/ / Language: Русский / Genre:prose_classic

Барнеби Радж

Чарльз Диккенс


Charles Dickens Barnaby Rudge 1841

Чарльз Диккенс

БАРНЕБИ РАДЖ

Предисловие

Покойный мистер Уотертон однажды высказал мнение, что вороны у нас в Англии постепенно вымирают, и мне хочется в своем предисловии рассказать об этих птицах то немногое, что я наблюдал сам.

Грип в моем романе соединяет в себе черты двух замечательных воронов, которые жили у меня в разное время и были предметом моей гордости. Первого, совсем еще молодого, один мой знакомый нашел где-то в глухом закоулке Лондона и подарил мне. С самого начала обнаружилось, что ворон этот «богато одарен» (как говорит сэр Хью Ивенс об Анне Пейдж)[1] и развивал свои способности весьма успешно благодаря любознательности и прилежанию. Ночевал он в конюшне (обычно — на спине у лошади) и своей сверхъестественной мудростью и ученостью внушал такой трепет моему ньюфаундленду, что не раз нам доводилось видеть, как он безнаказанно утаскивал из-под носа у собаки весь ее обед, — такова сила умственного превосходства! Мой ворон быстро приобретал всякие новые познания и достоинства.

Но в один злосчастный день в конюшню, где он жил, пришли маляры красить стены. Ворон внимательно наблюдал за ними, приметил, что они заботливо прячут краску, и немедленно возгорелся желанием завладеть ею. Когда рабочие ушли обедать, он сожрал все, что они оставили в конюшне, — фунта два свинцовых белил. Конечно, за эту юношескую неумеренность он заплатил жизнью.

Я безутешно горевал о нем, и другой мой приятель, живший в Йоркшире[2], прислал мне взамен ворона постарше, еще более одаренного. Он нашел его в деревенском трактире и упросил хозяина продать ему. Мудрая птица первым делом вступила во владение имуществом своего предшественника, вырыв все кусочки сыра и медяки, которые тот зарыл в саду, — это потребовало длительного обследования и огромного труда, и ворон пустил в ход всю силу своего ума. Выполнив эту задачу, он занялся изучением терминов и выражений, которые слышал на конюшне, и скоро так хорошо их усвоил, что целыми днями, сидя под моим окном, с большим знанием дела погонял воображаемых лошадей. Но я, должно быть, все-таки не слышал его в наилучшем его репертуаре: бывший хозяин прислал вместе с ним сопроводительное письмо, в котором, свидетельствуя мне свое почтение, сообщал, что, если я хочу увидеть самый лучший «помер» ворона, мне следует показать ему пьяного. Но этого я так и не сделал, ибо меня, к сожалению, окружали одни только трезвенники. Да и все равно — как бы ни подействовало это средство на моего ворона, уважение мое к нему вряд ли возросло бы, — оно и так уже было безгранично. Но он, увы, не платил мне тем же. Он вообще ни в грош не ставил никого в доме, за исключением кухарки. Ее он жаловал, по боюсь, что не бескорыстно, — так же как тот полисмен, которого она угощала на кухне.

Раз я неожиданно встретил моего ворона в полумиле от дома: он шествовал посреди людной улицы, окруженный толпой зрителей, которым, по собственному почину, демонстрировал свои таланты. Никогда не забуду, с каким достоинством он вел себя в этом трудном положении и как храбро потом защищался, укрываясь за водокачкой и не давая унести себя домой, пока не вынужден был уступить превосходящим силам противника.

Но, видно, такие великие гении недолговечны, или, может быть, и этот ворон проглотил что-нибудь неудобоваримое (что довольно вероятно, так как он разделал под кружево большую часть садовой стены, выклевывая из нее известку, разбил бесчисленное множество оконных стекол, выковыряв всю замазку из рам, а деревянную лесенку из шести ступеней с площадкой почти всю превратил в щепки и щепки эти съел) — как бы то ни было, он прожил у меня только три года, а потом заболел и умер в кухне у огня. Умирая, он до последней минуты не спускал глаз с жарившегося на очаге мяса и вдруг замогильным голосом крикнул «ку-ку» и, опрокинувшись на спину, испустил дух. С тех пор я не завожу больше воронов.

О мятеже Гордона, насколько я знаю, не писал до сих пор ни один романист[3], а между тем это событие изобилует весьма примечательными и необычайными подробностями. Потому у меня и явилась мысль написать о нем повесть.

Не приходится говорить, что этот безобразный бунт, покрывший несмываемым позором и эпоху, его породившую, и всех его зачинщиков и участников, — хороший урок последующим поколениям. Лозунги, которые мы неправильно называем религиозными, охотно провозглашаются людьми, у которых нет никакого бога, которые в своей повседневной деятельности пренебрегают самыми элементарными требованиями морали и справедливости. Такие «религиозные» бунты продиктованы нетерпимостью и жаждой насилия, они бессмысленны, жестоки, они — просто взрывы закоренелого фанатизма одуревших людей. Всему этому учит нас история. Но, быть может, мы еще до сих пор недостаточно усвоили ее уроки, и даже такой пример, как мятеж 1780 года под лозунгом «Долой папистов», не пошел нам на пользу.

Если мне и не удалось с достаточным совершенством отобразить на страницах моей повести дни мятежа, во всяком случае они описаны беспристрастно, человеком, который отнюдь не является сторонником папизма, хотя у меня, как у большинства моих соотечественников, есть весьма уважаемые друзья среди людей, исповедующих римско-католическую веру.

При описании главных событий я руководствовался самыми авторитетными источниками и документами той эпохи, так что рассказ мой обо всех главных событиях мятежа в основном исторически верен.

Процветание в те времена ремесла мистера Денниса (чем он постоянно хвастает) — никак не выдумка автора, а страшная правда. Перелистайте любой комплект старых газет или любой том Ежегодника[4] — и вы в этом легко убедитесь.

Даже в истории Мэри Джонс, которую с таким смаком рассказывает тот же Деннис, ни одна подробность не является плодом авторской фантазии. Все факты изложены в моей повести точно так, как они были в свое время изложены на заседании палаты общин. Неизвестно только, доставила ли история Мэри Джонс этому собранию веселых джентльменов такое же развлечение, как другие потрясающие факты, о которых сообщает Сэр Сэмюел Ромилли[5].

Так как дело Мэри Джонс убедительно говорит само за себя, я приведу здесь отрывок из речи «О частых казнях» сэра Уильяма Мередита[6] на заседании парламента в 1777 году:

«На основании закона о краже в лавках была осуждена и казнена некая Мэри Джонс, историю которой я сейчас вам изложу. Случилось это в то время, когда поднялась тревога по поводу Фальклендских островов[7] и был издан указ о принудительной вербовке[8]. Мужа этой женщины взяли во флот, все их имущество забрали в уплату за какие-то долги, и Мэри Джонс с двумя малыми детьми вынуждена была просить милостыню на улицах. Не следует забывать, что она была еще очень молода (ей шел только девятнадцатый год) и замечательно хороша собой. Она вошла в лавку торговца полотном, взяла с прилавка кусок дешевого полотна и сунула его под накидку. Торговец заметил это, и Мэри Джонс тут же положила полотно на место. За это покушение на кражу она была повешена. На суде она в свою защиту сказала (протокол у меня в кармане), что жила честно, люди ее уважали и ни в чем их семья не нуждалась, пока вербовщики не увели ее мужа. А теперь у нее даже постели больше нет, нечем кормить детей, и все они раздеты и разуты. Может, она и поступила дурно, но она себя не помнила, не сознавала, что делает. Приходские власти подтвердили все, что рассказала Мэри. Но в то время в Ледгете часто бывали кражи, и решено было, для острастки, кого-нибудь примерно наказать — вот эту женщину и повесили в угоду торговцам на Ледгет-стрит[9]. На суде она была совершенно подавлена и проявляла признаки умственного расстройства. Когда ее везли на казнь, на руках у нее лежал ребенок, и она кормила его грудью».

Глава первая

В году 1775-м на краю Эппингского леса, милях в двенадцати от Лондона, считая от Корнхилской вышки или вернее — от того места, где некогда стояла эта вышка, находилась деревенская гостиница под названием «Майское Древо»[10], и, для сведения всех неграмотных путешественников (а шестьдесят шесть лет назад среди путешествовавших и сидевших дома жителей нашей страны неграмотных было не счесть), у дороги напротив этого заведения водружен был в качестве эмблемы ствол молодого стройного ясеня, если и не таких внушительных размеров, как в старину бывали «майские древа», то все же высотой в тридцать футов и прямой, как ни одна стрела, когда-либо пущенная рукой английского йомена[11].

«Майское Древо» (под этим мы в дальнейшем будем разуметь не эмблему, а самую гостиницу) представляло собой старинное строение с таким множеством коньков на крыше, что не у всякого лентяя хватило бы терпения в жаркий день сосчитать их, и огромными зигзагообразными дымовыми трубами, из которых, казалось, дым мог выходить не иначе, как клубами самой сверхъестественно-фантастической формы; за домом тянулись большие, мрачные конюшни, теперь полуразрушенные и пустовавшие. Дом этот, как говорили, построен был в Царствование короля Генриха Восьмого[12], и, по преданию, сама королева Елизавета[13], когда охотилась в здешних местах, провела однажды ночь в этом доме, в обшитой дубовыми панелями комнате с окном-фонарем; мало того, наутро королева-девственница, стоя перед крыльцом на колоде, с которой всадники садились на лошадей, и вдев уже одну ногу в стремя, наградила за какие-то промахи несколькими тумаками и оплеухами своего незадачливого пажа. Люди, лишенные воображения и готовые во всем сомневаться (а такие, увы, всегда имеются в любом обществе, имелись они и среди завсегдатаев «Майского Древа»), склонны были считать это предание недостоверным, но, так как хозяин старой гостиницы призывал в свидетели колоду перед домом и торжествующе указывал, что она и поныне лежит на том самом месте, скептики неизменно смирялись перед мнением огромного большинства, а все искренне верующие ликовали, словно одержав великую победу.

Правдой или выдумкой были эти рассказы и многие другие в таком же роде, но дом, в котором помещалась гостиница, был несомненно старый, очень старый дом, ему, вероятно, было столько лет, сколько ему приписывали, а быть может, и больше, как это иногда бывает с домами неизвестного и дамами известного возраста. Окна у него были старинные, с ромбовидными стеклами, с частым свинцовым переплетом, полы покоробились и осели, потолки с массивными балками почернели от времени. Дверь дома выходила на старинное крыльцо с затейливой, весьма своеобразной резьбой. Здесь в летние вечера постоянные посетители курили, выпивали, а порой затягивали веселую песню, расположившись на двух внушительных скамьях с высокими спинками, которые, подобно двум сказочным драконам, стерегли вход.

В каминных трубах пустующих комнат уже много лет ласточки вили гнезда, а под карнизами с ранней весны до поздней осени чирикали и щебетали целые колонии воробьев. На дворе за домом и во всех надворных строениях ютилось столько голубей, что счет им знал разве только сам хозяин. Стаи вертунов, зобачей, веерохвостых, коротышей и других голубей весело кружили и кувыркались над домом; это не совсем, пожалуй, гармонировало с его важным и солидным видом, но зато их однообразное воркованье, не утихавшее весь день, вполне ему соответствовало и, казалось, баюкало дом, навевая на него сладкую дремоту. Если присмотреться, этот старый дом с его выступавшими вперед верхними этажами, мутными, словно сонными стеклами в окнах и выпяченным, нависшим над дорогой фасадом был похож на старика, который, задремав, клюет носом. Без особых усилий воображения можно было открыть в нем и другие черты сходства с человеком. Кирпич, из которого сложены были его стены, когда-то темно-красный, выцвел и стал желтоватым, как кожа старика; крепкие балки гнили, как испорченные зубы, и плющ местами тесно льнул зелеными листьями к источенным временем стенам, как теплая одежда, защищающая от холода одряхлевшее старческое тело.

Однако то была старость еще бодрая и крепкая; в летние и осенние вечера, когда яркий блеск заходящего солнца освещал дубы и каштаны соседнего леса, старый дом, получая свою долю этого блеска, казался их достойным товарищем, у которого впереди еще много счастливых лет.

Вечер, с которого мы начнем наш рассказ, был не летний и не осенний, — то были сумерки мартовского дня, и ветер уныло завывал в обнаженных ветвях деревьев, громыхал в широких трубах, хлестал дождем в стекла, давая завсегдатаям «Майского Древа», находившимся здесь в этот час, неоспоримый повод посидеть подольше. К тому же, хозяин предсказывал, что погода непременно прояснится в одиннадцать часов, ровно в одиннадцать (по удивительному совпадению обстоятельств, он именно в этот час обычно закрывал свое заведение).

Человека, на которого в этот вечер сошел дух пророчества, звали Джон Уиллет. Это был дородный, большеголовый мужчина с мясистым лицом, на котором легко было прочесть редкое упрямство, неповоротливость ума и глубочайшую веру в свою непогрешимость. В миролюбивом настроении Джон Уиллет имел обыкновение хвалиться тем, что он всегда действует хоть и медленно, но верно; первое было несомненно, — быстротой ума и действий Джон действительно никогда не отличался, и при этом был одним из самых упрямых и самонадеянных людей на свете, твердо убежденным, что все его мнения и поступки правильны, а каждый, кто думает, говорит или поступает иначе, безусловно не прав, — последнее Джон считал раз навсегда установленным и столь же незыблемым, как законы природы и воля Провидения.

Мистер Уиллет не спеша подошел к окну, прижал свой толстый нос к холодному стеклу и, заслонив глаза, чтобы ему не мешали красные отблески огня, выглянул наружу. Затем он так же медленно вернулся на свое место в уголке у камина, расположился здесь и, слегка поежившись, как человек, который вспомнил о холоде и тем больше наслаждается теплом, сказал, обводя взглядом посетителей:

— Прояснится к одиннадцати. Не раньше и позже. Ни до, ни после, а именно в одиннадцать.

— С чего вы это взяли? — спросил из противоположного угла человечек небольшого роста. — Полнолуние кончилось, луна восходит теперь в девять часов.

Джон невозмутимо и важно уставился на говорившего и взирал на него до тех пор, пока не обмозговал хорошенько его замечания. Только после этого он ответил топом, который давал понять, что наблюдение за луной — исключительно его дело и больше никого не касается:

— Насчет луны уж вы не беспокойтесь. Про нее говорить не будем. Луну вы не троньте, — и я не трону вас.

— Надеюсь, вы на меня не обиделись? — сказал человечек в углу.

Джон и на этот раз не спешил с ответом. Только когда второй вопрос дошел до его сознания и был разжеван как следует, он ответил: «Пока нет», разжег трубку и принялся курить в безмятежном молчании. Время от времени он искоса поглядывал на мужчину в широком костюме для верховой езды с огромными обшлагами, украшенными потускневшим серебряным шитьем, и с большими металлическими пуговицами, — человек этот сидел в стороне от компании постоянных посетителей, низко надвинув шляпу и заслонив лицо рукой, которой подпирал голову. Он производил впечатление сурового нелюдима.

В комнате, поодаль от камина, сидел еще один гость в сапогах со шпорами; судя по его нахмуренным бровям и скрещенным на груди рукам, а также по тому, что стакан вина стоял перед ним нетронутый, мысли его были далеко от всего окружающего и от тем, которые здесь обсуждались. Это был молодой человек лет двадцати восьми, выше среднего роста и, несмотря на некоторую худощавость, крепкого и красивого сложения. Его темные волосы не были прикрыты париком, а костюм для верховой езды и высокие сапоги (фасоном несколько напоминавшие ботфорты современных лейб-гвардейцев) носили на себе явные следы путешествия по плохой дороге. Впрочем, несмотря на дорожную грязь на его платъе и обуви, видно было, что одет он хорошо и даже богато, но без излишнего щегольства, — как человек высшего круга, настоящий джентльмен.

Подле него на столе лежали небрежно брошенные увесистый хлыст и шляпа с широкими полями, надетая им сегодня, вероятно, для защиты от ненастной погоды; Тут же лежала пара пистолетов в кобурах и короткий дорожный плащ. Лицо трудно было разглядеть, и длинные темные ресницы скрывали опущенные глаза, но во всем облике молодого человека заметна была беспечная непринужденность, естественное изящество; впечатление эго дополняли даже мелкие принадлежности его костюма все они были новые и красивые, обличали хороший вкус их владельца.

На молодого джентльмена мистер Уиллет взглянул только раз — так, словно хотел спросить, заметил ли тот своего молчаливого соседа. Было очевидно, что Джон и этот молодой человек давно знакомы. Так как на его немой вопрос не последовало никакого ответа, а может быть, он и вовсе не был замечен тем, к кому был обращен, Джон сосредоточил всю силу своего взгляда на мужчине в надвинутой на глаза шляпе и смотрел на него так упорно и пристально, что это встревожило сидевших у камина друзей Джона; они все, как один, вынув трубки изо рта, тоже уставились на незнакомца.

У дюжего хозяина «Майского Древа» были большие глупые рыбьи глаза, а у человечка, который позволил Себе замечание относительно луны (это был звонарь и причетник из ближней деревушки Чигуэлла), — черные круглые и блестящие глазки-бусинки; кроме того, у маленького звонаря на коленях порыжевших штанов, на столь же порыжевшем черном сюртуке и на длинном широком жилете сверху донизу были нашиты забавные пуговки, которые ни с чем нельзя было сравнить, кроме как с его глазками, — зато на глазки они были до того похожи, что, когда поблескивали и переливались в свете огня, отражавшегося и в блестящих пряжках его башмаков, то казалось, что причетник весь с ног до головы состоит из глаз и всеми ими смотрит на незнакомого гостя. Такое наблюдение хоть кого могло смутить, не говоря уже о том, что столь же внимательно созерцали мужчину в надвинутой шляпе, следуя примеру своих приятелей, Том Кобб, лавочник и почтарь, и долговязый лесничий, Фил Паркс.

Незнакомец вдруг стал проявлять признаки беспокойства. Причиной этому мог быть перекрестный огонь чужих взглядов, но вернее всего — его собственные размышления: когда он переменил позу и поспешно оглянулся, он невольно вздрогнул, только тут заметив, что за ним зорко наблюдают, и метнул на сидевших у камина сердитый и подозрительный взгляд. Немедленно все глаза обратились в сторону камина, и только Джон Уиллет, захваченный врасплох и (как мы уже говорили) не отличавшийся проворством и особой находчивостью, продолжал оторопело глазеть на незнакомца.

— Ну-с? — произнес тот.

«Ну-с». Речь была недолга, и немного из нее можно было почерпнуть.

— Вы, кажется, что-то хотели заказать? — вымолвил хозяин после нескольких минут молчания.

Незнакомец снял шляпу, и теперь видно было его лицо, суровое лицо человека лет шестидесяти, испитое и огрубевшее. Черный платок, который он носил вместо парика, отнюдь не делал приятнее его жесткие от природы черты. Платок туго обхватывал голову, закрывая лоб и брови почти до самых глаз. Если незнакомец хотел им закрыть след глубокой раны, которая когда-то, видимо, рассекла щеку до кости и оставила на память о себе безобразный рубец, то он не очень-то достиг цели: рубец нельзя было не заметить с первого взгляда. Лицо незнакомца было мертвенно бледно, обросло неровной седоватой щетиной, не бритой уже недели три.

Таков был человек (очень бедно и небрежно одетый), который сейчас встал и, неслышными шагами пройдя через всю комнату, сел в углу у камина, на место маленького звонаря, которое тот из учтивости или страха поспешил ему уступить.

— Разбойник с большой дороги! — шепнул Том Кобб лесничему Парксу.

— По-твоему, у разбойников не хватает средств одеваться получше? — возразил Паркс. — Это ремесло прибыльнее, чем ты думаешь. Том, и разбойникам нет нужды ходить в отрепьях. Да они в них и не ходят, можешь мне поверить.

Между тем тот, о ком они толковали, оказал, наконец, честь заведению мистера Уиллета, велев подать себе вина, и оно тотчас было принесено хозяйским сыном Джо, рослым, широкоплечим парнем лет двадцати, которого отец все еще упорно считал мальчишкой и соответственно с ним обходился. Грея руки у жаркого огня, незнакомец повернул голову к остальной компании и, окинув всех быстрым взглядом, сказал голосом, вполне гармонировавшим с его внешностью:

— Что это за дом стоит примерно в миле отсюда?

— Харчевня? — спросил Джон Уиллет со своей обычной неторопливостью.

— Помилуй, отец, какая харчевня! — воскликнул Джо. — На милю вокруг нет ни одной харчевни. Это, наверно, Большой Дом Уоррен. Вы говорите о кирпичном доме с парком, не так ли, сэр?

— Ну, да, — подтвердил незнакомец.

— Пятнадцать-двадцать лет назад парк этой старой усадьбы был в пять раз больше, но постепенно он вместе с другими, еще лучшими угодьями, участок за участком переходил в чужие руки. Так все и уплыло. А это очень жаль! — продолжал Джо.

— Та-ак… Но я спрашиваю о владельце, а не об усадьбе. Какова она была, меня не интересует, а какова она теперь, я и сам видел.

Законный наследник Джона Уиллета прижал палец к губам и, покосившись на описанного выше молодого джентльмена (который, едва речь зашла о большом доме, повернулся в их сторону), сказал, понизив голос:

— Владелец его — Хардейл, мистер Джеффри Хардейл. — Джо опять покосился на молодого человека. Весьма достойный джентльмен… Кха, кха!..

Обратив на этот предостерегающий кашель так же мало внимания, как раньше — на многозначительный жест Джо, незнакомец продолжал расспросы:

— Ехавши сюда, я сбился с дороги и попал на тропку, которая ведет к этому парку. У дома я видел какую-то девушку, она садилась в карету. Это не дочь ли его?

— Почем мне знать, кого вы там видели, добрый человек? — ответил Джо. Делая вид, что поправляет дрова в камине, он подошел вплотную к незнакомцу и потихоньку дернул его за рукав. — Ведь я-то не видел этой молодой леди. Уф! Опять ветер поднялся… И дождь… Ну, и погодка!

— Погода дрянная! — согласился незнакомец.

— Но вам она, наверное, нипочем? Привыкли? — заметил Джо, хватаясь за любую тему, лишь бы отвлечь собеседника от прежнего разговора.

— Да, порядком, — ответил тот. — Так кто же все-таки эта девушка? У мистера Хардейла есть дочь?

— Нет, нет, — сказал Джо уже с досадой. — Он холостяк… Он… Ах, да прекратите вы, ради бога, этот разговор. Не видите разве, что он кое-кому не по нутру?

Но его мучитель, сделав вид, что не слышит этого тихого предостережения, с раздражающей настойчивостью продолжал:

— Что ж, случается и холостякам иметь дочерей… Девушка эта может быть дочерью Хардейла, хоть он и не женат.

— Что это вам в голову взбрело? — Джо опять подошел ближе и добавил вполголоса:

— Ох, наживете вы себе беды, помяните мое слово!

— Ничего худого я не думал и, кажется, ничего такого не сказал, — резко возразил незнакомец. — Человек я здесь чужой — вот и полюбопытствовал, как всякий проезжий, кто живет в этом красивом доме. А вы так всполошились, как будто я бунтую против короля Георга[14]. Может, вы, сэр, объясните мне, в чем тут дело? Потому что, повторяю, я здесь чужой и для меня все это — китайская грамота.

Последние слова он произнес, обращаясь к тому, кто явно был причиной замешательства Джо: к молодому человеку, который в эту минуту надевал свой дорожный плащ, собираясь уйти. Тот ответил коротко, что ничего не может ему сообщить, затем кивком подозвал Джо и, расплатившись за вино, торопливо вышел, а молодой Уиллет, взяв свечу, чтобы посветить ему, последовал за ним на крыльцо.

Пока Джо отсутствовал, Уиллет-старший и его три друга со священной серьезностью продолжали курить, в глубоком молчании уставившись на медный котел, подвешенный над огнем. Спустя некоторое время Джон Уиллет медленно покачал головой, и тогда его друзья проделали то же самое. Но ни один из них не отвел глаз от медного котла и не изменил глубокомысленного выражения лица.

Наконец вернулся Джо. Теперь он был весьма разговорчив — видно чувствовал, что его будут бранить, и пытался умиротворить отца.

— Вот она, любовь! — начал он, придвигая себе стул к огню, и оглянулся на других, ища сочувствия. — Пешком отправился в Лондон! Всю дорогу до Лондона пройдет пешком! Лошадь его захромала после скачки в эту проклятую погоду и лежит себе на соломе у нас в конюшне, а он отказался от хорошего горячего ужина и лучшей нашей постели, и все только потому, что мисс Хардейл поехала в Лондон на маскарад, а ему загорелось ее повидать. Как она ни хороша, а меня бы на это не стало. Ну, да я ведь не влюблен… по крайней мере так мне кажется… В этом вся разница.

— А он влюблен? — спросил незнакомец.

— Еще бы! — ответил Джо. — Сильнее любить невозможно.

— Помолчите, сэр! — прикрикнул на него отец.

— Ах, Джо; и что ты за парень, право! — сказал долговязый Паркс.

— Экий непочтительный мальчишка! — пробормотал Том Кобб.

— Вечно суется вперед. Родного отца — и того готов щелкнуть по носу. — Эту метафору употребил причетник.

— Да что я такого сделал? — недоумевал бедный Джо.

— Молчите, сэр! — отвечал ему отец. — Да как ты смеешь рот раскрывать, когда люди вдвое и втрое старше тебя молчат и даже не думают вымолвить ни словечка!

— Так ведь тут-то и самое подходящее время для меня поговорить! — не сдавался Джо.

— Подходящее время! Никакого подходящего времени для тебя нет.

— Вот это верно, — поддакнул Паркс, важно кивнув остальным двум, а те закивали в ответ и пробормотали себе под нос, что Джон совершенно прав.

— Да, никакого подходящего времени для вас, сэр, быть не может, — повторил Джон. — В вашем возрасте я рта не раскрывал, мне даже никогда не хотелось его раскрыть: я только слушал других и учился у них. Да, сэр, вот как!

— Зато теперь, Джо, если кто вздумает поспорить с твоим отцом, Джон за словом в карман не полезет, — сказал Паркс.

— На этот счет я вот что тебе скажу, Фил, — отозвался мистер Уиллет, выпустив из угла рта длинную спираль дыма и задумчиво следя, как она расплывается в воздухе. — На этот счет, Фил, я так скажу: умение рассуждать — природный дар. Если природа наделила им человека, он вправе этим пользоваться и не должен из ложной скромности отрицать, что у него есть такой дар, ибо это значило бы повернуться к природе спиной, проявить к ней неуважение, пренебречь ее драгоценными дарами и показать себя неблагодарной свиньей, перед которой не стоило метать бисер.

Тут хозяин «Майского Древа» сделал долгую паузу, и мистер Паркс, естественно, решил, что он окончил свой монолог. Поэтому, обратясь к Джо, он сказал ему с некоторой суровостью:

— Слышишь, Джо, что говорит твой отец? Полагаю, что у тебя теперь пропадет охота спорить с ним.

— Если, — начал Джон Уиллет, оторвав взгляд от потолка, чтобы взглянуть в лицо Парксу, и произнеся это коротенькое слово с ударением, которое должно было внушить дерзкому, посмевшему перебить его, что тот, грубо выражаясь, суется не в свое дело, и притом с неприличной и непочтительной поспешностью. — Если природа, сэр, наделила меня даром красноречия, почему бы мне не гордиться им? Да, сэр, в этом я силен. Вы правы, сэр, и я вам всем доказывал это много раз на деле в этой самой комнате. Вы, я думаю, сами это знаете. А если не знаете, — заключил Джон, снова сунув в рот трубку, — тем лучше. Я не спесив и не собираюсь этим хвалиться.

Дружный ропот трех друзей и их дружные кивки убедили Джона Уиллета, что они высоко ценят его таланты и не нуждаются в новых доказательствах его превосходства. Джон курил теперь с еще большим достоинством и молча поглядывал на остальных.

— Все это прекрасно, — буркнул Джо, беспокойно вертясь на стуле и жестами выражая свое нетерпение. Но если вы считаете, что мне и пикнуть нельзя…

— Молчать, сэр! — рявкнул его отец. — Да, ты должен всегда держать язык за зубами. Когда спросят твое мнение, отвечай. Когда к тебе обратятся, говори. Но если твоего мнения не спрашивают, не высказывай его, молчи! Нет, до чего переменился свет! Мне кажется, теперь совсем нет таких мальчиков, какие были в мое время! Все только младенцы или взрослые мужчины, а середины нет. Перевелись у нас все мальчики после смерти его величества, короля Георга Второго[15].

— Замечание вполне правильное, только не в отношении маленьких принцев, — вступился причетник. Он, как представитель церкви и государства в этом тесном кругу, считал своим долгом проявлять самые горячие верноподданнические чувства. — Если по законам божеским и человеческим мальчик в известном возрасте должен быть мальчиком и вести себя, как мальчик, то и принцы в этом возрасте должны быть мальчиками, иначе быть не может

— Слыхали вы когда-нибудь о русалках, сэр? — спросил мистер Уиллет.

— Ну, разумеется, — ответил причетник.

— Очень хорошо. Так вот, русалки эти самые так созданы, что в той части, в которой они не женщины, они — рыбы. А маленьким принцам, раз они не целиком ангелы, по законам божеским и человеческим в известном возрасте подобает быть мальчиками, поэтому они ими и бывают и ничем иным быть не могут.

Это разъяснение сложного вопроса встречено было такими знаками одобрения, что Джон Уиллет сразу пришел в благодушное настроение и удовольствовался тем, что еще раз приказал сыну молчать. Потом он обратился к незнакомцу:

— Если бы вы свои вопросы задали людям взрослым — мне или кому-нибудь из этих джентльменов, — вы не потратили бы даром слов и были бы удовлетворены. — Мисс Хардейл — племянница мистера Джеффри Хардейла.

— А отец ее жив? — спросил незнакомец как будто без всякого интереса.

— Нет, — отвечал Джон, — Не жив и не умер.

— Не умер!

— То есть не умер, как обыкновенно умирают люди, — пояснил хозяин гостиницы.

Его приятели кивнули друг другу, а мистер Паркс, качая головой, словно хотел сказать: «Не возражайте, все равно не соглашусь с вами», вполголоса объявил, что Джон Уиллет сегодня в ударе и мог бы состязаться с самим Главным Судьей[16].

Незнакомец, помолчав, спросил отрывисто:

— Что вы хотите этим сказать?

— Больше, чем вы думаете, мой друг, — отозвался Джон Уиллет. — Да, да, в моих словах больше смысла, чем вам кажется.

— Возможно, — сказал незнакомец резко. — Но на кой черт говорить загадками? Сперва вы заявляете мне, что человека нет в живых, но он и не умер. Потом — что он умер не так, как все умирают, и, наконец — что ваши слова означают гораздо больше, чем я подозреваю. Последнее, по правде сказать, очень может статься, потому что я подозреваю, что они ровно ничего не означают. Так что же вы все-таки хотели этим сказать?

— Эту историю, — ответил Джон Уиллет, немного обескураженный грубостью собеседника, — вы услышите только в моей гостинице, ее здесь рассказывают вот уже двадцать четыре года. И ее по праву должен рассказывать только Соломон Дэйэи. Он один всегда ее рассказывал и будет рассказывать в этом доме.

Незнакомец посмотрел на причетника (чей самодовольный и важный вид ясно показывал, что речь идет о нем) и, увидев, что тот вынул трубку изо рта, сделав предварительно долгую затяжку, чтобы она не погасла, и явно собирается, без дальнейших приглашений, начать рассказ, плотнее запахнул свой широкий плащ и отодвинулся подальше; теперь его почти не было видно в темном углу и только временами, когда пламя, выбиваясь из-под большой вязанки Хвороста, вспыхивало вдруг ярче, оно освещало на миг его фигуру, которая затем снова погружалась в еще более густой мрак.

В дрожащем свете огня эта комната с массивными балками под потолком и деревянной обшивкой стен казалась выложенной полированным черным деревом; вокруг дома выл ветер и, беснуясь, то стучал щеколдой, то заставлял скрипеть петли прочной дубовой двери, то с силой налетал на оконные рамы, словно хотел вдавить их внутрь. В такой-то располагающей обстановке Соломон Дэйзи начал свой рассказ:

— Мистер Рубен Хардейл, старший брат мистера Джеффри…

Тут он вдруг умолк и молчал так долго, что даже Джон Уиллет потерял терпение и спросил, почему он остановился.

— Кобб, — сказал вполголоса Соломон Дэйзи, обращаясь к почтарю, — какое сегодня число?

— Девятнадцатое.

— А месяц — март, — Соломон наклонился вперед. Девятнадцатое марта… Как странно!

Все шепотом поддакнули ему, и он продолжал:

— Двадцать два года назад владельцем Уоррена был мистер Рубен Хардейл, старший брат мистера Джеффри. И, как вам уже сказал Джо… — конечно, ты этого помнить не можешь, Джо, ты слишком молод, но ты не раз слышал это от меня, — усадьба тогда была и гораздо больше, и красивее, и цена ей была не та, что сейчас. У мистера Рубена незадолго перед тем умерла жена, оставив ему дочку, ту самую мисс Хардейл, про которую вы спрашивали у Джо. Ей тогда не было еще и года…

Рассказчик обращался к человеку, так настойчиво расспрашивавшему только что о семье Хардейл, и сделал паузу, словно ожидая возгласа удивления или поощрения, но незнакомец молчал и виду не показывал, что рассказ его интересует. Поэтому Соломон повернулся к своим товарищам, носы которых были ярко освещены красным огнем трубок; в их внимании можно было не сомневаться, это он знал по опыту и решил показать незнакомцу, что считает его поведение прямо-таки неприличным.

— Мистер Хардейл, — сказал он, повернувшись спиной к неучтивому слушателю, — после смерти жены уехал из усадьбы, потому что очень тосковал в одиночестве, и несколько месяцев жил в Лондоне. Но и там ему было не легче — так мне думается и так я слышал от людей, — а потому он неожиданно вернулся с дочуркой в Уоррен, и с ним приехали только две служанки, управляющий и садовник…

Мистер Дэйзи сделал паузу, чтобы затянуться, потому что трубка его почти погасла, и через минуту опять заговорил — вначале несколько отрывисто и в нос, так как с наслаждением курил, не отрываясь от трубки, но затем все более внятно:

— Да, значит, привез он двух служанок, управляющего и садовника. Все прочие оставались еще в Лондоне и должны были приехать на другой день… А этой самой ночью у нас в Чигуэлле умер один старик, который давно уже хворал, и в половине первого мне было приказано звонить по усопшему…

Тут в маленькой группе слушателей произошло движение, ясно показывавшее, как неприятно было бы каждому из них отправиться в столь поздний час выполнять подобное поручение. Звонарь это почувствовал и торжественно продолжал свой рассказ:

— Да, жутко мне было, что и говорить, тем более что идти пришлось одному. Могильщик лежал больной — он долго работал на кладбище, стоя в сырой яме, а потом сел пообедать на холодной плите и простудился. В такой поздний час нечего было и думать найти себе в подмогу кого-нибудь другого. Впрочем, во всем этом не было для меня ничего неожиданного. Старик много раз просил, чтобы, когда он умрет, по нем сразу же начали звонить, а его смерти ждали с часу на час. Собравшись с духом, я хорошенько закутался (потому что ночь была ужас какая холодная) и вышел с зажженным фонарем в одной руке и ключом от церкви в другой.

В углу, где сидел незнакомец, послышался шорох должно быть, он повернулся, чтобы лучше слышать. Соломон поднял брови и, незаметно указав пальцем через плечо, кивнул Джо, безмолвно вопрошая, так ли это. Джо, приставив ладонь к глазам, всмотрелся в угол, но ничего не заметил и отрицательно покачал головой.

— Ночь была точно такая как сегодня: на дворе бушевала настоящая буря, дождь лил как из ведра, а темень была — хоть глаз выколи. Ни до ни после той ночи не видывал я такой кромешной тьмы. А может, мне это казалось… Во всех домах окна были наглухо закрыты ставнями, все люди сидели дома, и, кроме меня, пожалуй только один человек видел, как темно было в ту ночь…

Я вошел в церковь, оставив дверь полуоткрытой и даже закрепив ее цепью, чтобы она не захлопнулась сами понимаете, у меня не было ни малейшей охоты оказаться запертым в церкви, — поставил фонарь на каменную скамью в том углу, где спущена веревка с колокольни, и присел на минутку, чтобы поправить свечу в фонаре…

Да, сел я, снял нагар со свечи, а все никак не могу решиться встать и приняться за дело. Уж не знаю почему, мне пришли на память все рассказы о привидениях, какие я слышал в своей жизни, даже те, что слышал еще мальчишкой, когда учился в школе, и давным-давно позабыл. И всплыли они у меня в памяти не один за другим, а все разом. Вспомнилось мне и наше деревенское поверье, будто бывает одна такая ночь в году (как знать, может, это и была та ночь), когда все покойники выходят из-под земли и сидят до утра на собственных могилах.

Вот, думаю, столько людей, которых я знавал, похоронены здесь на погосте, между церковью и воротами, и как было бы страшно пройти мимо них и узнать все эти мертвые, изменившиеся в земле лица. Мне были с детства хорошо знакомы каждая ниша, каждая арка в церкви, но в ту ночь я не мог убедить себя, что вижу на полу только их тени. Мне чудились какие-то жуткие фигуры, они словно прятались и выглядывали оттуда по временам. Тут еще подумал я о джентльмене, умершем этой ночью, и когда поднял глаза на темный алтарь, то готов был поклясться, что неподалеку от него вижу старика на обычном месте: он кутался в саван и дрожал словно от холода. Время шло, а я все сидел и прислушивался, еле дыша от страха. Наконец я решился встать и взял в руки веревку. И в этот самый миг раздался звон колокола — но не церковного колокола у меня над головой, потому что я едва успел притронуться к веревке, а какого-то другого!..

Да, я ясно слышал звон колокола, громкий, густой, но только одно мгновение, потом ветер отнес его куда-то в сторону. Я долго еще вслушивался, но все было тихо…

Мне доводилось слышать о призрачных свечках, которые загораются на могилах, — и вот я, вспомнив это, в конце концов убедил себя, что, наверное, слышал призрачный колокол, который сам по себе звонит в полночь но умершим. Я принялся звонить в свой колокол — не помню уже, как и сколько времени я звонил. А потом со всех ног побежал домой и залег в постель.

Не сомкнув глаз всю ночь, я на другое утро встал рано и рассказал обо всем соседям. Одни слушали меня внимательно, другие — нет, но вряд ли кто-нибудь поверил, что так было на самом деле. Однако в то же утро мистера Рубена Хардейла нашли в его спальне убитым, и в руке у него был зажат обрывок веревки, протянутой из спальни к сигнальному колоколу на крыше. Веревку, должно быть, перерезал убийца, когда мистер Хардейл ухватился за нее.

Этот-то колокол я и слышал ночью!

Ящик стола в спальне оказался взломанным, из него пропала шкатулка с деньгами, привезенная покойным мистером Хардейлом из Лондона, — в ней, как предполагали, были большие деньги. И управляющий и садовник исчезли. Обоих долгое время подозревали в убийстве, и сколько их ни разыскивали, так и не нашли. Бедного мистера Раджа, управляющего, могли бы еще долго искать без толку: много месяцев спустя его труп, который с трудом опознали — только по одежде, часам и перстню, — был найден на дне пруда, в парке, с глубокой ножевой раной в груди. Он был полуодет, и люди подумали, что он, должно быть, еще не ложился и читал у себя в комнате, когда на него напали и убили его. В его комнате было много кровавых следов.

После этого уже никто не сомневался, что убийца садовник. До нынешнего дня о нем ни слуху ни духу, по, помяните мое слово, мы еще о нем услышим. Преступление было совершено ровно двадцать два года назад, день в день, девятнадцатого марта тысяча семьсот пятьдесят третьего года. И когда-нибудь — не знаю, в каком году, но непременно девятнадцатого марта… потому что — странное дело! — всегда именно в этот день что-нибудь напоминает нам ту старую историю — рано или поздно, девятнадцатого марта убийца будет найден.

Глава вторая

— Да, удивительный случай, — сказал человек, для которого предназначался этот рассказ. — И еще удивительнее будет, если ваше предсказание исполнится. Ну, и это все?

Столь неожиданный вопрос немало уязвил Соломона Дэйзи. Он так часто рассказывал эту историю со всякими прикрасами (как утверждала деревенская молва), порой подсказанными ему различными слушателями, что достиг настоящего совершенства. И вдруг после эффектного конца услышать такой вопрос! Нет, к этому Соломон Дэйзи не привык.

— Все ли? — повторил он. — Да, сэр, все. И, думаю, этого совершенно достаточно.

— Я тоже так думаю. Мою лошадь, молодой человек! Этой кляче, которую я нанял на придорожной почтовой станции, придется сегодня довезти меня до Лондона.

— Сегодня! — ахнул Джо.

— Да, сегодня. Ну, чего глаза выпучил? Право, в этом трактире сходятся, должно быть, все зеваки и бездельники здешних мест!

При таком явном намеке незнакомца на тот обстрел испытующими взглядами, которому он подвергался в начале вечера, Джон Уиллет и его приятели с поразительной быстротой снова устремили глаза на медный котел. Но не так повел себя Джо. Он был парень горячий и смелый и, стойко выдержав гневный взгляд незнакомца, возразил:

— Не велика дерзость — спросить, как вы решаетесь ехать в такую ночь. Этот безобидный вопрос вам, наверное, задавали в других гостиницах и в лучшую погоду. Я думал, что вам дорога незнакома, — ведь вы, как видно, нездешний.

— Что такое? Дорога? — переспросил незнакомец сердито.

— Да. А разве вы знаете ее?

— Гм… Найду, не беспокойся, — незнакомец махнул рукой и повернулся спиной к Джо. — Хозяин, получите с меня!

Джон Уиллет с готовностью откликнулся на это предложение — в таких случаях он бывал достаточно расторопен и медлительность проявлял, только когда давал сдачу или предусмотрительно проверял каждую полученную монету, пробуя ее на зуб, на язык или еще каким-либо способом, а в сомнительных случаях подвергая ее целому ряду испытаний, которые обычно кончались отказом ее принять.

Расплатившись, посетитель поплотнее запахнул плащ, чтобы как можно лучше защититься от непогоды, и не простясь с присутствующими ни словом, ни кивком, вышел во двор. Здесь его уже дожидался Джо, укрывшись вместе с лошадью под ветхим навесом.

— Она, кажется, вполне согласна со мной, — сказал он, трепля лошадь по шее. — Держу пари, что, если бы вы решили ночевать здесь, ее это порадовало бы больше, чем меня.

— Мы с ней и тут не сходимся во мнениях, как было не раз и по дороге сюда, — отрывисто сказал незнакомец.

— Я так и подумал только что, дожидаясь вас. Видно, бедная лошадка отведала-таки ваших шпор.

Незнакомец, не отвечая, поднял воротник, закрыв им лицо до половины.

— Ты, я вижу, хочешь меня получше запомнить, чтобы узнать в другой раз, — сказал он, уже сидя в седле, как бы в ответ на пытливый взгляд Джо.

— Как не запомнить человека, который отказывается от удобного ночлега и в такую ночь решается ехать по незнакомой дороге на загнанной лошади.

— У тебя, парень, как я вижу, не только глаз, но и язык острый.

— Может, и так. Да только он ржавеет от недостатка упражнений.

— Советую тебе глаза тоже упражнять поменьше. Прибереги их, чтобы перемигиваться с девчонками, — сказал незнакомец.

Он вырвал поводья из рук Джо, с силой ударил его по голове рукояткой хлыста и пустился вскачь.

Он мчался по грязной и темной дороге с такой бешеной скоростью, с какой ни один всадник не отважился бы скакать на дрянной лошаденке даже по хорошо знакомой местности, а того, кто совершенно не знал этой дороги, здесь на каждом шагу подстерегали неожиданные препятствия и опасности.

В те времена дороги даже в каких-нибудь десяти милях от Лондона мостились очень плохо, чинились редко и были в прескверном состоянии. Та, по которой пустился незнакомец, была изрыта колесами тяжелых фургонов и сильно попорчена сменявшими друг друга морозами и оттепелями прошедшей зимы, а может быть, и многих зим. Все ямы и рытвины во время недавних дождей наполнились водой и поэтому даже днем были издали не очень заметны: провалившись в такую яму, не устояла бы на ногах и лошадь покрепче той несчастной клячи, которая сейчас из последних сил мчалась вперед, подгоняемая всадником. Из-под ее копыт летели острые камни и галька. В темноте путешественник различал перед собой только голову своей клячи, а по сторонам мог видеть не дальше протянутой руки. К тому же все дороги в окрестностях столицы в те времена кишели разбойниками и грабителями, а в такую ночь они спокойно могли заниматься своим преступным ремеслом, не боясь, что их поймают.

Тем не менее ездок мчался вперед тем же галопом. Казалось, все ему нипочем — грязь, поливавший его дождь, непроглядная темнота и опасность наткнуться на каких-нибудь отчаянных головорезов. На каждом повороте или изгибе дороги, даже там, где таких поворотов менее всего можно было ожидать, а увидеть — только когда наткнешься на них, всадник твердой рукой натягивал поводья и держался все время середины дороги. Он летел все дальше, приподнявшись на стременах, наклонясь вперед так низко, что почти касался грудью шеи коня, и как бешеный махал над головой тяжелым хлыстом.

Когда разбушуются стихии, люди, склонные к дерзким предприятиям или волнуемые смелыми замыслами, добрыми или дурными, ощущают порой какую-то таинственную близость с мятежной стихией и приходят в такое же неистовство. Немало страшных дел свершалось под рев бури и при блеске молний — люди, ранее владевшие собой, вдруг давали волю страстям, которых не могли больше обуздать. Демоны ярости и отчаяния, владеющие человеком, стремятся тогда превзойти тех, которые повелевают бурями и вихрями, и человек, доведенный до безумия воем урагана и шумом бурлящих вод, становится в эти часы столь же буйным и беспощадным, как сами стихии.

Бурная ли ночь горячила мысли путника и гнала его вперед, или у него были веские причины спешить к цели, но он несся не как человек, а как гонимый дух, и не умерял галопа до тех пор, пока на каком-то скрещении дорог не наткнулся на встречную повозку — да так внезапно, что, пытаясь избежать столкновения, осадил лошадь на всем скаку, а сам чуть не вылетел из седла.

— Эй! — крикнул мужской голос. — Что такое? Кто это там?

— Друг, — отвечал ездок.

— Друг? — повторил голос. — Что это за друг, который мчится, не жалея божьей твари и рискуя сломить шею не только себе, — это бы еще, может, с полбеды, по и другим людям!

— У вас, я вижу, есть фонарь, — сказал всадник, сойдя с лошади, — дайте-ка его сюда на минутку! Кажется, вы ушибли мою лошадь колесом или оглоблей.

— Ушиб! — воскликнул мужчина в повозке. — Ваше счастье, что она не убита! С какой это стати вы мчитесь, как бешеный, по проезжей дороге?

— Дайте огня, — буркнул всадник, вырывая фонарь из рук говорившего, — и не приставайте с пустыми вопросами, я не расположен болтать с вами.

— Жаль, что я не знал этого раньше — тогда, может, и я был бы нерасположен светить вам, — отозвался голос из повозки. — Впрочем; пострадали не вы, а бедная лошадка, так что я охотно предоставляю фонарь для того из вас, кто не кусается.

Всадник, не отвечая, поднес фонарь к лошади, которая тяжело дышала и была вся в мыле, и принялся осматривать ее ноги и брюхо. А второй путешественник тем временем спокойно сидел в своем экипаже (представлявшем собой нечто вроде коляски с багажником, в котором лежала большая сумка с инструментами) и внимательно наблюдал за ним.

Наблюдатель этот был плотный, дюжий и краснолицый мужчина с двойным подбородком и хрипловатым голосом, свидетельствовавшим о хорошей жизни, хорошем сне, веселом нраве и крепком здоровье. Он был уже далеко не молод, но время не ко всем бывает жестоко. Хоть оно и не дает отсрочки никому из детей своих, но рука его легко и бережно касается тех, кто пользовался им умело. Неумолимо превращая и их в стариков и старушек, оно оставляет им молодое, полное сил сердце и ясный ум. У таких людей седина — лишь как бы след благословляющей руки старого Отца-Времени, и каждая морщина — только пометка в мирной летописи хорошо прожитой жизни.

Человек, с которым неожиданно столкнулся наш путешественник, был именно такой старик, прямодушный, сердечный, энергичный и бодрый, в мире с самим собой и готовый быть в мире со всеми. Под всякой одеждой и платками (один из них был надет на голову и ловко завязан под складкой двойного подбородка для того, чтобы ветер не сорвал треугольной шляпы и круглого парика) угадывалось полное и крепкое тело. И даже следы грязи придавали его лицу только забавно-комичное выражение, ничуть не мешая ему сиять добродушной веселостью.

— У нее ничего не повреждено, — сказал через несколько минут путешественник, поднимая одновременно и голову и фонарь.

— Наконец-то вы убедились в этом, — отозвался старик в коляске. — Мои глаза дольше ваших смотрят на мир божий, однако я бы не поменялся с вами.

— Что такое?

— А то, что я еще пять минут назад мог бы сказать вам, что лошадь ваша цела и невредима. Давайте-ка сюда фонарь, приятель, да поезжайте себе, только потише. Прощайте.

Незнакомец протянул ему фонарь, и при этом свет упал прямо на лицо старика. Глаза обоих мужчин встретились — и в тот же миг незнакомец вдруг уронил фонарь на землю и разбил его ногой.

— Вы что, никогда в жизни не видели слесаря? Чего испугались, будто черта встретили? — воскликнул старик в коляске. — Или это только фокус, чтобы в темноте ограбить меня? — добавил он, торопливо сунув руку в мешок с инструментами и вытаскивая оттуда молоток. — Я эти дороги знаю, приятель, и когда езжу по ним, беру с собой не больше кроны. Говорю вам прямо, чтобы избавить нас обоих от лишних хлопот, — ничего у меня нет, кроме вот этой руки, достаточно сильной для моего возраста, да молотка, которым я после стольких лет работы орудую довольно-таки проворно. Предупреждаю не суйтесь лучше ко мне, ничего у вас не выйдет.

С этими словами слесарь приготовился защищаться.

— Я не такой человек, как вы думаете, Гейбриэл Варден, — возразил незнакомец.

— Ну тогда кто же вы такой? — спросил слесарь. Вы, я вижу, знаете мое имя, так назовите мне свое.

— Мне ваше имя известно, потому что надпись на вашей повозке возвещает его всему Лондону, — возразил путешественник.

— Эге, зрение-то у вас острее, чем я думал, когда вы осматривали лошадь, — сказал Варден, проворно вылезая из коляски. — Кто же вы все-таки? Дайте-ка на себя взглянуть!

Прежде чем он успел сойти, незнакомец уже вскочил в седло и смотрел на старого слесаря сверху, а тот, лавируя вокруг лошади, которая не стояла на месте, потому что ее горячили туго натянутые поводья, упорно придвигался поближе.

— Дайте мне взглянуть на вас, слышите?

— Отойдите!

— Нет, вы эти маскарадные штучки бросьте! Не желаю, чтобы завтра в клубе болтали, будто Гейбриэл Варден испугался сердитого голоса в темноте. Стоп, дайте на себя взглянуть!

Видя, что дальнейшее сопротивление неизбежно кончится схваткой с далеко не слабым противником, ездок отогнул воротник плаща и, наклонясь с лошади, в упор посмотрел на слесаря.

Вряд ли когда-либо стояли друг против друга два столь разных человека. Рядом с румяным лицом слесаря еще более поражала бледность всадника, так что он казался каким-то бесплотным духом, и после бешеной скачки пот выступил на его лбу крупными темными каплями, как от сильной боли или в предсмертной агонии. Слесарь весело улыбался, ожидая, что сейчас увидит плутовское выражение в глазах или на губах этого грубияна, узнает в нем кого-нибудь из знакомых, вздумавшего ловко подшутить над ним, и сразу испортит ему все удовольствие. Но вместо этого он увидел угрюмое, свирепое и вместе испуганное лицо затравленного человека, готового отчаянно защищаться. Крепко сомкнутые челюсти и сжатый рот, а более всего — подозрительное движение руки под плащом указывали на опасные намерения, весьма далекие от невинных шуток и притворства.

С минуту оба молча смотрели друг на друга.

— Нет, — сказал слесарь, пристально вглядываясь в лицо всадника, — я вас не знаю.

— И не хотите познакомиться? — спросил тот, снова закрывая лицо воротником плаща.

— Не хочу, — подтвердил Гейбриэл. — По правде сказать, ваша физиономия — плохая рекомендация для вас

— А мне это на руку, — отозвался незнакомец. Я как раз и хочу, чтобы люди меня сторонились.

— Ну, что ж, — сказал слесарь с грубоватой прямотой. — Думаю, вы этого легко добьетесь.

— Добьюсь во что бы то ни стало. И хорошенько запомните то, что я вам скажу — никогда еще ваша жизнь не была в такой опасности, как только что. За пять минут до смерти вы будете не так близки к ней, как были сегодня.

— Вот как! — сказал неунывающий слесарь.

— Да, да. Насильственной смерти.

— От чьей же руки?

— От моей, — отвечал всадник.

С этими словами он пришпорил лошадь и поехал прочь сначала рысью, глухо шлепая по грязи, потом все быстрее и быстрее, пока, наконец, стук копыт не замер вдали, унесенный ветром. Он продолжал свой путь тем же бешеным аллюром, каким мчался и до встречи со слесарем.

А Гейбриэл Варден стоял на дороге с разбитым фонарем в руке и ошеломленно прислушивался. Только когда затихло все и одни лишь жалобы ветра да частый плеск дождя нарушали безмолвие ночи, он, чтобы встряхнуться, сильно ударил себя раз-другой в грудь и с удивлением воскликнул:

— Чудеса, да и только! Кто бы он мог быть? Сумасшедший? Грабитель? Разбойник с большой дороги? Не ускачи он так быстро, мы бы еще посмотрели, кому бы солоно пришлось, ему или мне! «Никогда вы не были так близки к смерти, как сегодня», — скажите пожалуйста! А я надеюсь, что и лет через двадцать буду так же далек от нее, как сегодня. Дай-то бог, чтобы не ближе! Господи помилуй, ну и нахал — хвастать так перед человеком, нетрусливым и крепким! Тьфу!

Гейбриэл влез в свою коляску и, в раздумье озирая дорогу, откуда приехал незнакомец, бормотал про себя

— «Майское Древо»… Гм… До него отсюда две мили. Я нарочно поехал из Уоррена кружным путем, хотя и устал — ведь целый день чинил там замки и звонки… И только затем выбрал эту дорогу, чтобы не проезжать мимо «Майского Древа», — ведь я дал слово Марте не заглядывать туда… А мое слово твердо… Но как же теперь быть? Ехать дальше в Лондон без фонаря опасно, а до первого постоялого двора на этой дороге еще добрых четыре мили, а то и четыре с половиной. И как раз тут-то больше всего и нужен фонарь… А до «Майского Древа» всего две мили! Я слово дал… так что же? Сказал, что не заеду — и не заехал. Мое слово твердо!

Неустанно повторяя эти три слова, словно ранее проявленная им стойкость могла оправдать слабость, которую он проявлял сейчас, Гейбриэл Варден преспокойно повернул обратно, решив заехать в «Майское Древо» за фонарем — и только.

Однако, когда он подъехал к гостинице и Джо, услыхав хорошо знакомый оклик, мигом выбежал к нему навстречу, оставив дверь настежь, а за этой дверью открылась заманчивая картина, сулившая тепло и веселье, и красный блеск огня, струившийся сквозь ветхие шторы, казалось, донес до него приятное жужжанье голосов, благоухание дымящегося грога и превосходного табака; когда на шторе замелькали тени, признак того, что в комнате все встали со своих мест, чтобы освободить для желанного гостя самое уютное местечко в углу (ах, как хорошо наш слесарь знал это местечко!), и вспыхнувший вдруг за окном яркий свет сказал ему, что в камине пылает и трещит доброе полено, как бы в честь его прибытия посылая вверх сверкающий сноп искр; когда, в довершение всех этих соблазнов, из дальней кухни коварно донеслось шипение мяса на сковороде, мелодичное звяканье тарелок и мисок, и запахи столь аппетитные, что даже буйный ветер благоухал ими, — Гейбриэл почувствовал, что его мужество быстро улетучивается. Он пытался проявить стоическую суровость, но лицо его невольно расплывалось в блаженную улыбку. Он обернулся назад, и холодная черная пустыня глянула на него враждебно, словно отталкивала его и гнала в гостеприимные объятия «Майского Древа».

— Добрый человек и свою скотинку жалеет, — сказал слесарь. — Так что, Джо, я, пожалуй, войду ненадолго.

И как было не войти! Как нелепо было бы степенному и разумному человеку тащиться до потери сил по грязным дорогам, под резким ветром и проливным дождем, когда здесь был чистый пол, посыпанный хрустящим белым песком, жаркий огонь в хорошо вычищенном камине, здесь ждал его стол, накрытый белой скатертью, блестящие оловянные кружки и другие заманчивые предвестники хорошего ужина, и тут же дружная компания, готовая отдать честь этому ужину и разделить с вновь прибывшим гостем все удовольствия!

Глава третья

Так думал наш слесарь, усевшись в уютном уголке, пока понемногу проходила боль в глазах от резкого ветра. Боль эта была даже приятна мистеру Вардену, ибо, когда у человека так болят глаза, благоразумие и долг перед самим собой требуют, чтобы он укрылся где-нибудь от непогоды. Из тех же соображений он все время усиленно покашливал и во всеуслышание заявлял, что ему порядком нездоровится. Те же мысли занимали его и час спустя, когда ужин кончился, и он с веселой и лоснящейся физиономией опять сидел в теплом углу, слушая трещавшего, как сверчок, коротышку Дэйэи и сам принимая в беседе у камелька участие немаловажное, — его мнения выслушивались с полным уважением.

— Дай бог, чтобы он оказался честным человеком, вот все, что я могу сказать, — говорил Соломон Дэйзи, подводя итог множеству различных предположений насчет незнакомца, о котором и Гейбриэл сообщил кое-что, вызвав этим серьезное обсуждение. — Да, желал бы я, чтобы он оказался честным человеком.

— И мы все желали бы этого, не так ли? — заметил слесарь.

— Только не я, — возразил Джо.

— Не ты? — воскликнул слесарь.

— Нет. Этот подлый трус ударил меня хлыстом, пользуясь тем, что он сидел на лошади, а я стоял. Я был бы больше рад, если бы он оказался тем, кем я его считаю.

— А кем ты его считаешь, Джо?

— Негодяем, мистер Варден. Да, да, отец, качай головой, сколько угодно, а я повторяю: он негодяй. И готов бы повторить это еще сто раз, если бы этим мог вернуть его сюда, чтобы он получил от меня заслуженную трепку.

— Придержите язык, сэр! — сказал Джон Уиллет.

— Не буду молчать, отец! Ты один виноват в том, что он посмел ударить меня. Ты при нем обходился со мной, как с мальчишкой, одергивал меня, словно дурачка, — вот он и позволил себе наброситься на человека, у которого, как он думал, нет ни капли гордости. Да и почему ему было не подумать так? Но он ошибся, я ему когда-нибудь еще докажу это, и очень скоро докажу всем вам.

— Этот мальчишка сам не знает, что говорит! — воскликнул пораженный Джон Уиллет.

— Нет, отец, я знаю, что говорю, — возразил Джо. И я всегда слушаю тебя внимательно — а ты меня слушать не хочешь. От тебя я многое готов снести, но с презрением других людей не могу мириться, а ты унижаешь меня перед ними каждый день. Посмотри на других парней моих лет. Разве они лишены своей воли, свободы, права говорить? Разве они обязаны сидеть, как истуканы, не смея пикнуть? Разве ими помыкают так, что они становятся всеобщим посмешищем? Да ведь я во всем Чигуэлле стал притчей во языцех! Так вот, я тебе прямо говорю, отец, — честнее будет сказать это сейчас, чем ждать, пока ты умрешь и мне достанутся твои деньги: не сегодня-завтра я не выдержу и уйду из-под твоей власти, а тогда уже вини не меня, а себя, одного себя.

Смелость и ожесточение сына до того потрясли Джона Уиллета, что он сидел как пришибленный, бессмысленно глядя на котел, и тщетно старался собрать свои неповоротливые мысли и придумать достойный ответ. Гости, удивленные, пожалуй, не меньше хозяина, тоже были в большом замешательстве. В конце концов они встали и собрались уходить, бормоча какие-то невнятные утешения и советы. Мозги их к этому времени были уже слегка отуманены грогом.

Один только славный слесарь обратился к обеим сторонам со словами связными и разумными. Он напомнил отцу, что Джо уже не мальчик, а почти взрослый мужчина, и не следует держать его в ежовых рукавицах, сыну же посоветовал терпеливо сносить отцовские причуды и стараться воздействовать на него спокойными уговорами, а не такими неуместными наскоками. Советы слесаря были приняты так, как всегда принимаются подобные советы. На Джона Уиллета они повлияли не больше, чем на столб у входа в его гостиницу, а Джо выслушал их правда весьма дружелюбно, и не находил слов, чтобы выразить советчику свою признательность, однако деликатно намекнул ему, что намерен все-таки идти своим путем и никто его с этого пути не собьет.

— Вы всегда были мне добрым другом, мистер Варден, — сказал он, когда оба они сошли с крыльца и слесарь стал снаряжаться в обратный путь. — И я очень вам благодарен за участие. Но, видно, пора мне расстаться с «Майским Древом».

— Кому на месте не сидится, тот добра не наживет, Джо. Знаешь пословицу: «Если камень катится, он мхом не обрастет»?

— Да и дорожный столб тоже мхом не обрастает, хоть и торчит всегда на одном месте. А я здесь торчу вроде такого столба и ничего на свете не вижу.

— Что же ты намерен делать, Джо? — сказал слесарь, задумчиво потирая подбородок. — Чем ты хотел бы заняться? Подумай хорошенько — куда ты пойдешь?

— Попытаю счастья, мистер Варден. Авось повезет.

— Везение — ненадежная штука, Джо. Вот уж не люблю, когда люди надеются на него! Я всегда говорю дочке, когда мы толкуем о ее будущем замужестве: не надейся, что повезет, убедись сперва, что парень будет добрым и верным мужем, — а тогда ничего не страшно… Чего ты там копаешься, Джо? С упряжью что-нибудь неладно?

— Нет, нет, — отвечал Джо, но продолжал усердно возиться с хомутом и ремнями и, казалось, был весь поглощен этим занятием. — А что мисс Долли, здорова?

— Спасибо, она молодцом. Выглядит хорошо, значит здорова. И все такая же славная девочка.

— Это вы верно говорите, сэр: она и собой хороша и добра.

— Да, да, слава богу.

— Сэр, — начал Джо немного нерешительно, — надеюсь, вы не станете рассказывать про этот обидный для меня случай… ну, что меня побили, как мальчишку… По крайней мере ничего не говорите, пока я не встречусь опять с этим человеком и не расквитаюсь с ним. Тогда будет о чем порассказать!

— Да что ты! Кому же я стану рассказывать о таких вещах? — возразил Варден. — Здесь уже все знают, а в другом месте вряд ли кому это будет интересно.

— Да, правда ваша, — со вздохом согласился молодой человек. — Я об этом не подумал.

Говоря так, Джо поднял голову (лицо его было красно — вероятно, от напряжения, с которым он застегивал ремни и пряжки), передал вожжи старому слесарю, успевшему уже сесть в коляску и, снова вздохнув, пожелал ему доброго пути.

— Прощай; Джо. Да подумай хорошенько о том, что я тебе сказал. Не делай ничего сгоряча, голубчик. Ты парень хороший, жаль, если пропадешь. Будь здоров!

Ответив с величайшей сердечностью на эти ободряющие прощальные слова, Джо Уиллет постоял еще, пока не затих стук колес, потом, уныло покачав головой, вошел в дом.

А Гейбриэл Варден ехал в Лондон, размышляя о множестве вещей, но более всего — о том, как бы получше расписать свое дорожное приключение, чтобы удовлетворительно объяснить миссис Варден, почему он заехал в «Майское Древо», несмотря на торжественное обещание, данное им этой даме. А результатом размышлений бывают не только новые идеи, но иногда и дремота. И чем дольше размышлял наш слесарь, тем сильнее его клонило ко сну.

Человек может быть совершенно трезв — или по крайней мере твердо стоять на грани между полной трезвостью и легким опьянением, но и в таком состоянии иногда путать действительность с тем, что ему мерещится, н смешивать все представления о людях, вещах, времени и месте; в такие минуты беспорядочные мысли в его голове теснятся, точно в калейдоскопе, образуя сочетания столь же неожиданные, как и мимолетные.

Именно в таком состоянии был Варден, когда, клюя носом, ехал в Лондон, предоставив своей лошади трусить по хорошо знакомой дороге и незаметно для себя все более приближаясь к дому. Он проснулся только раз, когда лошадь остановилась у заставы, пока поднимали шлагбаум, и зычным голосом крикнул «здорово!» сборщику дорожной пошлины. Перед этим внезапным пробуждением ему мерещилось, что он пробует открыть замок в брюхе Великого Могола[17], и, даже проснувшись уже, он со сна принял сборщика у шлагбаума за свою тещу, умершую двадцать лет назад. Не удивительно, что его скоро опять сморил сон, и он трясся в своей коляске, не сознавая, что едет дальше.

Слесарь наш уже подъезжал к огромному городу, который лежал впереди черной тенью, и неподвижный воздух над ним был пронизан тускло-красными отсветами, напоминавшими о лабиринтах улиц, о лавках и мастерских, о толпах озабоченно спешащих куда-то людей. Но чем ближе к городу, тем нимб его все более тускнел и постепенно глазам представали самые источники этого красноватого сияния. Уже можно было смутно различить линии слабо освещенных улиц, кое-где пересеченные ярким пятном там, где фонари кольцом окружали площадь, рынок или какое-нибудь большое здание; потом уже ясно стали видны и улицы и желтоватые круги фонарей, которые меркли один за другим, заслоненные строениями; потом стали слышны и голоса Лондона — бой башенных часов, отдаленный лай собак, стук экипажей; потом замаячили в воздухе высокие шпили, а ниже теснились крыши разной высоты под грузом дымовых труб. Звуки становились громче, явственнее, а контуры зданий отчетливее и еще многочисленнее, и вот, наконец, во мраке встал Лондон, освещенный не светом неба, а собственным слабым светом.

Слесарь, все еще в полусне, продолжал трястись в своей коляске, не сознавая, что до города уже рукой подать, как вдруг громкий крик впереди заставил его встрепенуться. С минуту он озирался в недоумении, как человек, перенесенный во время сна в какую-то неведомую страну, но затем, узнав давно знакомые места, лениво протер глаза — и, вероятно, уснул бы опять, но крик повторился не раз, не два, а много раз, и звучал он все отчаяннее. Окончательно встряхнувшись, Гейбриэл, человек не робкого десятка, тотчас же погнал свою крепкую лошадку в том направлении, откуда доносились крики, с такой быстротой, словно дело шло о жизни или смерти.

Случай, по-видимому, был и в самом деле серьезный. Подъехав к месту, откуда слышались крики, Варден увидел какого-то человека, распростертого на дороге без признаков жизни; над ним стоял другой и, в диком возбуждении размахивая факелом, не переставал звать на помощь, — его-то крики и привлекли сюда Гейбриэла Вардена.

— Что тут такое? — спросил он, вылезая из коляски. — Чем я могу… Как, это ты, Барнеби?

Человек с факелом откинул свесившиеся ему на лоб длинные волосы и, стремительно приблизив лицо к самому липу слесаря, уставился на него. По выражению его глаз легко было прочесть его историю.

— Узнаешь меня, Барнеби? — спросил Варден. Тот быстро закивал головой. Он проделал это раз двадцать с каким-то неестественным воодушевлением и вертел бы головой целый час, если бы слесарь, предостерегающе подняв палец и строго посмотрев на него, не заставил его успокоиться. Затем Варден с вопросительным видом указал на лежащего.

— На нем кровь, — сказал Барнеби, содрогаясь, я не могу на нее смотреть, мне худо…

— А откуда она взялась? — спросил Варден.

— Сталь, сталь, сталь! — исступленно прокричал Барнеби и взмахнул рукой, подражая удару шпаги.

— Его ограбили? — спросил слесарь.

Барнеби схватил его за плечо и утвердительно кивнул, затем указал в сторону города.

— Ага, понимаю — разбойник убежал туда? — промолвил Варден и, нагибаясь к неподвижному телу на мостовой, оглянулся на Барнеби, в бледном лице которого было что-то странное: его не озарял свет разумной мысли.

— Ладно, ладно, не думай о нем сейчас. Посвети-ка мне… Нет, подальше факел… вот так! А теперь стой смирно, я погляжу, куда он ранен.

Он стал внимательно осматривать неподвижное тело, а Барнеби, держа факел так, как ему было приказано, следил за ним молча, с участием или любопытством, но в то же время с каким-то сильным и тайным ужасом, от которого каждая жилка в нем дрожала.

Когда он стоял так, то отшатываясь назад, то наклоняясь поближе, его лицо и вся фигура, ярко освещенные факелом, видны были как среди бела дня. Это был юноша лет двадцати трех, высокий, очень худой, но крепкого сложения. Его густые и длинные рыжие волосы висели в беспорядке вдоль щек, падали на плечи и в сочетании с бледностью и стеклянным блеском больших выпуклых глаз придавали что-то дикое его лицу, ежеминутно менявшему выражение. Черты его были красивы, и что-то страдальческое сквозило в этом изнуренном и сером лице. Но живой человек, лишенный разума, — страшнее, чем мертвец, а несчастный юноша был лишен этого самого высокого и прекрасного из человеческих свойств.

Одежда на нем была зеленого цвета, безвкусно разукрашенная галуном, нашитым, вероятно, им самим, ярким в тех местах, где сукно особенно износилось и засалилось, и потертым там, где сукно сохранилось лучше. Шея его была почти обнажена, зато на руках болтались дешевые кружевные манжеты. Шляпа была украшена пучком павлиньих перьев, сломанных, истрепанных и уныло свисавших на спину. На боку у него торчал железный эфес старой шпаги без клинка и ножен. Какие-то разноцветные обрывки лент и жалкие стеклянные побрякушки довершали шутовской наряд. Это пестрое тряпье было в полном беспорядке и не меньше, чем его порывистые и нескладные манеры, обличало умственное расстройство, еще сильнее подчеркивая бросавшееся в глаза безумное выражение лица.

— Барнеби, — сказал слесарь после поспешного, но тщательного осмотра, — он не убит, но у него в боку рана, и он без сознания.

— А я его знаю, знаю! — воскликнул Барнеби, хлопая в ладоши.

— Знаешь?

— Tсc! — Барнеби приложил пальцы к губам. — Он сегодня ездил свататься. Я даже за блестящую гинею не согласился бы на его месте опять ехать, потому что тогда чьи-то глаза затуманятся, а теперь они блестят, как… Смотрите-ка, стоило мне заговорить про глаза, и на небо выходят звездочки! А звезды — чьи это глаза? Если глаза ангелов, так почему же они смотрят вниз, видят, как обижают хороших людей, — и только подмигивают да весело играют всю ночь до утра?

— Я что этот дурачок болтает, господи прости! пробормотал озабоченный Варден. — Откуда ему знать этого джентльмена? А ведь мать его живет тут неподалеку, — может, она мне скажет, кто это. Барнеби, дружок, помоги-ка уложить его в мою коляску, и едем вместе домой.

— Не могу! Я ни за что до него не дотронусь, крикнул помешанный, отскочив и дрожа как в лихорадке. — На нем кровь!

— Да, ведь этот страх у него с самого рождения, буркнул слесарь себе под нос, — и грешно его заставлять… Но одному мне не справиться… Барнеби, дружок, если ты этого джентльмена знаешь и не хочешь, чтобы он умер и чтобы умерли с горя все, кто его любит, помоги мне его поднять и уложить в коляску.

— Тогда прикройте его, закутайте хорошенько, чтобы я не видел ее и не слышал ее запаха… И не говорите этого слова вслух. Не говорите!

— Ну, ну, не буду!.. Вот видишь, я его всего укрыл. Поднимай, только тихонько… Вот так, молодец!

Они вдвоем без труда перенесли раненого, так как Барнеби был силен и полон энергии. Но, помогая слесарю, он дрожал всем телом и, видимо, испытывал такой дикий ужас, что Вардену было мучительно жаль его.

Уложив раненого, Варден снял с себя пальто и укрыл его, после чего они быстро поехали дальше. Повеселевший Барнеби считал звезды, а слесарь в душе поздравлял себя с этим новым приключением, — если и оно не заставит миссис Варден хотя бы сегодня ночью помолчать насчет «Майского Древа», значит за женщин никогда ручаться нельзя!

Глава четвертая

В почтенном предместье Клеркенуэле (когда-то это было предместье), в той стороне, что ближе к Картезианскому монастырю[18], есть прохладные тенистые улицы, которые лишь кое-где еще сохранились в таких старых кварталах нашей столицы. Здесь каждое жилище подобно немощному старичку, давно ушедшему на покой и тихо доживающему свой век, — стоит себе и дремлет, пока не свалится, уступив место молодому наследнику, легкомысленному расточителю, щеголяющему лепными украшениями и суетной роскошью нынешних времен. В таком-то квартале и на такой улице происходило то, о чем рассказывается в этой главе.

В то время, когда это происходило, — а было это всего только шестьдесят шесть лет назад, — большей части нынешнего Лондона еще не существовало. Даже самым необузданным фантазерам и мечтателям и не снились еще в ту пору ни длинные ряды улиц, ныне соединяющих Хайгет[19] с Уайтчеплом[20], ни дворцы, которые теснятся теперь на месте прежних болот, ни предместья, выросшие позднее в открытом поле. Правда, и тогда эта часть Лондона была изрезана улицами и густо населена, но она имела совсем другой вид. Многие дома были окружены садами, вдоль улиц росли деревья, и воздух здесь был такой свежий, какого мы тщетно стали бы искать в Лондоне наших дней. До лугов было рукой подать, и среди них текла извилистая речка Нью-Ривер. В летнее время здесь шумно и весело убирали сено. Тогда жители Лондона не были так далеки от лона природы, добраться до него им было не так трудно, как теперь. Хотя в Клеркенуэле процветали всякие ремесла и работали десятки ювелиров, здесь тогда было чище и ближе к деревне, чем могут себе представить многие жители современного Лондона, и неподалеку были места, очень подходящие для прогулок влюбленных, но места эти превратились в грязные дворы задолго до того, как родились влюбленные юноши и девушки нашего поколения.

На одной из таких улиц, самой чистенькой из всех, на тенистой ее стороне (ибо хорошие хозяйки заботливо берегут свою мебель от солнца, зная, как оно портит ее, и поэтому предпочитают тень назойливому солнечному свету) стоял дом, в который нам не раз придется заглядывать.

Дом был скромный, небольшой и не слишком современной архитектуры; он не глазел нахально на прохожих большими окнами, а застенчиво щурился, и острая верхушка его конусообразной крыши торчала над подслеповатым чердачным окошком из четырех мелких стеклышек, как треуголка на голове одноглазого старичка. Это был не кирпичный и не горделивый каменный дом, а деревянный, оштукатуренный, построенный без скучной и утомительной симметрии: ни одно его окошко не походило на другое и, казалось, каждое существовало само по себе, не желая иметь ничего общего с остальными.

Мастерская (ибо в доме была мастерская) находилась не наверху, а внизу, как полагается всякой мастерской. Но на этом и кончалось сходство ее с другими. В нее не поднимались по нескольким ступенькам, и не входили прямо с улицы: нет, в нее приходилось спускаться по трем крутым ступенькам, как в погреб. Пол ее, как в настоящем погребе, был вымощен камнем и кирпичом, а окна со стеклами и переплетами здесь заменял просто большой черный деревянный ставень на высоте груди; днем этот ставень отодвигали, причем в мастерскую впускали холода не меньше, а частенько даже больше, чем света. За мастерской была обшитая деревянными панелями комнатка, выходившая на мощеный двор и небольшой садик, разведенный на насыпи в несколько футов высотой. Человек посторонний, незнакомый с этим домом, мог бы подумать, что комната не имеет никакой другой связи с внешним миром, кроме двери, в которую он вошел. В самом деле, нетрудно было заметить, что большинство посетителей, пришедших сюда впервые, сильно призадумывались, словно решая в уме, как же снизу попадают в верхний этаж — уж не по приставной ли лестнице? Никому и в голову не могло прийти, что две имеющиеся в комнате узенькие двери, которые самый догадливый механик в мире непременно принял бы за дверцы стенного шкафа или чулана, открываются прямо на винтовую лестницу; да, ни четверти дюйма не отделяло эти дверцы от двух темных рядов ступеней — один ряд шел наверх, другой — вниз, и только эта лестница соединяла нижнее помещение с верхним этажом.

При всех странностях его архитектуры, это был самый безупречно чистенький, самый уютный домик в Клеркенуэле, в Лондоне, даже во всей Англии, и содержался он в педантичном порядке. Нигде вы не увидели бы так чисто вымытых окон, таких светлых полов, начищенных до блеска каминных решеток; нигде так не блестела мебель старинного красного дерева. Во всех домах этой улицы, вместе взятых, не скребли, не чистили, не полировали все с таким усердием, как здесь. Эта идеальная чистота и блеск достигались не без хлопот и расходов, и главным образом благодаря тому, что добрая хозяйка не жалела глотки, в чем часто убеждались соседи в дни генеральной уборки, когда она надзирала за всем и помогала приводить дом в надлежащий порядок. Начиналась такая уборка каждый понедельник утром, а кончалась только в субботу вечером.

Хозяин этого дома, уже знакомый нам слесарь, наутро после того, как нашел на дороге раненого, стоял у входной двери и с безутешным видом смотрел на выкрашенный ярко-желтой краской «под золото» большой деревянный ключ, который в качестве вывески висел над входом и качался взад и вперед, уныло скрипя, словно жалуясь, что ему нечего отпирать. По временам слесарь заглядывал через плечо в свою мастерскую, загроможденную всякими принадлежностями его ремесла, закопченную дымом маленького кузнечного горна, у которого трудился сейчас его подмастерье, и такую темную, что непривычный глаз с трудом мог различить там что-нибудь, кроме разных инструментов странного вида и формы, больших связок ржавых ключей, кусков железа, полуготовых замков и тому подобных предметов, украшавших стены или гроздьями подвешенных к потолку.

Долго еще Гейбриэл Варден терпеливо созерцал золотой ключ, то и дело поглядывая через плечо, потом шагнул на мостовую и украдкой бросил оттуда взгляд на окна верхнего этажа. Случайно в эту минуту одно из них распахнулось, и слесарь увидел плутовское личико с ямочками на щеках и парой блестящих глаз, самых чудесных глаз, какие когда-либо доводилось видеть человеку, словом — хорошенькую улыбающуюся девушку, настоящее воплощение цветущей красоты и веселого нрава.

— Tсc! — шепнула девушка, высунувшись из окна, и, лукаво посмеиваясь, указала на другое окно, пониже. Мама еще спит.

— Еще спит? — тем же тоном повторил слесарь. Милочка, ты говоришь это так, как будто она проспала всю ночь. А между тем она уснула только каких-нибудь полчаса тому назад… Слава богу, что уснула. Сон — это истинное благо. — Последние слова он пробормотал себе под нос.

— И как только тебе не стыдно! Заставил нас ждать всю ночь и даже не дал знать, где ты, не прислал весточки, — сказала девушка.

— Ах, Долли, Долли! — Слесарь с улыбкой покачал головой. — А тебе как не стыдно было убежать наверх и залечь в постель? Сойди вниз завтракать, разбойница, да тихонько, смотри — не разбуди мать. Она, наверно, устала… «Я тоже устал, право», — добавил он уже не вслух, а про себя.

Кивнув в ответ на кивок Долли, он пошел в мастерскую, все еще улыбаясь счастливой улыбкой, вызванной появлением дочери, как вдруг увидел бумажный колпак своего подмастерья, присевшего на корточки под окном, чтобы не быть замеченным. В тот же миг обладатель колпака метнулся от окна на свое место у горна и принялся изо всех сил стучать молотком.

«Опять Саймон подслушивал, — подумал Варден. — Безобразие! Интересно знать, почему он подслушивает только тогда, когда я разговариваю с девочкой? Какого черта ему от нее надо? Скверная это привычка, Сим, подло это — шпионить! Да, да, стучи себе сколько хочешь, бей молотком хоть до вечера, а моего мнения из меня не выбьешь!»

Размышляя так, он с серьезным видом покачал головой и, сойдя в мастерскую, остановился перед тем, к кому относились эти рассуждения.

— Хватит пока! — сказал он ему. — Перестань грохотать. Завтракать пора.

— Сэр, — ответил Сим с изысканной вежливостью и сделал нечто вроде поклона одной головой, не сгибая шеи. — Сэр, я немедленно последую за вами.

— Наверное, вычитал это в какой-нибудь из этих назидательных книжонок — «Утеха подмастерья», или «Спутник подмастерья», или «Советы подмастерьям», или «Путь подмастерья к виселице». Теперь начнет прихорашиваться. Не слесарь — сокровище! — пробурчал себе под нос Гейбриэл.

Нимало не подозревая, что хозяин наблюдает за ним из темного угла у двери, Сим снял свой бумажный колпак, соскочил с табурета и двумя шагами, представлявшими нечто среднее между катаньем на коньках и па менуэта, достиг рукомойника в дальнем конце мастерской. Здесь он принялся смывать с лица и рук следы работы у горна, не переставая все время с величайшей серьезностью проделывать такие же необыкновенные прыжки. Умывшись, достал из укромного местечка осколок зеркала и, смотрясь в него, пригладил волосы, удостоверился, не исчез ли вскочивший на носу прыщ. Закончив таким образом свой туалет, он поставил зеркало на низенькую скамеечку и, глядя через плечо, с величайшим самодовольством обозревал ту часть своих ног, какую мог отразить этот крохотный осколок.

Сим, как звали его в семье слесаря, или мистер Саймон Тэппертит, как он сам себя величал и требовал, чтобы его величали все, с кем он встречался вне дома в праздничные и воскресные дни, был старообразный человечек, остроносый и узколицый, с гладко прилизанными волосами и мышиными глазками. Ростом он был разве чуть-чуть выше пяти футов, но в душе питал глубокое убеждение, что он — выше среднего роста, или даже скорее высокого. Особенно восхищался он своей фигурой, довольно складной, но до крайности тщедушной, а уж ноги (которые в узких до колен штанах выглядели на редкость тощими) приводили его в восторг, близкий к экстазу. Сим носился также с захватывающей, но сомнительной идеей о магнетической силе своих глаз, идеей, которую не вполне разделяли даже близкие его друзья. Он заходил даже так далеко, что хвалился, будто может покорить самую высокомерную красавицу, в один миг сделать ее своей рабой простым способом, который он называл «пронзить ее взглядом». Однако надо сказать, что Симу ни разу не удалось доказать на деле ни эту свою способность, ни другую, которой он тоже хвалился, а именно — умение укрощать взглядом бессловесных животных, даже бешеных.

Из всего этого видно, что в тщедушном теле мистера Тэппертита заключена была душа властолюбивая и беспокойная, полная честолюбивых стремлений.

Как иные напитки в тесном пространстве закрытых бочек бродят, бурлят и бьются о стенки своей тюрьмы, так пылкий дух мистера Тэппертита порой начинал бродить в драгоценном сосуде его тела и бродил до тех пор, пока с сильным свистом и шипением, кипя и пенясь, не вырывался наружу и не сметал все на своем пути. Подобные случаи Сим объяснял тем, что у него «душа ударила в голову»; это необычное состояние не раз доводило его до беды, и ему стоило немалого труда скрывать свои злоключения и эскапады от почтенного хозяина.

Среди множества фантазий, которыми вечно тешилась и упивалась душа Сима Тэппертита (а фантазии эти, подобно печени Прометея, постоянно возобновлялись)[21], было и весьма преувеличенное представление о роли корпорации, к которой он имел честь принадлежать. Служанка в доме слесаря слышала, как он открыто выражал сожаление, зачем подмастерья не ходят теперь, как бывало, с палицами, которыми они могли бы «дубасить» граждан, — такое он употреблял сильное выражение. Слышали и другие, как он говорил, что на корпорацию их легла позорным пятном казнь Джорджа Барнуэлла[22], ибо вместо того чтобы из подлой трусости допустить эту казнь, надо было потребовать от представителей закона (сперва миролюбиво, а потом, если бы понадобилось, то и с оружием в руках) выдачи Барнуэлла корпорации, чтобы она поступила с ним по собственному мудрому усмотрению. Размышляя об этом, Сим всегда приходил к заключению, что подмастерья могли бы быть могучей силой, если бы во главе их стоял человек великой души. При этом он, к ужасу слушателей, таинственно намекал, что знает несколько таких отчаянных смельчаков и второго Ричарда Львиное Сердце[23], готового стать их предводителем и заставить трепетать самого лорд-мэра.

Предприимчивость и смелость Сима Тэппертита в не меньшей степени сказывались и в его одежде и в средствах, к каким он прибегал для украшения своей особы. Люди, словам которых безусловно можно верить, видели собственными глазами, как он, возвращаясь домой в воскресенье вечером, прежде чем войти, снимал на углу манжеты из тончайших кружев и предусмотрительно прятал их в карман. Так же достоверно то, что по большим праздникам он на том же углу, под дружеским прикрытием столба, водруженного здесь весьма кстати, заменял простые стальные пряжки на коленях блестящими стразовыми. Прибавьте к этому, что ему было только двадцать лет (хотя на вид гораздо больше), а воображал он себя мудрее двухсотлетнего старца, что он охотно слушал приятелей, подшучивавших над его увлечением хозяйской дочкой, и раз даже в каком-то дрянном кабаке, когда ему предложили выпить за здоровье дамы его сердца, он, усиленно подмигивая, с многозначительной улыбкой провозгласил тост за прелестное создание, чье имя начинается на букву «Д». Вот и все, что необходимо знать тому, кто хочет поближе познакомиться с Симом Тэппертитом, который сейчас отправился вслед за слесарем наверх завтракать.

Завтрак был основательный, стол ломился под тяжестью яств: сверх всего того, что обычно подается к чаю, здесь был солидный кусок говядины, большущий окорок, целые пирамиды йоркширского пирога с маслом, преаппетитно уложенного ломтями. Стояла тут и внушительных размеров кружка из докрасна обожженной глины. Она изображала старика, не лишенного сходства с нашим слесарем, и над лысой макушкой этого джентльмена поднималась пышная белая пена-точь-в-точь парик Вардена, — заставлявшая предполагать, что кружка наполнена сверкающим домашним пивом.

Но куда соблазнительнее превосходного домашнего пива, йоркширских пирогов, окорока, ростбифа и всех видов еды и питья, какие могут дать человеку земля, вода и воздух, была хозяйничавшая за столом румяная дочка слесаря. Глядя в ее темные глаза, человек забывал о ростбифе, и никакой хмельной напиток не пьянил так, как взгляд этих глаз.

Отцам ни в коем случае не следует целовать своих дочерей в присутствии молодых людей. Это уж слишком — есть предел человеческому терпению! Так думал Сим Тэппертит, когда мистер Варден чмокнул Долли в розовые губки, губки, которыми Сим любовался изо дня в день, которые были так близко и вместе с тем так далеко от него!

Сим уважал хозяина, но в эту минуту от души желал ему подавиться йоркширским пирогом.

— Папа, — сказала дочь слесаря, когда они поздоровались и сели за стол. — Что это я слышала насчет прошлой ночи?..

— Все правда, дружок. Святая правда, Долли.

— Значит, на молодого мистера Честера напал грабитель, и ты нашел его раненого на дороге?

— Да, мистер Эдвард лежал на земле, а около него стоял Барнеби и во весь голос звал на помощь. Счастье еще, что я проезжал мимо… На дороге — ни души, время позднее, холодище, а бедняга Барнеби с испугу еще больше одурел. Не подоспей — так молодой Честер мог очень легко отдать богу душу.

— Ох, подумать страшно! — воскликнула Долли, задрожав. — А как ты узнал его?

— Узнал, говоришь? Да как я мог его узнать — ведь я его никогда раньше не встречал, только много слышал о нем, — возразил слесарь. — Я его свез к миссис Радж, и как только она его увидела, она тотчас сказала мне, кто это.

— Ох, папа, мисс Эмма с ума сойдет, когда узнает… Да еще люди наверняка наскажут ей больше, чем есть на самом деле!

— Я тоже об этом подумал. И вот суди сама, сколько хлопот причиняет человеку доброе сердце, — сказал слесарь. — Мисс Эмма. была вчера с дядей на маскараде в Кэрлайл-Хаус, я это слышал от слуг в Уоррене, и еще они говорили, что ей очень не хотелось туда ехать. И как ты думаешь, что сделал этот старый дурак, твой отец? Посоветовавшись с миссис Радж, я, вместо того чтобы ехать домой и лечь в постель, мчусь в Кэрлайл-Хаус, уговариваю знакомого швейцара впустить меня и, раздобыв у него маску и домино, вмешиваюсь в толпу масок!

— Как это похоже на тебя! — воскликнула дочь и, обняв отца за плечи своей прелестной ручкой, горячо поцеловала его.

— Похоже на меня! — повторил Гейбриэл — несмотря на притворно-ворчливый тон, видно было, что он горд собой и похвала дочери ему приятна. — То же самое сказала и твоя мать… Ну, как бы то ни было, я вертелся в толпе и, поверь, мне здорово надоели эти маски, просто все уши прожужжали! Куда ни повернись, пищат: «Ты меня не знаешь!» или «Ага, я тебя узнала!» — и всякую другую чепуху. Я слонялся бы там без толку до утра, если бы не увидел в комнатке за большим залом молодую леди, которая сидела там одна и из-за жары сняла маску.

— Это была она? — быстро спросила Долли.

— Она. И только я шепнул ей, что случилось, — осторожно и деликатно, Долли, не хуже, пожалуй, чем ты сама бы это сделала, — как она вскрикнула и упала в обморок.

— И что же было дальше? Что ты сделал? — спросила Долли.

— Ох, тут набежала целая толпа этих масок, поднялся шум и-гам — слава богу, что удалось благополучно ноги унести! — ответил слесарь. — А как мне досталось, когда я вернулся домой, об этом ты можешь догадаться сама, если даже ничего не слышала. Так-то, дочка… Передай-ка мне Тоби, милочка! Надо же человеку хоть чем-нибудь потешить душу.

«Тоби» называлась та глиняная кружка, о которой я уже говорил. Слесарь, успевший произвести изрядные опустошения среди яств на столе, приложил губы к благожелательному челу почтенного старца Тоби и долго не отрывал их. Дно кружки потихоньку поднималось в воздух, и когда Тоби в конце концов уткнулся затылком в нос слесарю, тот, причмокнув, поставил кружку на стол, бросив на нее нежный взгляд.

Хотя Сим Тэппертит не принимал участия в разговоре и к нему ни разу не обращались, он не скупился на безмолвные знаки изумления, стремясь при этом как можно выгоднее использовать магнетическую силу своего взора. Решив, что наступившая пауза — самый благоприятный момент для того, чтобы воздействовать на дочь слесаря (он готов был поклясться, что она поглядывает на него в немом восхищении), Сим принялся гримасничать — морщить и судорожно кривить лицо, вращать глазами так жутко и неестественно, что случайно взглянувший на него слесарь остолбенел от удивления.

— Что такое с парнем, черт возьми? Подавился ты, что ли?

— Кто подавился? — спросил Сим с высокомерно-презрительным видом.

— Кто? Да ты, — отвечал его хозяин. — А если нет, так чего ты корчишь такие рожи, вместо того чтобы завтракать?

— А может, мне нравится корчить рожи? Это дело вкуса, сэр, — изрек мистер Тэппертит, в душе несколько обескураженный тем, что хозяйская дочь улыбалась, слушая их разговор.

— Полно, Сим, не валяй дурака, — возразил слесарь, весело расхохотавшись. — Вечно эта молодежь дурит, добавил он, обращаясь к дочери. — Вот и Джо Уиллет вчера при мне ссорился со старым Джоном… хотя, признаться, парень был не так уж неправ. Боюсь, что он не сегодня-завтра убежит из дому искать невесть какого счастья и натворит сумасбродств… Что это, Долли, теперь и ты вздумала гримасничать? Ей-богу, в наше время девушки ничуть не лучше парней!

— Это от чая, — оправдывалась Долли, то краснея, то бледнея, что, вероятно, было следствием легкого ожога. — Он такой горячий!

Мистер Тэппертит с ледяной важностью смотрел на лежавший на столе четырехфунтовый каравай и тяжело дышал.

— Только-то? — сказал слесарь. — Так подлей в неге молока… Да, да, жалко мне Джо, славный он паренек, и чем чаще его вижу, тем больше он мне нравится. Но из дому он сбежит, помяни мое слово. Он сам мне эго говорил.

— Неужели? — дрогнувшим голосом промолвила Долли. — Неужели?

— Что, у тебя все еще щиплет в глотке, душенька? спросил слесарь.

Но дочь не успела ответить — ее вдруг одолел кашель, да такой сильный и мучительный, что у нее даже слезы выступили на глазах. Нежный отец хлопал ее по спине, пробовал помочь другими столь же деликатными средствами, и как раз в ту минуту от миссис Варден прибыл посол, которому было поручено сообщить всем, кого это интересует, что после сильных волнений и тревог прошлой ночи она чувствует себя плохо и не может встать с постели, и потому следует немедленно прислать ей черный чайничек с крепким чаем, несколько ломтиков поджаренного хлеба с маслом, не слишком большое блюдо тонко нарезанной ветчины и ростбифа, а также два томика «Наставлений протестантам». Как и некоторые другие дамы, некогда блиставшие в этом мире, миссис Варден становилась особенно набожна, когда бывала не а духе. Всякий раз, как у нее с мужем случались размолвки, «Наставления» бывали в великой чести.

Зная по опыту, что предвещают такие требования, триумвират наш мигом рассеялся в разные стороны. Долли пошла присмотреть, чтобы все желания матери были поскорее удовлетворены, слесарь уехал к заказчику, а Сим вернулся в мастерскую к своим каждодневным обязанностям, сохраняя все ту же ледяную важность, хотя каравай, избранный им мишенью для его магнетического взгляда, остался наверху.

Мало того, важности у Сима еще прибавилось, а когда он надел свой фартук, она возросла до гигантских размеров. Он несколько раз прошелся из угла в угол, скрестив руки на груди, шагая так широко, как только мог, расшвыривая ногой все мелкие предметы, попадавшиеся ему на дороге. Наконец он мрачно усмехнулся и тоном великолепного презрения произнес только одно слово: «Джо!»

— Я пронзил ее взглядом, когда он говорил про этого парня, — продолжал он вслух, — и, конечно, оттого она так смутилась. Джо тут ни при чем!

Он снова заходил по мастерской, теперь гораздо быстрее, шагая еще шире, чем прежде. По временам останавливался, чтобы взглянуть на свои ноги, по временам отрывисто выкрикивал все то же односложное слово: «Джо!» Минут через пятнадцать он снова надел свой бумажный колпак и попробовал работать. Но тщетно: не работалось ему сегодня.

— Ничего больше делать не буду! — сказал он себе, швыряя молоток. — Только точить. Наточу все инструменты. Самое подходящее занятие при таком настроении… Джо!

Жжж! — заработало точило, дождем посыпались искры. Вот это было под стать чувствам, бушевавшим в груди мистера Тэппертита!

Жжж! Жжж!

— Добром это не кончится! — сказал Сим с торжествующим видом, останавливаясь, чтобы утереть рукавом разгоряченное лицо. — Что-нибудь да будет! И дай бог, чтобы обошлось без кровопролития!

Жжж! Жжж!

Глава пятая

Управившись с работой, слесарь вечерком пошел проведать раненого джентльмена и узнать, лучше ли ему. Дом, где он оставил молодого Честера, стоял в глухом переулке Саутуорка[24], неподалеку от Лондонского моста[25]. Туда и направился слесарь. Он очень спешил, решив вернуться домой как можно скорее и вовремя лечь спать.

Погода была бурная, немногим лучше, чем прошлой ночью. И такому грузному мужчине, как Варден, нелегко было удержаться на ногах и бороться на перекрестках с сильным ветром, который часто относил его на несколько шагов назад и, словно глумясь над всеми его усилиями, заставлял укрываться где-нибудь в подворотне или подъезде и пережидать, пока не утихнет ярость налетевшего вихря. По временам мимо проносились, как бешеные, чья-то шляпа, или парик, или то и другое вместе, кружась и ныряя в воздухе; гораздо опаснее были летевшие с крыш черепицы, шифер, валившиеся откуда-то перед самым носом груды штукатурки, кирпичи, куски каменных карнизов, с грохотом разбивавшиеся о мостовую. Все это никак не доставляло удовольствия слесарю и не делало его путь приятнее.

— Тяжеленько такому человеку, как я, выходить в этакую скверную погоду, — сказал слесарь, дойдя до домика вдовы и тихонько постучав в дверь. — Видит бог, я предпочел бы сидеть сейчас у огня в трактире старого Джона.

— Кто там? — спросил изнутри женский голос.

Услышав ответ, женщина сразу отперла дверь и торопливо поздоровалась.

Ей было лет сорок, или, быть может, сорок с небольшим, и приветливое лицо ее, видно, было когда-то красиво. Оно носило следы забот и тяжкого горя, но рука Времени несколько сгладила эти старые следы. Достаточно было мельком взглянуть на Барнеби, чтобы угадать, что он — ее сын, так велико было сходство между ними; но в его диком взоре читалось безумие, а в глазах матери — терпеливое спокойствие и самообладание, следствие долгой борьбы с жизнью и покорности судьбе.

Однако было в этом лице что-то очень странное, поражавшее тех, кто вглядывался в него. Даже когда оно имело самое веселое выражение, чувствовалось, что оно способно в любую минуту выразить безграничный ужас. Это не бросалось в глаза, не крылось в какой-то определенной черте лица. Нельзя сказать, что если бы глаза, или рот, или линии щек были другие, то лицо этой женщины не производило бы такого странного впечатления. Однако какая-то неясная тень страха всегда таилась в нем смутная, но неизменная, никогда не исчезавшая. Эту тень, омрачавшую ее лицо, мог породить лишь пережитой когда-то сильнейший, невыразимый ужас, и, при всей своей неуловимости, она давала представление о силе этого ужаса, запечатленного в памяти, как приснившийся когда-то страшный сон.

Та же печать какого-то страха, но еще более смутная (должно быть, виной этому было его слабоумие) лежала и на лице ее сына. Увидев такие лица на картине, люди прочли бы на них какую-то страшную повесть и долго не могли бы забыть их. А те, кто знал о случившемся в Уоррене и помнил, какой была вдова до гибели мужа, ничему не удивлялись. На их глазах произошла в ней эта перемена, им было известно, что сын ее, родившийся в тот самый день, когда убийство было обнаружено, имел на руке родимое пятно, похожее на полустертое пятно крови.

— Здравствуйте, соседка, — сказал слесарь, с непринужденностью старого знакомого входя за ней в комнату, где в камине весело трещал огонь.

— Здравствуйте, — с улыбкой отозвалась женщина. Опять вы пришли, добрая душа? Вас ведь ничто не удержит дома, если где-нибудь нуждаются в вашей помощи или утешении. Не первый день я вас знаю!

— Полно, полно, соседка! — отозвался слесарь, растирая и отогревая у огня руки. — Уж вы наговорите! Ну, как наш больной?

— Спит сейчас. Под утро он стал очень беспокоен, несколько часов сильно метался в постели. А потом жар спал, доктор говорит, что он быстро поправится. Но до завтра его перевозить нельзя.

— Наверно, у него нынче были гости, да? — спросил Варден, лукаво подмигивая.

— Да. Старый мистер Честер пришел, сразу как за ним послали, и ушел только что, минуты за две до вашего прихода.

— А никакой молодой леди не было? — осведомился слесарь, с разочарованным видом поднимая брови.

— Нет. Только письмо, — отвечала вдова.

— Ага, и то хорошо! — воскликнул слесарь. — А кто его принес?

— Барнеби, разумеется.

— Ваш Барнеби — настоящее сокровище. Мы вот считаем себя разумнее его, а между тем ему легко удается то, что у нас никак бы не вышло. Надеюсь, он не ушел опять бродить?

— Слава богу, нет. Он уже в постели. Ведь всю ночь он не спал и весь день на ногах, так что совсем измучился. Ох, сосед, если бы я могла почаще удерживать его дома, обуздать его вечное беспокойство!..

— Все придет своим чередом. Угомонится и он, ласково утешил ее слесарь. — Не падайте духом, Мэри. По-моему, он с каждым днем становится разумнее.

Вдова покачала головой. Все же, хотя она понимала, что слесарь вовсе этого не думает, а говорит так, чтобы ее утешить, ей было приятно услышать похвалу ее бедному безумному сыну.

— Да, да, поверьте мне, из него еще выйдет человек дельный, с головой, — заключил слесарь. — Смотрите, как бы ваш Барнеби не заставил нас краснеть за себя, когда мы с вами к старости выживем из ума… Ну, а где же другой наш приятель? — добавил он, заглянув под стол и обводя глазами комнату. — Где первейший плут и хитрец из хитрецов?

— У Барнеби в комнате, — ответила вдова с легкой улыбкой.

— Ведь все решительно понимает! — сказал Варден, качая головой. — Я бы поостерегся говорить при нем то, что надо держать в секрете. Ого, этому хитрецу пальца в рот не клади! Ей-богу, я готов поверить, что он, если захочет, может научиться даже считать, писать и читать… Что это — кажись, кто-то скребется у двери? Уж не он ли?

— Нет, это как будто с улицы стучат, — возразила вдова. — Да, вот опять! Кто-то тихонько стучит в ставень. Кто бы это мог быть?

Помня, что стены и потолки в доме очень тонкие, и боясь потревожить больного, спавшего наверху, оба все время говорили очень тихо. Таким образом, человек, стоявший под окном, не мог слышать их голосов, даже если стоял у самой стены; а так как сквозь щели пробивался свет и в комнате было тихо, человек этот мог подумать, что дома только одна хозяйка.

— Может, какой-нибудь озорник или вор? — предположил слесарь. — Дайте-ка мне свечку.

— Нет, нет, — поспешно возразила вдова. — Такие гости никогда не пробуют вломиться в мое бедное жилье. Оставайтесь здесь. Если понадобится, я вас кликну. Я сама открою.

— Да отчего же? — спросил слесарь, неохотно отдавая ей свечу, которую взял было со стола.

— Оттого что… ну, я и сама не знаю отчего, но мне так хочется… Вот опять стучат! Пожалуйста, не удерживайте меня!

Варден смотрел на нее с величайшим удивлением, не понимая, почему эта женщина, всегда спокойная и кроткая сейчас в таком волнении и даже раздражении из-за какой-то безделицы. Она вышла из комнаты и старательно закрыла за собой дверь. Постояла минутку в прихожей, словно в нерешимости, положив руку на засов. Снаружи опять принялись стучать, и голос под окном — слесарю он показался знакомым и смутно напомнил что-то неприятное — произнес шепотом: «Да ну же, скорее открывай!»

Слова эти были сказаны тихо, но внятно, таким голосом, который легко проникает в уши спящего и заставляет его проснуться в испуге. На миг даже слесарю стало жутко, он инстинктивно отскочил от окна и настороженно прислушался.

Гудевший в трубе ветер мешал ему ясно слышать, что происходит снаружи. Однако он различил в прихожей стук отворенной двери, мужские шаги по заскрипевшим половицам… Наступившую затем мгновенную тишину прорезал вдруг странный звук — не то сдавленный крик, не то стон или зов на помощь, а затем слова: «Боже мой!», произнесенные так, что у слесаря захолонуло сердце.

Он кинулся в прихожую… И увидел на лице вдовы то страшное выражение, которое как будто было ему знакомо, — и все же впервые он его видел так ясно. Она стояла, как пригвожденная к месту, мертвенно бледная, с перекошенным от ужаса лицом, и застывшими глазами смотрела на вошедшего с улицы человека. Это был тот самый человек, с которым слесарь столкнулся прошлой ночью на темной дороге!

Он увидел Вардена, их взгляды скрестились. Это длилось один миг, быстрый, как молния, мимолетный, как тень от дыхания на стекле, — и незнакомец выскочил за дверь.

Слесарь бросился за ним. Уже он протянул руку, чтобы ухватить незнакомца за полы развевающегося плаща, но тут вдова крепко уцепилась за него и, упав на колени, преградила ему дорогу.

— Не туда, — крикнула она. — В другую сторону! Он убежал в другую сторону. Вернитесь!

— Нет, я видел его там, — слесарь указал рукой. Вот он мелькнул мимо фонаря. В чем тут дело? Кто это? Пустите меня!

— Назад, назад! — кричала женщина, продолжая удерживать его. — Не смейте его трогать! Я не хочу, чтобы вы гнались за ним. Из-за него могут погибнуть другие. Вернитесь!

— Что все это значит?! — воскликнул слесарь.

— Не спрашивайте меня, не говорите, не думайте об этом. Я не хочу, чтобы его выследили и задержали. Не ходите!

Удивленный слесарь смотрел во все глаза на цеплявшуюся за него женщину. Уступая ее отчаянной настойчивости, он позволил втащить себя в прихожую. Вдова с лихорадочной быстротой закрыла входную дверь на цепочку, заперла ее, дважды повернув ключ в замке, задвинула все засовы и увлекла слесаря в комнату. Только тут она подняла на него глаза с тем же застывшим выражением ужаса и; упав на стул, закрыла лицо руками. Она дрожала, как человек, которого коснулась рука смерти.

Глава шестая

До крайности пораженный всеми этими странными происшествиями, следовавшими друг за другом так стремительно и бурно, слесарь молча смотрел на съежившуюся и дрожавшую женщину, и это продолжалось бы долго, если бы сочувствие и жалость не развязали ему язык.

— Вы нездоровы, — сказал он. — Я позову кого-нибудь из соседок.

— Нет, нет, и не думайте! — Она сделала отрицательный жест, все еще не поворачивая головы, чтобы он не увидел ее лица. — Достаточно уже того, что вы оказались свидетелем…

— Да, более чем достаточно… А впрочем, нет, мне этого недостаточно, — промолвил Гейбриэл.

— Пусть так, — отозвалась она. — Но не спрашивайте меня ни о чем, умоляю вас!

— Соседка, — начал слесарь, помолчав. — Сами посудите, разумно ли это, хорошо ли, справедливо ли это с вашей стороны? Вы знаете меня так давно и всегда советовались со мной… Право, я не узнаю вас! У вас с детства был такой сильный характер, такое мужественное сердце.

— Они мне понадобились в жизни, — сказала она. Но я старею телом и душой. Должно быть, годы и слишком тяжелые испытания сокрушили мои силы. Не спрашивайте, не говорите ничего!

— Да как же я могу молчать после того, что видел? — возразил слесарь. — Кто этот человек и почему его приход так встревожил вас?

Она не отвечала и держалась за стул, словно боялась упасть.

— Я спрашиваю вас, Мэри, по праву старого друга, который всегда был к вам очень привязан и, как мог, доказывал вам это. Кто этот подозрительный человек и что может быть общего между вами? Почему он, как призрак, появляется только в темные и ненастные ночи? Откуда он вас знает и зачем бродит вокруг вашего дома, шепчется с вами, как будто вас связывает нечто такое, о чем ни вы, ни он не смеете даже говорить вслух? Кто он?

— Верно вы сказали, что он призрак, который бродит вокруг этого дома, — тихо сказала вдова. — До сих пор только тень его всегда висела над моей жизнью и моим домом и в ночном мраке и при свете дня. А теперь он пришел сам, живой.

— Но он не ушел бы, если бы вы не цеплялись за меня, не давая мне сделать ни шагу, — уже с досадой возразил слесарь. — Все это для меня загадка.

— И должно навсегда остаться загадкой, — промолвила вдова, вставая. — Ничего больше я не решусь вам сказать.

— Не решитесь? — повторил слесарь, все больше и больше недоумевая.

— Да. И вы не настаивайте. Я больна, измучена, у меня уже нет сил жить… Нет, нет, не прикасайтесь ко мне!

Гейбриэл сделал шаг вперед, чтобы поддержать ее, но при этом резком восклицании отступил и в безмолвном удивлении уставился на нее.

— Оставьте меня одну идти своей дорогой, — сказала она тихо. — Рука честного человека не должна сегодня касаться моей руки.

Она, пошатываясь, добрела до двери и, обернувшись, добавила с усилием:

— То, что вы здесь видели, — тайна, и я вынуждена довериться вам. Вы — честный человек и всегда были очень добры ко мне, так не выдавайте же ее никому. Если мистер Честер из комнаты наверху слышал шум, придумайте какое-нибудь объяснение, скажите ему, что хотите, только ни звука о том, что видели! И никогда ни словом, ни взглядом не напоминайте мне о сегодняшнем. Я вам верю. Помните это! Вы и представить себе не можете, как много я сегодня доверила вам!

Секунду она смотрела ему в лицо, потом ушла, оставив его одного.

Не зная, что и думать, Варден долго еще стоял, устремив глаза на дверь, глубоко огорченный и растерянный. Чем больше размышлял он о случившемся, тем труднее было найти всему этому удовлетворительное объяснение. Неожиданное открытие, что вдова Радж, которая, как все полагали, столько лет вела жизнь уединенную и замкнутую, и безропотным мужеством, с каким переносила свое несчастье, завоевала себе доброе имя и уважение всех, кто ее знал, каким-то таинственным образом связана с человеком подозрительным и, хотя была сильно испугана его появлением, все-таки помогла ему скрыться, и поражало и мучило слесаря. А то, что он своим молчанием как бы дал согласие хранить все в тайне и вдова теперь на это рассчитывает, еще усиливало его душевное смятение. Надо было смелее и настойчивее потребовать от нее объяснений, не дать ей уйти, протестовать, вместо того чтобы молча согласиться на ее просьбу, — тогда ему сейчас было бы легче.

— И зачем я промолчал, когда она сказала, что это тайна и она мне ее доверяет! — рассуждал сам с собой Гейбриэл, сдвинув парик, чтобы удобнее было почесать затылок, и уныло глядя на огонь в камине. — Право, находчивости у меня не больше, чем у старого Джона, Зачем я не сказал ей твердо: «Вы не вправе иметь такие тайны, и я требую, чтобы вы объяснили, что все это значит?» Да, вот что надо было сказать, а не стоять, выпучив глаз»! как идиот. Идиот и есть! Вся беда в том, что твердости у меня хватает только когда я имею дело с мужчинами, а женщины вертят мною как хотят!

Придя к такому заключению, он совсем снял парик, нагрел платок у огня и принялся тереть им свою лысину с таким усердием, что она заблестела, как полированная.

— А может, все это и пустяки, — сказал он вслух, прервав свое приятное и успокоительное занятие и уже снова улыбаясь. — Любой пьяный скандалист, вломившись в дом, мог испугать тихую, робкую женщину. Однако… — тут слесарь в своих размышлениях дошел до того, в чем была вся загвоздка. — Почему это оказался тот самый человек? Чем объяснить, что он имеет над ней такую власть? Почему она помогла ему убежать от меня? А главное — ведь она могла сказать, что перепугалась от неожиданности — и все, но не сказала же этого. Больно, когда в одну минуту перестаешь верить человеку, которого знаешь столько лет и когда это к тому же твоя старая любовь! Но что поделаешь… Все это очень подозрительно!.. Кто там? Ты, Барнеби?

— Я! — крикнул Барнеби, появляясь на пороге, и несколько раз кивнул головой. — Конечно, я! Как вы догадались?

— По твоей тени, — пояснил слесарь.

— Ого! — Барнеби бросил взгляд через плечо. — Моя тень-веселая проказница и ходит со мной всегда, хоть я и дурачок. Мы с ней такие делаем прогулки! Скачем, бегаем, кувыркаемся на траве! Иногда она вытягивается до половины церковной колокольни, а иногда бывает такая маленькая, не больше карлика. То впереди бежит, то гонится за мной по пятам, крадется то с одной, то с другой стороны, — хитрая! Остановлюсь я — и она тоже останавливается, думает, что я ее не вижу, а я за ней все время зорко слежу. Ах, какая она потешная! Может, она тоже дурочка? Как по-вашему? По-моему, да.

— Почему ты так думаешь? — спросил Варден.

— Потому что она целыми днями меня передразнивает. И как это ей не надоест?.. А отчего вы не идете?

— Куда?

— Наверх. Он вас зовет. Постойте! Вот вы — разумный человек, так скажите мне: а где же его тень?

— При нем, Барнеби, при нем, вероятно, — ответил слесарь.

— Не угадали. — Барнеби отрицательно замотал головой. — Попробуйте еще раз.

— Так, может, она ушла гулять?

— Нет. Он обменялся тенью с одной женщиной, — шепнул Барнеби на ухо слесарю, глядя на него с торжествующей миной, и проворно отскочил. — И теперь ее тень всегда при нем, а его — при ней. Здорово, правда?

— Подойди ко мне, Барнеби, — сказал слесарь серьезно. — Подойди, дружок.

— Знаю я, что вы хотите мне сказать. Знаю! — Говоря это, Барнеби пятился от него. — Не бойтесь, я хитер, не проболтаюсь. Это я только вам все говорю. Ну, идете?

С этими словами он схватил свечу и, дико хохоча, замахал ею над головой.

— Потише, потише! — сказал ему слесарь, всеми силами стараясь его успокоить и заставить замолчать. А я ведь думал, что ты спишь.

— Я и спал, — отозвался Барнеби, глядя перед собой широко открытыми глазами. — Я видел какие-то большущие рожи — они проносились то у самого моего лица, то за милю от меня… И мне волей-неволей приходилось ползти за ними через какие-то пещеры и падать с высоких колоколен… Такие странные твари… Они целыми толпами прибегали и садились ко мне на кровать. Так это и называется сном?

— Да, это сны, Барнеби, сны, — сказал слесарь.

— Сны! — повторил Барнеби тихо, придвигаясь к нему. — Нет, это не сны.

— А что же это, по-твоему?

— Вот снилось мне только что, — Барнеби взял Вардена под руку и, близко заглядывая ему в лицо, заговорил шепотом. — Снилось мне, будто что-то, похожее с виду на мужчину, украдкой ходит со мной, все время не оставляет меня, но не показывается, а прячется, как кот, по темным углам, подстерегает меня… А когда оно выползло и, крадучись, пошло на меня, я… Видели вы, как я бегаю?

— Ты же знаешь, что видел, и не раз.

— Ну, так никогда еще я не бегал так быстро, как в этом сне. И все же оно ползком догоняло меня… И мне было жутко. Все ближе, ближе и ближе… а я бежал все быстрее… Проснулся я, вскочил с постели — и к окну! И вот внизу, на улице… Но он нас ждет. Вы идете?

— А что такое было внизу на улице, Барнеби? спросил Варден, заподозрив какую-то связь между его сном и действительными событиями этого вечера.

Барнеби снова заглянул ему в глаза, буркнул что-то невнятное и, захохотав, принялся размахивать свечой, потом крепче прижал к себе руку слесаря и уже молча повел его по лестнице наверх.

Они вошли в убогую спаленку, скудно обставленную стульями на старомодных журавлиных ножках, которые выдавали их возраст, и другой дешевой мебелью, но чистенькую и заботливо убранную. У камина в качалке полулежал бледный, ослабевший от потери крови Эдвард Честер, тот самый молодой человек, что накануне вечером первый уехал из «Майского Древа». Он протянул слесарю руку и сердечно поздоровался с ним, называя своим спасителем и другом.

— Полноте, сэр, полноте, — сказал Варден. — Я сделал бы то же самое для любого человека в такой беде, а для вас — тем более… Одна молодая леди, — добавил он осторожно, — не раз оказывала нам добрые услуги, и мы, разумеется, всегда рады… Вы не сочтете это дерзостью с моей стороны, сэр?

Молодой человек с улыбкой покачал головой, но в ту же минуту беспокойно зашевелился в кресле — видимо, от сильной боли.

— Ничего, ничего, — промолвил он в ответ на сочувственный взгляд слесаря. — Я просто немного ослабел от легкой раны и потери крови, да и оттого, что сижу здесь взаперти без воздуха. Присаживайтесь, мистер Варден.

— Если позволите, я постою вот тут у вашего кресла, мистер Эдвард, — сказал слесарь и наклонился к молодому человеку. — Так мы сможем говорить вполголоса. Барнеби сегодня что-то беспокоен, а в таких случаях всякие разговоры на него плохо действуют.

Оба посмотрели на Барнеби, который сидел по другую сторону камина и, бессмысленно улыбаясь, наматывал на пальцы бечевку из клубка, играя «в веревочку».

— Прошу вас, сэр, — начал Варден, еще больше понизив голос, — расскажите, как все это случилось с вами прошлой ночью. Я спрашиваю не из пустого любопытства. Есть причины… Вы ушли из «Майского Древа» один?

— Да. И пошел домой пешком, а около того места, где вы меня нашли, услышал позади топот лошади, мчавшейся галопом.

— За вами? — переспросил слесарь.

— Да, да, за мной. Это был одинокий всадник, он скоро догнал меня и, остановив лошадь, попросил указать дорогу в Лондон.

— Вы, конечно, были начеку, сэр? Ведь по дорогам рыщут разбойники.

— Знаю, но при мне была только трость, а кобуру с пистолетами я имел неосторожность оставить в гостинице у Джо. Я стал объяснять этому всаднику, куда ехать, но не успел договорить, как он вдруг бешено налетел на меня, словно хотел затоптать. Я отскочил в сторону, поскользнулся и упал. Ну, а остальное вам известно — вы подобрали меня с этой вот ножевой раной и без кошелька. Правда, денег в кошельке он найдет мало, они не вознаградят его за труды. Ну, вот, мистер Варден, заключил Эдвард, пожимая руку слесарю, — теперь вы знаете столько же, сколько и я, не знаете только, как глубоко я вам благодарен.

— Да, я знаю все, — сказал слесарь, еще ниже нагибаясь к Эдварду и опасливо поглядывая на их молчаливого соседа, — за исключением того, что касается самого разбойника. Опишите мне его, сэр. И, ради бога, говорите тише. Опасаться Барнеби, конечно, нечего. Но я его видывал чаще, чем вы, и уверен — как ни странно вам это покажется, — что он сейчас внимательно прислушивается к нашему разговору.

Нужно было очень доверять наблюдательности слесаря, чтобы согласиться с ним: Барнеби, казалось, был всецело занят своей игрой и ни на что больше не обращал внимания. Видно, в лице Эдварда слесарь прочел сомнение — он повторил свои слова еще более серьезным тоном и, покосившись на Барнеби, снова попросил описать наружность разбойника.

— Было так темно, — сказал Эдвард, — а он был закутан до самых глаз и напал на меня так внезапно, что я не мог рассмотреть его… Кажется…

— Только не спрашивайте у него, сэр, — предостерег слесарь, увидев, что Эдвард смотрит на Барнеби. Я знаю, что он его разглядел. Но мне нужно знать, что заметили вы.

— Помню только одно: когда он на всем скаку осадил

лошадь, у него слетела шляпа. Он поймал ее и снова надел но я успел заметить, что голова у него повязана черным платком. И вот еще что: в гостинице одновременно со мной был какой-то чужой. Я его не рассмотрел как следует, потому что сидел в стороне, — у меня на то были свои причины, — а когда я уходил, он уже пересел в темный угол у камина, и его не было видно. Но если он и тот, кто напал на меня, — два разных человека, то голоса у них во всяком случае удивительно схожи: как только разбойник заговорил со мной на дороге, я узнал голос.

«Этого я и боялся. Он же сегодня приходил сюда! — подумал слесарь, меняясь в лице. — Что за всем этим кроется?»

— Эй! — крикнул вдруг у него над ухом хриплый голос. — Здорово, здорово! Гав-гав! Что тут такое? Эй!

Крикун, заставивший слесаря вздрогнуть, словно он узрел выходца с того света, был большой ворон, незаметно для обоих собеседников взлетевший па спинку кресла. Он слушал весь их разговор с учтивым вниманием и с таким необычайно серьезным видом, как будто понимал каждое слово, и при этом поворачивал голову то к одному, то к другому: казалось, он призван рассудить их, и ему важно не пропустить ни единого слова.

— Полюбуйтесь на него! — сказал Варден с восхищением и вместе с каким-то необъяснимым страхом перед вороном. — Есть ли на свете другой такой хитрец? Бес, а не птица!

Ворон, свесив набок голову и устремив на них глаза, светившиеся, как два бриллианта, несколько секунд хранил глубокомысленное молчание, а затем прокричал хрипло и так глухо, словно голос исходил не из горла, а откуда-то из-под его пышного оперения:

— Эй! Что тут такое? Веселей, не вешай носа! Кра-кра-кра! Я дьявол, я дьявол, я дьявол! Урра!

И, словно радуясь своей связи с адом, принялся громко свистать.

— Честное слово, я почти верю, что он и в самом деле дьявол. Ишь как смотрит на меня — будто понимает, что я говорю! — воскликнул Варден.

Тут ворон, раскачиваясь всем телом, словно в каком-то торжественном танце, прокричал опять: «Я дьявол, дьявол, дьявол!» — и захлопал крыльями, точь-в-точь как человек, который, надрываясь от хохота, ударяет себя по бедрам.

Глядя на него, Барнеби всплеснул руками и в приливе безудержного веселья стал кататься по полу.

— Престранная пара, не правда ли, сэр? — сказал слесарь, качая головой и поглядывая то на ворона, то на его хозяина. — Право, эта птица умна за двоих.

— Да, любопытный у Барнеби товарищ, — согласился Эдвард и протянул указательный палец ворону, а тот, в благодарность за внимание, немедленно ткнул его железным клювом. — Как вы думаете, он уже очень стар?

— Что вы, сэр, он еще только птенец, — возразил слесарь. — Ему лет сто двадцать, не больше. Эй, Барнеби, дружок, позови его, пусть уберется с кресла.

— Позвать его? — повторил Барнеби. Сидя на полу, он откинул волосы со лба и посмотрел на Вардена блуждающим взглядом. — Разве его заставишь подойти, если он не хочет? Это он зовет меня и заставляет идти с ним, куда ему вздумается. Он идет вперед, а я за ним. Он — господин, я — его слуга. Ведь верно, Грип?

Ворон каркнул отрывисто и как-то благодушно, доверительно, словно говоря: «Не надо посвящать этих людей в наши тайны. Мы с тобой понимаем друг друга и этого довольно».

— Мне приказывать ему? — продолжал Барнеби, кивая на ворона. — А вы знаете, он никогда не спит, ни на минуту не смыкает глаз — и ночью, когда ни взглянешь они светятся в темноте, словно искры. Да, да, каждую ночь до утра он бодр, как днем, толкует сам с собой, придумывает, что делать завтра, куда нам с ним пойти и что ему стащить, и припрятать или зарыть. Мне ему приказывать? Ха-ха-ха.

После некоторого размышления ворон, видимо, решил добровольно сойти к Барнеби. Бегло обозрев позицию, бросив искоса взгляд сначала на потолок, потом на каждого из присутствующих, он слетел на пол и двинулся к Барнеби. Не прыгал и не бежал, а шагал, как щеголь в тесных башмаках, который пытается идти быстро по разбитой мостовой. Дойдя, вскочил на протянутую ему руку Барнеби, милостиво уселся на ней и разразился каскадом звуков, слегка напоминавших хлопанье пробки, вылетающей из бутылки. Откупорив таким образом восемь — десять бутылок, он снова очень громко и внятно объявил о своем родстве с нечистой силой.

Слесарь только головой качал. Его, кажется, мучили сомнения, действительно ли этот ворон — не более, как птица; а, может быть, он жалел Барнеби, который, прижав к себе ворона, катался вместе с ним по полу. Отведя глаза от бедного юноши, слесарь встретился взглядом с его матерью, которая только что вошла в комнату и молча смотрела на эту картину.

Она была очень бледна, даже губы ее побелели, но уже владела собой и сохраняла свое всегдашнее спокойствие. Вардену показалось, что она избегает его взгляда и что она тотчас занялась раненым только для того, чтобы не говорить с ним, Варденом.

Она сказала, что мистеру Эдварду пора лечь спать, он и так просидел дольше, чем следует, целый час, а ведь утром его должны перевезти домой. Поняв намек, слесарь стал прощаться.

— Да, кстати, — заметил Эдвард, пожимая ему руку и глядя то на него, то на миссис Радж. — Что это за шум был внизу? Я слышал и ваш голос. Хотел спросить об этом раньше, но мы заговорили о другом, и я забыл… Что случилось?

Слесарь покосился на миссис Радж и прикусил губы. А она, облокотясь на спинку стула, стояла молча, опустив глаза. Барнеби тоже притих — он слушал.

— Это был какой-то пьяный или сумасшедший, сэр, ответил, наконец, Варден, пристально глядя на вдову. Он ошибся дверью и хотел вломиться сюда.

Вдова вздохнула свободнее, но стояла все так же молча и неподвижно. Когда слесарь пожелал всем доброй ночи и Барнеби схватил свечу, чтобы посветить ему на лестнице, миссис Радж отняла у сына свечу и, с непонятной торопливостью и суровостью приказав ему оставаться наверху, сама пошла проводить Вардена. Ворон отправился вслед за ними, чтобы удостовериться, все ли внизу в порядке. Когда они подошли к входной двери, он стоял уже на нижней ступени лестницы, без передышки откупоривая бутылки.

Вдова дрожащими руками сняла цепочку, отодвинула засов, повернула ключ в замке… Когда она взялась за ручку двери, слесарь сказал вполголоса:

— Мэри, я сегодня солгал только ради вас, по старой дружбе. Ни за что я не унизился бы до лжи, если бы дело касалось меня. Дай бог, чтобы эта ложь никому не причинила вреда и не привела к беде. Скажу вам прямо, вы вызвали в моей душе невольные подозрения, и я очень неохотно оставляю здесь мистера Эдварда. Смотрите, чтобы с ним не случилось ничего худого! Я теперь уже не уверен, что он здесь в безопасности. Хорошо, что он завтра уедет. Ну, выпустите меня.

Вдова закрыла лицо руками и заплакала. Видно было, что ей очень хочется что-то ответить, но, пересилив себя, она молча открыла дверь — ровно настолько, чтобы слесарь мог протиснуться, — и жестом попросила его уйти. Едва он переступил порог, как она захлопнула дверь и заперла ее, а ворон, словно одобряя такую осторожность, залаял, как дворовый пес.

«Якшается с каким-то висельником… он бродит около ее дома, подслушивает… И Барнеби почему-то вчера ночью первым оказался на месте нападения… Неужели же она, которую люди всегда так уважали, могла втайне заниматься всякими темными делами? — рассуждал про себя слесарь. — Да простит мне бог, если я ее виню напрасно… Но она бедна, а искушения сильны… Каждый день приходится слышать и не такие вещи… Каркай, каркай, приятель! Если тут творится что-то недоброе, так я готов поклясться, что этому ворону все известно».

Глава седьмая

Миссис Варден была, как говорится, женщина изменчивого нрава — это значит, что она с довольно стойкой неизменностью по мере сил портила всем жизнь. Так, например, когда другим бывало весело, миссис Варден непременно хмурилась, а когда другие грустили, миссис Варден проявляла неумеренную веселость. Словом, эта достойная женщина была настолько капризна, что с легкостью, которой позавидовал бы Макбет[26], способна была в одну минуту переходить от мудрой рассудительности к нежеланию что-либо понять, от бешенства к сдержанности, от сочувствия к равнодушию. Мало того — иногда она умудрялась, меняя последовательность своих настроений в ту и другую сторону, за какие-нибудь четверть часа проходить через всю шкалу этих взлетов и падений, пуская в ход арсенал женского оружия с искусством и быстротой, поражавшими зрителя.

Эта славная женщина (не лишенная привлекательности, полная и цветущая, но, как и ее прелестная дочь, невысокого роста) становилась тем капризнее, чем лучше ей жилось, и замечавшие это друзья семейства Варден — как мужчины, так и почтенные матроны — брали на себя смелость утверждать, что, если бы она скатилась пониже на каких-нибудь полдюжины ступеней социальной лестницы — ну, например, если бы лопнул банк, куда ее супруг поместил свои деньги, или случилась другая неприятность в таком роде, миссис Варден стала бы другим человеком и наверняка — одной из самых кротких жен на свете. Правы они были или нет, одно несомненно: чересчур хорошая жизнь часто портит характер, так же как чересчур обильная еда портит желудок, и в этих случаях как тело, так и душу с успехом исцеляют лекарства не только неприятные, но даже противные на вкус.

Правой рукой миссис Вардсн, главной потатчицей ее капризам, а в то же время и главной ее жертвой, козлом отпущения, на котором она вымещала свой гнев, была ее единственная служанка, мисс Миггс, которую в доме звали просто «Миггс», в силу предрассудков нашего общества, разрешающих отрубать у бедных прислужниц вежливую приставку к фамилии.

Эта Миггс была рослая, худая девица, сварливая, с лицом, хотя и не безобразным, но довольно неприятным, так как оно всегда имело сердитое и кислое выражение; дома она ходила в патенах. Миггс всех мужчин, как правило, считала презренным полом, совершенно недостойным ее внимания. Они, по ее глубокому убеждению, были коварны, лживы, пьяницы и подлецы, способны на самое ужасное вероломство — словом, народ отпетый. В минуты особенно сильного ожесточения против них (злые языки виновником этого ожесточения называли Сима Тэппертита, который явно пренебрегал ею) она с большой пылкостью высказывала пожелание, чтобы все женщины умерли, ибо только тогда мужчины поймут, какие сокровища были им ниспосланы, и пожалеют, что так мало ими дорожили. Сочувствие Миггс к представительницам ее пола доходило до того, что она порой выражала готовность с величайшей радостью повеситься, утопиться, зарезаться или отравиться назло мужчинам, если только ей будет гарантировано, что солидное, кругленькое число — ну, хотя бы десять тысяч — молодых девиц последуют ее примеру.

Эта-то Миггс приветствовала слесаря, когда он постучал в дверь своего дома, пронзительным криком: «Кто там?»

— Я, я, — отозвался он.

— Как, сэр, уже вернулись? — делая удивленное лицо, сказала Миггс, когда отперла ему дверь. — А мы с хозяйкой только что надели ночные чепчики и собирались вас дожидаться. Ах, ей было так плохо!

Миггс сказала это с трогательным простодушием и участием, но, так как дверь в гостиную была открыта, Гейбрирл отлично понял, для чьих ушей предназначались эти слова, и, смерив Миггс далеко не одобрительным взглядом, прошел в комнаты.

— Хозяин вернулся, мэм, — воскликнула Миггс, забежав вперед. — Вы ошибались, мэм, а я была права. Я так и знала, что он не захочет и вторую ночь заставлять вас ждать допоздна. Настолько-то хозяин всегда внимателен к вам. Я так рада за вас, мэм!.. Да и меня тоже, — с жеманной улыбкой добавила Миггс, — немножечко клонит ко сну. Теперь я вам признаюсь в этом, хотя прежде уверяла, что совсем не хочу спать. Ну, да это, разумеется, никого не интересует.

— А коли клонит ко сну, так и шла бы ты спать, сказал слесарь, от души сожалея, что здесь нет ворона Барнеби и он не может вцепиться в лодыжки этой девы.

— Покорно благодарю, сэр, — отпарировала Миггс. Я не смогу спокойно помолиться и потом уснуть, если не уложу сначала мою хозяйку. По правде сказать, ей давно пора быть в постели.

— Уж больно вы разговорчивы стали, мисс, — заметил Варден, косо взглянув на нее и снимая кафтан.

— Я поняла ваш намек, сэр, и покорнейше благодарю за него, — воскликнула Миггс, вся вспыхнув. — Но позволю себе заметить, что, если даже кого-нибудь здесь задевает моя забота о хозяйке, я не стану просить прощения и с радостью готова терпеть все неприятности и даже пострадать за это.

Тут миссис Варден (во время всего этого разговора она сидела, склонив голову в огромном ночном чепце, скрывавшем ее лицо, и, казалось, была всецело погружена в чтение «Наставлений протестантам») подняла глаза и отблагодарила Миггс за ревностную защиту лишь при казанием «придержать язык».

Все жилы на шее Миггс напряглись от обуревавшей ее дикой злобы, но она ответила только:

— Слушаю, мэм, придержу.

— Ну, как ты себя чувствуешь, мой друг? — спросил слесарь, садясь подле жены, которая снова углубилась в чтение, и энергично потирая колени.

— А тебя это очень интересует? — отрезала миссис Варден, не поднимая глаз от страницы. — На целый день оставил меня одну! Если бы я и умирала, ты и тогда бы не пришел.

— Что ты, Марта, милая!.. — начал слесарь.

Но супруга перевернула страницу, затем снова заглянула на предыдущую, — вероятно, чтобы освежить в памяти последние строки, — и продолжала сосредоточенно, с живым интересом изучать текст «Наставлений».

— Ну, Марта, милая, — повторил слесарь, — как ты можешь говорить такую ересь! Ведь ты же отлично знаешь, что это не так. С чего бы тебе умирать? Да если бы ты была серьезно больна, я не отходил бы от тебя днем и ночью.

— Да, в этом я не сомневаюсь! — воскликнула миссис Варден, рыдая. — Разумеется, ты кружил бы надо мной, как стервятник, ожидая, чтобы я испустила дух и чтобы тебе можно было жениться на другой.

Миггс стоном выразила сочувствие хозяйке, но тот час замаскировала этот стон кашлем, как бы говоря: «Что делать, я не могла удержаться при виде такой убийственной жестокости этого чудовища, моего хозяина».

— Да, не сегодня-завтра ты меня в гроб вгонишь, продолжала миссис Варден, уже менее воинственно. И тогда мы оба будем счастливы. Мне только хочется увидеть Долли хорошо пристроенной, а потом ты, как только пожелаешь, можешь от меня избавиться.

— Ax! — снова простонала Миггс и тотчас снова закашлялась.

Бедный слесарь больше рта не раскрывал и только теребил свой парик. Прошло довольно много времени, прежде чем он осмелился кротко спросить:

— А Долли уже легла?

— Хозяин спрашивает вас, — сказала миссис Варден, строго поглядев через плечо на свою наперсницу.

— Нет, мой друг, я обращался к тебе, — возразил слесарь.

— Вы слышали, что я сказала, Миггс? — крикнула его упрямая супруга, топнув ногой. — Вы тоже меня уже ни в грош не ставите? Еще бы, когда перед глазами такой пример! Услышав столь жестокий упрек, Миггс, у которой слезы всегда были наготове и могли изливаться большими или малыми порциями при первой надобности и без малейших затруднений, разразилась бурными рыданиями, крепко прижав обе руки к сердцу, словно только так можно было помешать ему разбиться на мелкие кусочки. А миссис Варден, обладавшая не менее усовершенствованной способностью проливать слезы, зарыдала тоже, соревнуясь со своей служанкой, да так успешно, что через некоторое время Миггс сдалась, уступив хозяйке поле сражения, и только время от времени всхлипывала, словно угрожая снова дать волю своим чувствам. Видя, что превосходство ее безусловно признано, миссис Варден скоро успокоилась и впала в тихую меланхолию.

Облегчение, испытанное при этом мистером Варденом было так велико, а передряги прошлой ночи так его утомили, что он уже клевал носом и, наверное, проспал бы в кресле до утра, если бы голос супруги минут через пять не заставил его вздрогнуть и очнуться.

— Когда мне случается быть в хорошем настроении, — заговорила миссис Варден не сварливо, но тоном зудяшим, полным упрека, — когда я весела и расположена побеседовать — вот какое я встречаю к себе отношение!

— А уж как вы были веселы полчаса назад, мэм! воскликнула Миггс. — Никогда еще я не видела вас в таком приятном настроении.

— Я никому на дороге не становлюсь и никогда ни во что не вмешиваюсь, — продолжала миссис Варден. Я не спрашиваю, куда кое-кто беспрестанно уходит и откуда приходит, мои мысли заняты одним — как бы поэкономнее вести хозяйство, я в этом доме работаю, как вол, — и вот награда! Вот как меня здесь мучают!

— Помилуй, Марта, — взмолился слесарь, всеми силами стараясь показать, что он ни минуты не дремал и совершенно бодр, — чем ты недовольна? Право же, я пришел домой с самыми лучшими намерениями и от всей души хотел, чтобы все было хорошо. Ну, поверь мне!

— Чем я недовольна? Удивительно приятно, когда муж дуется и, как только пришел домой, тотчас засыпает! Когда он замораживает в тебе все чувства, выливает на тебя ушат холодной воды! Я знаю, что он ходил по делу, которое интересует меня больше, чем кого бы то ни было, и, естественно, ожидала, что он расскажет мне обо всем без всяких просьб с моей стороны. Я вас спрашиваю естественно такое желание или нет?

— Прости, Марта, — миролюбиво сказал слесарь. По правде говоря, я боялся, что ты не расположена сейчас к дружеской беседе. Я с удовольствием расскажу тебе все, моя милая.

— Нет, спасибо, Варден, — возразила его супруга, с достоинством поднимаясь с места. — Я не ребенок, которого можно наказать, а через минуту приласкать, для этого я, пожалуй, уже старовата, Варден! Возьми свечу, Миггс, и проводи меня. Ты-то по крайней мере можешь быть весела и счастлива.

Миггс, до этой минуты из сочувствия хозяйке пребывавшая в глубочайшей меланхолии, вдруг необычайно оживилась, энергично мотнула головой, бросив взгляд на Гейбриэла, схватила свечу и удалилась вместе с хозяйкой.

«И кто бы поверил, что эта женщина бывает мила и приветлива? — сказал себе Варден, пожав плечами и при двинув кресло поближе к огню. — А между тем это так. Ну, что поделаешь, у каждого свои слабости. Не мне осуждать ее за них — ведь мы так давно женаты».

Он скоро задремал опять, так же безмятежно — этого здорового духом человека трудно было вывести из равновесия. Сидя с закрытыми глазами, он не мог видеть, как приоткрылась дверь с лестницы и кто-то просунул голову в комнату, но, увидев его, поспешно ретировался.

— Хотел бы я, чтобы кто-нибудь женился на Миггс, пробормотал слесарь себе под нос, проснувшись от стука двери и обводя взглядом комнату. — Да, хорошо бы! Но это невозможно. Едва ли найдется на свете сумасшедший, который решится на это!

Утомленный столь серьезными размышлениями, Гейбриэл опять уснул и спал так долго, что огонь в камине успел догореть. Проснувшись, наконец, он, как обычно, запер входную дверь и, положив ключ в карман, пошел наверх в спальню.

Через несколько минут после его ухода дверь в темную теперь гостиную снова приоткрылась, и сначала в нее просунулась голова, а после этой рекогносцировки вошел Сим Тэппертит с лампой в руке. — И какого черта он торчал тут так долго? — бормотал этот джентльмен, проходя через комнату в мастерскую. Здесь он поставил лампу на горн. — Из-за него пропала добрая половина ночи! Ей-богу, только и пользы от моего проклятого ремесла, что я здесь в мастерской изготовил себе вот эту штуку!

Он вытащил из правого кармана грубо сделанный большой ключ и, осторожно вставив его в замок, тихонько отпер только что запертую хозяином дверь. Затем опять спрятал в карман свое изделие и, не потушив лампы, так же бесшумно, со всякими предосторожностями заперев за собой дверь, шмыгнул на улицу. Этого никак не мог подозревать не только крепко спавший слесарь, — это не снилось даже Барнеби, чьи сны были полны самых фантастических видений.

Глава восьмая

Выбравшись из хозяйского дома, Сим Тэппертит сразу отбросил всякую осторожность и, хорохорясь, с заносчивым и самоуверенным видом отчаянного парня, которому ничего не стоит убить человека и даже, в случае надобности, съесть его живьем, торопливо зашагал по темным улицам.

То и дело приостанавливаясь, чтобы ощупать карман и убедиться, что его замечательный ключ на месте, он дошел до Барбикена и, свернув в одну из самых узеньких уличек, расходившихся отсюда, только теперь замедлил шаг и утер разгоряченное лицо — видимо, дом, куда он направлялся, был уже близко.

Не очень-то подходящее это было место для ночных Прогулок — оно пользовалось более чем сомнительной репутацией, да и на вид было не из приятных. Из глухого переулка, куда свернул Сим, темный проход вел в тупик, нечто вроде немощеного и вонючего двора, где было темно, хоть глаз выколи. В эту-то мрачную яму ощупью пробрался предприимчивый подмастерье слесаря и, остановившись перед облупленным, грязным домом, на фасаде которого в качестве вывески подвешено было грубое подобие бутылки, качавшейся взад и вперед, как преступник на виселице, трижды ударил ногой по железной решетке. Не дождавшись ответа на свой сигнал, мистер Тэппертит рассердился и опять трижды стукнул по решетке.

На этот раз изнутри откликнулись довольно скоро. У ног Сима Тэппертита словно разверзлась земля, и из отверстия выглянула чья-то лохматая голова.

— Это вы, старшина? — спросил сиплый голос, внушавший так же мало доверия, как и голова.

— Я. А кто же еще? — надменным тоном отозвался мистер Тэппертит, спускаясь вниз.

— Да ведь уже так поздно, что мы и ждать вас перестали, — сказал обладатель сиплого голоса, остановившись, чтобы запереть решетку. — Опаздываете, сэр.

— Ступайте вперед, — с угрюмой важностью скомандовал мистер Тэппертит. — И оставьте свои замечания при себе, пока вас не спрашивают. Вперед! Живей!

Последнее приказание звучало несколько театрально и было, пожалуй, излишним, поскольку спускаться по узким, крутым и скользким ступеням нужно было очень осторожно: всякая поспешность или уклонение с проторенной дороги грозило им купаньем в зиявшем внизу огромном чане с водой. Но мистер Тэппертит подобно некоторым другим великим мужам, любил эффектные жесты и позы. Он снова крикнул «вперед!» стараясь, чтобы голос звучал хрипло, и, скрестив на груди руки, нахмурив брови, первым сошел в подвал. Здесь в углу стояли небольшой медный котел, два-три стула, стол, скамья и низенькая кровать на колесиках, покрытая рваным лоскутным одеялом. На очаге мерцал слабый огонь.

— Добро пожаловать, наш благородный старшина! приветствовал новоприбывшего какой-то долговязый и тощий субъект таким голосом, каким говорят спросонья.

«Старшина» кивнул ему и, сняв верхнее платье, стоял неподвижно в величественной позе, сверля глазами своего подчиненного.

— Что вового? — осведомился он, наконец, когда, казалось, уже заглянул ему в самую душу. — Ничего особенного, — ответил тот, потягиваясь. Это был такой верзила, что сейчас, когда он выпрямился во весь рост, на него даже страшно было смотреть. — Почему вы так поздно?

— Это мое дело, — был единственный ответ, каким удостоил его старшина. — Что, зал готов?

— Готов.

— А новичок здесь?

— Здесь. И еще несколько человек — слышите, как шумят?

— В кегли играют! — сказал недовольно старшина. — Вот пустые головы! Нетрудно было угадать, чем именно развлекаются эти «пустые головы»: под сводом душного подвала стук раздавался, как отдаленные раскаты грома. Если другие два погреба были похожи на тот, в котором происходил этот отрывистый разговор, то на первый взгляд действительно казалось странным, что люди выбрали для развлечений такое место: пол был сырой, глиняный, голые кирпичные стены и потолок испещрены следами улиток и слизней, а воздух — спертый, затхлый, тошнотворно-зловонный. Едким и острый запах, заглушавший все остальные, наводил на мысль, что в погребах этих еще недавно хранили сыры, чем и объяснялась липкая влажность воздуха; это же вызывало приятное предположение, что здесь водятся крысы. Кроме того, от естественной сырости все углы заросли не только мхом, но целыми кустами плесени.

Хозяин этого восхитительного убежища и обладатель вышеупомянутой взлохмаченной головы (парик на нем был облезлый и растрепанный, как старая метла трубочиста) между тем успел спуститься вниз. Он молча стоял в стороне, то потирая руки, то поглаживая седую щетину на подбородке, и только усмехался. Глаза его были зажмурены, — да будь они даже широко открыты, по напряженно-внимательному выражению лица, болезненно бледного, как у всех, кто живет без воздуха в подвалах, и до беспокойному дрожанию век легко было угадать, что он слеп.

— Даже Стэгг — и тот заснул, вас дожидаясь, — сказал долговязый, кивнув в сторону слепого.

— Да, да, спал как убитый! — воскликнул тот. — Что будет пить мой благородный начальник — коньяк, ром, виски? Настойку на порохе или кипящее масло? Скажите только слово, о Львиное Сердце, и мы добудем вам все, что угодно, — даже вино из епископских погребов или расплавленное золото с Монетного двора короля Георга.

— Чего-нибудь покрепче, — важно сказал мистер Тэппертит, — да неси скорее! А откуда ты его возьмешь, мне все равно. Хоть из винных погребов самого дьявола!

— Сильно сказано, благородный старшина! — отозвался слепой. — Вот это речь, достойная Вождя Подмастерьев! Ха-ха! Из чертовых погребов! Славная шутка! Старшина острит. Ха-ха-ха!

— Вот что, приятель, — изрек мистер Тэппертит, устремив свой «пронзительный» взор на хозяина, который, подойдя к стенному шкафу, ловко и уверенно, как зрячий, достал оттуда бутылку и стакан. — Если будешь так шуметь, то сейчас убедишься, что старшина шутить вовсе не намерен. Заруби это себе на носу!

— Ох, он на меня смотрит! — воскликнул Стэгг, останавливаясь и делая вид, будто заслоняется бутылкой. Я чувствую на себе его взгляд, хотя не вижу его. Не смотрите на меня, благородный старшина! Ваши глаза сверлят, как бурав!

Мистер Тэппертит мрачно усмехнулся и, еще раз метнув взгляд в сторону слепого, который прикинулся страшно испуганным, уже менее грозным тоном приказал ему подойти и впредь держать язык за зубами.

— Слушаю, начальник. — Стэгг подошел к нему вплотную и наполнил стакан доверху, не пролив ни капли, так как держал мизинец на краю стакана и перестал наливать, как только жидкость смочила палец.

— Пейте, благородный старшина! Смерть всем хозяевам и да здравствуют их подмастерья! Да будут любимы все красотки! Выпейте, храбрый генерал, и пусть вино разгорячит ваше мужественное сердце!

Мистер Тэппертит милостиво взял стакан из его протянутой руки. Пока он пил, слепой опустился на одно колено и с видом смиренного восхищения стал осторожно гладить его икры.

— Ах, если бы я был зрячий! — приговаривал он. — Если бы я мог полюбоваться на моего старшину! Ах, за чем мои глаза не могут увидеть эту пару точеных ног, угрозу семейному счастью всех мужей на свете!

— Пусти! — сказал мистер Тэппертит, глянув вниз на свои обожаемые конечности. — Оставь меня в покое, слышишь, Стэгг?

— Когда я после этого трогаю свои собственные, продолжал слепой, сокрушенно ударяя себя по ляжкам, я начинаю их презирать. Рядом с дивными ножками моего капитана они кажутся просто деревяшками.

— Еще бы! — воскликнул мистер Тэппертит. — Вздумал сравнивать мои ноги со своими старыми зубочистками. Этого только недоставало! На, возьми стакан. А ты, Бенджамен, веди меня туда. За работу!

С этими словами Сим опять скрестил руки на груди, сурово нахмурил брови и величественно проследовал за своим товарищем к низенькой двери в другом конце под вала. Оба скрылись за этой дверью, а Стэгг, оставшись один, погрузился в размышления.

Помещение, куда вошли мистер Тэппертит и его спутник, представляло собой такой же слабоосвещенный погреб с усыпанным опилками полом. Он находился между передним погребом, откуда они пришли, и тем, где, судя по шуму и гомону, происходила игра в кегли. По сигналу долговязого галдеж и стук там разом сменились мертвой тишиной, и тогда этот молодой джентльмен, подойдя к небольшому шкафу, достал из него берцовую кость, которая некогда составляла, должно быть, неотъемлемую часть какого-то столь же долговязого парня.

Кость эту Бенджамен вручил мистеру Тэппертиту, а тот, приняв ее, как принимают скипетр или жезл, эмблему власти, лихо заломил набекрень свою треуголку и вскочил на большой стол, на котором для него уже было заранее поставлено председательское кресло с веселенькими украшениями — двумя человеческими черепами.

Как только мистер Тэппертит занял это почетное место, появился второй молодой джентльмен, который нес большую книгу с застежками, прижимая ее обеими руками к груди; с низким поклоном в сторону Тэппертита он передал книгу Бенджамену, затем приблизился к столу и, повернувшись к нему спиной, застыл в позе Атласа[27]. Тогда и долговязый Бенджамен влез на стол и, сев в другое кресло, пониже председательского, торжественно положил огромную книгу на спину безмолвного участника этой церемонии, раскрыл ее, действуя так уверенно, словно перед ним не чужая спина, а деревянный пюпитр, — и приготовился вносить в нее записи пером соответствующей величины.

Окончив все эти приготовления, Бенджамен посмотрел на мистера Тэппертита, и тот, повертев в воздухе костью, ударил ею девять раз по одному из черепов. После девятого удара из подвала, где играли в кегли, появился третий молодой джентльмен и, низко поклонясь, остановился в ожидании.

— Подмастерье! — произнес славный вождь Тэппертит. — Кто там ждет? Подмастерье доложил, что в погребе ожидает новичок, который желает вступить в тайное общество Рыцарей-Подмастерьев и приобрести ту свободу и те права и привилегии, которыми пользуются члены этого общества. Тут мистер Тэппертит опять взмахнул костью и, угостив изрядным ударом в нос второй череп, провозгласил:

— Впустить его!

Услышав приказ, подмастерье опять отвесил низкий поклон и удалился туда, откуда пришел.

Вскоре из той же двери появились двое других, они сопровождали третьего, с завязанными глазами. На нем был парик с кошельком[28], широкополый кафтан, обшитый вытертым галуном, и на боку — шпага, ибо устав предписывал наряжать новичка при вступлении в Общество в этот парадный костюм, который держали здесь для таких случаев, пересыпав его для сохранности лавандой. Один из конвоиров держал ржавый мушкетон, направив его прямо в ухо новичку, другой — старинную саблю, которой он на ходу кровожадно размахивал, кромсая с ловкостью анатома воображаемых противников.

Когда эта безмолвная группа приблизилась к столу, мистер Тэппертит надвинул шляпу на самые брови, а новичок склонился перед ним, прижав руку к груди. Достаточно насладившись этими знаками смиренной покорности, старшина приказал снять с глаз новичка повязку и стал испытывать на нем силу своего магнетического взора.

— Так! — глубокомысленно произнес он, наконец, после этого испытания. — Приступайте! Верзила Бенджамен прочел вслух: — Марк Джилберт, девятнадцати лет. Работает у Томаса Керзона, чулочника, на Голден-Флис, в Олдгете. Любит дочь Керзона. Любит ли она его, — не может сказать с уверенностью, но думает, что любит. На прошлой неделе во вторник Керзон надрал ему уши.

— Что я слышу! — крикнул старшина, содрогаясь.

— Да, с вашего позволения, сэр, — надрал мне уши за то, что я смотрел на его дочку, — подтвердил новичок.

— Впишите Керзона в список осужденных, — приказал старшина. — И доставьте против его фамилии черный крест.

— С вашего позволения, сэр, — это еще не самое худшее, — сказал новичок. — Он обзывает меня лодырем и, если недоволен моей работой, не дает мне пива. Меня кормит голландским сыром, а сам ест честер. Со двора отпускает не каждое воскресенье, а только раз в месяц.

— Вопиющее дело! — объявил мистер Тэппертит сурово. — Отметьте Керзона не одним, а двумя черными крестами.

— Хорошо бы, если бы ваше братство, — начал новичок, хилый, кривобокий, неказистый с виду парень с впалыми, близко посаженными глазами, — сожгло его дом, потому что он не застрахован, или задало ему хорошую трепку, когда он вечером возвращается из клуба домой, и помогло мне увезти его дочь и обвенчаться с ней тайно — во Флите обвенчают кого угодно[29], все равно, хочет она этого или нет.

Но мистер Тэппертит взмахнул своим зловещим жезлом, предупреждая этим, чтобы его не перебивали, и при казал поставить против фамилии Керзона три черных креста.

— Это означает «месть страшная и неумолимая», милостиво пояснил он. — Ученик, чтишь ли ты Конституцию[30]?

На это новичок, согласно наставлениям своих «поручителей», отвечал:

— Чту.

— Чтишь ли Церковь, Государство и все, что у нас в Англии установлено законом, — за исключением хозяев? И снова новичок ответил:

— Чту.

Дав такой ответ, он покорно выслушал речь старшины, приготовленную заранее для таких случаев. Мистер Тэппертит объяснил ему, что в силу этой самой Конституции (которая хранится где-то в железном сундуке — где именно, так и не удалось выяснить, иначе он сумел бы раздобыть себе копию) подмастерьям в былые времена жилось привольно: им очень часто предоставлялись свободные дни, они разбивали головы десяткам людей, не повиновались хозяевам и даже совершили несколько знаменитых убийств на улицах. Но постепенно все эти привилегии у них отняли, и теперь они ограничены в своих благородных стремлениях. Столь позорное и унизительное ограничение их прав несомненно — следствие новых веяний, и вот они объединились для борьбы против всяких новшеств и перемен, за восстановление добрых старых обычаев и будут бороться, чтобы победить или умереть.

Целесообразность такого движения вспять старшина доказывал ссылками на мудрых крабов и на довольно обычную тактику мулов и ослов. Затем он изложил новообращенному основные цели их братства, которые в немногих словах можно формулировать так: мщение тиранам-хозяевам (в их жестоком, нестерпимом деспотизме ни минуты не сомневается ни один подмастерье) и восстановление всех прежних прав подмастерьев. К выполнению этой миссии братство их еще не готово, ибо состоит пока только из двадцати смельчаков, но они дали клятву во что бы то ни стало добиться своей цели — хотя бы огнем и мечом, если это понадобится.

Затем мистер Тэппертит изложил текст присяги[31], которую обязан был дать каждый член их небольшой группы, жалкого остатка доблестной старой корпорации: эта внушительная и грозная присяга обязывала членов общества по первому требованию оказывать сопротивление лорд-мэру, меченосцу, капеллану и шерифу, ни во что не ставить Совет олдерменов, но, когда придет время всеобщего восстания подмастерьев, ни в коем случае не причинять вреда Тэмпл-Бару, ибо это — оплот Конституции[32] и к нему должно относиться с полным уважением.

Изложив все эти пункты с большим жаром и красноречием и не преминув сообщить новичку, что мысль создать такое братство возникла в его, мистера Тэппертита, плодовитом мозгу под влиянием все нараставшего чувства ненависти ко всякой несправедливости я угнетению, старшина спросил новичка, хватит ли у него мужества принести такую присягу, или он предпочитает, пока не поздно, отказаться от вступления в братство.

Тот объявил, что готов дать требуемую клятву, чем бы это ему ни грозило, и церемония была проделана с соблюдением всех жутких подробностей, среди которых прежде всего следует отметить освещение обоих черепов при помощи вставленных внутрь огарков и беспрестанные манипуляции берцовой костью, не говоря уже о довольно-таки устрашающих упражнениях мушкетом и саблей и доносившихся откуда-то жутких завываниях невидимых подмастерьев. Когда, наконец, был совершен весь таинственный и зловещий ритуал, стол отодвинули к стене, кресло сняли, скипетр старшины убрали и положили на место, шкаф заперли на замок, а двери между всеми тремя погребами раскрыли настежь, и «Рыцари-Подмастерья» предались веселью.

Но мистер Тэппертит был выше этого жалкого стада, и сознание собственного достоинства редко позволяло ему веселиться вместе с другими. Он развалился на скамье с видом человека, изнемогающего под бременем своего величия, и равнодушно наблюдал за игрой в кегли, карты и кости, всецело занятый мыслями о дочке слесаря и о печальной участи того, кому выпало на долю жить в такие гнусные времена.

— А наш благородный старшина ни во что не играет, не поет и не танцует! — промолвил хозяин погреба, подсев к мистеру Тэппертиту. — Так выпейте хотя бы, мой храбрый генерал!

Мистер Тэппертит осушил до дна поданный ему бокал и, заложив руки в карманы, с мрачным видом стал расхаживать по кегельбану, а его соратники (таково влияние гения на толпу) задерживали катившиеся шары, с немым почтением оберегая его тощие голени.

«Эх, мне бы родиться пиратом, корсаром, рыцарем больших дорог или патриотом, это ведь одно и то же, думал мистер Тэппертит, бродя между кеглями. — То-то было бы славно! А влачить такое презренное существование в полной неизвестности… Ну, да ничего!.. Терпение! Я еще прославлюсь. Какой-то внутренний голос шепчет мне постоянно, что я буду велик. Не сегодня-завтра я сорвусь с цепи, и тогда какая сила меня удержит? При этой мысли вся кровь бросается мне в голову…»

— Налей-ка еще! А где же наш новичок? — осведомился затем мистер Тэппертит не то чтобы громовым голосом (ибо, по правде говоря, голос у него был надтреснутый и довольно визгливый), но весьма внушительно.

— Здесь он, старшина! — отозвался Стэгг. — Я чувствую, что около меня стоит кто-то чужой.

— А что, — спросил мистер Тэппертит, устремив взгляд на стоявшего поблизости человека, который действительно оказался новоиспеченным «рыцарем», успевшим уже переодеться в свой обычный костюм. — Есть у тебя восковой слепок ключа от хозяйского дома?

Додговязнй Бенджамен предупредил ответ новичка, достав с полки слепок.

— Отлично, — сказал мистер Тэппертит, внимательно осматривая его при глубоком молчании окружающих (по таким слепкам он изготовлял секретные ключи для всех членов Общества и, быть может, этим ничтожным обстоятельством отчасти объяснялся его высокий авторитет (вот от каких пустых случайностей зависит иногда судьба великих мужей!). — По этому слепку сделать ключ легко. Подойди сюда, приятель.

Положив слепок в карман, он знаком отозвал новичка в сторону и все так же без слов, жестом предложил ему пройтись вместе по залу.

— Итак, значит, ты любишь хозяйскую дочь? — спросил он, сделав несколько рейсов из конца в конец погреба.

— Люблю, — ответил новичок. — Честное слово, люблю. Стану я врать, что ли!

— А скажи, — продолжал мистер Тэппертит, хватая его за руку и впиваясь в него взором, который мог бы отразить всю силу смертельной злобы, если бы Симу не помешала неожиданная икота. — Есть у тебя соперник?

— Насколько я знаю, нет, — ответил подмастерье.

— А если бы был, что бы ты… гм..»

Вместо ответа парень свирепо сжал кулаки.

— Довольно! — с живостью воскликнул мистер Тэппертит. — Мы понимаем друг друга. За нами наблюдают… Благодарю!

С этими словами он отпустил парня и уже один быстро прошелся несколько раз взад и вперед. Затеяв подозвав долговязого Бенджамена, велел ему немедленно написать и наклеить на стену приказ, которым некий Джозеф Уиллет (известный под именем Джо) из Чигуэлла объявлялся вне закона, и всем Рыцарям-Подмастерьям, под страхом исключения из Общества, запрещалось оказывать ему какую бы то ни было помощь и поддержку и даже общаться с ним, а также предписывалось всячески досаждать и вредить этому Джозефу, задевать и оскорблять его, затевать с ним ссоры, где бы и когда бы они его ни встретили.

Облегчив душу этой решительной мерой, мистер Тэппертит соблаговолил подойти к столу, за которым пировали Рыцари, и, постепенно оттаяв, согласился председательствовать. В конце концов он даже порадовал компанию, спев песенку. Он простер свою любезностъ до того, что проплясал под скрипку (на которой играл один талантливый член Общества) матросский танец так лихо, с такой необычайной живостью и блеском, что зрители просто не знали, как выразить свой восторг, а слепой Стэгг со слезами на глазах объявил, что никогда еще он так не сожалел о своей слепоте.

Но, удалившись на время от общества, — вероятно, для того, чтобы наедине оплакивать свое несчастье, — хозяин скоро вернулся и объявил, что до рассвета остался какой-нибудь час, не больше, и петухи Барбикена уже кричат во все горло, как будто их режут. Услышав это, Рыцари поспешно встали из-за стола и гуськом, один за другим поднявшись наверх, разбрелись в разные стороны. Их вождь вышел последним.

— Покойной ночи, старшина, — шепотом сказал слепой, выпустив его. — Прощайте, храбрый генерал! Пора вам бай-бай, знаменитый вождь… Счастливого пути тебе, пустая башка, чванный осел, хвастун, коротконогий идиот!

После этого последнего напутствия, которое он прехладнокровно произнес вслух, прислушиваясь к удалявшимся шагам старшины, слепой запер решетку и сошел вниз. Здесь он развел огонь под котелком и без всякой посторонней помощи принялся за свое дневное занятие: он продавал наверху, во дворе, суп, бульон и вкусный пудинг по одному пенни за порцию, стряпая все это из разных объедков, которые к вечеру можно было за гроши купить оптом на Флитском рынке. Сбывал он свою стряпню главным образом по знакомству, так как место было глухое и далеко не такого сорта, чтобы привлекать много гуляющих.

Глава девятая

Летописцы пользуются привилегией проникать, куда хотят, входить и выходить сквозь замочные скважины, летать на крыльях ветра повсюду, не зная преград. Время, расстояние, место — им не помеха. Да будет трижды благословенно это последнее обстоятельство, ибо оно дает нам возможность последовать за негодующей Миггс в святилище ее спальни и находиться в столь приятном обществе в течение многих часов ее томительного ночного бдения.

Мисс Миггс, «рассупонив» (как она мысленно выражалась) свою госпожу (это означало, что она помогла ей раздеться) и поудобнее уложив ее в постель в задней комнате на втором этаже, ушла к себе в мансарду. Вопреки ее заявлению в присутствии хозяина, ей вовсе не хотелось спать; поставив на стол свечу, она отдернула занавеску и, задумавшись, смотрела на темное, грозно хмурившееся небо.

Быть может, она гадала, на какую из этих звезд суждено ей перенестись, когда окончится ее краткое земное существование, или мысленно искала среди сверкающих небесных тел то, под которым родился мистер Тэппертит.

Быть может, задавала себе вопрос, как эти светила могут взирать сверху на вероломство мужчин и до сих пор от омерзения еще не стали зеленее, чем фонари над входом в аптеки[33]; а может, она ни о чем не думала. Во всяком случае, она не ложилась и сидела у окна, как вдруг ее внимание, чуткое ко всему, что касалось коварного и обольстительного подмастерья, привлек какой-то шум в соседней комнате, его комнате, где он спал и, быть может, иногда грезил о ней.

Однако сейчас он, очевидно, не спал, а если спал, то ходил во сне, как лунатик: из комнаты доносилось шуршание, словно кто-то усердно тер выбеленную стену; затем тихонько скрипнула дверь и на площадке послышались чьи-то едва уловимые крадущиеся шаги. Тут мисс Миггс побледнела, затрепетала под влиянием страшного подозрения и несколько раз чуть слышно прошептала: «О, какое счастье, что у меня дверь на запоре». Впрочем, она ошибалась (наверное, у нее от страха путались мысли): засов на ее двери не был задвинут.

Однако слух мисс Миггс, столь же острый, как ее язычок, и неугомонный, как ее нрав, немедленно убедил ее, что мистер Тэппертит прошел мимо двери и, по-видимому, цель его ночных странствий совсем иная, ничего общего с нею не имеющая. Это открытие еще больше ужаснуло мисс Миггс, и она уже готова была поднять крик: «Караул! Воры!», от чего до этой минуты воздерживалась, но тут ей пришло в голову сперва осторожно выглянуть на лестницу и проверить, основательны ли ее подозрения.

Приоткрыв дверь на площадку и вытянув шею, чтобы заглянуть через перила, она, к своему великому удивлению, увидела, что мистер Тэппертит, совсем одетый, держа в одной руке башмаки, а в другой лампу, крадучись сходит с лестницы. Не сводя с него глаз — для этого она тоже спустилась на несколько ступенек, чтобы поворот лестницы не мешал ей следить за ним, — она увидела, как Сим сунулся было в дверь столовой, но тотчас отскочил и со всей быстротой, на какую был способен, пустился в обратный путь вверх по лестнице.

— Тут какая-то тайна, — сказала вслух достойная девица, когда благополучно вернулась к себе в комнату, с трудом переводя дух после быстрого отступления, — ей богу, тут что-то кроется!

Возможность уличить кого-нибудь в чем-либо всегда действовала на мисс Миггс так возбуждающе, что никакое снотворное, даже белена, не помогли бы ей уснуть. Она снова услышала шаги мистера Тэппертита — она услышала бы их даже, если бы этот человек не шел на цыпочках, а летел, как пушинка. Через некоторое время, выскользнув на площадку, мисс Миггс, как и в прошлый раз, увидела внизу удалявшуюся фигуру Сима. Он снова опасливо заглянул в столовую, но теперь уже не отступил, а вошел туда и скрылся.

Миггс вернулась к себе в комнату и в мгновение ока очутилась у окна. Скоро Сим вышел на улицу, старательно закрыл за собой дверь, попробовал коленом, заперта ли она, и, сунув что-то в карман, пошел прочь от дома.

Наблюдая за ним, Миггс воскликнула сначала: «Господи!», затем: «Господи, помилуй!», затем: «Господи, спаси и помилуй!», после чего, схватив свечку, сошла вниз, как до нее сошел мистер Тэппертит. Войдя в мастерскую, она увидела горящую на горне лампу и все остальное в том виде, в каком его оставил Сим.

— Ого! Пусть меня после смерти сволокут на кладбище без траурного катафалка с перьями, если этот мальчишка не смастерил себе второй ключ! — воскликнула Миггс. — Ах, злодей!

К такому заключению она пришла не сразу, а поразмыслив и осмотрев и обшарив всю мастерскую; подозрения ее укрепились, когда она вспомнила, что, несколько раз, появляясь в мастерской неожиданно, заставала Сима за какой-то таинственной работой. А чтобы вас не удивляло, что мисс Миггс называла про себя «мальчишкой» того, кого удостоила своей благосклонности, надо вам знать, что она всех мужчин моложе тридцати лет склонна была считать детьми, молокососами, эта черта — не редкость у особ типа мисс Миггс и обычно сопутствует такой неукротимой воинствующей добродетели.

Несколько минут мисс Миггс что-то соображала, глядя на входную дверь так пристально, словно не только глаза ее, но и мысли были прикованы к этой двери. Затем она достала из ящика листок бумаги и свернула его в длинную тоненькую трубочку. Наполнив эту трубочку мелкой угольной пылью из горна, она подошла к двери и, став на одно колено, принялась умело вдувать эту пыль в замочную скважину. Когда таким искусным и остроумным способом скважина была совершенно забита, мисс Миггс, тихонько хихикая, уползла наверх в свою комнату.

— Ну, вот! — воскликнула она, потирая руки. — Теперь посмотрим, угодно ли вам будет обратить на меня внимание, сэр! Ха-ха-ха! Думаю, что теперь вы перестанете пялить глаза на одну только мисс Долли. В жизни не видывала ничего противнее этой пухлой кошачьей морды!

Сделав такое критическое замечание, она удовлетворенно погляделась в зеркальце, словно говоря: «Слава богу этого никак нельзя сказать обо мне». Действительно, красота мисс Миггс была совершенно иного типа, того, который мистер Тэппертит характеризовал довольно метко, мысленно называя эту молодую особу «драной кошкой».

— Не лягу спать сегодня ночью, пока ты не вернешься, дружок, — вслух сказала Миггс и, закутавшись в шаль, придвинула к окну два стула, на один села, на другой положила ноги. — Нет, нет, — повторила она злорадно, — не лягу ни за что, ни за сорок пять фунтов!

Лицо ее выражало смесь самых разнообразных и противоречивых чувств — злорадство, хитрость, торжество, напряженное ожидание… Она напоминала людоедку из сказки, которая подстерегает в засаде молодого путника, чтобы полакомиться его мясом.

Мисс Миггс терпеливо и спокойно просидела под окном всю ночь. Наконец уже перед рассветом она услышала шаги, и мистер Тэппертит подошел к дому. Ей легко было по звукам догадаться, что он делает. Он пробовал вставить ключ в замок, затем дул в него, колотил ключом о фонарный столб, чтобы выколотить из него уголь, подносил к свету и разглядывал, ковырял щепками в дверном замке, пытаясь его прочистить, прикладывался к отверстию сперва одним глазом, потом другим, опять вставлял ключ, но ключ не поворачивался и, что еще хуже, крепко застрял в замке, а Сим, пробуя его вытащить, согнул его, и после этого ключ еще упорнее не хотел вылезать обратно, и потом Сим повернул и дернул его изо всех сил, а ключ выскочил так внезапно, что Сим отлетел назад. Он исступленно колотил в дверь ногой, дергал ее и в конце концов схватился за голову и в от чаянии сел на ступеньку крыльца.

Когда наступила эта критическая минута, мисс Миггс, делая вид, что обмирает от страха и цепляется за подоконник, чтобы не упасть, высунула из окна свой ночной чепец и слабым голосом спросила, кто там.

Мистер Тэппертит громко прошипел «тсс!» и, отойдя на середину улицы, неистовой жестикуляцией и мимикой умолял мисс Миггс молчать и не выдавать его.

— Скажите мне только одно, — пролепетала она, кто это? Воры? — Нет, нет, нет! — крикнул мистер Тэппертит.

— Так, значит, — продолжала Миггс уже совсем замирающим голосом, — значит, пожар? Где горит, сэр? Я чувствую, что это где-то около моей комнаты. Мне все ясно, сэр, и я скорее умру, чем решусь спуститься по приставной лестнице. Я прошу только об одном — передайте прощальный привет от меня моей замужней сестре на площади Золотого Льва номер двадцать семь, дверь направо, второй звонок…

— Миггс! — крикнул мистер Тэппертит. — Неужели вы меня не узнаете? Это Сим, вы же знаете, Сим…

— Ах, что с ним? — простонала Миггс, всплеснув руками. — Он в опасности? Он погибает в огне? О боже, боже!

Да здесь я! Здесь! — Мистер Тэппертит ударил себя в грудь. — Разве вы не видите? Господи, какая дура!

— Здесь? — воскликнула Миггс, не обратив внимания на этот комплимент. — Как!.. Боже, что все это значит?.. Вы слышите, мэм, здесь…

— Молчите, — завопил мистер Тэппертит, встав на цыпочки, как будто надеялся таким способом дотянуться с улицы до мансарды и заткнуть рот мисс Миггс. — Тише! Я уходил со двора без спроса, а тут что-то приключилось с замком. Сойдите вниз и откройте в мастерской окно, чтобы я мог попасть в дом.

— Боюсь, Симмун, — воскликнула Миггс (так она выговаривала его имя), — право, боюсь! Вы отлично знаете, какая я робкая… сойти вниз поздно ночью, когда весь дом спит и везде темно… — Тут она умолкла и содрогнулась, как будто уже одна эта мысль леденила ее целомудренную девичью душу. — Ну, послушайте, Миггс, — умолял мистер Тэппертит, став под уличный фонарь, чтобы она могла видеть его глаза. — Дорогая моя Миггс…

Миггс тихо пискнула.

— Я вас так люблю, я только о вас и думаю… — Невозможно описать, что он при этом вытворял глазами. Сойдите же, сделайте это ради меня…

— Ах, Симмун, этого я больше всего боюсь! Я знаю, что, если сойду, вы захотите еще… — Что, милочка? — Поцеловать меня, — истерически взвизгнула Миггс. — Или сделаете что-нибудь такое же ужасное. Знаю, что сделаете! — Клянусь вам! — сказал мистер Тэппертит с проникновенной серьезностью, — клянусь душой, что не трону вас. Уже совсем рассвело, и скоро проснется сторож. Ангел мой, Миггс, сойдите, впустите меня, я вам честно обещаю не трогать вас.

Мольбы его так смягчили чувствительное сердце мисс Миггс, что она, не дожидаясь клятвы (ибо она знала, как сильно искушение, и боялась, что он может стать клятвопреступником), не сошла, а слетела вниз и своими нежными ручками отодвинула тяжелые оконные за движки. Впустив ветреного Сима и пролепетав: «Симмуп спасен!» — она, по обычаю слабых женщин, немедленно упала в обморок.

— Я так и знал, что укрощу ее взглядом, — сказал Сим, несколько смущенный таким оборотом дела. — Конечно, я был заранее уверен, что этим кончится. Но что же мне было делать? Если бы я не пустил в ход глаза, она не сошла бы вниз… Ну, ну, Миггс, постойте минутку! Какая она скользкая, никак ее не удержишь! Ну, постойте же минутку, Миггс, слышите?

Но так как Миггс оставалась глуха ко всем его мольбам, мистер Тэппертит прислонил ее к стене, как трость или зонтик, и закрыл окно. Затем он снова обхватил руками неподвижное тело и, останавливаясь на каждом шагу, с немалыми усилиями, ибо нести ее сильно мешал коротышке Симу ее высокий рост и отчасти, вероятно, уже отмеченная им особенность ее сложения, втащил Миггс наверх в ее комнату, снова поставил, как зонтик или палку, у двери и ушел.

— Как бы он ни был холоден ко мне, — пробормотала мисс Миггс, очнувшись от обморока, как только ее оставили одну, — я теперь знаю его секрет, и ничего он с этим не поделает, хотя бы у него было двадцать голов вместо одной!

Глава десятая

Стояло утро ранней весны, какие часто бывают в эту пору года, когда природа, легкомысленная и изменчивая, как все в юности, еще не может решить, вернуться ли ей назад к зиме или устремиться навстречу лету, и в нерешимости своей склоняется то к одной, то к другому, а то и к обоим сразу, — на солнце заигрывает с летом, в тени льнет к зиме. Словом, было одно из тех весенних утр, когда погода за какой-нибудь час меняется много раз, бывает то жаркой, то холодной, то сырой, то сухой, то ясной, то пасмурной, то унылой, то веселой, то суровой, то мягкой и живительной. В такое-то утро мистер Уиллет, дремавший у медного котла, был внезапно разбужен стуком копыт и, выглянув в окно, увидел путешественника, который остановил лошадь у дверей «Майского Древа» и внешностью своей сразу пробудил в душе старого Джона самые сладкие надежды.

Он ничуть не походил на тех нахальных молодчиков, которые, спросив кружку подогретого пива, располагаются в зале, как у себя дома, словно они заказали целую бочку вина, или на какого-нибудь развязного молодого шалопая из тех, кто пролезает даже за прилавок, в святая святых хозяина, и, хлопая его по плечу, начинает выспрашивать, была ли когда-нибудь в доме хоть одна хорошенькая девушка и куда он прячет своих молоденьких служанок, или сыплет другими дерзостями в таком же роде. Всадник явно был и не из тех бесцеремонных господ, которые очищают свои сапоги о таган камина и не считают нужным пользоваться плевательницами, не из тех бессовестных кутил и обжор, которые требуют каких-то необыкновенных котлет и толкуют о таких приправах, о каких здесь никто и не слыхивал.

Подъехавший к двери гость был степенный, важный и приветливый джентльмен уже не первой молодости, но державшийся очень прямо и поджарый, как борзая. Он сидел на сильном гнедом жеребце, и по ловкой и грациозной посадке легко было угадать опытного наездника, а сбруя, красивая и без модных тогда щегольских украшений, обличала его хороший вкус. На всаднике был костюм для верховой езды, зеленый и, пожалуй, несколько более яркого оттенка, чем подобало человеку его лет, с отделанными галуном карманами и манжетами и короткий плащ черного бархата — весь этот костюм отличался изысканным изяществом; сорочка тончайшего полотна и безупречной белизны была у шеи и рук расшита богатым узором. Судя по брызгам грязи на одежде, всадник ехал верхом от самого Лондона, тем не менее лошадь имела вид такой же свежий и приглаженный — волосок к волоску, — как седой парик ее хозяина. Оба — и всадник и лошадь, казалось, ничуть не устали, и, если бы не забрызганные грязью платье и сапоги, можно было бы подумать, что этот господин, цветущий, белозубый, прекрасно одетый и безмятежно-спокойный, только что старательно и не спеша закончил свой туалет, чтобы у ворот Джона Уиллета позировать художнику для портрета верхом.

Не подумайте, что старому Джону так сразу и бросились в глаза все эти подробности; нет, он их отмечал очень медленно и постепенно, одну за другой, оценивал каждую в отдельности только после долгого и весьма серьезного рассмотрения. И, разумеется, если бы его с первой же минуты отвлекли от наблюдения расспросами или приказаниями, ему понадобилось бы по меньшей мере две недели, чтобы заметить все это. Но случилось так, что приезжего чем-то сильно заинтересовал старый дом, или, быть может, жирные голуби, кружившие над ним и бродившие по двору, или высокое «майское Древо» с флюгером на верхушке, который вот уже пятнадцать лет был в неисправности и беспрерывно вертелся под аккомпанемент собственного скрипа, — и этот джентльмен некоторое время, не сходя с лошади, молча осматривался кругом. Поэтому Джону, который стоял, держа его лошадь под уздцы и не сводя с него неподвижных глаз, ничто не мешало размышлять, и ему действительно удалось подметить кое-какие мелочи и даже осмыслить их к тому моменту, когда пора было вступить в разговор.

— Любопытное местечко, — промолвил приезжий голосом бархатным, как его плащ. — Вы хозяин этого постоялого двора? — Да, к вашим услугам, сэр, — отвечал Джон Уиллет.

— Найдется у вас для моей лошади хорошая конюшня, а для меня обед — все равно какой, лишь бы он был опрятно сервирован и быстро подан — да приличная комната? Комнат в этом большом доме, наверное, достаточно, — сказал приезжий, снова оглядывая фасад.

— Все найдется, сэр, — отозвался Джон с совершенно необычной для него живостью, — все, что будет вам угодно.

— Хорошо, что я неприхотлив, — с улыбкой заметил приезжий, — иначе вам, мой друг, трудно было бы выполнить такое обещание.

С этими словами он вмиг соскочил с лошади на стоявший у дверей чурбан. — Эй, Хью! — крикнул Джон во все горло, затем снова обратился к гостю: — Не прогневайтесь, сэр, что я задерживаю вас на крыльце. Мой сын уехал в город по делам, а он мне, можно сказать, неплохой помощник, без него я как без рук… Хью! Эй, Хью! Этот парень, сэр, лентяй, каких мало, целый день дрыхнет, летом на солнце, зимой в солому зароется и спит… Он, кажется, наполовину цыган… Эй, Хью! О, господи, из-за него такому почтенному гостю приходится дожидаться! Хью! Чтоб ты издох!

— Возможно, что это уже с ним случилось, — заметил приезжий. — Если бы он был жив, он давно бы вас услышал.

— Когда на него нападает лень, он спит, как сурок, пояснил расстроенный Джон. — Его и пушками не разбудишь.

Приезжий не сделал никакого замечания по поводу этого нового способа будить и расшевеливать людей. Заложив руки за спину, он стоял на крыльце и забавлялся, наблюдая за старым Джоном, который, держа лошадь под уздцы, кажется, колебался между сильным желанием бросить ее на произвол судьбы — и поползновением отвести ее в дом и запереть в столовой на то время, пока он будет обслуживать ее хозяина. — Идет, наконец! Повесить его мало! — воскликнул вдруг Джон, когда его отчаяние уже достигло предела. Не слышал ты, что ли, как я зову тебя, мерзавец?

Тот, к кому это относилось, ничего не ответил. Упершись рукой в седло, он одним прыжком очутился на лошади, повернул ее головой к конюшне и мигом ускакал.

— А он довольно проворный малый, когда не спит, — заметил гость.

— Проворный, сэр? — повторил Джон, уставившись на то место, где только что стояла лошадь, и как будто не совсем еще понимая, куда она девалась. — Да он на глазах тает, как пена! Вот он перед вами, а через секунду смотришь — его уж и след простыл!

Закончив так внезапно биографию и характеристику своего слуги, ибо для более пространного сообщения у него не хватило слов, наш оракул повел приезжего по широкой лестнице с расшатанными ступенями наверх, в лучшие апартаменты своей гостиницы.

Они вошли в очень большую комнату, занимавшую всю среднюю часть дома, с двумя громадными окнами фонарями в противоположных концах, каждое шириной в любую современную комнату; в окнах еще уцелели несколько разноцветных стекол с геральдическими знаками. Разбитые, покрытые трещинами и заплатами, они все еще держались и свидетельствовали, что прежний владелец этого дома заставлял даже дневной свет служить его возвеличению и включил солнце в число своих льстецов, вынуждая его, когда оно заглядывало в окна, освещать гербы его древнего рода и заимствовать новые краски и оттенки у этих эмблем тщеславия.

Но то было в давние времена, а теперь каждый луч Солнца проникал сюда, когда хотел, и говорил только простую, неприкрашенную и горькую правду. Даже эта лучшая комната «Майского Древа» являла собой лишь картину упадка прежнего величия и была слишком велика, чтобы казаться уютной. Некогда здесь шуршала роскошная ткань драпировок, шелестели шлейфы юных красавиц и сияние женских глаз затмевало огонь восковых свечей и блеск драгоценных украшений; здесь звучала музыка, нежные голоса, легкие девичьи шаги, наполняя радостью нарядную комнату. Но все миновало, ушла и радость. То не был больше семейный дом, не рождались здесь и не росли дети, домашний очаг стал наемным, он продавался как настоящая куртизанка. Умрете ли вы, будете ли сидеть у камелька и потом покинете его, — дому до этого не было дела, дом ни по ком не скучал, никого не любил, и для всех одинаково были у него наготове тепло и улыбки. Да сохранит бог сердце человека от таких перемен, какие происходят со старым домом, когда он становится гостиницей.

В этой холодной пустыне не заметно было ни малейших попыток как-нибудь украсить ее, только перед большим камином были расставлены на квадрате ковра не сколько столиков и стульев, и этот оазис был отгорожен ветхой ширмой, разрисованной какими-то уродливыми, ухмыляющимися рожами.

Старый Джон собственноручно разжег сложенные в камине дрова и удалился для важного совещания с кухаркой насчет обеда для гостя. А гость, не ожидая тепла от еще не разгоревшихся дров, открыл окно в дальнем углу и пробовал погреться на бледном и холодном мартовском солнце.

Время от времени он подходил к камину, чтобы поправить трещавшие поленья, или прохаживался из угла в угол, слушая гулкое эхо своих шагов. Когда же огонь хорошо разгорелся, он закрыл окно и, выбрав кресло поудобнее, передвинул его в самый теплый угол у камина. Усевшись здесь, он кликнул старого Джона.

— Сэр? — сказал Джон.

Гость попросил подать ему чернил, перо и бумагу. На высокой каминной полке нашелся старый, запыленный письменный прибор. Поставив его перед гостем, Джон пошел было к двери, но тот знаком вернул его.

— Здесь неподалеку есть усадьба, — промолвил он, написав несколько строк, — которая, если не ошибаюсь, называется Уоррен. Он произнес это тоном человека, который знает все, а спрашивает только для проформы, поэтому Джон удовольствовался тем, что кивнул головой и кашлянул в руну, вынув ее для этого из кармана, а затем сунул ее обратно.

— Эту записку, — сказал приезжий, пробежав глазами написанное и складывая листок, — нужно доставить туда как можно скорее и принести ответ. Найдется у вас кого послать? Джон с минуту соображал, потом ответил, что найдется. — Так пришлите его ко мне. Джон смутился. Так как Джо был в городе, а Хью чистил гнедого, он рассчитывал послать с этим поручением Барнеби, который только что забрел в «Майское Древо» после одной из своих прогулок. Дурачок готов идти куда угодно, если уверить его, что ему поручается важное и ответственное дело. Но как быть теперь?

— Видите ли, сэр, — начал Джон после долгого молчания, — тот, кого я хочу послать, сбегает проворнее всякого другого, но он вроде как не в своем уме, это у него от рождения, сэр. На ногу он скор и надежнее самой почты, а столковаться с ним, сэр, трудненько — голова не в порядке.

— Вы говорите об этом — как его — Барнеби? спросил джентльмен, подняв глаза и всматриваясь в мясистое лицо Джона.

— Да, да. — Физиономия Джона выразила крайнее удивление.

— Как он здесь очутился? — откинувшись на спинку кресла, продолжал спрашивать гость все тем же неизменно ровным и любезным тоном и с той же приветливой улыбкой, никогда не покидавшей его липа. — Вчера вечером я видел его в Лондоне.

— Он всегда так: сегодня — здесь, завтра — там, отвечал Джон, по обыкновению не сразу, а подождав, когда вопрос дойдет до его сознания. — Иногда шагает, как люди, иногда бегом бежит. Его на наших дорогах все знают, — ну и подвезут кто на телеге или в повозке, кто подсадит сзади к себе на седло. Он ходит и в самые темные ночи, ему дождь и ветер, снег и град — все нипочем.

— И часто он бывает в этом Уоррене? — небрежно спросил гость. — Вчера его мать, помнится, говорила мне что-то об этом, но я не очень-то прислушивался к словам доброй женщины.

— Так точно, сэр, он там частый гость. Его отец, сэр, был убит в этом доме.

— Да, да, слышал, — отозвался гость все с той же милой улыбкой, доставая из кармана золотую зубочистку. — Очень неприятно для семьи.

— Очень, — подтвердил Джон с некоторым замешательством. Его, кажется, осенила смутная догадка, что слишком уж легким тоном гость говорит о столь трагическом событии.

— После убийства, — продолжал между тем этот джентльмен, словно рассуждая сам с собой, — обстановка в доме бывает, должно быть, очень тяжелая… Суматоха, ни минуты покоя… все мысли и разговоры вертятся вокруг одного и того же… Люди бегают вверх и вниз по лестнице, уходят, приходят — невыносимо! Не пожелаю этакой беды ни одному из тех, к кому я хоть сколько-нибудь расположен. Право, это может испортить жизнь человеку… Вы хотели что-то сказать, мой друг? — добавил он, обращаясь к Джону.

— Я хотел вам только сказать, что миссис Радж получает от владельца Уоррена небольшую пенсию, тем они с сыном и кормятся. А Барнеби в Уоррене прижился как кошка или собака, — заметил Джон. — Так послать его с вашей запиской, сэр?

— Да, разумеется, пошлите! И позовите его, пожалуйста, сюда, я сам велю ему поторопиться. Если он не захочет идти, скажите, что его зовет мистер Честер. Думаю, он помнит мою фамилию.

Услышав, кто его гость, Джон был до такой степени поражен, что ничем — ни словом, ни взглядом — не смог выразить своего удивления и вышел из комнаты с совершенно спокойным и невозмутимым видом. Говорят, что, сойдя вниз, он целых десять минут по часам молча смотрел на котел и все время не переставал качать головой. Такое утверждение очень похоже на правду, ибо прошло безусловно не менее десяти минут, прежде чем Джон вместе с Барнеби снова появился в комнате приезжего.

— Подойди ко мне, дружок, — сказал мистер Честер. — Ты знаешь мистера Джеффри Хардейла?

Барнеби засмеялся и посмотрел на хозяина, как бы говоря: «Слышите, что он спрашивает?» А Джон, крайне шокированный таким нарушением приличий, приложил палец к носу и с немым укором покачал головой.

— Да, сэр, он его знает, — ответил он за Барнеби, косясь на дурачка и хмуря брови, — знает так же хорошо, как вы и я.

— Я-то не имею удовольствия близко знать этого джентльмена, — возразил мистер Честер. — Так что говорите только за себя, мой друг.

Сказано это было все так же спокойно и приветливо, с той же улыбкой, но Джон почувствовал, что его «осадили», и, считая, что потерпел такой афронт из-за Барнеби, дал себе слово при первом удобном случае хорошенько лягнуть его любимца-ворона.

— Вот это передай мистеру Хардейлу в собственные руки, — сказал мистер Честер, запечатав тем временем письмо и знаком подзывая своего посланца. — Подожди ответа и принеси мне его сюда. Если же мистер Хардейл сейчас занят, скажешь ему… Хозяин, может он что-нибудь запомнить и передать на словах?

— Может, если захочет, — ответил Джон. — А вашего поручения он не забудет.

— Почему вы так в этом уверены?

Джон вместо ответа только указал на Барнеби, который, вытянув шею, серьезно и пристально смотрел в лицо мистеру Честеру, энергично кивая головой.

— Так вот, Барнеби, скажешь ему, что, если он сейчас занят, я охотно подожду его ответа. А если ему угодно прийти сюда, я рад буду встретиться с ним сегодня вечером в любой час… Ведь в крайнем случае у вас найдется для меня постель на одну ночь, Уиллет?

Старый Джон, чрезвычайно польщенный этим фамильярным обращением, доказывавшим, что его имя известно знатному гостю, ответил внушительно:

— Еще бы, сэр, разумеется!

Он уже мысленно сочинял панегирик своей лучшей кровати, но мистер Честер прервал его размышления, отдав Барнеби письмо и наказав ему бежать во всю прыть.

— Прыть! — повторил Барнеби, пряча письмо за пазуху. — Прыть! Если хотите видеть настоящую прыть, подите сюда. Вон сюда!

И, к ужасу Джона Уиллета, он схватил мистера Честера за рукав тонкого сукна и, бесшумно ступая, подвел его к окну.

— Глядите вниз, — сказал он тихонько. — Видите, как они шепчутся? А теперь принялись плясать и прыгать, делают вид, что забавляются. Смотрите, как они останавливаются, когда думают, что за ними никто не следит, и опять шепчутся. А потом начинают вертеться и скакать. Это они радуются, что придумали какие-то новые проказы. Ишь как взлетают и ныряют!.. А вот опять шепчутся. Им и невдомек, что я часто лежу на траве и наблюдаю за ними. Интересно, что такое они замышляют? Как вы думаете?

— Да это же просто белье, — сказал мистер Честер, такое, как мы все носим. Оно сушится на веревках, а ветер качает его — вот и все.

— Белье! — повторил Барнеби, близко заглянул ему в лицо и отскочил. — Ха-ха! Право, гораздо лучше быть дурачком, чем таким умником, как вы все. Вот вы не видите там того, что я. Ведь это же призраки вроде тех, что снятся по ночам! Вы не видите глаз в оконных стеклах, не видите, как духи мчатся вместе с сильным ветром, не слышите голосов в воздухе, не видите людей, что скользят тихонько в небе, — ничего! Мне живется гораздо веселее, чем вам со всем вашим умом. Нет, это вы — глупые люди, а мы — умные. Ха-ха-ха! Я бы не поменялся с вами, нет, ни за что!

Прокричав это, Барнеби взмахнул шляпой над головой и стрелой вылетел из комнаты.

— Странное существо! — сказал мистер Честер и, достав из кармана красивую табакерку, взял понюшку табаку.

— Ему не хватает смекалки, — с расстановкой и после долгой паузы изрек мистер Уиллет. — Соображать не способен, в этом все дело. Я не раз и не два пробовал расшевелить в нем эту самую смекалку, — добавил Джон конфиденциально. — Но ничего не вышло. Такой уж он уродился. Вряд ли стоит говорить, что мистер Честер выслушал Джона с улыбкой — ведь эта приятная улыбка никогда не сходила с его лица. Но затем он решительно придвинул свое кресло поближе к огню, давая этим понять, что хотел бы остаться один. И так как у Джона не было больше никакого предлога задерживаться, он вышел из комнаты. Пока для гостя готовился обед, Джон Уиллет усиленно размышлял. И если мозг его временами работал не так четко как всегда, то это можно с полным основанием объяснить тем, что Джон в этот день очень уж часто качал головой, от чего изрядно путаются мысли. А как можно было не качать головой?

То, что мистер Честер, о давнишней и закоренелой вражде которого с мистером Хардейлом знала вся округа, вдруг приехал сюда и, видимо, с единственной целью встретиться со своим врагом, что местом встречи он выбрал «Майское Древо», что он спешно послал в Уоррен нарочного — все это были такие камни преткновения, которых мозг Джона не мог одолеть. Оставалось только совещаться с котлом да с нетерпением ожидать возвращения Барнеби.

А Барнеби, как назло, непозволительно задержался, чего с ним до сих пор никогда не случалось. Гостю подали обед, убрали со стола и принесли вино, выгребли из камина золу и снова развели огонь. За окнами померк дневной свет, наступили сумерки, и, наконец, совсем стемнело, а Барнеби все не возвращался. Джон Уиллет не переставал удивляться и был полон мрачных предчувствий, но его гость как ни в чем не бывало сидел себе в кресле, заложив ногу за ногу, и, по всей видимости, мысли его были в таком же порядке, как его костюм, казалось, этот спокойный, выдержанный джентльмен с непринужденными манерами ровно ни о чем не думает и занят только своей золотой зубочисткой.

— Барнеби что-то запоздал, — решился заметить Джон, поставив на стол принесенные им старые потускневшие подсвечники фута в три высотой и снимая нагар со свечей. — Да, порядком задержался, — согласился гость, потягивая вино. — Ну, да, наверное, уже скоро явится. Джон откашлялся и помешал кочергой в камине. — Судя по несчастью с моим сыном, на дорогах у вас не особенно благополучно, — сказал мистер Честер. А мне вовсе не хочется, чтобы и меня съездили по черепу — это неприятно само по себе, да еще ставит человека в смешное положение перед теми, кто его случайно подберет. Так что я думаю заночевать здесь. Вы, кажется, говорили, что у вас найдется лишняя кровать?

— Еще какая кровать, сэр! Такие кровати — редкость даже в дворянских домах. Она стоит здесь с незапамятных времен — говорят, ей лет двести будет. Ваш благородный сын — славный молодой человек! — последний спал на ней с полгода тому назад.

— Хорошая рекомендация, клянусь честью! — заметил гость, пожимая плечами, и подкатил кресло еще ближе к огню. — Так позаботьтесь, мистер Уиллет, чтобы постель хорошенько проветрили и в спальне сейчас же жарко натопили камин. В этом доме сыровато и довольно свежо.

Джон опять, больше по привычке, поправил дрова в камине и хотел уже уходить, но в эту минуту на лестнице послышались быстрые шаги и затем в комнату вбежал запыхавшийся Барнеби.

— Через час будет уже в седле, — объявил он, подойдя к мистеру Честеру. — Он целый день не слезал с лошади и недавно вернулся домой. Как только поест и попьет — опять ногу в стремя и поедет на свидание со своим дорогим другом.

— Это он велел тебе так сказать? — спросил мистер Честер, поднимая глаза на Барнеби, — он, казалось, не испытывал ни малейшего смущения или во всяком случае ничем его не обнаружил.

— Да, все кроме последних слов, — пояснил Барнеби, — но он их подумал, я угадал это по его лицу.

— Вот возьми, — пристально глядя на него, сказал мистер Честер и сунул ему в руку деньги. — Это тебе за труды, мой догадливый Барнеби.

— Ого! Этого хватит для Грипа, для меня и для Хью, мы поделимся, — отозвался тот и, спрятав деньги, принялся считать на пальцах: Грип — раз, я — два, Хью — три. А еще — собака, коза, кошки — мы истратим все очень быстро, так и знайте! Эге!.. Вэгляните-ка туда! Вы и тут ничего не видите, умники-разумники?

Опустившись на одно колено, он стремительно нагнулся к камину и стал жадно смотреть на дым, густыми черными клубами выходивший в трубу.

Джон Уиллет, считая, по-видимому, что обращение «разумники» относится главным образом к нему, посмотрел туда же с самым глубокомысленным и важным видом.

— Ну, вот скажите, куда они уходят и зачем так быстро несутся вверх? — спросил Барнеби. — Почему они всегда так спешат, что наступают друг другу на пятки? Ведь за это самое меня бранят, а я только беру пример с таких вот, как они. Ой, все новые и новые, сколько их! Ишь как хватают друг друга за полы! Одни улетают, другие быстро несутся за ними. Как весело они пляшут! Жаль, что мы с Грином не умеем так прыгать!

— Что у него в этой корзинке за спиной? — спросил мистер Честер через несколько минут, наблюдая за Барнеби, который все еще, нагнувшись, пытался заглянуть в трубу и сосредоточенно смотрел на клубы дыма.

— Здесь? — переспросил Барнеби, вскочив раньше, чем Джон Уиллет успел ответить. Он встряхнул корзинку и прислушался, склонив голову набок. — Вы хотите знать, кто тут внутри? Ну-ка, ответь ему!..

— Дьявол, дьявол, дьявол! — прокричал из корзины хриплый голос.

— Вот деньги, Грип, — сказал Барнеби, позвенев монетами. — Деньги нам на угощение.

— Урра! Урра! Урра! — откликнулся ворон. — Веселей, не трусь!

Мистер Уиллет, по-видимому, сильно сомневался, может ли джентльмен в богатом камзоле и тонком белье иметь хоть малейшее представление о той неприятной компании, к которой причислил себя ворон. Он поспешил увести Барнеби, чтобы помешать дальнейшим неприличным заявлениям его любимца, и, поклонившись как можно учтивее, вышел из комнаты.

Глава одиннадцатая

В этот вечер завсегдатаев «Майского Древа» ожидали великие новости: каждому из них, как только он входил и занимал свое законное место у камина, Джон с внушительной расстановкой, шепотом сообщал, что в большой комнате наверху сидит мистер Честер и ожидает прибытия мистера Джеффри Хардейла, которому через Барнеби послал письмо (наверняка угрожающее), и Барнеби уже вернулся.

Для кружка курильщиков и любителей со вкусом посудачить, которым судьба редко посылала новые темы для обсуждения, такая новость была настоящей находкой, даром божьим. Еще бы! Какая-то мрачная тайна, да еще развязка произойдет под этой самой крышей, и можно будет, сидя у камелька, без малейших усилий и затруднений следить за ходом событий и подробно обсуждать их. Какой пикантный вкус это придавало напиткам, какой аромат — табаку! Каждый курил сегодня свою трубку с особенным, сосредоточенным наслаждением и поглядывал на соседей, словно безмолвно поздравляя их с удачей. Настроение было такое праздничное и торжественное, что, по предложению Соломона Дэйэи, все, включая и Джона, выложили по шести пенсов, чтобы вскладчину распить кувшин «флипа»[34], превосходного напитка, который был в спешном порядке приготовлен и поставлен прямо на кирпичный пол подле собеседников, чтобы он тихонько покипел еще и настоялся у огня; поднимавшийся от него благоуханный пар смешивался с кольцами дыма из трубок и как бы завесой отделял компанию друзей от остального мира, создавая чудесную интимную атмосферу. В этот вечер даже мебель в комнате казалась новее, тона дерева — сочнее, потолок и стены блестели еще больше, занавески стали краснее, огонь в камине пылал ярче, а сверчки за печкой трещали благодушнее и веселее обычного.

Только два человека в комнате не замечали и не разделяли общего приподнятого настроения. Один из них был Барнеби — он дремал в углу у камина или притворялся спящим для того, чтобы к нему не приставали с вопросами, — второй был Хью, который, растянувшись на скамье с другой стороны, крепко спал, освещенный ярким пламенем. В этом падавшем на него свете его мускулистое тело атлетического сложения видно было во всей своей красоте. То был молодой великан, здоровый и сильный, чье загорелое лицо и смуглая грудь, густо заросшая черными как смоль волосами, достойны были кисти художника. К его неряшливой одежде из самой грубой и жесткой ткани пристали клочки соломы и сена, обычно служивших ему постелью, такие же клочки запутались в нечесаных кудрях, и поза, в которой лежал Хью, была небрежна, как его одежда. Эта небрежность и что-то угрюмое, даже свирепое в выражении лица придавали ему столько своеобразия, что спящий привлекал внимание даже завсегдатаев «Майского Древа», хорошо его знавших, и долговязый Паркс сказал вслух, что Хью сегодня более, чем когда-либо похож на разбойника.

— Он, наверно, дожидается здесь, чтобы отвести в конюшню лошадь мистера Хардейла, — заметил Соломон.

— Угадали, сэр, — отозвался Джон Уиллет. — Сами знаете, он не часто заходит в дом. Ему с лошадьми вольготнее, чем с людьми. Он и сам, по-моему, не лучше животного.

И Джон выразительно пожал плечами, как бы говоря: «Что поделаешь, не всем же быть такими, как мы», после чего, в глубоком сознании своего превосходства над обыкновенными смертными, сунул в рот трубку и закурил.

— Этот парень, сэр, — начал он через некоторое время, вынув трубку изо рта и указывая чубуком на Хью, — не лишен способностей, но они у него где-то глубоко скрыты и, если можно так выразиться, закупорены…

— Превосходно сказано! — вставил Паркс, кивая головой. — Очень удачное выражение, Джонни. Вы сегодня в ударе, я вижу, и кому-нибудь от вас здорово достанется.

— Смотрите, как бы не досталось вам первому, сэр, отрезал мистер Уиллет, ничуть не польщенный комплиментом. — И достанется непременно, если будете перебивать меня… Так я хотел сказать, что у этого парня, хоть он не лишен способностей, глубоко скрытых и закупоренных, не больше смекалки, чем у Барнеби. А почему это так?

Три друга переглянулись и покачали головами, как бы говоря: «Замечаете, какой у нашего Джона философский ум?»

— Почему это так? — продолжал Джон, свободной рукой тихонько постукивая по столу. — Да потому, что способности его не развивали, когда он был еще ребенком. Да. Кто бы мы были, если бы наши отцы не откупорили в нас наших способностей? Что выросло бы из моего Джо, если бы я не развил в нем его способностей? Вы согласны со мной, джентльмены?

— Ну, конечно, согласны! — воскликнул Паркс. — Говорите, говорите, Джон, все это очень поучительно.

— Следовательно, — продолжал мистер Уиллет, — этот парень… надо вам сказать, что, когда он был еще мальчишкой, мать его повесили вместе с шестью другими мошенниками за то, что они сбывали фальшивые банковые билеты, и очень утешительно, что каждые полтора месяца людей вешают целыми партиями за эти и тому подобные провинности, — да, утешительно, потому что это доказывает бдительность нашего правительства… Так вот парнишка остался без призора, и чего только не приходилось ему делать, чтобы заработать несколько пенсов на хлеб, он пас коров, разгонял птиц в фруктовых садах и все такое… А позднее его приставили к лошадям, и он стал ночевать уже на сеновалах или в конюшнях на соломе, вместо того чтобы валяться под стогами или заборами. В конце концов он нанялся конюхом в «Майское Древо» за харчи и маленькое жалованье. Он неграмотен, он всегда имел дело только со скотом и жил, как скот, поэтому он и сам — не более как животное. И значит, тут мистер Уиллет дошел, наконец, до логического заключения, — с ним и обращаться следует, как с животным.

— А что, Уиллет, — сказал Соломон Дэйзи, несколько раздраженный вторжением такой ничтожной темы в их интересный разговор, — когда мистер Честер приехал утром, он сам пожелал, чтобы ему отвели большую комнату? — Он заявил, что ему нужна большая комната. Да, сэр, так он заявил. — Ну, тогда я знаю, в чем дело, — торжественным шепотом сказал Соломон. — Они с мистером Хардейлом будут в той комнате драться на дуэли.

Услышав столь потрясающее предположение, все посмотрели на Уиллета. А мистер Уиллет смотрел в огонь, взвешивая в уме все возможные последствия такого события в его гостинице.

— Гм… Не знаю… Впрочем, я хорошо помню, что, когда я заходил к нему в последний раз, он переставил свечи на камин, — сказал он, помолчав.

— Ну, что я вам говорил? — обрадовался Соломон. Это так же очевидно, как то, что у Паркса есть нос (тут мистер Паркс, у которого был большой нос, потер его, явно приняв это замечание за обидный намек). — Они будут драться в комнате наверху. Кто читает газеты, тот знает, что теперь знатные господа сплошь и рядом дерутся в кофейнях, без секундантов. Да, один из двух будет сегодня ранен, а может, и убит в этом доме!

— Так вы думаете, что Барнеби носил в Уоррен вызов? — спросил Джон.

— Держу пари на целую гинею, что в письме был вызов и клочок бумаги с указанием размеров шпаги, ответил Соломон. — Характер мистера Хардейла нам известен. И вспомните слова Барнеби насчет того, какое у него было лицо, когда он читал письмо, — вы сами нам это рассказали. Можете не сомневаться, что я прав. Так что будьте начеку!

Никогда еще «флип» не имел такого чудесного вкуса, а табак, обыкновенный английский табак, — такого аромата. Дуэль в большой комнате наверху, и лучшая в доме кровать, заказанная заранее для раненого!

— Интересно, какая будет дуэль, на шпагах или пистолетах? — сказал Джон.

— Бог их знает. Может, и на тех и на других, отозвался Соломон. — Все знатные господа носят шпаги, а очень возможно, что у них и пистолеты в карманах, наверняка даже! Будут стреляться, а если промахнутся, то вытащат шпаги из ножен и начнут ими работать вовсю. Мистер Уиллет насупился было при мысли о разбитых окнах и испорченной мебели, но, рассудив, что один-то из дуэлянтов во всяком случае останется в живых и возместит ему убытки, он опять повеселел.

— А потом, — продолжал Соломон, поглядывая то на одного, то на другого, — потом на полу останется пятно, которое ничем не выведешь. Если победителем окажется мистер Хардейл, пятно будет прочное, не сомневайтесь, а если мистера Хардейла одолеют, то оно будет еще прочнее пожалуй, потому что живым он не сдастся уж мы-то его знаем.

— Еще бы! — в один голос подтвердили остальные.

— А вывести такое пятно, — продолжал Соломон, никак невозможно, знаете, как старались это сделать в одном известном всем нам доме?

— В Уоррене? — воскликнул Джон. — Неужели?

— Да, именно там. Об этом мало кто знает, хотя в деревне и ходили разные толки… Понимаете, половицу строгали, строгали, — ничего не помогало. Скоблили очень глубоко, но пятно уходило еще глубже. Настлали, наконец, новые половицы, но одно большое пятно прошло насквозь и выступило на прежнем месте. И тогда — слушайте внимательно, придвиньтесь ближе! — мистер Джефри перенес свой кабинет в эту самую комнату и, говорят, всегда садится так, чтобы пятно приходилось у него под ногой. Он долго и много думал и, наконец, решил, что это пятно не исчезнет, пока он не отыщет убийцу.

Как раз когда Соломон окончил свой рассказ и все придвинулись ближе к огню, с дороги в комнату донесся конский топот.

— Это он! — воскликнул Джон и вскочил с места. Хью! Эй, Хью!

Хью проснулся и, сонно пошатываясь, вышел вслед за хозяином. Джон скоро вернулся в комнату, с величайшей предупредительностью (ведь он был арендатором мистера Хардейла) пропуская вперед долгожданного гостя. Тот вошел, звеня шпорами, и, окинув зорким взглядом компанию у камина, приподнял шляпу в ответ на их низкие и почтительные поклоны.

— Уиллет, у вас тут есть приезжий, который посылал ко мне Барнеби. Где он? — сказал он глухо, обычным своим суровым тоном.

— В большой комнате наверху, сэр, — ответил Джон.

— Так проводите меня туда, на лестнице у вас темно. Покойной ночи, джентльмены.

Сделав Джону знак идти вперед, он вышел и стал подниматься по лестнице, а старый Джон светил ему, от волнения спотыкаясь на каждом шагу и старательно освещая все, что угодно, только не дорогу.

— Стойте! — сказал мистер Хардейл, когда они дошли до верхней площадки. — Я сам доложу о себе. Можете идти.

Он вошел и с треском захлопнул за собой дверь. Мистер Уиллет вовсе не собирался стоять тут в одиночестве и подслушивать, тем более что стены были слишком толстые. Он сошел вниз гораздо проворнее, чем поднимался, и подсел к своим приятелям.

Глава двенадцатая

В парадной комнате «Майского Древа» минуту-другую царило молчание. Мистер Хардейл проверил, плотно ли закрыта дверь, и, пройдя через погруженную в полумрак комнату к камину, где экраном отгорожено было теплое и ярко освещенное местечко, без единого слова остановился перед улыбающимся мистером Честером.

Если тайные мысли этих двух человек были столь же различны, как их внешность и манеры, то свидание не обещало быть мирным и приятным. Между ними не было большой разницы в летах, но трудно было встретить двух столь непохожих друг на друга людей. Один — сладкоречивый, изысканно-элегантный, сухощавый, хрупкого сложения, другой — крепкий, коренастый и широкоплечий, небрежно одетый, с резкими грубоватыми манерами, всегда суровый (а сейчас и тон и выражение лица у него были прямо-таки враждебные.) Один все время безмятежно и миролюбиво улыбался, другой недоверчиво хмурился. Мистер Хардейл старался подчеркнуть свою неприязнь и сильнейшее недоверие к человеку, на зов которого он сюда приехал. А тот, видимо, сознавал свое внешнее превосходство, и сознание это доставляло ему тайную радость, придавало еще больше непринужденной уверенности в себе.

— А, Хардейл, — сказал он без малейшего признака смущения или холодности, — очень рад вас видеть.

— Оставим любезности, при наших отношениях они неуместны, — мистер Хардейл нетерпеливо отмахнулся от него. — Говорите прямо, что вам нужно. Вы меня звали — я приехал. Зачем понадобилась эта встреча?

— Все та же прямолинейность и стойкость! Вы, я вижу, не переменились.

— Да, я все тот же, нравится вам это или нет, — отрезал мистер Хардейл. Он стоял, облокотившись на каминную полку и презрительно глядя на сидевшего в кресле мистера Честера. — И память ни на волосок мне не изменила, я сохранил все свои симпатии и антипатии. Вы просили меня приехать. Повторяю — я здесь.

— Надеюсь, разговор будет мирный, Хардейл? сказал мистер Честер, улыбнувшись при виде сердитого жеста собеседника (который — быть может бессознательно — схватился за шпагу) и постукивая пальцем по своей табакерке.

— Я пришел сюда по вашей просьбе, считая своей обязанностью встретиться с вами, где и когда бы вы ни пожелали. Но я пришел не для того, чтобы обмениваться любезностями и переливать из пустого в порожнее. Вы, сэр, — светский человек, и язык у вас хорошо подвешен, где мне с вами тягаться! Смею вас уверить, мистер Честер, что вы — последний человек, с которым я решился бы состязаться в сладких любезностях и притворстве: таким оружием я не владею, да у вас, я думаю, вряд ли найдутся соперники в этом искусстве.

— Вы мне льстите, Хардейл, — возразил мистер Честер самым невозмутимым тоном. — Благодарю вас за такое высокое мнение обо мне. Я хочу говорить с вами откровенно…

— Простите, как вы сказали?

— Откровенно, прямо, совершенно чистосердечно. Ибо… — Ого! — Мистер Хардейл тяжело перевел дух.

— Ну, что ж, не буду перебивать вас.

— Да, я это твердо решил, — сказал мистер Честер, с удовольствием потягивая вино. — И никак не хочу с вами ссориться. Что бы вы ни говорили, у меня не вырвется ни одного резкого необдуманного слова.

— Вот и тут преимущество на вашей стороне, — заметил мистер Хардейл. — Ваше самообладание…

— Никогда мне не изменяет, пока оно мне выгодно, это вы хотели сказать? — прервал его мистер Честер все так же благодушно. — Что ж! Допустим! В частности, сейчас оно мне необходимо. Это и в ваших интересах тоже, ибо у нас с вами, я уверен, одна цель. Так давайте же добиваться этой цели, как разумные люди, мы давно уже не мальчики. Не выпьете ли чего-нибудь?

— Я пью только с друзьями, — был ответ. — Так, может, вы не откажетесь хотя бы присесть? — Я буду стоять, — нетерпеливо возразил мистер Хардейл. — Да, буду стоять у этого разрушенного убогого очага и, в каком бы он ни был упадке, не оскверню его лицемерием и притворством. Говорите!

— Вы не правы, Хардейл, — сказал мистер Честер и, закинув ногу за ногу, с улыбкой поднял свой стакан с вином так, что огонь ярко заиграл в стекле. — Да, да, кругом не правы. В нашем беспокойном и неуютном мире приходится приноравливаться к обстоятельствам, плыть по течению, лавируя как можно искуснее, и довольствоваться пеной вместо самого напитка, поверхностью вместо глубины, фальшивой монетой вместо настоящей. Не понимаю, как это ни один философ до сих пор не подумал о том, что даже шар земной пуст внутри. Он должен быть пуст, если Природа последовательна в своей созидательной деятельности.

— А может, это только вам так кажется?

— Думаю, что мне не кажется, что все обстоит именно так. И вот, забавляясь этой погремушкой, которая зовется жизнью, мы с вами имели несчастье столкнуться и поссориться. Мы не друзья в общепринятом смысле слова, но ведь большинство тех, кого свет считает добрыми друзьями, питает друг к другу такие же чувства, как мы с вами. У вас есть племянница, у меня сын, славный мальчик, но немного сумасброд. Они влюбились друг в друга, и между ними возникли отношения, которые тот же свет называет любовью, то есть нечто столь же обманчивое и эфемерное, как и все в мире, чувство, которое с течением времени рассеется, как дым. Однако если наших влюбленных предоставить самим себе, они не станут ждать, пока время возьмет свое. Значит, весь вопрос теперь в том, будем ли мы с вами — только потому, что свет считает нас врагами, — по-прежнему сторониться друг друга и ждать сложа руки, пока они не бросятся друг другу в объятия, или мы после переговоров, которые сегодня благоразумно начали, соединим усилия — и тогда сможем разлучить их?

— Я люблю племянницу, — сказал мистер Хардейл, помолчав. — Вам это может показаться странным, но я действительно люблю ее.

— Странным? — повторил мистер Честер. Он не спеша налил себе второй стакан вина и достал из кармана зубочистку. — Вовсе нет, друг мой! Я тоже расположен к Нэду, — или, если употребить ваше слово, люблю его, раз уж так принято называть отношения между близкими родственниками. Да, мне очень нравится Нэд. Он — удивительно славный мальчик, и красивый притом. Правда, глупый еще и слабохарактерный, но не больше. Однако скажу вам прямо, совершенно откровенно, как я и обещал, что, не говоря уже о моем и вашем нежелании породниться, не говоря о различии вероисповедании (а это, черт возьми, тоже очень важное препятствие!), я никак не могу допустить такой брак. Мы с Нэдом не можем пойти на это. Это невозможно.

— Обуздайте свой язык, если хотите продолжать разговор! — гневно воскликнул мистер Хардейл. — Я уже сказал, что люблю мою племянницу. Так неужели вы думаете, что я допущу, чтобы она бросила свое сердце под ноги человеку, в чьих жилах течет ваша кровь?

— Вот видите, как полезно бывает поговорить начистоту, — спокойно заметил его собеседник. — Клянусь честью, я как раз собирался сказать вам то же самое. Я на удивление привязан к Нэду, я его просто обожаю, право, и даже если бы мы с ним решились пожертвовать своими интересами, остается это препятствие, совершенно непреодолимое… Как жаль, что вы не хотите выпить вина!

Заметьте себе, — сказал мистер Хардейл, подойдя к столу и со всего размаха стукнув по нему кулаком, — тот кто думает, кто смеет думать, что я словом или детом поощрял это знакомство, тот клеветник! Да, клеветник, и уже одним этим предположением наносит мне тяжкое оскорбление. Мне и во сне не снилось, что она позволит ухаживать за собой человеку, мало-мальски вам близкому.

— Хардейл, — отозвался мистер Честер, покачиваясь в кресле и одобрительно кивая головой, но глядя не на собеседника, а в огонь, — очень хорошо, что вы так пылко и красноречиво соглашаетесь со мной, это только доказывает ваше мужество и великодушие. Честное слово, я чувствую то же самое, но неспособен выражать свои чувства с такой силой и страстью, — вы же знаете, я человек вялый, с ленивым умом, и, надеюсь, извините меня…

— Я запрещу ей переписываться и видеться с вашим сыном, хотя бы это стоило ей жизни, — продолжал, не слушая его, мистер Хардейл, в волнении шагая по комнате, — но постараюсь сделать это как можно мягче и осторожнее. На мне лежат обязанности, которые человеку моего склада совсем не по плечу, — и потому даже то, что они любят друг друга, для меня — новость, я узнаю это только сейчас от вас.

— И сказать вам не могу, как я рад, что не ошибся в вас! — отозвался мистер Честер с самой изысканной любезностью. — Вы сами видите, что нам полезно было увидеться. Мы поняли друг друга и во всем согласны. Мы обо всем договорились и знаем, как нам действовать… Ну, почему вы не хотите попробовать вино вашего арендатора? Право, отличное вино.

— А кто помогал Эмме и вашему сыну? — спросил мистер Хардейл. — Вы не знаете, кто был посредником между ними?

— Ах, мало ли добрых людей на свете! Им помогали, мне думается, все, решительно все вокруг! — ответил ми стер Честер с улыбкой. — А больше всех — тот, кого я сегодня посылал к вам…

— Этот полоумный? Барнеби?

— Ага, и вы удивлены? Мне тоже очень трудно было этому поверить. Но я выпытал правду у его матери, очень славной женщины. Главным образом из ее-то слов я и понял, как далеко зашло у них дело, и тогда решил съездить сюда для переговоров с вами на нейтральной почве… А вы пополнели, Хардейл, но выглядите прекрасно.

— Ну-с, я полагаю, мы обо всем переговорили, — прервал его мистер Хардейл с нескрываемым раздражением. — Могу вас заверить, мистер Честер, что моя племянница впредь будет вести себя иначе. Я обращусь к ее женскому сердцу, — добавил он тише, — постараюсь затронуть в ней гордость, честь, чувство долга…

— Таким же образом я намерен воздействовать на Нэда, — сказал мистер Честер, носком сапога поправляя высунувшиеся сквозь каминную решетку головешки. Если в жизни и есть что-либо существенное, так разве только те священные чувства и естественные обязательства, какие должны связывать отца с сыном. Я напомню Нэду о требованиях религии и нравственности. Разъясню ему, что брак этот для нас совершенно неприемлем, ибо я рассчитывал, что он сделает хорошую партию и сможет прилично обеспечить меня на склоне лет. Он узнает, что целая свора наглых кредиторов предъявляет совершенна справедливые и законные требования, а уплатить им мы сможем только из приданого его жены. Словом, я ему докажу, что самые возвышенные и благородные человеческие чувства — сыновний долг, сыновняя любовь и все такое — решительно требуют от него, чтобы он похитил какую-нибудь богатую наследницу.

— И как можно скорее разбил ей сердце? — бросил мистер Хардейл, натягивая перчатки.

— Ну, это уж как ему будет угодно, — ответил мистер Честер, отхлебнув из стакана. — Это его дело! Ни за что на свете, Хардейл, я не стану вмешиваться в жизнь моего сына. Конечно, до известной границы, ибо узы, связывающие отца и сына, как известно, священны… Неужели же мне так и не удастся угостить вас стаканом вина? Ну что ж, воля ваша, воля ваша! — добавил он, снова доливая свой собственный стакан.

— Послушайте, Честер, — начал мистер Хардейл после недолгого молчания, во время которого он несколько раз пристально взглядывал на улыбающегося собеседника, — там, где нужна ложь и хитрость, вы превзойдете самого дьявола…

— Ваше здоровье! — сказал с легким поклоном мистер Честер. — Ах, простите, я перебил вас…

— Так вот, — продолжал мистер Хардейл, — если трудно будет разлучить влюбленных, помешать их встречам, переписке, если, например, вы ничего не добьетесь от сына, что вы тогда думаете предпринять?

— Ничего нет проще, мой друг, ничего легче. — Мистер Честер пожал плечами и удобнее расположился в кресле. — Тогда я пущу в ход те способности, которые вы мне приписываете, — хотя вы мне сильно льстите, честное слово, я далеко не заслуживаю ваших комплиментов, — и прибегну к обычным в таких случаях уловкам, чтобы вызвать в Нэде ревность и негодование. Вы меня поняли?

— Короче говоря, так как цель оправдывает средства, то мы, чтобы разлучить Эмму и вашего сына, должны будем в крайнем случае прибегнуть к лжи и коварству, — сказал мистер Хардейл.

— Что вы, что вы! Боже упаси! — Мистер Честер с наслаждением понюхал табаку. — Это будет не ложь, а так… немного дипломатии, немного ловкости… небольшая интрига — вот подходящее слово!

— Очень жаль, что я всего этого не мог предвидеть и предупредить, — сказал мистер Хардейл, в волнении шагая по комнате. Он то останавливался, то снова принимался ходить, как человек, у которого на душе очень тревожно. — Но дело зашло так далеко, что сожаления и колебания бесполезны, — надо действовать. Хорошо, я по мере сил буду вам помогать. Во всей обширной сфере человеческих чувств и мыслей мы с вами сходимся только в этом одном. Да, цель у нас будет одна, но действовать мы будем порознь. Надеюсь, нам не понадобится больше встречаться?

— Вы уже уходите? — сказал мистер Честер, вставая с учтивой грацией. — Я провожу вас и посвечу на лестнице.

— Нет, пожалуйста, не трудитесь, — сухо возразил мистер Хардейл. — Я знаю дорогу. — Он слегка поклонился, надел шляпу, вышел, звеня шпорами, и, закрыв за собой дверь, стал сходить по ступеням, скрипевшим под его тяжелыми шагами.

— Уф! Какое грубое животное! — промолвил мистер Честер, снова удобно располагаясь в кресле. — Чурбан неотесанный! Настоящий медведь!

Джон Уиллет и его приятели, которые, сидя в большой комнате, настороженно прислушивались в ожидании, что сверху донесется звон шпаг или выстрелы, и уже заранее установили, в каком порядке им ринуться на зов (причем старый Джон предусмотрительно объявил, что он будет замыкать шествие), были крайне поражены, когда мистер Хардейл сошел вниз живой и невредимый, без единой царапины, велел привести лошадь и, сев на нее, с задумчивым видом медленно поехал прочь. Обсудив вопрос, друзья решили, что он оставил наверху своего противника умирающим, и спокойствие его — просто военная хитрость, чтобы отвлечь подозрения и избежать преследования.

Предположив это, следовало немедленно идти наверх, и они уже готовились выступить в таком порядке, как было условленно заранее, но вдруг сверху донесся громкий звонок — видимо, гость энергично дернул колокольчик, и этот звон сразу опрокинул все их умозаключения, вызвав общее замешательство и недоумение. Наконец мистер Уиллет решился идти наверх в сопровождении Хью и Барнеби, как самых сильных и отважных из всех присутствующих. Они могли войти в комнату якобы затем, чтобы убрать стаканы.

Под такой надежной охраной храбрый Джон смело вошел в комнату первым, на полшага впереди остальных, и бестрепетно выслушал приказ мистера Честера подать ему машинку для снимания сапог. Она была принесена, и Джон, подставив гостю могучее плечо, с жадным интересом заглянул в его сапоги, когда помог снять их; у него даже глаза на лоб полезли от удивления и разочарования, когда сапоги оказались совершенно пустыми, а он-то ожидал, что они полны крови. Джон не премину л внимательно осмотреть и самого мистера Честера в уверенности, что увидит в его теле изрядные дыры, проверченные шпагой противника. Не обнаружив таковых и убедившись в конце концов, что гость по-прежнему безмятежно спокоен и никакого беспорядка в его костюме и мыслях не заметно, старый Джон с тяжелым вздохом сказал себе, что дуэль в этот вечер, по-видимому, не состоялась.

— А теперь, Уиллет, — промолвил мистер Честер, если спальня хорошо проветрена, я испробую вашу знаменитую кровать.

— Комната проветрена, сэр, и теплее, чем только что поджаренные гренки, — ответил Джон, беря свечу с камина, и подтолкнул локтем сначала Барнеби, потом Хью, дав им таким образом понять, чтобы они шли с ним на случай, если джентльмен по дороге вдруг упадет без чувств или умрет от какого-то внутреннего повреждения. — Возьми вторую свечу, Барнеби, и ступай вперед! А ты, Хью, неси за нами кресло.

В таком порядке (причем Джон продолжал вести тщательное наблюдение за гостем, поднося к нему свечу вплотную и то чуть не обжигая ему ноги, то рискуя спалить его парик, причем всякий раз сконфуженно извинялся) шествие вступило в лучшую спальню гостиницы, почти такую же просторную, как комната, из которой они пришли. Здесь, у камина, где потеплее, стояла большая старинная кровать с истертым парчовым пологом и резными колонками по углам, увенчанными каждая султаном из перьев, которые некогда были белыми, а теперь от пыли и времени приняли траурный вид и напоминали султаны погребальной колесницы.

— Спокойной ночи, друзья, — сказал мистер Честер с приветливой улыбкой и, осмотрев комнату, уселся в кресло, придвинутое к огню его провожатыми. — Спокойной ночи! Барнеби, голубчик, ты надеюсь, молишься перед сном?

Барнеби утвердительно кивнул головой.

— Он бормочет какую-то бессмыслицу, сэр, и это называет молитвой, — угодливо пояснил Джон. — От такой молитвы толку мало.

— А Хью? — спросил мистер Честер, оглянувшись на конюха.

— А я и вовсе не молюсь, — отозвался Хью. — Но его молитвы, — он указал на Барнеби, — я слыхал. Хорошие молитвы! Он иногда лежит у меня в конюшне на соломе и поет их. А я слушаю.

— Не человек, а сущее животное, сэр, — с достоинством шепнул Джон на ухо мистеру Честеру, — уж не взыщите, сэр. Если у него и есть душа, ее наверно так мало, что не стоит обращать внимание на его слова и поступки. Покойной ночи, сэр!

Гость проникновенно и выразительно ответил: «Да благословит вас бог!» — и Джону оставалось только откланяться. Затем, приказав своим телохранителям идти вперед, он вышел из комнаты и предоставил мистеру Честеру отдыхать в древней кровати «Майского Древа».

Глава тринадцатая

Если бы Джозеф Уиллет, объявленный Рыцарями-Подмастерьями вне закона, был дома в то время, когда знатный гость появился у дверей их гостиницы, то есть если бы, по иронии судьбы, этот день не оказался одним из тех шести дней в году, когда ему можно было на несколько часов отлучаться из дому без спросу и без риска получить нагоняй, — Джо, конечно, сумел бы всеми правдами или неправдами проникнуть в тайну мистера Честера и выяснить цель его приезда так досконально, как если бы был его поверенным. Он немедленно предупредил бы влюбленных о грозящей им опасности и помог бы им разумным и своевременным советом, ибо Джо всей душой сочувствовал молодой паре и готов был доказать это, пустив в ход всю свою находчивость и энергию. Объяснялась ли такая готовность Джо расположением его к молодой девушке, история которой почти с колыбели вызывала в нем необычайно живой интерес к ней, или его преданностью молодому Честеру, чье доверие он завоевал своей сметливостью и тем усердием, с каким оказывал Эдварду важные услуги в качестве разведчика и посредника? Были ли тут и другие побудительные причины — например, естественное для человека молодого сочувствие влюбленным, или постоянные нотации и несносные придирки со стороны почтенного родителя, или тайные сердечные дела самого Джо вызывали в нем товарищеское чувство к Эдзарду и Эмме Хардейл, — трудно сказать. Да и не стоит доискиваться истинных причин, поскольку Джо в тот день отсутствовал и не имел возможности делом доказать свою преданность.

Было двадцать пятое марта — этот день, как большинство из вас знает по собственному горькому опыту, с незапамятных времен является одним из тех тягостных дней, которые носят название «платежных». Старый Джон Уиллет считал долгом чести каждый год двадцать пятого марта расплачиваться звонкой монетой с одним лондонским винокуром и виноторговцем, своим поставщиком. И так же неизменно, как неизменно наступало каждый год это число, Джо отправлялся в Лондон, чтобы передать виноторговцу из рук в руки холщовый мешочек с точной суммой долга — ни пенни больше, ни пенни меньше.

Ездил Джо всегда на старой серой кобыле. В уме мистера Уиллета-старшего крепко засела смутная идея, будто эта кобыла, если отправить ее на скачки, несомненно может получить какой-нибудь призовой кубок. Но кобыла никогда не пробовала своих сил на таком поприще, и вряд ли это было возможно в будущем, ибо ей было уже лет четырнадцать, а то и пятнадцать, она страдала запалом и потому шла очень медленно. Более всего выдавали ее возраст облезлые хвост и грива. Несмотря на эти мелкие недостатки, хозяин чрезвычайно гордился своей лошадью, и, когда Хью в тот день подвел ее к крыльцу, Джон удалился за стойку и в уединении своей лимонной рощи даже несколько раз громко засмеялся от избытка восторга и гордости.

— Да, вот это лошадка, Хью! — сказал он, когда, снова обретя душевное равновесие, появился на пороге. Красота! До чего ретива! Какая кость!

Костей без всякого сомнения было достаточно — это самое, должно быть, подумал и Хью, сидя боком в седле в ленивой позе и согнувшись так, что подбородок его почти упирался в колени. Не пользуясь ни свободно болтавшимися стременами, ни уздечкой, он разъезжал взад и вперед по зеленой лужайке перед домом.

— Смотри же, береги ее, парень, — сказал Джон, обращаясь на сей раз не к безмолвному Хью, а к своему сыну и наследнику, который появился на крыльце, уже совсем одетый и готовый в путь. — Не пускай ее вскачь. — Да мне это вряд ли удалось бы, отец, — отозвался Джо, безнадежно глядя на кобылу. — Ну, ну, пожалуйста, без дерзостей, сэр! — осадил его мистер Уиллет. — А чего тебе еще нужно? Тебе, пожалуй, и дикий осел или зебра покажутся слишком смирными? Ты хотел бы скакать на рычащем льве, не так ли? Помалкивай уж лучше!

Когда мистер Уиллет в спорах с сыном, истощив все свое красноречие, переставал задавать вопросы, на которые Джо никогда не отвечал, он обычно кончал свой монолог приказом Джо замолчать.

— И что только в голове у этого мальчишки? — продолжал мистер Уиллет после того, как некоторое время в сильнейшем изумлении таращил глаза на сына. — Заломил шапку набекрень, как настоящий разбойник! Уж не собираетесь ли вы пристукнуть виноторговца, сэр?

— Нет, — сказал Джо отрывисто. — Не собираюсь. Так что можешь быть спокоен, отец.

— Что за воинственный вид у этого шалопая! — не унимался мистер Уиллет, осматривая сына с головы до ног. — Каковы заносчивость и спесь, какая сердитая мина! И зачем это ты нарвал столько крокусов и подснежников?

— Букетик совсем маленький, — оправдывался Джо, краснея. — И, надеюсь, ничего дурного нет в том, что я захвачу его с собой.

— Хорош делец! — презрительно отчеканил мистер Уиллет. — Воображает, что виноторговцев интересуют цветочки!

— Ничего подобного я не думаю, — возразил Джо. Пусть нюхают своими красными носами бутылки и кружки. Цветы я везу Варденам.

— А мистеру Вардену, по-твоему, очень нужны твои крокусы?

— Не знаю, и, по правде говоря, мне это безразлично, — отрезал Джо. — Давай деньги, отец, и отпусти меня поскорее.

— На, возьми и береги их, — сказал Джон. — Да смотри, не очень торопись ехать обратно, дай кобыле хорошенько отдохнуть. Слышишь?

— Слышу, — ответил Джо. — Отдохнуть ей, конечно, понадобится.

— И не слишком роскошествуй в «Черном Льве», продолжал Джон. — Это ты тоже заруби себе на носу.

— А почему я не могу иметь свои карманные деньги? — уныло сказал Джо. — Почему ты против этого, отец? Всякий раз, когда ты посылаешь меня в Лондон, мне разрешается только пообедать в «Черном Льве», с тем, что ты сам заплатишь за этот обед, когда будешь в Лондоне. Неужели мне нельзя доверить несколько шиллингов? Зачем ты меня обижаешь? Не могу я спокойно терпеть такую несправедливость!

— Скажите пожалуйста! Он желает иметь свои деньги! — воскликнул Джон, словно не веря ушам. А что ты называешь деньгами — гинеи? Разве у тебя нет карманных денег? Разве, кроме денег на уплату дорожного сбора, я не отсчитал тебе еще шиллинг и шесть пенсов?

— Шиллинг и шесть пенсов! — сказал Джо с презрением.

— Да, сэр, шиллинг и шесть пенсов! В твои годы я и в руках никогда не держал и не видывал даже такой кучи денег! Шиллинг даю тебе на всякий случай — кобыла может потерять подкову и мало ли что еще. А шесть пенсов — это на развлечения в Лондоне. И советую тебе — поднимись на Монумент[35] и посиди — это самое лучшее развлечение. Там не будет никаких соблазнов — ни вина, ни женщин, ни беспутной компании. Сиди себе и думай. Так я развлекался в твоем возрасте.

Джо, ничего не ответив, велел Хью подвести лошадь, вскочил в седло и поехал со двора. Такой ловкий и смелый наездник заслуживал лучшего коня. Джон, стоя на крыльце, провожал их глазами (вернее — свою серую кобылу, на Джо он и не глядел) и только минут через двадцать после того, как ездок и лошадь скрылись из виду, он сообразил, что они уехали, медленно вошел в дом, и скоро уже сладко дремал за стойкой.

Горемычная кобыла, источник постоянных мучении Джо, плелась, сама выбирая дорогу, пока гостиница не осталась позади. Тут она, согнув ноги, как марионетка, неуклюже и топорно подражающая галопу, сразу прибавила шагу — опять-таки по собственному почину. Видимо, обычный маршрут всадника был ей хорошо знаком, и это-то побудило ее перейти на рысь и свернуть на 6оковую тропу меж изгородей, которая шла вовсе не к Лондону, а параллельно проезжей дороге и, пролегая в нескольких стах ярдов от «Майского Древа», в конце своем упиралась в ограду парка. В парке стоял большой старый кирпичный дом, тот самый Уоррен, о котором уже упоминалось в первой главе. Круто остановившись в рощице около дома, лошадь была явно очень довольна, когда всадник, соскочив, привязал ее к дереву.

— Стой тут, старуха, — сказал Джо, — а я пойду — узнаю, не будет ли каких поручений.

Предоставив лошади щипать чахлую травку, насколько ей это позволяла привязь, он вошел в парк.

Через две-три минуты дорожка привела его к самому дому, и он, прохаживаясь мимо него, беспрестанно поглядывал украдкой на окна, в особенности — на одно из них. Дом был мрачный, безмолвный, с гулкими дворами, давно необитаемыми башнями и анфиладой запертых комнат, где все обветшало и постепенно разрушалось.

Расположенный террасами парк, темный от густой тени, навевал гнетущую печаль. Высокие чугунные ворота, много лет не открывавшиеся и побуревшие от ржавчины, повисли на ослабевших петлях и заросли высокой буйной травой, — казалось, они пытались уйти в землю и скрыть в благодетельной гуще зелени следы своей унылой старости и ветхости. Украшавшие стены барельефы фантастических чудовищ, позеленевшие от времени и сырости и кое-где замшелые, имели вид зловещий.

Даже жилая часть дома, которая содержалась в порядке, наводила тоску той же мрачностью и запустением — казалось, радость изгнана отсюда навсегда.

Труднобыло вообразить себе в этих печальных, темных покоях ярко пылающий огонь в камине, трудно было поверить, что в этих неприветных стенах чье-то сердце может узнать счастье или беспечное веселье. Все это было, но давно миновало, и казалось, что видишь перед собой лишь призрак дома, вернувшийся в своем былом обличье на место, где он стоял когда-то.

Мрачный вид и запущенность дома объяснялись, вероятно, смертью прежнего владельца и характером нынешнего, но при воспоминании о том, что здесь произошло, людям невольно приходило на мысль, что дом этот — самое подходящее место для такого злодеяния и, быть может, ему даже предопределено было стать ареной ужасной драмы. Под влиянием таких мыслей пруд, где найдено было тело управляющего, казался людям каким-то особенно черным и угрюмым, колокол на крыше, возвестивший в тот вечер полночному ветру об убийстве, представлялся страшным призраком, и зазвони он сейчас, у всех волосы встали бы дыбом, а когда голые ветви наклонялись друг к другу, то чудилось, будто они тихонько шепчутся о преступлении.

Джо ходил взад и вперед по дорожке, время от времени останавливался, делая вид, что рассматривает дом и любуется пейзажем, или прислонялся к дереву в беспечно-равнодушной позе праздного зеваки, но при этом все время следил за тем окном, на котором с самого начала было сосредоточено его внимание. Так прошло с четверть часа — и, наконец, в этом окне мелькнула белая ручка. Увидев сделанный ему знак, Джо с почтительным поклоном отошел от дома и, когда уже садился на лошадь, пробормотал про себя: «Значит, сегодня поручений нет».

Однако его франтоватый вид, лихой залом его шляпы, вызвавший негодующий протест мистера Джона Уиллета, и букет весенних цветов — все свидетельствовало, что, если у Джо нет чужих поручений, зато есть у него в Лондоне собственное дельце, связанное с особой, интересующей его больше, чем какой-то виноторговец или даже слесарь. Так оно и было. Рассчитавшись с виноторговцем (этот почтенный старец торговал в погребке около набережной Темзы, и лицо у него было такое багровое, как будто он всю жизнь собственной головой поддерживал массивные своды своего погреба) и получив от нею расписку, Джо ушел, отказавшись от четвертого стакана старого хереса, чем несказанно удивил краснолицего джентльмена, который, вооружившись буравом, собирался сделать набег по меньшей мере еще на два десятка покрытых пылью бочонков и после ухода гостя долго еще стоял как истукан, словно пригвожденный к стене своего погреба. А Джо дошел до Уайтчепла и, управившись со скромным обедом в «Черном Льве», презрев совет отца насчет Монумента, направился прямо к дому слесаря, куда его влекли прекрасные глаза Долли Варден.

Джо был парень далеко не робкого десятка, однако, добравшись до угла улицы, на которой жили Вардены, он долго не решался подойти прямо к дому. Сначала доходил минут пять по соседней улице, потом пять минут — по другой… Потеряв таким образом целых полчаса, он, наконец, очертя голову, устремился вперед и с пылающим лицом и громко стучавшим сердцем вошел в полную дыма мастерскую.

— Эге! Это Джо Уиллет или его тень? — сказал Варден, выходя из-за конторки, на которой он производил какие-то подсчеты, и глядя на гостя через очки. Кажется, живой Джо. Вот это здорово! Ну, что поделывает славная чигуэлская братия, Джо? Как там у вас, а?

— Да как всегда, сэр, воюем понемножку.

— Ну, ну, побольше терпения, Джо, — сказал слесарь. — У всех старых людей есть слабости, и с ними надо мириться. А как твоя кобыла? Все так же легко делает четыре мили в час? Ха-ха-ха!.. Что это у тебя, Джо? Ого, букет!

— Ну, какой там букет! Только несколько цветочков. Я хотел… для мисс Долли…

— Нет, нет, — сказал Гейбриэл вполголоса, качая головой. — Зачем Долли? Поднеси их ее матери, Джо. Так будет гораздо лучше. Ты не против того, чтобы отдать их миссис Варден, а, Джо?

— Конечно, нет, сэр, — ответил Джо, не очень успешно пытаясь скрыть свое разочарование. — С большим удовольствием, сэр…

— Ну, вот и хорошо, — слесарь похлопал его по плечу. — Ведь тебе безразлично, кому их отдать, не так ли?

— Совершенно безразлично, сэр. — Боже, какого труда ему стоило выжать из себя эти слова! Они просто застревали у него в глотке.

— Ну, так пойдем, — сказал слесарь. — Меня как раз звали чай пить. Она в столовой.

«Она»? Кто же — мать или дочка?» — подумал Джо. Но слесарь, как будто подслушав этот мысленный вопрос, рассеял все сомнения гостя. Подойдя к двери, он сказал:

— Милая Марта, у нас гость, молодой Уиллет.

Миссис Варден считала «Майское Древо» чем то вроде западни для мужской половины рода человеческого, ловушки, расставленной для мужей, а хозяина этого трактира и всех его пособников и покровителей — ловцами христианских душ. Более того — она была убеждена, что под мытарями и грешниками, о которых говорится в священном писании, следует разуметь именно трактирщиков, имеющих патент на торговлю спиртными напитками. Все это никак не могло расположить ее к неожиданному гостю, и миссис Варден немедленно пришла в крайне расслабленное состояние, а когда ей почтительно преподнесли крокусы и подснежники, она, по зрелому размышлении, решила, что это они — виновники охватившей ее слабости.

— Боюсь, что я ни минуты больше не смогу оставаться здесь из-за этого запаха, — сказала почтенная дама. — Вы не обидитесь, если я их выставлю за окно?

Джо попросил ее не стесняться и даже пытался улыбнуться, глядя, как его букет отправляют на наружный подоконник. Если бы кто-нибудь знал, какого труда ему стоило собрать эти цветы, с которыми поступили так бесцеремонно!

— Ох, слава богу, избавилась от них! — сказала миссис Варден. — Мне сразу легче стало. — И действительно, она заметно оживилась.

Джо вслух выразил удовольствие по этому поводу. Он все время старался показать, что его ничуть не интересует вопрос, где Долли.

— Все вы там, в Чигуэлле, — ужасные люди, мистер Джозеф, — начала миссис Варден.

— Напрасно вы так думаете, мэм, — возразил Джо.

— Да, да, вы самые жестокие и отчаянные люди на всем свете — продолжала миссис Варден, закусив удила. — Не понимаю, как ваш отец может так поступать! Ведь он сам бы1 женат. То, что это — его хлеб, ничуть его не оправдывает. Я готова была бы уплатить в двадцать раз больше чем тратит Варден, только бы он приезжал домов в таком виде, как подобает порядочному и трезвому мужу. По-моему, нет ничего противнее и возмутительнее вина.

— Полно тебе, Марта, милая, — весело заметил слесарь. Давайте-ка пить чай и не поминать о пьяных. Их нет, и Джо такой разговор, наверное, неприятен.

В этот критический момент появилась мисс Миггс с гренками.

— Не сомневаюсь, что он неприятен мистеру Джозефу, да и тебе тоже, Варден, — не унималась миссис Варден. — Однако я ни на кого не намекаю, — тут Миггс кашлянула, — что бы я ни думала про себя. — Миггс выразительно фыркнула. — Тебе никогда не понять, Варден, а мистер Уиллет по молодости лет — уж вы меня извините, сэр, — тем более не может понять, как страдает женщина, ожидая дома пьянствующего мужа. Если вы мне не верите — а я знаю, что не верите! — спросите у Миггс, она часто, слишком часто, видит это… Спросите у нее.

— Ах, как ей было худо той ночью! Как худо, сэр! воскликнула Миггс. — Если бы не ваша ангельская кротость, мэм, вы, наверное, не перенесли бы этого. Уверена, что не перенесли бы.

— Ты кощунствуешь, Миггс, — сказала миссис Варден.

— Прошу прощения, мэм, — визгливо возразила Миггс, — я этого не хотела, и, смею сказать, это не в моем характере, хоть я и простая служанка.

— Напрасно ты возражаешь, — продолжала ее госпожа, с достоинством поглядывая вокруг. — Как смеешь ты сравнивать с ангелами грешных людей? Меня, бедную грешницу? Что такое все мы, смертные? — Тут миссис Варден украдкой погляделась в зеркало и поправила ленту на чепчике. — Черви, ползающие во прахе.

— У меня и в мыслях не было обидеть вас, — сказала Миггс с тайной уверенностью, что ее комплимент возымел свое действие. И, по обыкновению все повышая голос, продолжала: — Не думала я, что вы так истолкуете мои слова. Уж поверьте, я знаю свое ничтожество и презираю и ненавижу себя и всех ближних, как следует истинной христианке.

— Будь любезна, поднимись наверх, — с величественным видом приказала миссис Варден, — посмотри, оделась ли, наконец, Долли, и скажи ей, что заказанный для нее портшез будет здесь через минуту. Если она заставит себя ждать, я его тотчас же отошлю… Я вижу, ты не пьешь чаю, Варден, и вы тоже, мистер Джозеф. Это меня очень огорчает, но, разумеется, глупо было ожидать, что вам приятна семейная обстановка и общество женщин.

Местоимение, употребленное во множественном числе, показывало, что это язвительное замечание относится к обоим мужчинам, а между тем оба его вовсе не заслуживали, ибо слесарь уписывал завтрак весьма добросовестно, пока жена не испортила ему аппетит, а Джо общество обитательниц этого дома (во всяком случае некоторых из них) доставляло радость, с какой ничто не могло сравниться.

Но Джо не успел ничего сказать в свою защиту, так как в эту минуту в комнату влетела Долли, и он онемел от восторга. Никогда еще Долли не была так хороша, как сейчас, когда появилась во всем блеске и очаровании своей юности. Очарование еще во сто раз увеличивал ее наряд, который чрезвычайно шел к ней, и тысяча уловок невинного кокетства, которые ни одна женщина не умела с большей грацией пускать в ход. Долли вся сияла в радостном ожидании предстоящего бала.

Проклятый бал! Невозможно передать, как Джо ненавидел этот бал и всех, кто будет там окружать Долли!

И она почти не смотрела на него — да, едва удостоила взглядом! А когда увидела в открытую дверь, что в мастерскую внесли портшез, захлопала в ладоши — видно, очень уж торопилась уйти. Джо подставил ей плечо — это было все-таки некоторым утешением! — и помог усесться. Каково было видеть Долли в портшезе, ее глаза, сиявшие ярче алмазов, ее ручку — несомненно самую красивую ручку на свете, — свесившуюся через опущенное окно, и мизинец, приподнятый так задорно, словно он удивлялся, почему Джо не схватит и не поцелует его!

Каково было знать, что скромные подснежники, которые так украсили бы ее изящный корсаж, валяются где-то за окном, и видеть физиономию Миггс, на которой словно написано, что уж ей-то, Миггс, известно, какими средствами достигается все это очарование, известна тайна каждого шнурка, каждой булавки, крючка и петельки: все это даже наполовину не то, чем кажется, и она, Миггс, если бы постаралась, могла бы выглядеть ничуть не хуже этой девчонки! Каково было услышать восхитительный легкий крик Долли, когда портшез был поднят на шестах, увидеть в последний раз (мимолетное, но незабываемое зрелище!) ее смеющееся счастливое личико! Какое мученье и вместе с тем — какое блаженство! Даже в носильщиках, которые унесли Долли на улицу, Джо готов был видеть счастливых соперников.

Казалось невероятным, что за столь короткое время в комнате все может так перемениться, как переменилось в столовой, куда они, проводив Долли, вернулись допивать чай. Здесь стало так пусто и уныло! До чего же глупо, бессмысленно сидеть здесь, когда она танцует на балу, а вокруг нее уйма поклонников, и все увиваются за ней, обожают ее, все от нее без ума и хотят жениться на ней! А ты сиди тут и томись от скуки, да еще вдобавок Миггс торчит перед глазами все время. Если сравнить ее с Долли, то существование этой особы, самый факт ее рождения на свет кажется какой-то непостижимой насмешкой судьбы.

Конечно, в таком настроении поддерживать разговор было немыслимо, и Джо молча помешивал ложечкой свой чай, размышляя о всех достоинствах дочки слесаря.

Варден тоже притих. Зато его супруга, как только заметила мрачное настроение обоих, стала весела и разговорчива — такова была особенность ее довольно непостоянного нрава.

— Должно быть, у меня очень жизнерадостный характер, если я еще могу, несмотря ни на что, сохранять хорошее расположение духа, — объявила она, улыбаясь. Понять не могу, как мне это удается.

— Ах, мэм, — вздохнула Миггс. — Извините, что я вмешиваюсь, но я все-таки скажу: на свете мало таких женщин, как вы.

— Убери со стола, Миггс, — сказала миссис Варден, вставая. — Убери все, пожалуйста, а я пойду к себе. Чувствую, что я здесь только мешаю, и хочу, чтобы все веселились без стеснения, так что мне лучше уйти.

— Нет, нет, Марта, не уходи! — воскликнул слесарь. — Право, нам будет очень жаль, если ты уйдешь. Не так ли, Джо?

Джо встрепенулся и сказал:

— Ну, конечно.

— Спасибо, Варден, друг мой, — возразила супруга. Но я лучше знаю твои вкусы. Табак и пиво или водка тебе гораздо приятнее моего общества. Где мне с ними соперничать! Так что, дорогой мой, я уж лучше пойду к себе наверх и посижу у окна. До свиданья, мистер Джозеф, очень рада была повидать вас, сожалею только, что не смогла угостить вас чем-нибудь, что вам больше по вкусу. Кланяйтесь вашему отцу и передайте ему, пожалуйста, что, если он когда-нибудь заглянет к нам, у меня будет с ним серьезный разговор. Прощайте!

Все это было сказано самым любезным тоном, после чего достойная дама, сделав реверанс, полный величавой снисходительности, удалилась.

И этого-то дня Джо с таким волнением ожидал много недель, для этого он так усердно собирал цветы и составлял букет, принарядился, лихо заломил набекрень шляпу! Не удалось ему осуществить твердое решение, которое он принимал уже в сотый раз, — объясниться с Долли, сказать ей, как он любит ее! А вместо этого он видел ее одну минуту, только одну минуту, когда она уезжала на бал, сияя от радости, и с ним тут обошлись, как с обыкновенным пьяницей, которому только бы посидеть за трубкой да нахлестаться пива или водки!

Простившись со своим другом Варденом, Джо поспешил в «Черный Лев», где оставил лошадь, и скоро пустился в обратный путь. По дороге домой он, как и множество других Джо до и после него, твердил себе, что всем его надеждам конец, и то, о чем он мечтал, невозможно, несбыточно, что она его не любит, и, значит, жизнь разбита навсегда, ему остается только пойти в матросы или в солдаты и подставить лоб под пулю какого-нибудь услужливого врага.

Глава четырнадцатая

В таком унылом настроении Джо Уиллет медленно трусил на своей кобыле, представляя себе, как дочка слесаря танцует бесконечные контрдансы и напропалую кокетничает с незнакомыми развязными кавалерами (мысль эта была просто нестерпима), как вдруг он услышал за собой стук копыт и, оглянувшись, увидел джентльмена, скакавшего галопом на прекрасной лошади. Проезжая мимо, всадник на миг придержал лошадь и окликнул Джо. Джо пришпорил свою серую кобылу и тотчас поравнялся с ним.

— Я так и подумал, что это вы, сэр, — сказал он, приподняв шляпу. — Какой прекрасный вечер! Я очень рад, что вы уже выезжаете из дому.

Джентльмен с улыбкой кивнул головой. — Как провели этот счастливый день, Джо? Она все так же мила? Ну, ну, не краснейте, дружище!

— Разве я покраснел? Если да, мистер Эдвард, так это от стыда, что я был так глуп и питал какие-то надежды. Она для меня недосягаема, как небо.

— Ну, значит, не так уж недосягаема! — шутливо возразил Эдвард.

— 3х! — Джо вздохнул. — Хорошо вам говорить, сэр. Когда душа покойна, легко шутки шутить… Нет, я уже ни на что не надеюсь… Вы заедете к нам, сэр?

— Да, я еще недостаточно окреп, чтобы ехать дальше. Думаю переночевать у вас, а рано утром по холодку поеду домой.

— Если вы не особенно торопитесь, сэр, — сказал Джо, помолчав, — и если вам не скучно плестись так же медленно, как я на моей несчастной кляче, — то я с удовольствием доеду с вами до Уоррена и постерегу вашу лошадь, пока вы сходите в дом. Тогда вам не нужно будет идти пешком от нас туда и обратно. Времени у меня достаточно, я выехал из Лондона раньше, чем рассчитывал.

— Да и я не спешу, — отозвался Эдвард. — Если я пустил лошадь вскачь, так это, вероятно, в такт своим мыслям: они несутся как ураган. Едемте вместе, Джо, нам обоим будет гораздо веселее. Только не вешайте носа, Джо, не вешайте носа! Смело атакуйте дочку слесаря, и вы ее победите, ручаюсь вам. Джо покачал головой. Однако в тоне и словах Эдварда было столько жизнерадостной уверенности, что они подбодрили не только Джо, но, видимо, и серую кобылу, — в приливе энергии она сразу перешла на легкую рысцу, состязаясь с лошадью Честера, и, кажется, даже воображала, что делает это весьма успешно.

Был прекрасный погожий вечер, и только что взошедший молодой месяц вместе со светом разливал вокруг ту мирную тишину и покой, которые составляют главное очарование вечерней поры. Длинные тени деревьев, зыбкие, как отражения в воде, ложились на тропу, по которой ехали путники, и легкий ветерок веял еще тише, словно баюкая задремавшую природу. Молодые люди все реже перекидывались словами, потом, наконец, и совсем примолкли и ехали рядом, наслаждаясь тишиной.

— Смотрите-ка, «Майское Древо» сегодня сияет огнями, — заметил Эдвард, когда они ехали уже по аллее, откуда сквозь обнаженные деревья видна была гостиница.

— Да, сэр. Огней сегодня больше обычного, — подтвердил Джо, поднявшись на стременах, чтобы лучше видеть. — Свет горит в большой комнате наверху, а в нашей лучшей спальне топится камин. Не понимаю, для кого все это?

— Наверно, какой-нибудь запоздалый путешественник по дороге в Лондон остался здесь ночевать, напуганный рассказами о моем приятеле-бандите, — сказал Эдвард.

— Должно быть, человек он знатный, если отец отвел ему лучшие комнаты. И ведь занял вашу кровать, сэр!

— Пустяки, Джо, мне все равно где ночевать. Ого, бьет девять! Едем скорее!

Они поскакали вперед со всей быстротой, на какую способна была лошадь Джо, и скоро остановились в той самой рощице, куда Джо утром заезжал по пути в Лондон. Эдвард спешился, бросил ему поводья и бесшумными быстрыми шагами пошел к дому.

У боковой калитки его дожидалась служанка и тотчас впустила в парк. Эдвард прошел по дорожке к террасе и стрелой, взлетев по широким ступеням, вошел в старинный мрачный зал, стены которого были увешаны ржавыми доспехами, оленьими рогами, охотничьим оружием и другими украшениями в таком же роде. Здесь молодой человек постоял недолго: в ту минуту, когда он оглянулся, ища глазами свою провожатую и удивляясь тому, что она не вошла сюда вместе с ним, в зал вбежала красивая девушка, и ее черноволосая головка мигом прильнула к его груди. Но тут чья-то тяжелая рука внезапно легла на ее плечо, а Эдвард был отброшен в сторону: между ними стоял мистер Хардейл.

Не снимая шляпы и одной рукой обняв племянницу, он сурово смотрел на Эдварда и хлыстом указывал ему на дверь. Эдвард выпрямился и смело встретил Его взгляд. — Хорошо же вы поступаете, сэр, нечего сказать! Подкупаете моих слуг и непрошенный, тайком, как вор, приходите в дом, — произнес мистер Хардейл. — Уходите, сэр, и никогда больше не появляйтесь здесь!

— Присутствие мисс Хардейл и ваше родство с ней мешают мне ответить, как должно, на ваши оскорбления, — сказал Эдвард. — Если вы человек порядочный, не злоупотребляйте этим. Вы сами вынудили меня так поступать. Вина не моя, а ваша.

— Нет, сэр, недостойно порядочного человека, неблагородно и бесчестно — добиваться любви слабой, доверчивой девушки тайно от ее опекуна и защитника. Хорошие, должно быть, у вас намерения, если вы боитесь встречаться с нею при свете дня и являетесь сюда ночью! Больше я ничего не скажу. Уходите немедленно и помните, что мой дом для вас закрыт навсегда.

— Так же бесчестно, и неблагородно, и недостойно порядочного человека брать на себя роль шпиона, — отпарировал Эдуард. — Ваши обвинения я отвергаю со всем презрением, какого они заслуживают.

— Ваш посредник ждет вас у калитки, через которую вы вошли, — сказал мистер Хардейл уже спокойнее. Вы ошибаетесь, я ни за кем не шпионил. Я случайно увидел, как вы вошли в сад, и последовал за вами. Если бы вы не летели так и задержались бы хоть на секунду в саду, вы бы слышали, как я постучал в дверь раньше, чем войти. А теперь уходите. Ваше присутствие оскорбительно для меня и расстраивает мою племянницу. Говоря это, мистер Хардейл снова обнял за талию испуганную и плачущую девушку и крепче прижал ее к себе. В этом жесте чувствовалась нежность и жалость к ней, хотя лицо его сохраняло обычную суровость.

— Мистер Хардейл, — сказал Эдуард» — все мои помыслы и надежды связаны с той, кого вы сейчас обнимаете. За одну минуту счастья для нее я с радостью отдал бы жизнь. Этот дом — шкатулка, в которую заперта драгоценная жемчужина, единственное сокровище, которым я дорожу в жизни. Ваша племянница и я дали друг другу слово. Чем же я заслужил ваше неуважение и те резкости, которые выслушал сейчас? Что я сделал?

— Вы сделали то, с чем сейчас надо покончить, — отвечал мистер Хардейл. — Завязали отношения, которые во что бы то ни стало необходимо порвать. Я сказал необходимо, и вы запомните это. Я не допущу никаких уз между вами. Я знать не желаю вас и весь ваш род, бессердечный, лживый и лицемерный.

— Сильно сказано, — с гневным презрением бросил Эдвард.

— Сказано не на ветер, а решительно и обдуманно, был ответ. — Вы в этом скоро убедитесь. Так что отнеситесь к моим словам серьезно.

— Запомните же и вы мои слова, — сказал Эдвард. Действовать тайком, хитрить и скрываться нам с Эммой вовсе не хотелось, это чуждо нам и противно гораздо более, чем вам, сэр. Но нас к этому вынудила ваша холодная суровость, которая леденит все живое вокруг, превращает все добрые чувства к вам — в страх, почтение — в трепет. Нет, сэр, я не лжец, не лицемер, не бессердечный человек. Это вы, видно, таковы, если позволили себе оскорблять меня такими несправедливыми, незаслуженными обвинениями после того, как я предупредил вас, что ваши оскорбления останутся безнаказанными. Вам не удастся разлучить нас. Я не откажусь от Эммы! Я твердо надеюсь на ее верность, на ее чувство чести и не боюсь вашего влияния на нее. Я ухожу, зная, что вы никогда не сможете поколебать ее доверия ко мне, и огорчает меня только то, что я не могу оставить ее на чьем-нибудь более бережном и нежном попечении.

Эдвард прижал к губам холодную руку Эммы и вышел, в последний раз смело выдержав пристальный взгляд мистера Хардейла.

Садясь на лошадь, он в нескольких словах объяснил Джо, что случилось, и угнетенное настроение Джо после этого еще усилилось. В дороге они не обменялись ни словом, и оба приехали в «Майское Древо» в тяжком унынии.

Старый Джон увидел их, выглянув из-за красной занавески, когда они подскакали к дому и стали звать Хью. Он тотчас вышел встретить Эдварда и, поддерживая ему стремя, с важностью сказал:

— Он уже изволил улечься. В самой лучшей нашей кровати. Вот это настоящий джентльмен! Я не видывал на своем веку человека приятнее и любезнее.

— О ком это вы, Уиллет? — рассеянно спросил Эдвард, соскочив с лошади.

— О вашем почтенном батюшке, сэр, о вашем достойнейшем, благородном отце.

— Что такое он говорит? — Эдвард с недоумением и тревогой посмотрел на Джо.

— Что ты сказал, отец? — спросил Джо. — Ты же видишь, мистер Эдвард не понял.

— Неужто вы этого не знали, сэр? — Джон от удивления и глаза вытаращил. — Странно! Да ведь он здесь с самого полудня, и у них с мистером Хардейлом был долгий разговор — мистер Хардейл уехал не больше как час назад.

— Мой отец, Уиллет? Вы не ошибаетесь? — Что вы, сэр, он сам мне это сказал. Красивый, статный джентльмен в зеленом кафтане с золотым шитьем. Он ночует в вашей комнате наверху. Вы можете к нему пройти, сэр. — Джон вышел на дорогу и посмотрел на верхнее окно. — В комнате еще горят свечи.

Эдвард тоже посмотрел на окно и, торопливо пробор мотав, что он совсем забыл… что ночевать здесь не может, так как ему необходимо немедленно ехать в Лондон, снова вскочил на лошадь и ускакал, а Уиллеты, отец и сын, долго еще стояли и в немом удивлении смотрели друг на друга.

Глава пятнадцатая

На другой день около полудня вчерашний гость Джона Уиллета сидел уже за завтраком у себя дома, окруженный комфортом, так неизмеримо превосходившим все удобства в гостинице «Майское Древо», что всякое сравнение было бы далеко не в пользу этого почтенного заведения.

Мистер Честер завтракал в большой комнате за прекрасно сервированным столом, весьма удобно расположившись под окном, на широком старомодном сидения, которое было шире многих нынешних диванов и устлано подушками, так что могло сойти за роскошную тахту. Сэр Джон сменил костюм для верховой езды на красивый халат, а сапоги — на домашние туфли и приложил все старания к тому, чтобы устранить погрешности в туалете, который ему сегодня утром пришлось совершить без несессера и всяких туалетных принадлежностей. Постепенно он забыл о неудобствах довольно плохо проведенной ночи и раннего возвращения в Лондон и сейчас был в самом мирном и приятном расположении духа.

Окружавшая его обстановка весьма этому благоприятствовала: разнеживающее влияние позднего завтрака и усыпительное чтение газет, а в доме и за его стенами отрадная тишина, которая царит в этом квартале даже и в наши дни, хотя сейчас он стал уже более людным и деловым, чем в те давние времена.

И теперь еще в Тэмпле[36] приятнее, чем во многих других уголках Лондона, погреться в знойный летний день на солнышке или отдохнуть в тени. Его дворы полны сонного оцепенения, его деревья и сады располагают к задумчивой лени. Проходя его узкими улицами и площадями, слышишь эхо своих шагов по звонким камням мостовой, и те, кто попадает сюда с шумной Флит-стрит или Стрэнда, словно читают над его воротами надпись: «Кто входит сюда, оставляет шум позади». Здесь и до сих пор на красивой Площади Фонтанов слышен плеск и журчанье воды, здесь есть еще такие углы и закоулки, где скрывающиеся от кредиторов студенты, поглядывая вниз со своих пыльных чердаков, видят, как в тени высоких домов по временам бродит заблудившийся солнечный луч, которому редко случается осветить случайно попавшего сюда прохожего. В Тэмпле до сих пор еще жив прежний монашеский и церковный дух, которого не потревожили даже появившиеся здесь в изобилии судебные учреждения, не смогли изгнать даже конторы адвокатов. Летом гуляющие утоляют жажду водой фонтанов. И, кажется, что ни в одном горном ключе нет такой холодной, прозрачной, сверкающей на солнце воды; глядя, как она льется из переполненных кувшинов на горячую землю, и вдыхая ее свежесть, люди грустно смотрят в сторону Темзы и, думая о купанье, о прогулках и катанье на лодках, уныло бредут дальше.

Комната, где в блаженном безделье проводил утро мистер Честер, находилась в одном из красивых домов, сдававшихся внаймы. С фасада их осеняли вековые деревья, а задние стены выходили на Сады Тэмпла.

Мистер Честер то просматривал газету, которую он уже сто раз откладывал в сторону, то ковырял вилкой остатки еды на тарелке, то принимался орудовать золотой зубочисткой, лениво блуждая глазами по комнате или глядя в окно на аккуратно расчищенные дорожки парка, по которым уже бродили немногочисленные гуляющие. На одной скамейке влюбленная пара сперва ссорилась, потом мирилась, на другой сидела темноглазая молодая няня, которая уделяла слонявшимся здесь студентам гораздо больше внимания, чем своему питомцу; рядом старая дева с болонкой на цепочке искоса, с гневным презрением взирала на эти чудовищные неприличия, а с другой стороны старый сморщенный джентльмен украдкой любовался темноглазой нянюшкой и презрительно посматривал на старую деву, мысленно спрашивая у нее, почему она не хочет понять, что молодость ее позади. Вдали от этой группы, у реки медленно прохаживались парами люди деловые, занятые серьезным разговором. И там на скамье одиноко сидел молодой человек, видимо весь поглощенный своими мыслями.

— Нэд удивительно терпелив! — промолвил вслух наблюдавший за ним мистер Честер. Он поставил на стол чашку и снова принялся усердно ковырять в зубах золотой зубочисткой. — Необыкновенно терпелив! Когда я начал одеваться, он уже сидел там, и с тех пор, кажется, даже позы не переменил. Вот чудак!

В эту минуту молодой человек встал и быстро зашагал к дому.

— Право, можно подумать, будто он меня услышал, сказал мистер Честер и, зевая, взял со стола газету. Милый Нэд!

Дверь отворилась, вошел Эдвард. Отец ласково улыбнулся ему и сделал приветственный жест.

— Вы не заняты, сэр? Можете уделить мне несколько минут для разговора? — спросил Эдвард. — Разумеется, Нэд, ты же знаешь, я никогда не бываю занят. Ты завтракал?

— Да, три часа назад.

— Вот ранняя пташка! — воскликнул мистер Честер, с томной улыбкой глядя на сына поверх зубочистки.

— Я плохо спал эту ночь и потому встал чуть свет, сказал Эдвард, — придвинув стул к столу и садясь. — Вы конечно, знаете, сэр, что мне не давало уснуть. И об этом-то я и хочу говорить с вами.

— Да, да, мой мальчик, прошу тебя, говори совершенно откровенно. Но только, пожалуйста, Нэд, без скучных банальностей — ты же знаешь, я их не выношу.

— Я буду говорить коротко и прямо…

— Не ручайся за себя, дружок, ты, конечно, этого не сможешь, — отозвался мистер Честер, закидывая ногу за ногу. — Так что ты хочешь сказать?

— А только то, — ответил его сын в сильном волнении, что мне известно, где вы были вчера вечером, сам там был. Знаю, с кем вы виделись и для чего.

— Неужели? — воскликнул мистер Честер. — Ну, вот и отлично. Это избавит нас от длинных и утомительных объяснений. Так ты был там, в этом самом доме? Почему же ты не поднялся ко мне? Я был бы очень рад.

— Я решил, что за ночь обдумаю все и лучше поговорить утром, когда оба мы поостынем, — сказал Эдвард.

— Видит бог, я и вчера достаточно там остыл, — возразил его отец. — Что за мерзкая гостиница! По адской выдумке того, кто ее строил, это не дом, а какой-то ветроуловитель, и холодище там, как на улице. Ты помнишь, наверно, какой резкий восточный ветер дул месяца полтора назад? Так вот, клянусь честью, этот самый ветер до сих пор еще бушует в старом «Майском Древе», хотя на дворе полное затишье. Ну, что же ты хочешь мне сказать, дружок?

— Я хочу вам сказать — и, видит бог, говорю это совершенно серьезно, — что по вашей милости я глубоко несчастен. Угодно вам выслушать меня внимательно?

— Дорогой мой, я готов слушать тебя с терпением святых подвижников, — сказал мистер Честер. — Передай мне, пожалуйста, молоко.

— Вчера вечером я виделся с мисс Хардейл, — начал Эдвард, пододвинув отцу молочник. — И при ней ее дядя выгнал меня из дома. Это было сразу после вашей встречи с ним и, конечно, вызвано вашей беседой. Да, он самым оскорбительным образом выгнал меня, и я уверен, что это — ваша вина.

— Ну, уж извини, Нэд, за его поведение, я, ей-богу, не отвечаю! Он — хам, неотесанный чурбан, попросту грубое животное, у него ни капли светского такта, который необходим в жизни… Смотри-ка, в молоке муха! Кажется, первая в этом году.

Эдвард встал и заходил по комнате, а его родитель продолжал невозмутимо пить чай.

— Отец, — сказал, наконец, молодой человек, останавливаясь перед ним, — поймите, такими вещами не шутят. Не будем обманывать друг друга и обманывать себя. Я намерен говорить с вами, как мужчина, говорить начистоту, так не мешайте же мне, не отталкивайте меня этим обидным равнодушием.

— Равнодушен ли я, предоставляю тебе самому решить, дружок! — возразил мистер Честер. — Скакать по грязи двадцать пять или тридцать миль, потом обед в «Майском Древе», разговор с Хардейлом, скажу без хвастовства, сильно напоминавший встречу Валентина и Орсона[37], ночевка на постоялом дворе, общение с его хозяином и компанией идиотов и кентавров! Что же заставило меня добровольно вытерпеть все эти мучения? Равнодушие? Или сильнейшая тревога за тебя, отцовская привязанность и все такое? Суди сам.

— Я хочу, чтобы вы поняли, в какое ужасное положение вы меня ставите, — сказал Эдвард. — Любить мисс Хардейл так, как я ее люблю, и… — Дорогой мой, ты вовсе ее не любишь, — перебил его отец, снисходительно усмехнувшись. — Ты говоришь о вещах, в которых ничего не понимаешь. Какая там любовь? Никакой любви нет, поверь мне, ее люди выдумали. Ты же разумный человек, у тебя много здравого смысла Нэд, как ты можешь носиться с такими глупостями?! Право, ты меня удивляешь — никак я этого от тебя не ожидал. — Повторяю вам, я ее люблю, — сказал Эдварда резко. — Вы вмешались, чтобы нас разлучить, и отчасти этого добились, как я вам уже сказал. Могу я надеяться, что вы в конце концов примиритесь с нашим браком, или вы твердо и окончательно решили сделать все, что можете, чтобы разлучить нас?

— Милый Нэд, — мистер Честер понюхал табаку и придвинул табакерку сыну, — мои намерения именно таковы.

— С тех пор как я узнал и оценил Эмму, время для меня летело незаметно. Я жил как во сне и никогда не задумывался о своем положении, — сказал Эдвард. — Каково оно? Я с детства приучен к роскоши и праздности, меня воспитывали, как богатого наследника с самыми блестящими видами на будущее. Чуть не с колыбели мне внушали, что я богат и что те способы, которыми люди обычно прокладывают себе дорогу в жизни, мне вовсе не понадобятся и недостойны моего внимания. Я получил, как говорится, широкое образование, а в результате ни к чему не годен. И вот теперь я всецело завишу от вас и надеяться могу только на ваши милости. А между тем в важном вопросе о моем будущем мы с вами расходимся и, видимо, никогда не сойдемся. Я всегда чувствовал инстинктивное отвращение к тем людям, перед которыми, по-вашему, постоянно должен был заискивать, и к тем корыстным целям, которые в ваших глазах оправдывают такое поведение. То, что мы с вами до сих пор никогда не говорили откровенно и прямо, — не моя вина. И если сейчас моя прямота кажется вам чересчур резкой поверьте, отец, я говорю с вами так в надежде, что после этого в наших отношениях будет больше искренности, взаимного доверия и нежности.

— Я глубоко тронут, мой мальчик, — сказал, улыбаясь, мистер Честер. — Продолжай же, пожалуйста, но помни свое обещание. Говоришь ты очень серьезно, искренне и чистосердечно, но я с огорчением замечаю в твоих мыслях некоторую — правда, очень слабую — прозаичность…

— Извините, сэр…

— Нет, это ты меня извини, Нэд, но ты же знаешь, я не способен долго сосредоточивать мысли на одном и том же. Если ты сразу перейдешь к сути дела, я сам уже соображу все остальное и сделаю выводы. Пожалуйста, пододвинь мне опять молочник. Когда я долго слушаю кого-нибудь, я всегда прихожу в нервное состояние…

— Хорошо, я буду краток, — сказал Эдвард. — Так вот — я больше не могу мириться с моей полной зависимостью даже от вас, сэр. Времени потеряно много, всякие возможности упущены, но я еще молод и могу все наверстать. Дайте мне возможность посвятить все свои силы и способности какому-нибудь достойному делу. Я хочу попытаться проложить себе дорогу в жизни. В течение любого времени, какое вы назначите, — ну, скажем, в течение пяти лет, хорошо? — я обещаю ничего не предпринимать без вашего согласия в том деле, из-за которого между нами возник разлад. Все это время я буду так усердно и терпеливо, как только смогу, стараться прочно стать на ноги, чтобы не быть для вас обузой — я ведь вижу, вы этого боитесь, — когда женюсь на девушке, чье богатство — лишь ее красота и добродетели. Вы согласны, сэр? Когда пройдет назначенный срок, мы с вами вернемся к этому вопросу. А до тех пор не будем его поднимать — разве что вы сами этого захотите.

— Нэд, голубчик, — мистер Честер, тем временем рассеянно просматривавший газету, отложил ее и уселся поудобнее, — думаю, тебе известно, как я ненавижу так называемые семейные дела, — пусть себе ими занимаются плебеи в рождественские вечера, а людям нашего круга это никак не пристало. Но я вижу, что все твои планы основаны на заблуждении — на глубочайшей ошибке, Нэд! — так что делать нечего, придется мне побороть свое отвращение к таким разговорам. Я отвечу тебе совершенно прямо и откровенно. Но сперва, будь любезен, закрой дверь.

Когда Эдвард исполнил его просьбу, мистер Честер, подрезая ногти изящным ножичком, который достал из кармана, продолжал: — Своим хорошим происхождением, Нэд, ты обязан только мне — твоя мать, конечно, была очаровательная женщина и почти разбила мне сердце, когда так безвременно покинула меня и перешла в лучший мир, но знатным происхождением она похвастать не могла.

— Во всяком случае, ее отец был видный адвокат, — вставил Эдуард.

— Совершенно верно. Он занимал видное место в адвокатуре, был очень известен и богат, но происхождения был самого низкого — я всегда закрывал глаза на это и упорно старался забыть тот факт, что отец его, к сожалению, торговал свининой, а одно время даже телячьими ножками и колбасой. Твой дед хотел выдать дочь за человека знатного рода. Что ж, его заветное желание сбылось. А я был младшим сыном младшего в роде — и вот женился на ней. Каждый, из нас имел свою цель и получал то, чего желал: твоя мать — доступ в самое избранное, аристократическое общество, а я — большое состояние, которое при моих вкусах было мне крайне необходимо, абсолютно необходимо, смею тебя уверить! В настоящее время это богатство, мой друг, отошло в область преданий. Оно исчезло, растаяло вот уже… Сколько тебе лет, Нэд, я все забываю?

— Двадцать семь, сэр.

— Неужели? Уже двадцать семь? — воскликнул мистер Честер, поднимая брови с удивленным видом. — Ну, так значит, насколько мне помнится, от приданого твоей матери не осталось ни следа еще лет восемнадцать — девятнадцать тому назад. Тогда-то мне пришлось перебраться в эту квартиру, где была раньше контора твоего деда адвоката. Она досталась мне в наследство от этого почтенного старца. И вот с тех пор я живу здесь на небольшую ренту и за счет своей былой репутации богача.

— Вы шутите, сэр! — сказал Эдуард.

— Ничуть, — возразил его отец все с тем же ясным спокойствием. — Всякие семейные вопросы — такая скучная материя, что, к сожалению, несовместимы с шутками. По этой-то причине, да еще потому, что они носят деловой характер, я их так не терплю. Ну, остальное тебе известно. Ты сам понимаешь, Нэд, что пока сын еще слишком молод, чтобы быть отцу товарищем, то есть пока ему не минуло года двадцать два-двадцать три, отцу неудобно держать его при себе. Он стесняет отца, отец стесняет его; словом, они мешают друг другу жить. Потому ты воспитывался вне дома и приобрел множество самых разнообразных талантов. Иногда мы проводили вместе неделю-другую, и при этом стесняли друг друга, как только могут стеснять такие близкие родственники. И, наконец, ты вернулся домой — кажется, это было года четыре назад, у меня плохая память на числа, но, если я ошибся, ты меня поправишь. И я тебе честно признаюсь, мой мальчик, что, если бы ты оказался слишком назойливым и недостаточно хорошо воспитанным, я отослал бы тебя куда-нибудь подальше, на край света.

— От души жалею, что вы этого не сделали, — сказал Эдвард.

— Ну, ну, неправда, Нэд, тебе только так кажется, возразил его отец довольно холодно. — Я нашел, что ты юноша красивый, привлекательный, с изящными манерами — и я ввел тебя в свет, где все еще пользуюсь влиянием. Считаю, что тем самым я обеспечил тебе успех в жизни и надеюсь, что в благодарность за это ты тоже сделаешь кое-что для меня.

— Не понимаю, к чему вы клоните, сэр. — Понять меня нетрудно, Нэд… Ох, опять в сливки попала муха! Только не вздумай, пожалуйста, вынимать ее, как ту, первую, а то начнет ползать и оставлять везде мокрые следы — смотреть противно! Да, так вот, Нэд, я хочу сказать, что ты должен поступить, как поступил я когда-то: удачно жениться и извлечь как можно больше выгод из этого брака.

— Гоняться за деньгами! Продаться! — в негодовании воскликнул Эдвард.

— А что же ты хочешь, черт возьми? — возразил мистер Честер. — Все люди гонятся за деньгами, не так ли? Адвокатура и суд, церковь, двор, армия — везде люди ищут денег и успеха и каждый старается в погоне за удачей отпихнуть соперников. Куда ни загляни — на биржу, на церковную кафедру, в конторы, в королевскую приемную, в парламент — кого ты там увидишь, кроме охотников за деньгами и удачей? Он не хочет продаваться, скажите пожалуйста! Да, ты будешь продаваться, Нэд, и кем бы ты ни стал в будущем — виднейшим вельможей при дворе, адвокатом, законодателем, прелатом или купцом — все равно, ты будешь продаваться. А если ты так щепетилен в вопросах нравственности, то утешайся тем, что твоя женитьба на деньгах может сделать несчастной только одну женщину, а другого рода охотники за богатством — ну, как ты думаешь, сколько человек топчут в этой скачке? Сотни на каждом шагу! А может, и тысячи…

Эдвард сидел склонив голову на руку, и ничего не отвечал.

— Я очень, очень рад тому, что у нас произошел этот разговор, хотя он мало утешителен, — сказал его отец и, встав, стал медленно прохаживаться по комнате. По временам он останавливался, чтобы поглядеться в зеркало, или с видом знатока посмотреть в лорнет на одну из своих картин. — Теперь между нами установилась полная откровенность, а это прекрасно и безусловно необходимо. Право, не понимаю, как ты мог до сих пор так заблуждаться относительно нашего положения и моих планов. Пока я не узнал, что ты увлекся этой девушкой, я был уверен, что между нами существует молчаливое согласие по всем этим вопросам.

— Я знал, что у вас бывают денежные затруднения, сэр, — сказал Эдвард, на мгновение подняв голову, но затем снова опустив ее и сидя в прежней позе, — но понятия не имел, что мы нищие, как это можно заключить из ваших слов. Да и не могло это мне прийти в голову, когда меня воспитывали как сына богача, когда я видел, какой образ жизни вы ведете и какое положение занимаете в обществе.

— Милое дитя, — только так я могу назвать тебя, потому что ты рассуждаешь, как дитя, — воспитание твое имело определенную цель и вполне окупало себя; оно просто на удивление поддерживало мою репутацию богача и открывало мне широкий кредит. Ну, а мой образ жизни… Я не могу жить иначе, Нэд. Все эти изысканные мелочи, этот комфорт мне просто необходимы. Я к ним привык, я не могу обойтись без них. И хотя я не изменил своего образа жизни, наше положение именно таково, как я сказал, в этом можешь не сомневаться: оно безнадежно. Твой образ жизни тоже стоит далеко не дешево, одни только наши «карманные» расходы пожирают весь наш доход. Вот так обстоит дело.

— Но почему же вы до сих пор оставляли меня в неведении? Почему поощряли мою расточительность, на которую мы не имели ни средств, ни права?

— Пойми, друг мой, — в тоне мистера Честера было теперь еще больше сочувствия. — Если бы ты не блистал в обществе, как мог бы ты сделать ту выгодную партию, на какую я рассчитываю? А если мы живем не по средствам, так что же… Жить как можно лучше и удовлетворять все свои потребности — законное право каждого человека, и отказываются от этого права разве только какие-нибудь нравственные уроды. Долги у нас, — не буду скрывать, — очень большие, и тебе, как человеку с честью и правилами, следует уплатить их как можно скорее.

— Боже мой, каким же негодяем я вел себя, сам того не зная! — пробормотал Эдвард. — Мне добиваться любви Эммы Хардейл! Жаль, что я не умер до встречи с нею — для нее это было бы лучше.

— Я с радостью вижу, Нэд, что и тебе сейчас совершенно ясна невозможность этого брака. Разумеется, тебе надо спешно жениться на другой — и ты сам понимаешь, что можешь сделать это хоть завтра, если захочешь. Но, помимо этого, я хотел бы, чтобы ты смотрел на вещи веселее. Да хотя бы с религиозной точки зрения — как ты, истинный протестант из такой доброй протестантской семьи, мог думать о союзе с католичкой, если это не какая-нибудь сказочно богатая наследница? Мы должны крепко держаться нравственных правил, Нэд, — иначе грош нам цена. И даже если бы это препятствие было преодолимо, — есть другое, решающее. Жениться на девушке, отец которой зарезан, как баран! Боже мой, Нэд, ведь это же ужасно! При таких условиях какое может быть уважение к твоему тестю? Сам подумай — человек, которого осматривали присяжные и коронеры[38], — какое двусмысленное положение он занимал бы после этого в твоей семье! Все это до того неприлично, что, право, во избежание подобных неприятностей для мужа этой девушки, правительству следовало бы приговорить ее к смертной казни… Ну, я, кажется, тебе надоел своими рассуждениями, ты хотел бы побыть один? Не стесняйся, дружок, я ухожу. Увидимся сегодня вечером, или если не сегодня, то уж непременно завтра утром. Береги себя ради нас обоих, Нэд, ты — моя надежда, моя великая надежда. Да хранит тебя бог!

Сказав все это довольно отрывисто и небрежно, мистер Честер поправил перед зеркалом жабо и, напевая, вышел из комнаты. А его сын, настолько занятый своими мыслями, что, казалось, не слышал и не понял этих слов, сидел все так же неподвижно и молча. Прошло с полчаса. Честер-старший, нарядно одетый, уже ушел из дому, а Честер-младший по-прежнему сидел, не шевелясь, подпирая голову руками, словно в каком-то столбняке.

Глава шестнадцатая

В те времена, к которым относится наш рассказ, хоть это времена и сравнительно недавние — улицы Лондона ночью представляли картину настолько непохожую на современную, что, если бы они были зарисованы, мы не узнали бы в них знакомые нам до мелочей места: так сильно они переменились за какие-нибудь пятьдесят с лишним лет. В то время на всех улицах, от самой широкой и людной до самой узенькой и глухой, по ночам было очень темно. Уличные фонари, хотя их фитили аккуратно подправлялись два-три раза за долгую зимнюю ночь, только слабо мерцали, и в поздние часы, когда потухали лампы и свечи в окнах, а фонари эти отбрасывали только узкие полоски тусклого света на тротуар, фасады и подъезды домов оставались в полной темноте. Многие переулки и дворы были погружены в глубокий мрак. Если в кварталах похуже на десятка два домов приходился один подслеповатый фонарь, это считалось уже немалой роскошью. Впрочем, жители этих кварталов частенько не без оснований находили нужным тушить и этот фонарь, как только его зажигали, и ночные сторожа были бессильны им помешать. Таким образом, даже на главных улицах, освещенных ярче других, на каждом шагу встречались темные и опасные закоулки, где вор мог укрыться от погони, и вряд ли кто решился бы искать его там; а так как центральная часть Лондона в те времена была опоясана кольцом полей, зеленых лугов, обширных пустырей и безлюдных дорог, отделявших ее от предместий (которые теперь слились с городом), то грабителям легко было скрыться даже от самых ярых преследователей.

Ничуть не удивительно, что при столь благоприятных условиях в самом сердце Лондона на улицах каждую ночь бывали грабежи и разбои, прохожих не только обирали, но нередко тяжело ранили, а то и убивали, и после закрытия лавок люди робкие боялись даже выходить на улицу; если кто в одиночку возвращался около полуночи, то обычно шел не тротуарами, а среди улицы, где легче было избегнуть внезапного нападения укрывавшихся в засаде бродяг и разбойников. Мало кто отваживался в поздний час идти в Кентиш-Таун или Хэмстед и даже в Кенсингтон или Челси[39] безоружным и без провожатых, и те, кто больше всех храбрился и хвастал своим бесстрашием за ужином в гостях или в трактире, — когда приходило время идти домой за милю с небольшим, предпочитали нанять себе в провожатые факельщика.

Улицы Лондона имели тогда и другие особенности, менее неприятные, с которыми люди как-то свыклись. Некоторые лавки (таких было больше всего в восточной части Тэмпл-Бара) еще придерживались старого обычая вывешивать над входом вывеску, и ветреными ночами эти вывески, со скрипом раскачиваясь в своих железных рамах, задавали дикий и унылый концерт, резавший уши тем обитателям квартала, кто уже лежал в постели, но не спал, и тем, кто торопливо пробирался по улицам; длинные ряды наемных портшезов на стоянках загораживали дорогу, и группы носильщиков, по сравнению с коими нынешние кэбмены — самый вежливый и кроткий народ, оглушали прохожих гамом и криками; ночные погребки, возвещавшие о себе лучами света, которые тянулись через тротуар до середины мостовой, и доносившимся снизу глухим гулом голосов, зияли открытыми дверьми, обещая приют и развлечения беспутным мужчинам и женщинам; под каждым навесом и в каждом укрытом местечке факельщики проигрывали свой дневной заработок или, побежденные усталостью, тут же засыпали, роняя факелы, которые с шипеньем гасли на покрытой лужами земле. Ходили тогда по улицам ночные сторожа с палками и фонарями, криками оповещая жителей, который час и какая погода. И, разбуженные этими криками, горожане поворачивались на другой бок, радуясь, что на дворе дождь или снег, ветер или мороз, а они лежат в теплой постели. Одинокий прохожий вздрагивал от испуга, когда над его ухом раздавался крик «эй, посторонись!» и мимо рысью неслись к ближайшей стоянке носильщики с пустым портшезом, который они тащили задом наперед в знак того, что он не занят. Проплывали то и дело частные портшезы с восседавшими в них прекрасными дамами в широчайших фижмах и пышных оборках, а впереди бежали лакеи с факелами (гасильники для факелов до сих пор еще висят у дверей некоторых аристократических особняков), и на минуту улица освещалась, оживала, а затем казалась еще более мрачной и темной. Среди весьма заносчивой лакейской братии в прихожих, где они дожидались своих господ, нередко вспыхивали ссоры, переходившие в потасовку тут же на месте или на улице, и тогда поле битвы усеивалось клочьями париков, сыпавшейся с этих париков пудрой и растерзанными букетами. Обычно ссоры возникали за какой-нибудь азартной игрой — порок этот был весьма распространен во всех слоях общества (в моду его ввели, конечно, представители высшего класса), причем игра в карты и кости в лакейских под лестницей велась так же открыто, как и в гостиных наверху, и порождала здесь столько же зла, разжигая страсти. А в то время как в Вест-Энде разыгрывались такие сцены на раутах, маскарадах и партиях в «кадрил»[40], из окрестностей Лондона по направлению к Сити медленно катились с грохотом тяжелые почтовые кареты и не менее тяжелые фургоны; кучер, кондуктор и пассажиры — все были вооружены до зубов, и если карета опаздывала на день-другой, это считалось вполне естественным, ибо она часто подвергалась ограблению разбойниками, которые не боялись нападать и в одиночку на целые обозы, иногда убивали одного-двух пассажиров, иногда сами погибали — смотря по обстоятельствам. Назавтра весть о новом дерзком нападении на дилижанс облетала город и на несколько часов давала пищу для разговоров, а там — публичное шествие к Тайберну[41] какого-нибудь представительного и одетого по последней моде джентльмена (полупьяного), который с неописуемой изобретательностью и виртуозностью осыпал бранью сопровождавшего его тюремного священника, служило для черни и приятно возбуждающим развлечением и глубоко поучительным примером.

Среди опасных субъектов, которые при таких порядках легко укрывались в столице и по ночам рыскали в поисках добычи, был один, которого с невольным ужасом сторонились многие, даже не менее его одичавшие и свирепые разбойники. «Кто он и откуда взялся?» — часто спрашивали люди, но на этот вопрос никто не мог дать ответа. Имя его тоже оставалось неизвестным; он впервые появился в Лондоне с неделю назад, и его не знали ни старые головорезы, чьи излюбленные притоны он бесстрашно посещал, ни «новички». Сыщиком этот человек вряд ли был — он сидел всегда, надвинув широкополую шляпу на глаза, и не обращал внимания ни на что вокруг, ни с кем не заговаривал, не прислушивался к разговорам, ни во что не вмешивался и не смотрел на входивших и выходивших. Но каждую ночь он неизменно появлялся среди бесшабашной компании в одном из ночных кабаков, где сходились отверженные всех сортов и рангов, и просиживал здесь до самого утра.

И не только на этих разгульных сборищах он казался призраком и видом своим леденил кровь и отрезвлял людей в разгаре угарного веселья — то же самое было и на улице. Как только стемнеет, он появлялся, всегда один никогда не встречали его в обществе других; он не похож был на праздношатающегося, шел быстро, не останавливаясь, только (как уверяли те, кто встречал его) по временам оглядывался через плечо и затем еще ускорял шаг. В поле, на проселках и больших дорогах, во всех частях Лондона — западной, восточной, северной и южной — везде видели этого человека, скользившего неслышно, как тень. Он всегда куда-то спешил. Встретив кого-нибудь, торопливо, словно крадучись, проходил мимо и, оглянувшись, исчезал в темноте.

Это его всегдашнее беспокойство и вечные скитания давали пишу странным слухам и фантастическим предположениям. Его видывали будто бы одновременно в различных местах, настолько отдаленных друг от друга, что люди уже начинали сомневаться, один это человек, или их два, а то и больше. Иные даже склонны были думать, что он перелетает с места на место каким-то сверхъестественным образом. Разбойник из своей засады в канаве видел, как он тенью проносился мимо, бродяга встречал его в темноте на большой дороге, нищий видел, как он, остановившись на мосту, смотрел в воду и потом мчался дальше, а те, кто добывал трупы для анатомов, готовы были поклясться, что он ночует на кладбищах, и утверждали, будто он бродит там среди могил и, увидев людей, исчезает. Часто, когда люди толковали об этом, кто-нибудь, оглянувшись, дергал соседа за рукав, потому что в эту минуту тот, о ком они говорили, появлялся вблизи.

В конце концов один из тех, кто промышлял трупами, решился порасспросить таинственного незнакомца, и однажды вечером, когда тот с жадностью пожирал свой скудный ужин (он всегда так набрасывался на еду, точно целый день ничего не ел), этот смельчак подсел к нему.

— Ох, и темная же сегодня ночка, верно?

— Да, темная.

— Темнее, чем вчера, хоть и вчера ни зги было не видать. А не вас ли это я вчера встретил около заставы на Оксфорд-роуд?

— Может, и меня. Не знаю.

— Ну, ну, дружище! — воскликнул гробокопатель, которого товарищи поощряли взглядами, и хлопнул его по плечу. — Развяжите язык! В такой славной компании надо быть разговорчивее и вести себя по-джентльменски. А то про вас и так уже поговаривают, будто вы продали душу черту… и мало ли что еще болтают.

— А разве все мы здесь не продали душу черту? — ответил незнакомец, поднимая глаза. — Было бы меньше охотников, так черт, быть может, платил бы дороже…

— Да-а… Вы-то, видно, на этой сделке не разжились! — заметил его собеседник, глядя на изможденное, грязное лицо и рваные лохмотья. — Ну, да что поделаешь! Развеселитесь, приятель! Затянем-ка хорошую песню…

— Пойте сами, коли вам охота, — отрезал незнакомец, грубо оттолкнув его. — А меня оставьте в покое, если вы человек благоразумный. Я ношу с собой оружие, которое легко может выстрелить, — такие случаи уже бывали, и те, кто, не зная этого, задевают меня, рискуют головой.

— Это как же понимать? Вы мне грозите?

— Да, — ответил незнакомец, вставая и свирепо озираясь кругом, как человек, который ожидает нападения со всех сторон.

Его тон, манеры, выражение лица — все говорило, что он человек бешеного нрава, дошедший до крайности, и это отпугнуло и сразу укротило буйную компанию. Эффект был такой же, как в тот памятный вечер в «Майском Древе», хотя там и люди и обстановка были другие.

— Я — вашего поля ягода и жизнь веду такую же, как вы все, — сурово сказал незнакомец после недолгого молчания. — Скрываюсь, как и другие, и, если нас здесь застигнут, поведу себя, может, не хуже самых смелых из вас. А раз я хочу, чтобы меня оставили в покое, так и оставьте меня в покое. Иначе, — тут он отвратительно выругался, — вам солоно придется, хотя бы вас было двадцать против меня одного.

Глухой ропот, вызванный страхом не то перед этим человеком, не то перед окружавшей его тайной, а может быть, даже искренним убеждением некоторых из этой компании, что неудобно и невыгодно проявлять такое назойливое любопытство к личным делам джентльмена, если он находит нужным их скрывать, предостерег зачинщика этого разговора, что спорить больше не следует. И несколько минут спустя странный незнакомец улегся спать на скамье, а когда другие снова о нем вспомнили, оказалось, что его уже и след простыл.

На другой день, как только смерклось, он снова стал бродить по улицам; несколько раз подходил к дому слесаря Вардена, но вся семья была в отсутствии, и на двери висел замок. В этот вечер незнакомец прошел через Лондонский мост в Саутуорк. В то время, как он брел по одной из боковых уличек, какая-то женщина с корзинной в руке свернула туда же из-за другого угла. Заметив ее он тотчас укрылся в первой подворотне, подождал, пока она прошла, затем крадучись выскользнул из своего убежища и последовал за ней.

Женщина, делая покупки, зашла в одну лавку, в другую. И куда бы она ни заходила, незнакомец кружил поодаль, подстерегая ее, как злой дух, а когда она шла дальше, следовал за нею. Было уже около одиннадцати, и улицы быстро пустели, когда женщина повернула назад — должно быть, к своему дому. А призрак все следовал за нею по пятам.

Она свернула в ту самую узкую и глухую уличку, где он ее впервые заметил. Здесь не было лавок, и потому царил полный мрак. Женщина зашагала быстрее, словно боясь, как бы ее не остановили и не отняли ее жалкие покупки. А ее преследователь крался за ней по другой стороне улицы. Казалось, полети она, как ветер, ей все равно не уйти от этой догонявшей ее жуткой тени.

Наконец вдова Радж — это была она — дошла до своей двери и, запыхавшись, остановилась, доставая ключ из корзинки. Вся раскрасневшись от быстрой ходьбы и от радости, что благополучно добралась домой, она нагнулась, чтобы всунуть ключ в замок, как вдруг, подняв голову, увидела подле себя безмолвную фигуру. Это походило на страшный сон!

Он вмиг зажал ей рот, но это было ни к чему — у нее и так язык прилип к гортани и она не могла издать ни звука.

— Я искал тебя много ночей. В доме никого нет? Отвечай! Есть там кто-нибудь?

Она только хрипела.

— Отвечай хоть знаком.

Она сделала жест — как будто отрицательный. Тогда оп взял у нее ключ, отпер дверь и, втащив женщину в дом, запер изнутри дверь на засов.

Глава семнадцатая

Ночь была холодная, а огонь в камине едва тлел. Странный гость посадил миссис Радж на стул, затем, наклонясь к камину, сгреб полуостывшую золу в кучку в стал раздувать огонь своей шляпой. По временам он посматривал через плечо на женщину, словно желая убедиться, что она сидит смирно и не пытается убежать от него, — и снова принимался раздувать огонь.

Недаром он так старался — одежда на нем насквозь промокла, он стучал зубами и дрожал от холода. Всю прошлую ночь, да и с утра несколько часов лил дождь, прояснилось только после полудня. А незнакомец, видимо, много времени провел под открытым небом. Он был весь в грязи, намокшая одежда плотно облепила тело, лицо его с глубоко запавшими щеками было тоже грязно и небрито — трудно было представить себе что-нибудь более жалкое, чем этот несчастный, который сейчас сидел на корточках перед камином в столовой миссис Радж и налитыми кровью глазами смотрел на разгоравшееся пламя.

Вдова закрыла лицо руками — казалось, ей страшно было и взглянуть на этого человека. Оба некоторое время молчали. Наконец незнакомец оглянулся на нее и спросил:

— Это твой дом?

— Да. Ради бога, уходи! Как ты смеешь позорить его своим присутствием?

— Дай мне поесть и выпить чего-нибудь, — ответил он угрюмо. — Иначе я посмею сделать еще кое-что по хуже. Я продрог до костей и голоден. Мне надо поесть и обогреться. Никуда я не уйду.

— Это ты грабил на Чигуэлской дороге?

— Я.

— И чуть не убил человека!

— Хотел, да не вышло. Кто-то прибежал и поднял крик. Не будь он такой прыткий, не ушел бы и он от моих рук. Я чуть не проткнул его.

— Ты поднял шпагу на него! — вскрикнула вдова. Господи, ты слышишь! Ты слышишь, и ты видел это!

Незнакомец снова посмотрел на нее. Откинув голову и крепко сжав руки, она произнесла эта слова, как страстный, полный муки призыв к небу. Когда она встала, он вскочил и шагнул к ней.

— Берегись! — воскликнула она сдавленным голосом, так решительно, что он невольно остановился. — Если ты хоть пальцем меня тронешь, ты пропал. Да, да, ты погубишь и тело и душу.

— Слушай! — сказал он с угрожающим жестом. Я человек, а веду жизнь загнанного зверя. Я, как привидение, как дух, брожу по земле, и все живое бежит от меня, только проклятые выходцы с того света не дают мне покоя. Я дошел до того, что меня ничто уже не страшит, только тот ад, в котором я живу изо дня в день. Кричи, если хочешь, зови на помощь, гони меня отсюда. Тебя я не трону. Но живым меня не возьмут — я лягу мертвым на этом пороге, это так же верно, как то, что ты только что угрожала мне. И если моя кровь прольется здесь, пусть она падет на тебя и твоих близких во имя дьявола, который соблазняет людей им на погибель!

Говоря это, он вынул из-за пазухи пистолет и решительно сжал его в руке.

— О боже, избавь меня от этого человека! — крикнула миссис Радж. — Смилуйся, пошли ему минуту раскаяния и порази его на месте!

— Бог не намерен исполнить твое желание, — сказал он, подойдя к ней вплотную. — Он глух. Дай же мне поесть и чего-нибудь выпить, иначе я сделаю то, чего ты тщетно просишь у бога, и даже он не сможет помешать мне.

— А поев, ты уйдешь? И больше никогда не придешь сюда?

— Никаких обещаний я не даю, — возразил он, садясь за стол. — Одно обещаю твердо — если ты меня выдашь, я сделаю так, как сказал.

Миссис Радж поднялась, наконец, и, подойдя к двери, за которой находился не то чулан, не то стенной шкаф, достала оттуда тарелку с остатками холодного мяса и хлеб, поставила все на стол. Незнакомец потребовал виски и воды. Она подала то и другое, и он принялся за еду с жадностью изголодавшейся собаки. А она, пока он ел, седела в дальнем углу и с ужасом наблюдала за ним. За все время она ни разу не отвернулась. И хотя, проходя от шкафа к столу и обратно, подбирала юбки, как будто ей было страшно даже краем платья коснуться этого человека, она при всем своем отвращении не сводила с него глаз, следила за каждым его движением. Кончив есть (если можно так назвать пожирание пищи с жадностью голодного зверя), ночной гость придвинул стул к камину и, греясь у огня, теперь ярко пылавшего, снова обратился к миссис Радж:

— Я — отверженный, кров над головой для меня великая роскошь, еда, которой брезгает даже нищий, самое изысканное угощение. А ты, видно, ни в чем не нуждаешься. Одна тут живешь?

— Нет, — ответила она с усилием. — А кто же еще? — Один… Ну, да это тебя не касается. Уходи поскорее, чтобы он не застал тебя здесь. Чего тебе еще надо? — Отогреться, — ответил он, протягивая руки к огню. — Отогреться как следует. Ты богата?

— Еще бы! — сказала она слабым голосом. — Богачка, что и говорить!

— Ну, все-таки деньжонки у тебя, наверно, водятся, не сидишь без гроша, как я. Ты сегодня делала какие-то покупки. — У меня осталось совсем мало, только несколько шиллингов. — Давай-ка свой кошелек. Ты же держала его в руках, когда открывала дверь. Давай его сюда.

Она подошла и положила кошелек на стол. Незнакомец протянул руку, взял его и, высыпав деньги на ладонь, пересчитал их. Вдруг миссис Радж, уже с минуту к чему-то прислушивавшаяся, метнулась к нему:

— Бери все, что есть, все возьми, только уходи скорее, пока не поздно! Я слышу шаги около дома, я знаю, чьи это шаги. Он сейчас войдет. Беги! — Кто войдет? — Не мешкай и не задавай вопросов, я все равно не отвечу. Как ни страшно мне дотронуться до тебя, я бы вытолкала тебя за дверь, если бы хватило силы. Не теряй ни минуты, беги отсюда, несчастный!

— Если на улице шпионы, так мне безопасней оста ваться здесь, — растерянно возразил незнакомец. — Я не выйду отсюда, пока не минет опасность. — Поздно! — вдруг вскрикнула женщина, все время настороженно прислушивавшаяся к шагам на улице. Слышишь, идет? Что, дрожишь? Это мой сын, мой полоумный сын!

Не успели отзвучать эти полные ужаса слова, как кто-то снаружи громко забарабанил в дверь. Незнакомец и миссис Радж обменялись взглядами. — Впусти его, — сказал он хрипло. — Лучше встретиться с ним, чем бродить темной ночью, как бездомный пес… Вот он опять стучит. Отопри же!

— Не отопру! — сказала женщина. — Всю жизнь я боялась этой минуты… Если вы с ним встретитесь лицом к лицу, это плохо кончится для него. Бедный мальчик! Ангелы небесные, вы знаете всю правду, услышьте же молитву несчастной матери и спасите моего сына от этого человека!

— Он стучит в ставни, — воскликнул незнакомец. Зовет тебя… Ага! Я узнал этот голос. Это он схватился со мной той ночью на дороге. Он? Ведь верно?

Вдова упала на колени, губы ее шевелились, но слов не было слышно. Пока незнакомец смотрел на нее в не решимости, не зная, что делать, кто-то дернул ставни снаружи с такой силой, что они распахнулись. Едва незнакомец успел схватить со стола нож, сунуть его в широкий рукав и спрятаться в чулане — все это было про делано с быстротой молнии, — как Барнеби, стукнув уже в стекло, с торжеством поднял, наконец, раму.

— Что же это, разве можно нас с Грипом оставлять на улице? — крикнул он, просунув голову внутрь и оглядывая комнату. — Ты здесь, мама? Как долго ты не пускаешь нас к огню и свету!

Мать, запинаясь, пробормотала что-то в свое оправдание и протянула ему руку. Но Барнеби и без ее помощи легко перескочил через подоконник. Очутившись подле матери, он обнял ее и осыпал ее лицо бессчетными поцелуями. — Знаешь, мы были в поле. Прыгали через канавы, пролезали через изгороди, бегали по берегу вверх, вниз, вперед и назад. Ветер дул здорово, а камыши и трава так гнулись, так низко кланялись ему — они его боятся, этакие трусишки! Ха-ха-ха! А вот Грип, Грип — молодец, ему ничего не страшно: ветер опрокидывает его и катает в пыли, а он оборачивается и пробует укусить его… Мой смельчак Грип схватывался с каждой веткой когда ветки качались, он думал, что это они его дразнят, так он сам сказал мне. И ты бы видела, как он их трепал, — как настоящий бульдог, ха-ха-ха!

Ворон, сидевший в корзинке за спиной у своего хозяина, услышав, что его имя поминается так часто и восторженно, выразил свое удовольствие тем, что запел петухом, а потом прокричал одну за другой все выученные им фразы с такой быстротой и разнообразием оттенков, что его хриплые выкрики можно было принять за гомон целой толпы.

— И если бы ты знала, как он обо мне заботится, продолжал Барнеби, — просто удивительно, мама! Когда я сплю, он сторожит меня. Если я лежу с закрытыми глазами и притворяюсь спящим, он тихонько заучивает вслух что-нибудь новенькое, но все время не спускает с меня глаз и, как увидит, что я улыбаюсь, хотя бы чуть-чуть, тотчас замолчит: это потому, что он хочет сначала заучить хорошенько новые слова и потом обрадовать меня.

Ворон снова радостно запел петухом, как бы говоря: «Все это верно, и я горжусь собой!» Между тем Барнеби закрыл окно, запер его на задвижку и, подойдя к камину, хотел было сесть у огня лицом к чулану, но мать поспешила сама занять этот стул, а ему указала на другой.

— Как ты сегодня бледна, — сказал Барнеби и, опершись на свою палку, наклонился к матери. — Грип, Грип, мы с тобой заставили ее беспокоиться. Какие мы злые!

Да, она беспокоилась, и еще как! Сердце у нее замирало от страха: ведь невидимый слушатель приоткрыл дверцу своего убежища и пристально смотрел на ее сына! А Грип, чуткий ко всему, что часто ускользало от его хозяина, уже высунул голову из корзины и в свою очередь уставился блестящими глазками на приоткрытую дверь чулана.

— Он хлопает крыльями, как будто здесь есть чужие, — сказал Барнеби, обернувшись так быстро, что незнакомец едва успел снова спрятаться и прикрыть дверь. — Но ты же умница, Грип, так не воображай то, чего нет. Ну, вылезай!

Приняв это приглашение со свойственным ему достоинством, ворон взлетел к Барнеби на плечо и оттуда перебрался на его протянутую руку. Барнеби поставил корзинку в углу, и через минуту Грип, спрыгнув с его руки на пол, первым делом поспешил захлопнуть ее крышку и сел на нее. Решив, по-видимому, что таким об разом он лишил возможности кого бы то ни было запря тать его обратно в корзину, он от радости принялся откупоривать бутылки, сопровождая каждое щелканье криком «ура!».

— Мама, — сказал Барнеби, после того как отнес на место шляпу и палку и вернулся к камину. — Я тебе сей час расскажу, где мы сегодня побывали и что делали. — Хочешь?

Мать взяла его за руку и вместо ответа только головой кивнула — говорить она не могла.

— Только ты об этом никому ни слова! — Барнеби предостерегающе поднял палец. — Это тайна, понимаешь, и знаем ее только мы с Грипом да Хью. С нами была еще собака Хью, но держу пари, что она ни о чем не догадалась. Как ни умна она, а далеко ей до Грипа…

Почему ты все смотришь куда-то через мое плечо, мама?

— Разве? Это я так, не нарочно. Придвинься ко мне поближе, — едва слышно отозвалась мать.

— Ты чего-то испугалась? — Барнеби вдруг переменился в лице. — Мама… может, ты увидела то…

— Что увидела? — Здесь нигде нет… вот этого?.. — шепотом спросил Барнеби, придвинувшись к ней и сжав пальцами красное родимое пятно у себя на руке. — Я боюсь, что оно где-нибудь здесь… Ох, не гляди же так, у меня мороз подирает по коже и волосы, я чувствую, стали дыбом!.. Может, оно здесь в комнате? Я не раз видел во сне, как что-то красное заливает и стены и потолок. Ну, скажи, ты это видишь там, у меня за спиной?

Задавая этот вопрос, Барнеби трясся, как в лихорадке, и закрыл глаза руками. Через некоторое время, когда приступ страха прошел, он поднял голову и осмотрелся по сторонам. — Его больше нет? — Здесь ничего и не было, дорогой мой, — сказала мать, стараясь его успокоить. — Право, ничего, ну, поверь мне! Посмотри сам, в комнате только ты да я. Бариеби устремил на нее блуждающий взгляд, но постепенно успокоился и, наконец, дико захохотал. — Постой, постой, — сказал он вдруг в раздумье. Мы с тобой о чем-то говорили, да? Я и ты… А где же мы 6ыли? — Здесь, и нигде больше. — Ага… Это я был не с тобой, а с Хью… Да, вспомнил! Хью из «Майского Древа», я и Грип — мы все трое засели в лесу, когда стемнело… среди деревьев у дороги… у нас был с собой потайной фонарь и собака на сворке. Мы хотели ее спустить на того человека, как только он покажется…

— Какого человека?

— Разбойника, того, на которого нам подмигивали Звезды. Мы уже много вечеров подстерегаем его и непременно поймаем. Я его узнал бы среди тысячи. Вот смотри, мама, сейчас я покажу тебе его. Гляди!

Он обернул голову носовым платком, надвинул шляпу до самых бровей, закутался в свой плащ и стал перед матерью, настолько похожий на того, кого изображал, что мрачный субъект, наблюдавший из-за приоткрытой двери за его спиной, казался бледной копией этого портрета.

— Ха-ха-ха! Мы его непременно поймаем! — воскликнул Барнеби, принимая свой обычный вид так же быстро, как изменил его. — Увидишь, мама, его привезут в Лондон связанного по рукам и ногам, прикрученного к седлу. И, если нам это удастся, он еще будет болтаться на Тайбернском Дереве[42]. Так говорит Хью… Ну, вот ты опять побледнела, вся дрожишь. И зачем ты так смотришь туда, через мою голову?

— Пустяки, — ответила она. — Мне просто нездоровится. Иди ложись в постель, родной, а я еще посижу здесь.

— В постель? Я не люблю спать в постели. Я люблю лежать перед огнем и смотреть на горящие уголья — чего только не увидишь в огне — и реки, и холмы, и леса в красном свете заката, и разные необыкновенные лица… И, кроме того, я не лягу спать без ужина. Я голоден, да и Грип не ел ничего с самого полудня. Давай поужинаем. Эй, Грип, дружище, ужинать!

Ворон захлопал крыльями и, одобрительно каркнув, вприпрыжку направился к хозяину. Остановившись у его ног, он разинул клюв, готовясь хватать куски мяса, которые Барнеби стал ему бросать. Он хватал их быстро, один за другим и без малейшей заминки проглотил кус ков двадцать.

— Все, — сказал Барнеби.

— Еще! — крикнул Грип. — Еще!

Только убедившись окончательно, что больше ничего не подучит, он удалился со своим запасом в угол, и здесь, выбросив из зоба все кусочки, принялся прятать их по углам и закоулкам. Однако чулан он при этом старательно обходил, будто сомневался в способности укрывшегося там чужого человека устоять перед соблазном.

Окончив все эти приготовления, Грип сделал два-три рейса вокруг комнаты с видом беззаботного фланера (а между тем одним глазом все время зорко следил, не посягнет ли кто на его драгоценные запасы) и только после этого принялся вытаскивать кусок за куском и лакомиться ими с величайшим наслаждением.

Барнеби тоже ужинал с большим аппетитом, тщетно уговаривая мать поесть чего-нибудь. Ему не хватило хлеба, и он встал, чтобы принести еще из чулана, но мать поспешно остановила его и, призвав на помощь все свое мужество, сама вошла туда и принесла хлеб.

— Мама, — сказал Барнеби, пристально вглядываясь в ее лицо, когда она вернулась и села подле него. — Сегодня — мое рождение?

— Сегодня? Да что ты! — возразила мать. — Разве ты Забыл, что оно было неделю тому назад? Теперь пройдет лето, осень и зима, и только тогда опять будет день твоего рождения.

— Да, я помню, так всегда бывало. А все-таки, мне думается, что сегодня тоже мое рождение.

— Почему? — спросила мать.

— Да потому, что в этот день ты всегда так печальна, И как сегодня. Я это и раньше замечал, только виду не показывал. Мы с Грипом в этот день радуемся, а ты плачешь и как будто чего-то боишься… И руки у тебя бывают тогда холодные — вот как сейчас. А один раз В день моего рождения, когда Грип и я уже ушли наверх спать, мы стали думать, отчего бы это. И после полуночи пошли вниз и заглянули к тебе в комнату, чтобы посмотреть, не заболела ли ты. А ты стояла на коленях и… Забыл, что ты тогда говорила. Грип, какие слова она говорила в ту ночь?

— Я — дьявол! — немедленно прокричал Грип. — Нет, нет, совсем не то! — сказал Барнеби. — Ты как будто молилась, мама. А когда поднялась и стала ходить по комнате, у тебя было точно такое лицо, как сейчас, такое, как всегда в этот день. Видишь, я хоть и дурачок, а это заметил. И значит, ты ошиблась, а я прав: сегодня наверное мое рождение. Слышишь, Грип, мое рождение!

Ворон ответил на это сообщение таким продолжительным кукареку, каким разве самый одаренный из петухов мог бы приветствовать самый длинный день в году. Затем, по зрелом размышлении, решив, по-видимому, что для дня рождения это не годится, прокричал много раз подряд: «Не вешай носа!», для пущей выразительности хлопая крыльями.

Миссис Радж постаралась замять разговор и отвлечь внимание сына — она знала по опыту, что это очень легко. Поужинав, Барнеби, несмотря на все ее уговоры, наверх не ушел, а растянулся на коврике у огня. Грип сел ему на ногу и то дремал, разнеженный приятным теплом, то пробовал припомнить новые заученные им фразы, которые твердил весь день.

Долго в комнате царила глубокая тишина, и только по временам Барнеби, неотступно глядевший в огонь широко открытыми глазами, ворочался, чтобы лечь поудобнее, или Грип, делая усилия восстановить в памяти свои познания, тихо вскрикивал: «Полли, подай чайн…», но сразу умолкал, забыв, что дальше, и снова засыпал. Через некоторое время дыхание Барнеби стало ровнее и глубже, глаза его сомкнулись. Но неугомонный ворон вскрикнул опять: «Полли, подай чайник», и разбудил хозяина.

Наконец Барнеби уснул крепко, да и Грип, свесив клюв на грудь, выпяченную колесом, как у какого-нибудь олдермэна, и все чаще и чаще жмуря свои блестящие глаза, тоже как будто окончательно успокоился. Время от времени он еще бормотал замогильным голосом: «Полли, подай чайн…», но совсем уже сонно и не внятно, скорее как пьяный человек, чем как мыслящий ворон. Миссис Радж, боясь даже вздохнуть, чтобы не разбудить их, встала с места. Незнакомец выскользнул из чулана и потушил свечу на столе. «Подай чайн…» — с необычайным оживлением вдруг крикнул Грин, видимо вспомнив внезапно всю фразу. «Урра! Полли, подай чайник, мы все будем пить чай. Ура! Ура! Я дьявол, я дьявол, я чайник! Никогда не вешай носа! Веселей! Кра, кра, кра! Я дьявол, я…Полли, подай чайник, мы все будем пить чай!»

Миссис Радж и ее незваный гость так и приросли к полу, словно услышав голос с того света.

Но даже этот крик не разбудил Барнеби. Он только повернулся лицом к огню, рука его свесилась на пол, а голова упала на руку. Его мать и незнакомец с минуту смотрели на него, потом-друг на друга, и она указала незнакомцу на дверь.

— Погоди, — сказал он шепотом. — Хорошим же вещам ты учишь своего сына!

— Всему тому, что ты сегодня слышал, я его не учила. Уходи сейчас же, или я разбужу его.

— Что ж, буди. А может, мне разбудить его?

— Не смей! — Я тебе уже сказал — я все посмею. Он, видно, хорошо меня запомнил. Так не мешает и мне запомнить его лицо. — Неужели ты убьешь его спящего? — воскликнула вдова, заслоняя собой сына.

— Отойди, женщина, — процедил гость сквозь зубы, отстраняя ее. — Мне нужно рассмотреть его поближе и я это сделаю. А если хочешь, чтобы один из нас убил другого, буди его!

Он подошел к камину и, наклонясь над распростертым на полу Барнеби, осторожно отогнул назад его голову и заглянул в лицо. Свет ярко озарил это лицо, отчетливо выделив каждую его черточку. Минуту-другую незнакомец внимательно смотрел на спящего, затем быстро выпрямился. — Помни, — сказал он шепотом на ухо миссис Радж, — этот сын, о существовании которого я до сих пор не подозревал, отдает тебя мне во власть. Поэтому будь осторожна, не выводи меня из себя. Я голодаю, я бездомный и нищий странник на земле, и мне терять нечего. Я могу мстить тебе медленно, но верно.

— В твоих словах какая-то страшная угроза. Но я не понимаю ее.

— Да, это угроза, и я вижу, что ты отлично поняла ее. Ты сама мне сказала, что много лет боялась этого. Так вот теперь поразмысли хорошенько и не забывай моего предупреждения.

Он указал на Барнеби и крадучись вышел из комнаты. А миссис Радж упала на колени подле спящего сына и замерла, словно окаменев в этой позе, пока благодетельные слезы, до тех пор замороженные страхом, не принесли ей облегчения.

— Господи, — говорила она, — ты вложил в меня. великую любовь к сыну, он — единственное, что мне осталось. Быть может, его несчастье сделало его таким любящим и преданным, годы не состарят и не охладят его сердца, он и сильным мужчиной будет так же нуждаться в моей любви и заботах, как в младенчестве. Охраняй же его на его скорбном пути в этой жизни, не дай ему погибнуть, не разбивай моего бедного сердца!

Глава восемнадцатая

Человек, вышедший из дома вдовы, брел, выбирая самые темные и безлюдные улицы, до Лондонского моста. Перейдя мост и очутившись в Сити, он углубился в глухие переулки и дворы между Корнхиллом и Смитфилдом с единственной целью укрыться там, если за ним станут следить.

В эту глухую ночную пору на улицах стояла тишина. Порой лишь звучали на мостовой шаги сонного сторожа, или совершая обычный обход, быстро проходил фонарщик и его красный пылающий факел оставлял за собой струйку дыма со сверкающими искрами. А незнакомец, избегая даже этих случайных встреч, прятался под какой-нибудь аркой или в подворотне, пережидая, пока они пройдут и тогда только снова пускался в свой одинокий путь.

Бродить одному бесприютным скитальцем в открытом поле, под стоны ветра, долгой томительной ночью, ожидая рассвета, слушать плеск дождя и, чтобы хоть немного согреться, укрываться под стеной какого-нибудь ветхого сарая или под стогом, а то и в дупле дерева — все это мучительно, но не так ужасно, как бродить отверженным без крова по городу, среди домов, где тысячи людей спят в теплых постелях. Час за часом мерить гулкие мостовые, считать глухие удары башенных часов, смотреть, как мигают огоньки в окнах, думать о том, что в каждом из этих жилищ к людям приходит блаженное забытье, что там спят в кроватках дети, свернувшись калачиком, и юноши, старцы, бедняки и богачи, все одинаково находят отдых и покой, — и не иметь ничего общего с этим спящим миром, знать, что тебе отказано даже в сне, этом благе, дарованном небесами всему живому, что удел твой — одно лишь отчаяние, и по мрачному контрасту с окружающим покоем чувствовать себя еще более одиноким и заброшенным, чем человек в бескрайней пустыне, — вот страдания, которые порождает только одиночество в толпе, вот муки, которые несет этим несчастным шумная река жизни в больших городах.

Несчастный скиталец все кружил по улицам, таким утомительно длинным и так похожим одна на другую, и часто с тоской поглядывал на восток, надеясь увидеть там первые слабые проблески утра. Но упрямая ночь все еще обнимала небо, и человек продолжал ходить без отдыха, без передышки. Один дом в переулке сиял приветными огнями; оттуда доносилась музыка и топот танцующих, звучали там веселые голоса и часто взрывы смеха. К этому дому он возвращался все снова и снова, его тянуло сюда, где люди не спали и веселились. И не один из гостей, выйдя из дома, где веселье было в разгаре, чувствовал, что его хорошее настроение разом улетучивается при виде этого человека, бродившего вокруг, как неприкаянная душа. Наконец все гости разошлись, входную дверь наглухо заперли, и дом стал таким же безмолвным и темным, как остальные.

Бродя по улицам, скиталец очутился у городской тюрьмы[43]. Вместо того чтобы поскорее уйти от этого зловещего места, которого он имел причины остерегаться, он присел неподалеку на каких-то ступенях и, подпирая рукой подбородок, смотрел на мрачные стены так, словно даже они казались ему желанным приютом. Встав, он обошел тюрьму кругом, потом вернулся на прежнее место. Так повторялось несколько раз, и, наконец, он метнулся через улицу к тюремной сторожке, где сидели караульные. Он уже поставил было ногу на ступеньку, решившись, видимо, войти и заговорить с ними, но в этот момент, оглянувшись, увидел, что на небе уже разгорается утренняя заря, и, передумав, бросился бежать от тюрьмы.

Скоро он очутился в том квартале, по которому недавно проходил, и стал бродить здесь. В одном тупике из каких-то ворот послышались громкие голоса, и на улицу с гиком высыпала компания гуляк. Перекрикиваясь и шумно прощаясь друг с другом, они маленькими группами рассеялись в разные стороны.

Рассудив, что, очевидно, в этом тупике есть какой-то ночной кабак, где он найдет до утра безопасное пристанище, бродяга дождался, чтобы все разошлись, и, войдя во двор, стал осматриваться в надежде увидеть полуоткрытую дверь, или освещенное окно, или другой признак, по которому можно было бы узнать, откуда вышла эта шумная компания. Но везде царила тьма, двор был зловеще мрачный, и бродяга решил, что люди эти забрели сюда просто по ошибке. Подумав так и убедившись, что, кроме тех ворот, в которые он сюда вошел, никакого другого входа нет, он уже хотел уйти, как вдруг из-под решетки у самых его ног блеснул свет и донеслись голоса. Он укрылся под каким-то навесом, чтобы, оставаясь незамеченным, увидеть, что это за люди, и подслушать их разговор. В эту минуту свет замерцал уже под самой решеткой, и там появился мужчина с факелом в руке. Отперев решетку, он поднял ее, чтобы пропустить кого-то другого. Этот другой был молодой человек маленького роста, но с весьма гордой осанкой, одетый старомодно и пестро.

— Покойной ночи, благородный старшина, — сказал человек с факелом. — Прощайте, начальник, счастливого пути, доблестный и знаменитый командир!

В ответ на эти любезности молодой человек приказал ему «заткнуть глотку», «придержать язык» и надавал еще множество советов в таком же роде, изложенных весьма красноречиво и самым суровым тоном.

— Передайте привет, старшина, раненной в сердце Миггс, — сказал мужчина с факелом, понизив голос. Мой командир метит повыше разных Миггс, ха-ха-ха! Мой командир — орел, у него орлиный взор и орлиные крылья. Он разбивает сердца, как другие мужчины разбивают за завтраком яйца всмятку.

— Какой ты болван, Стэгг! — изрек мистер Тэппертит, выйдя во двор и принимаясь стряхивать пыль с одежды.

— Ах, эти прекрасные ноги! — воскликнул Стэгг, ухватив его за лодыжку. — Неужели какая-то Миггс смеет мечтать о человеке с такими ножками! Нет, нет, старшина. Мы будем похищать прекрасных дам и венчаться с ними в нашем тайном убежище. Мы раздобудем себе молодых и цветущих красавиц, старшина!

— Ну, ну, без вольностей, приятель! — отрезал мистер Тэппертит, освобождая ногу из пальцев Стэгга. И некоторых вопросов ты лучше не касайся, когда о них с тобой не заговаривают. Подними-ка факел да посвети, пока я пройду через двор, а там убирайся в свою нору. Ясно?

— Ясно, благородный старшина.

— Ну, так повинуйся! — высокомерно бросил мистер Тэппертит. — Вперед, джентльмены! — И отдав такой приказ воображаемой свите или штабу, он скрестил руки и с важностью зашагал к воротам.

Его товарищ, так лебезивший перед ним, стоял, подняв факел над головой, — и тут только наблюдавший за ним из своего укрытия бродяга заметил, что он слеп.

Невольно сделанное им движение не ускользнуло от тонкого слуха слепого, и не успел бродяга сделать и шага, как тот вдруг круто повернулся в его сторону и крикнул: — Кто здесь? — Человек, — отозвался бродяга, подходя. — Друг. — Чужие мне не друзья, — сказал слепой. — Что вам здесь нужно? — Я увидел, как выходили ваши гости, и выжидал, пока все уйдут. Мне нужен ночлег. — Ночлег в эту пору? — удивился Стэгг, указывая на полоску зари так уверенно, как будто видел ее, — Да ведь уже светает. Не заметили, что ли? — Как не заметить! Я всю ночь ходил по этому без жалостному городу и ждал рассвета. — Так походите еще, — сказал слепой, собираясь уже сойти вниз, — пока не найдете себе жилье по вкусу. Я не сдаю углов.

— Постойте! — Бродяга ухватил его за плечо.

— Пусти, или я разобью факел о твою рожу висельника — судя по твоему голосу, у тебя именно такая рожа — и подниму криком всех соседей, — огрызнулся слепой. — Сию минуту пусти, слышишь?

— А вы слышите вот это? — Бродяга позвенел монетами в кармане и затем поспешно сунул несколько шиллингов в руку слепому. — Я ведь у вас ничего не клянчу, я уплачу за ночлег. Черт возьми, неужто это, по-вашему, такое великое одолжение? Я пришел из-за города и хочу отдохнуть где-нибудь, где ко мне не будут приставать с расспросами. Я замучился, устал до смерти, я совсем без сил. Дайте мне, как собаке, полежать у огня. Ничего больше мне от вас не надо. Если захотите, чтобы я ушел, я уйду завтра же.

— Что ж… Если джентльмену не повезло в пути, пробормотал Стэгг, уступая дорогу незнакомцу, который, отстранив его, уже успел сойти на одну ступеньку, и если он может заплатить за ночлег…

— Я отдам вам все деньги, какие у меня есть. Я уже поел, и, видит бог, мне нужен только приют. Кто есть у вас там внизу?

— Никого нет.

— Тогда заприте решетку и ведите меня к себе. Живее!

После минутной нерешимости слепой сдался, и они вместе сошли вниз. Весь разговор занял не больше времени чем нужно, чтобы произнести несколько слов.

Не успел еще Стэгг опомниться от неожиданности, как они стояли в его жалком погребе.

— Можно посмотреть, что там, за той дверью, а дальше? — спросил незнакомец, зорко осматриваясь.

— Я сам вам покажу. Идите за мной — или впереди, как хотите.

Гость предложил слепому идти вперед и при свете факела, высоко поднятого его провожатым, осмотрел все три погреба самым тщательным образом. Убедившись, что Стэгг сказал правду и живет здесь один, он вернулся вместе с ним в первый погреб, где пылал яркий огонь, я с глухим стоном растянулся на полу у печки. А хозяин занялся своим делом и, казалось, больше не обращал внимания на гостя. Но как только тот уснул (слепой заметил это сразу, как человек с самым острым зрением), он опустился подле него на колени, несколько раз осторожно провел рукой по его лицу и всему телу.

Незнакомец спал беспокойно, все вздрагивал и стонал во сне, иногда бормотал что-то. Руки его были сжаты в кулаки, брови нахмурены, губы закушены. Все это слепой очень хорошо заметил, и, видно, любопытство его было сильно возбуждено. Он уже почуял здесь какую-то тайну и до самого утра сидел подле спящего, наблюдая за ним (если можно так говорить о слепом) и вслушиваясь.

Глава девятнадцатая

Хорошенькая головка Долли Варден еще шла кругом от воспоминаний о танцевальном вечере, перед ее блестящими глазами, как пылинки в лучах солнца, носились Заманчивые картины и среди них чаще всего появлялся образ молодого каретника, владельца мастерской, который, подсаживая ее в портшез и прощаясь с нею, дал ей понять, что твердо решил отныне забросить свое ремесло и умирать медленной смертью от любви к ней. Словом, все мысли, все семь чувств Долли были еще в смятении и трепете и всецело заняты балом, хотя после него прошло уже три дня. Сидя в рассеянности за завтра ком, она видела на дне чашки картину своего будущего (то есть обеспеченной и счастливой жизни в замужестве), когда в мастерской послышались шаги, и за стеклянной дверью все увидели мистера Эдварда Честера, который стоял среди ржавых замков и ключей, как бог любви среди роз — не могу выдать это удачное сравнение за свое, ибо его придумала в приливе сентиментальности целомудренная и скромная Миггс: узрев мистера Эдварда с лестницы, которую она в это время мыла, она в глубине своего девичьего сердца назвала его именно так.

Глаза слесаря в эту минуту были подняты вверх и голова запрокинута ввиду тесного общения его с Тоби, так что он и не заметил гостя, пока миссис Варден, оказавшаяся бдительнее всех, не приказала Симу Тэппертиту отпереть застекленную дверь и впустить мистера Эдварда, после чего эта добрая женщина, умевшая из каждого пустяка извлекать драгоценную мораль, объявила, что пить по утрам пиво — привычка гибельная, безбожная, языческая, привычка, которую следовало бы предоставить свиньям и сатане, или хотя бы приверженцам Папы Римского, а правоверные протестанты должны остерегаться ее, как великого греха. Миссис Варден, конечно, продолжала бы развивать эту мысль, подкрепляя ее длинным перечнем убедительных примеров, но присутствие знатного джентльмена, который чувствовал себя крайне неловко и слушал ее нотацию мужу в явном замешательстве, вынудило ее несколько преждевременно закончить свою речь.

— Надеюсь, вы меня извините, сэр, — сказала она, присев перед гостем. — Варден так безрассуден и мне так часто приходится напоминать ему… Сим, подай же стул!

Мистер Тэппертит стул подал рывком и поставил его у стола с грохотом, выразив таким образом свой внутренний протест.

— Можешь идти, — Сим, — сказал ему слесарь.

Мистер Тэппертит и этот приказ выполнил и ушел в мастерскую, но все с тем же безмолвным внутренним протестом; он начинал не на шутку опасаться, что вынужден будет отравить хозяина раньше, чем истечет срок его пребывания в этом мире. Между тем Эдвард подобающим образом ответил на учтивое приветствие миссис Варден, и она совсем растаяла; когда же он принял из прелестных ручек Долли чашку чаю, ее мать стала еще любезнее.

— Поверьте, если кто из нас — Варден, или я, или Долли — сможет чем-нибудь услужить вам, сэр, вам стоит только сказать слово, и все будет сделано, — объявила она.

— Благодарствуйте, миссис Варден, — отвечал Эдвард. — Ваши слова придают мне смелости, и я позволю себе сказать, что пришел к вам сегодня как раз затем, чтобы попросить об услуге.

Миссис Варден ответила, что она безмерно рада это слышать.

— Я подумал, что ваша милая дочь, быть может, сегодня или завтра поедет в Уоррен, — сказал Эдвард, посмотрев на Долли, — так не разрешите ли вы передать через нее письмо? И сказать вам не могу, как вы меня этим обяжете. Очень важно, чтобы оно попало по назначению, и я по некоторым причинам не могу доверить его никому другому. Так что, если вы мне не поможете, я окажусь в сильном затруднении.

— Сэр, Долли не собиралась ехать в Уоррен ни сегодня, ни завтра и ни на следующей неделе, но ради вас мы готовы все сделать, и если вы этого желаете, то письмо будет отвезено сегодня — можете на нас положиться… Видя, что Варден сидит такой мрачный и молчит, вы чего доброго подумаете, что он против этого, но не обращайте на него внимания, сэр: дома он всегда такой, он только вне дома весел и разговорчив.

На самом деле бедняга Варден весь сиял, мысленно благословляя судьбу за то, что его половина в таком прекрасном настроении, и с неописуемым удовольствием прислушивался к ее разговору с гостем. Так что эта внезапная атака застигла его положительно врасплох.

— Что ты, Марта, дорогая… — начал он. — О, разумеется, очень дорогая, — перебила его миссис Варден, усмехаясь со смесью шутливости и гневного презрения. — Очень дорогая! Это мы все знаем.

— Право, душа моя, ты ошибаешься, — твердил Гейбриэл. — Я в восторге, что ты так мила и любезна. Уверяю тебя, я с нетерпением ждал, что ты на это скажешь…

— С нетерпением ждал! — повторила миссис Варден. — Так… Спасибо, Варден. Ты, как всегда, рассчитывал свалить вину на меня, если бы вышла какая-нибудь заминка. Но я к этому привыкла, — добавила она, высокомерно усмехаясь. — Да, на мое счастье, я к этому привыкла.

— Уверяю тебя, Марта… — начал было Варден.

— Нет, мой друг, уж позволь мне тебя уверить, улыбка миссис Варден на этот раз выражала истинно христианское смирение, — что такие семейные споры не стоит и затевать. Так что, Варден, давай лучше прекратим этот разговор. Я не имею ни малейшего желания продолжать его. Конечно, я многое могла бы сказать, но предпочту молчать. Прошу тебя, не говори больше ничего.

— А я и не собирался, — сказал задетый за живое слесарь.

— Ну и отлично, и не говори.

— Не я первый начал этот разговор, Марта, — благодушно заметил слесарь. — Не ты начал! — воскликнула его супруга, широко раскрывая глаза и глядя на остальных так, словно хотела сказать: «Слыхали вы что-нибудь подобное?» — Не ты начал, Варден? Нет, конечно, нет, мой друг, не ты! Пусть будет так. Не станешь же ты уверять, что это я была в дурном настроении?

— Полно, полно, — сказал слесарь. — Все в порядке и незачем больше об этом толковать.

— Да, незачем, — подхватила жена. — Если даже тебе вздумается объявить, что начала Долли, я не стану с тобой спорить. Я свои обязанности знаю. Я должна их знать. Мне часто приходится напоминать себе о них, когда хотелось бы хоть на минутку о них забыть. Спасибо, Варден. И миссис Варден, сложив руки с видом глубочайшего смирения и всепрощающей кротости, обвела взглядом присутствующих, а улыбка ее ясно говорила: «Если хотите видеть великомученицу — вот она перед Вами!» Этот небольшой инцидент, ясно показавший необыкновенную доброту и кротость почтенной дамы, почему-то тик сильно затруднил продолжение общей беседы и смутил всех, кроме самой миссис Варден, что до ухода мистера Эдварда было высказано только несколько односложных замечаний. Эдвард, наконец, удалился, много раз поблагодарив хозяйку дома за ее любезную снисходительность и шепнув Долли на ухо, что он придет завтра за ответом на свое письмо — собственно, Долли и сама догадывалась об этом, так же, как заранее знала, что он сегодня посетит их, ибо накануне вечером к ним забегал Барнеби со своим другом Грипом и предупредил ее об этом.

Проводив гостя, слесарь стал суетливо расхаживать по комнате, заложив руки в карманы и украдкой бросая тревожные взгляды на супругу, которая с невозмутимым спокойствием изучала «Наставления протестантам». Наконец он спросил у Долли, каким способом она думает отправиться в Уоррен. Долли сказала, что почтовой каретой, и вопросительно посмотрела на мать, но та, заметив этот немой вопрос, еще глубже погрузилась в чтение с видом человека, отрешившегося от всего земного.

— Марта, — начал слесарь.

— Что скажешь, Варден? — отозвалась его жена, все еще не менее как на пять саженей погруженная в глубину благочестивых размышлений.

— Жаль, что ты так не любишь «Майского Древа» и старика Джона, а то мы могли бы все трое съездить в Чигуэлл в моей коляске — погода прекрасная, да и суббота сегодня, день почти свободный. Мы бы так хорошо провели время!

Миссис Варден моментально захлопнула книгу и, залившись слезами, потребовала, чтобы ее отвели наверх.

— Ну, чем я тебе опять не угодил, Марта? — спросил слесарь.

— Ах, не говори со мной! — крикнула Марта и с бурным возмущением объявила, что, если бы кто-нибудь сказал ей это раньше, она ни за что бы не поверила.

— Чему не поверила бы? Ну, Марта, скажи же, что тебя опять расстроило? — Слесарь загородил дорогу жене, которая уходила из комнаты, опираясь на плечо Долли. — Скажи, прошу тебя. Клянусь душой, я ничего не понимаю! А ты понимаешь, дочка? Ччерт! — Слесарь в каком-то неистовстве схватился за свой парик. — Никто не понимает. Разве одна только Миггс.

— Миггс, — произнесла миссис Варден слабым голосом, со всеми признаками близкой истерики, — Миггс ко мне привязана, и зато ее в этом доме ненавидят. Как бы она ни относилась к другим, мне она — единственная поддержка и утешение.

— А для меня она — не утешение! — крикнул Гейбриэл с храбростью отчаяния. — Она — несчастье моей жизни! Она одна стоит всех казней египетских, вместе взятых.

— Не сомневаюсь, что ты такого мнения, — сказала миссис Варден. — Я этого и ожидала, это естественно и вполне соответствует всему остальному. Если вы мне говорите колкости прямо в лицо, так могу ли я удивляться тому, что вы ругаете ее за спиной?

Тут с миссис Варден началась истерика, она и плакала и смеялась, она дрожала, икала и задыхалась. Она твердила, что это глупо, она сознает, что глупо, но ничего не может с собой поделать. И когда она умрет, они, вероятно, пожалеют об этом (что при данных обстоятельствах было, пожалуй, не так вероятно, как она полагала) и так далее, и так далее, все в том же духе.

Словом, миссис Варден весьма тщательно проделала весь церемониал, полагающийся в подобных случаях, после чего ее отнесли наверх в спальню и уложили в постель; здесь на тело страдалицы набросилась верная Миггс и принялась хлопотать вокруг нее.

А тайный смысл всего этого был тот, что миссис Варден хотелось ехать в Чигуэлл, но она не желала сознаться в этом, не желала делать никаких уступок мужу. Она хотела, чтобы ее умоляли и уговаривали ехать; только на этих условиях она готова была согласиться. И вот — уже наверху — начались бесконечные причитания и слезы, и мокрые компрессы на лоб, и смачивание висков уксусом, и нюхательные соли к носу, и прочее, и прочее. Наконец после патетических заклинаний Миггс, после подкрепления горячим коньяком, не слишком разбавленным, и разными другими сильно действующими средствами (страдалица принимала их сперва по чайной ложечке, но постепенно все большими дозами, и мисс Миггс за компанию тоже пила их в качестве предохранительной меры, ибо обмороки — вещь заразительная), после применения всех этих и множества других лекарств, которые можно глотать, но невозможно все перечислить здесь, после бесконечных утешительных тирад морального, религиозного и смешанного характера, после того, как слесарь сдался и униженно просил прощения, цель была достигнута.

— Сделай это, папа, хотя бы для того, чтобы в доме был мир и покой, — говорила Долли, упрашивая его пойти наверх.

— Эх, Долл, Долл, — отвечал ее добряк-отец. Смотри, если выйдешь замуж…

Долли бросила взгляд в зеркало.

— Да, как будешь замужем, не падай никогда в обморок, девочка. Эти обмороки больше всего на свете портят семейную жизнь. Запомни это, дочка, если хочешь быть по-настоящему счастливой, а счастливой ты не можешь быть, если муж твой будет несчастлив. И еще скажу тебе словечко на ушко, мое сокровище: никогда не заводи у себя в доме такой Миггс!

После этого совета он поцеловал дочь в румяную щечку и медленно направился в спальню к миссис Варден. Она, бледная и томная, лежала на диване и утешалась, рассматривая свою новую шляпку, которую Миггс, чтобы успокоить ее расстроенные нервы, поместила на спинке кровати таким образом, чтобы выгодно показать все ее достоинства.

— А вот и хозяин, мэм! — сказала Миггс. — Ах, какое это счастье, когда между мужем и женой мир да лад! Боже милостивый, как подумаешь, что они опять будут сидеть рядышком и ворковать, как голубки! Столь энергично излив обуревавшие ее чувства в этом обращении к небесам, мисс Миггс напялила себе на голову хозяйкину шляпку и, сложив руки, дала волю слезам. — Ох, не могу, — рыдала она, — не могу удержаться, хотя бы я захлебнулась в слезах! У нее такое доброе сердце! Она забудет и простит все, что было, и поедет с вами, сэр. Да, да, она поедет с вами хоть ни край света!

Миссис Варден, страдальчески улыбнувшись, кротко пожурила свою наперсницу за излишнюю восторженность и сказала, что она еще слишком плохо чувствует себя и не сможет сегодня выйти из дому.

— Нет, мэм, нет, сможете! — возразила Миггс. — Вот пусть хозяин скажет — ведь сможет? Свежий воздух и прогулка вас подбодрят, мэм, надо только не поддаваться слабости. Крепитесь, мэм! Правда, сэр, она должна крепиться ради всех нас? Я ей только что это говорила. Она должна помнить о нас, если уж забывает о себе. Хозяин вас уговорит, мэм, я уверена, что уговорит. И мисс Долли поедет, и вы с хозяином, и будет так хорошо и весело. Ax! — Тут Миггс опять открыла шлюзы и, раньше, чем в приливе чувств выскочить из комнаты, прокричала: — В жизни не видывала такой святой женщины, она все готова простить! Нет, другой такой на свете нет! И хозяин такой не видывал, и никто никогда не видывал!

Еще минут пять миссис Варден отклоняла — правда, довольно вяло — все просьбы супруга оказать ему милость и поехать развлекаться, но в конце концов смягчилась и дала себя уговорить, даровав Гейбриэлу полное прощение и смиренно сознавшись, что за это он должен быть благодарен не ей, а… «Наставлениям протестантам». Она велела позвать Миггс, чтобы та помогла ей одеться. Служанка появилась немедленно, и, отдавая должное их общим усилиям, мы должны сказать, что, когда почтенная дама через некоторое время сошла вниз в полном параде, готовая к отъезду, она имела вид женщины цветущего здоровья, и ничто не напоминало о разыгравшейся драме.

Тут была и Долли — само очарование — в нарядной накидке вишневого цвета с таким же капюшоном. Поверх капюшона красовалась шляпка с вишневыми лентами, надетая чуточку набекрень, только чуточку, но этого было достаточно, чтобы превратить шляпку в самый кокетливый и соблазнительный головной убор, когда-либо придуманный коварной модисткой на погибель англичанам, не говоря уже о том, что этот вишневый наряд придавал блеску ее глазам, соперничал цветом с ее губами и подчеркивал яркие краски лица, его дополняли еще прелестная злодейка-муфточка и умопомрачительные туфельки, и, кроме того, Долли была вооружена еще великим множеством всяких опасных ухищрений кокетства, когда она вышла на улицу, мистер Тэппертит, державший под уздцы лошадь, увидев ее, почувствовал сильнейшее желание увлечь ее в коляску и с быстротой молнии умчать отсюда, что он непременно и сделал бы, если бы его не одолели сомнения относительно того, какой путь в Гретна-Грин — ближайший: ехать ли вправо, или влево, и куда сворачивать, а, если даже удастся взять приступом все заставы и шлагбаумы по дороге — согласится ли кузнец сочетать их браком в кредит?[44] Последнее было весьма сомнительно, принимая во внимание всем известные повадки духовенства, и даже взволнованному воображению Сима Тэппертита это казалось невероятным, поэтому он и колебался. А пока колебался и смотрел на Долли, из дома вышли ее родители в сопровождении неизбежной Миггс, — и удобный момент был окончательно упущен. Коляска заскрипела на рессорах, ибо в нее села миссис Варден, потом заскрипела еще громче — это садился слесарь, и, наконец только слегка вздрогнула, как вздрагивает человеческое сердце, когда в нее впорхнула Долли. После о коляска укатила, а место, где она стояла, опустело — и на улице остались только он, Сим, и эта ужасная Миггс.

Славный слесарь был в самом радужном настроении, будто уже целый год не случалось ничего такого, что могло бы вывести его из равновесия. Долли сияла прелестью и улыбками, и даже миссис Варден была любезна, как никогда. Медленно проезжая по улицам и беседуя о том о сем, они вдруг заметили на тротуаре кого бы вы думали? Ну, конечно, того самого каретника, одетого таким модным франтом, что никто бы и не подумал, будто он имеет дело с каретами — разве только катается в них, как знатный джентльмен, раскланиваясь со знакомыми. Нечего и говорить, что Долли смутилась, отвечая на его поклон, а вишневые ленты слегка затрепетали, когда она встретила его печальный взгляд, словно говоривший: «Видите, я сдержал слово. Уже началось: я забросил к черту все свои дела, и вы этому причиной». Он стоял как вкопанный (или, по выражению Долли, как статуя, а по словам миссис Варден, как пожарный насос), пока коляска не свернула за угол, и, когда отец сказал, что этот малый, видно, порядочный нахал, а мать удивленно спросила, что могло означать его поведение, — Долли снова так вспыхнула, что ее щеки стали краснее ее капюшона.

Они ехали дальше, им было все так же весело, и слесарь, от полноты чувств забыв об осторожности, часто делал остановки в разных местах, обнаруживая самое близкое знакомство со всеми трактирами, встречавшимися на пути, со всеми трактирщицами и трактирщиками, и его лошадка была, видно, в таких же дружеских отношениях с ними — она беспрестанно останавливалась по собственному почину. Никогда никто так не радовался встрече с другими людьми, как радовались все эти хозяева и хозяйки трактиров при виде семейства Варден.

— Не сойдете ли? — говорил один. Другой настаивал, чтобы они поднялись наверх. Третья заявляла, что обидится и сочтет их гордецами, если они не захотят у него отведать чего-нибудь, и так далее. Словом, то было настоящее путешествие короля по стране, непрерывный праздник гостеприимства от начала и до конца. Встречать повсюду такой почет очень приятно, не говоря уже об угощении. Поэтому миссис Варден всю дорогу не делала никаких замечаний и была воплощением приветливости. Но за этот день она собрала против бедняги Гейбриэла массу улик, чтобы при случае пустить их в ход, — такого количества обвинительного материала ни одной супруге еще никогда не удавалось собрать для семейного употребления. Через некоторое время — не очень скоро, так как все эти приятные остановки немало их задерживали, они добрались до опушки леса и, проехав по тенистой аллее, прибыли, наконец, в «Майское Древо». Услышав веселый оклик слесаря «эй, друзья!», на крыльцо выбежал старый Джон, а за ним Джо. Оба были так поражены, увидев дам, что на мгновение окаменели и, не отвечая на приветствия, только смотрели на гостей, вытаращив глаза.

Впрочем, Джо растерялся только на секунду. Быстро опомнившись, он оттолкнул в сторону заспанного отца (к неописуемому негодованию мистера Уиллета) и бросился к экипажу, чтобы помочь гостьям сойти. Первой выпрыгнула Долли, и Джо принял ее в объятия. Да, он держал ее в объятиях — правда, один только миг, по какой это был блаженный миг, какое счастье!

Трудно передать, каким скучным и обыкновенным делом показалась ему после этого выгрузка миссис Варден, но он проделал это с величайшей готовностью. Затем его родитель, который смутно догадывался, что миссис Варден его не жалует, и опасался, не прибыла ли она сюда с воинственными намерениями, собравшись с духом, осведомился о ее здоровье и пригласил всех в дом. Предложение было милостиво принято, и они вошли вместе. За ними последовали рука об руку Джо и Долли (опять блаженство!), а Варден замыкал шествие.

Старый Джон непременно хотел, чтобы гости уселись в буфете, и, так как никто не возражал, они прошли туда. Все буфеты — уютные местечки, а буфет «Майского Древа» был самым уютным, гостеприимным и обильным из всех буфетов, созданных человеком. Какие удивительные бутылки стояли тут на старых дубовых полках, как сверкали пивные кружки, висевшие на колышках в таком же наклонном положении, в каком жаждущие подносят их к губам. Какие крепкие голландские бочонки выстроились здесь рядами на подставках, сколько лимонов висело, каждый в отдельной сетке, образуя как бы душистую рощицу, о которой мы уже ранее упоминали в этой летописи, и так же, как белоснежные головы сахару, хранившиеся здесь, вызывали мысль о пунше, превосходящем все человеческие мечты! Сколько тут было чуланчиков, шкафчиков, ящиков со всякими трубками, вытяжных шкафов под окнами, набитых доверху съестными припасами, всякими напитками, вкусными приправами. И, наконец, в довершение всего, здесь высился огромный сыр, как бы свидетельствуя о безграничных запасах этой гостиницы и приглашая посетителей резать и есть сколько душе угодно.

Сердце, которое никогда ничем не тешится, — жалкое сердце. А если оно остается равнодушным даже к соблазнам буфета в «Майском Древе», — значит, это самое холодное и вялое сердце, какое билось когда-либо в человеческой груди. Сердце миссис Варден не было таким — оно сразу растаяло. Среди всех этих кумиров домашнего очага — бочонков, бутылок, лимонов, трубок и сыров она не в силах была осуждать Джона Уиллета, это было так же немыслимо, как заколоть гостеприимного хозяина его собственным, начищенным до блеска ножом. Да и обед, который он при них заказывал, мог бы смягчить даже дикаря. — Приготовишь рыбки, — сказал Джон кухарке, и бараньи котлеты (обжаренные в сухарях и побольше красного перца туда), к ним — хороший салат, потом — жареного цыпленка, блюдо сосисок с картофельным пюре или что-нибудь другое в этом роде.

«Что-нибудь другое в этом роде!» Какие, однако, запасы в этих гостиницах! Говорить так небрежно о кушаньях, которые не стыдно подать на самом парадном праздничном обеде, даже на свадьбе! Да это все равно что сказать: «Если не достанете цыплят, подайте другую птицу, — ну, хоть павлина». А кухня какая! Один колпак над плитой — настоящая пещера! Нет яств, которые нельзя было бы приготовить в такой кухне!

Миссис Варден, обозрев все эти чудеса, вернулась в зал ошеломленная. Ее хозяйственные достижения бледнели перед такой роскошью. Голова у нее шла кругом, и ей пришлось пойти прилечь — дольше созерцать это великолепие было уже просто выше ее сил.

Тем временем Долли, чья голова и веселое сердечко заняты были совсем другим, вышла за калитку и, то и дело оглядываясь (но, разумеется, ее вовсе не интересовало, видит ли ее Джо), побежала через поде по хорошо знакомой тропинке в Уоррен — выполнять поручение. Мне говорили — и я охотно этому верю, — что вишневая накидка и ленты, развевавшиеся среди зеленых лугов в ярком свете солнца, представляли очаровательное зрелище.

Глава двадцатая

Гордое сознание, что ей доверено ответственное поручение, придало Долли столько важности, что секрет угадали бы по ее лицу все обитатели Уоррена, если бы они ее видели. Но Долли, молочная сестра мисс Хардейл, в детстве часто играла в мрачных комнатах и коридорах этого дома, да и потом осталась подругой Эммы и не хуже ее самой знала здесь все ходы и выходы. Поэтому она, не соблюдая особых предосторожностей (только мимо двери в библиотеку она проскользнула на цыпочках, затаив дыхание), как свой человек, направилась прямо в комнату Эммы. Эта комната, темноватая, как и все остальные, была, однако, самым веселым уголком в доме: ведь юность и красота вносят радость и в тюрьму (пока тюрьма не иссушит их), придают очарование самому унылому месту. Птички, цветы, книги, рисунки, ноты и сотня других доказательств утонченного женского вкуса и склонностей создавали в комнате амосферу жизнерадостности и теплоты, какой никак нельзя было ожидать в этом доме. В комнате чувствовалось присутствие человеческой души, — а какая душа не чует незримое присутствие другой?

Долли несомненно была девушка с душой чуткой и нежной, несмотря на легкий налет кокетства, — так иногда солнце встает утром в дымке, немного затемняющей его сияние. И, когда Эмма пошла ей навстречу и, поцеловав ее в щеку, сказала своим тихим голосом, что ей тяжело, у Долли глаза тотчас наполнились слезами и она почувствовала к Эмме жалость, которую не выразишь словами. Однако минуту спустя, случайно взглянув на себя в зеркало, она увидела в нем нечто настолько приятное, что, вздохнув, невольно улыбнулась и неожиданно утешилась.

— Мне уже все известно, — сказала она Эмме. И это очень печально. Но знаете, как в жизни бывает: когда думаешь, что хуже быть не может, все вдруг меняется к лучшему.

— А ты уверена, что хуже быть уже не может? — с улыбкой спросила Эмма.

— Право, не знаю, что может быть хуже! Дальше, кажется, уж некуда, — ответила Долли. — И, значит, скоро наступит перемена к лучшему. Для начала я вам принесла кое-что.

— От Эдварда?

Долли улыбнулась, закивала и, для пущей важности порывшись в карманах (в те времена у платьев были карманы) с таким видом, словно не может никак найти то, что требуется, наконец достала письмо. Когда Эмма, торопливо распечатав его, углубилась в чтение, глаза Долли, по какой-то странной случайности, снова устремились в зеркало. Она невольно задумалась над тем, сильно ли страдает влюбленный каретник, и от души пожалела беднягу.

Письмо было длинное-предлинное — все четыре странички исписаны вдоль и поперек — но, видно, мало утешительное: читая его, Эмма то и дело утирала глаза платком. Долли эта печаль удивляла до крайности, ибо, по ее понятиям, любовь была самой веселой и приятной забавой в жизни. Она решила, что грусть мисс Хардейл объясняется ее чрезмерным постоянством и если бы Эмма завела роман с каким-нибудь другим молодым человеком — роман самый невинный, только для того, чтобы «проучить» как следует своего первого дружка, она сразу почувствовала бы облегчение.

«Во всяком случае, так поступила бы я на ее месте, — думала Долли. — Хорошенько помучить своего милого — это умно и правильно, а самой убиваться из-за него ну, нет, это уж слишком!»

Но высказать это вслух было бы нетактично, и Долли сидела молча. Ей пришлось-таки запастись терпением — когда длинное послание было прочитано до конца, Эмма стала его перечитывать. Перечла второй раз, потом — третий. Томясь ожиданием, Долли коротала время самым лучшим способом, какой можно придумать, — завивала на пальцах свои локоны и, глядя в зеркало, старалась придать им убийственно соблазнительный вид.

Всему бывает конец. И даже влюбленная девушка не может перечитывать одно письмо до бесконечности. Через некоторое время письмо было сложено, спрятано и оставалось только написать ответ.

Но, так как и это было делом нешуточным и требовало немало времени, Эмма объявила, что напишет письмо после обеда и что Долли непременно должна пообедать с нею. Долли уже заранее намеревалась остаться обедать, и Эмме не пришлось ее долго упрашивать. Порешив на этом, они вышли в сад погулять.

Они ходили по дорожкам, с увлечением разговаривая — Долли во всяком случае болтала без умолку, и своим присутствием очень оживляли и красили это мрачное, полное меланхолии место. Не потому, что они говорили громко или много смеялись, — нет, но обе были так хороши, а день — такой свежий, их светлые платья и темные кудри так свободно и весело развевал ветерок, Эмма была так прекрасна, Долли — такая розовая и юная. Эмма так грациозна и стройна, а Долли — такая пухленькая! Словом, что бы там ни говорили ученые садоводы, — таких цветов не найти было ни в одном саду, и дом и парк Уоррена, как будто понимая это, сразу повеселели.

Настало время обеда, а после обеда Эмма писала письмо. Потом они еще немного поболтали, причем мисс Хардейл, пользуясь случаем, побранила Долли за легкомысленное кокетство и непостоянство, а Долли, кажется, восприняла эти обвинения как нечто весьма лестное и очень развеселилась. В конце концов, видя, что она неисправима, Эмма перестала выговаривать ей и отпустила, доверив ей бесценную вещь, которую следовало беречь как зеницу ока, — ответное письмо Эдварду, — и подарив на память прехорошенький браслетик. Надев ей на руку этот подарок и еще раз полушутя-полусерьезно посоветовав не быть такой ветреной и коварной (ибо Эмма узнала, что Долли в душе любит Джо, хотя Долли это стойко отрицала, высокомерно твердя, что уж во всяком случае может рассчитывать на жениха получше «экое сокровище, подумаешь!»), Эмма простилась с нею.

Затем она еще вернула ее с дороги, чтобы устно добавить для передачи Эдварду такое множество наказов, какое вряд ли мог бы запомнить даже человек в десять раз серьезнее Долли Варден, и, наконец, отпустила ее. Простясь с Эммой, Долли легко и быстро сбежала вниз по лестнице и очутилась у опасного пункта двери в библиотеку. Она хотела уже на цыпочках пройти мимо, но не тут-то было! Дверь отворилась, и на пороге появился мистер Хардейл.

Долли с самого детства побаивалась этого человека, в котором ей чудилось что-то мрачное и непонятное, к тому же еще в эту минуту у нее совесть была нечиста, — и при виде мистера Хардейла она от сильного волнения не смогла ни поздороваться, ни убежать. Она стояла перед ним, вся дрожа и не поднимая глаз.

— Войди-ка сюда, девочка, — сказал мистер Хардейл, беря ее за руку. — Мне надо с тобой поговорить.

— Извините, сэр, я тороплюсь, — запинаясь, пролепетала Долли. — Вы… вы вышли так неожиданно, что я испугалась… отпустите меня, пожалуйста, мне пора идти.

— Сейчас, — мистер Хардейл успел между тем ввести ее в комнату и закрыть дверь. — Сейчас отпущу. Ты была у Эммы?

— Да, сэр, я только что от нее… Отец меня дожидается, так что сделайте милость, сэр…

— Хорошо, хорошо, — сказал мистер Хардейл, — но сначала ответь мне на один вопрос. Для чего ты сегодня приходила к нам?

— Для чего приходила, сэр?.. — Долли замялась. — Ты скажешь правду, я уверен. Что ты принесла? Долли с минуту была в нерешительности, но, ободренная его тоном, ответила, наконец:

— Ну, хорошо, сэр, скажу: я принесла письмо.

— Разумеется, от мистера Эдварда Честера? И несешь ему ответ?

Этот вопрос опять застиг Долли врасплох, и, не зная, на что решиться, она расплакалась.

— Напрасно ты так волнуешься, глупенькая, — сказал мистер Хардейл. — Можешь спокойно ответить мне — ведь ты же знаешь, что мне стоит только спросить Эмму, и я тотчас узнаю правду. Письмо к Честеру при тебе?

Долли была, что называется, не робкого десятка. Она видела, что ее окончательно приперли к стене, однако не сдалась.

— Да, сэр, — ответила она, дрожа от волнения и страха. — Оно при мне, но я его не отдам. Вы можете меня убить, сэр, но я его вам не отдам. Простите, сэр, не могу я этого сделать.

— Мне нравится твоя стойкость и прямота, — сказал мистер Хардейл. — Поверь, я не собираюсь ни убивать тебя, ни отнять у тебя письмо. Ты славная девушка, и твои друзья, я вижу, могут на тебя положиться.

Подозревая все-таки (как она потом рассказывала), что мистер Хардейл этими похвалами просто хочет ее «обойти», Долли старалась держаться от него подальше, и все плакала, полная решимости защищать до последней капли крови свой карман, где лежало письмо.

А мистер Хардейл минуту-другую молча смотрел на нее, и улыбка осветила его всегда хмурое и печальное лицо, когда он заговорил снова:

— Знаешь, что: у меня есть план. Я решил взять для Эммы компаньонку, чтобы она не была так одинока. Не хочешь ли ты занять это место? Ты ведь ее подруга детства и больше всех имеешь на это право.

— Не знаю, сэр, — сказала Долли, опасаясь, не подшучивает ли он над ней. — Не знаю, что дома на это скажут. Я сама не могу ничего решить, сэр.

— А если твои родные не будут против, неужели ты откажешься? — возразил мистер Хардейл. — Ну, смелее! Вопрос простой и ответить на него нетрудно.

— Конечно, нетрудно, — промолвила Долли. — Я люблю мисс Эмму и рада всегда быть при ней.

— Ну, вот и отлично. Только это я и хотел знать, — сказал мистер Хардейл. — Тебе, видно, не терпится уйти? Так я тебя больше не задерживаю.

Долли не стала дожидаться, пока он передумает; не успели эти слова слететь с его губ, как она была уже за порогом и, выбежав из дома, помчалась в поле.

Немного придя в себя и вспоминая пережитой испуг, она конечно, первым делом опять поплакала, а затем, при мысли о том, как удачно все кончилось, весело засмеялась. Слезы высохли, их сменила улыбка, и Долли в конце концов расхохоталась так, что вынуждена была прислониться к дереву, пока не пройдет этот приступ веселости. Совсем обессилев от смеха, она поправила прическу, вытерла глаза, победоносно оглянулась на трубы Уоррена, уже едва видные отсюда, и пошла дальше.

Наступили сумерки и быстро темнело, но тропинка, во которой Долли часто ходила, была ей настолько знакома, что она вряд ли замечала сгущающийся мрак и ни чуть не боялась идти одна. Притом она была занята рассматриванием нового браслета; надо же было и протереть его как следует, чтобы он чудесно засверкал на вытянутой руке, и полюбоваться на него с разных сторон, вертя руку и так и этак, — все это целиком поглощало Долли. Потом — письмо Эммы; у него был такой загадочный и многозначительный вид, и Долли знала, что оно содержит в себе много важного, — как было не вынуть его из кармана, не осмотреть внимательно раз, другой и третий, гадая, с чего оно начинается, какими словами кончается и что вообще в нем написано? Это тоже отняло много времени. Браслет и письмо занимали все внимание Долли — где же тут было думать еще о чем-то! И, любуясь то одним, то другим, она весело шла к «Майскому Древу».

Когда она проходила по узкой тропке между живыми изгородями, среди которых кое-где росли и деревья, ей послышался рядом какой-то шорох, приковавший ее к месту. Она прислушалась. Вокруг все было тихо, и Долли пошла дальше. Хоть и не очень испугавшись, она все же немного ускорила шаг и была уже не так беззаботно весела, как до сих пор, — все-таки боязно было одной в темноте.

Как только она двинулась дальше, она услышала тот же легкий шум — казалось, кто-то крался за нею среди зарослей. Вглядываясь в то место, откуда доносились звуки, Долли как будто различила согнутую фигуру. Она опять остановилась, но вокруг все было спокойно, как и прежде. Она зашагала вперед уже значительно быстрее и даже попробовала мурлыкать песенку, уверяя себя, что, наверное, это ветер шелестел в кустах.

Но почему же ветер шумит, пока она идет, и утихает, как только она останавливается? При этой мысли Долли невольно остановилась — и шорох в кустах тотчас затих. Тут она уже не на шутку перетрусила. И в то время, как она стояла в нерешимости, кусты впереди затрещали, раздвинулись, и из них на тропинку выскочил какой-то мужчина.

Глава двадцать первая

В первый момент Долли почувствовала невыразимое облегчение, узнав в человеке, который так внезапно выскочил из кустов и загородил ей дорогу, Хью, конюха из «Майского Древа». Она окликнула его с искренней радостью. — Ах, это вы? — сказала она. — Слава богу! Зачем вам вздумалось так меня пугать?

Хью ничего не ответил — стоял неподвижно и смотрел на нее.

— Вы вышли ко мне навстречу? — спросила Долли.

Хью утвердительно кивнул и буркнул что-то невнятное — вроде того, что он ее дожидается давно, а она почему-то долго не шла.

— Я так и думала, что кого-нибудь пошлют меня встречать, — продолжала Долли, уже совсем успокоенная.

— Никто меня не посылал, — угрюмо отрезал Хью, я пришел сам от себя.

Грубость этого парня, его неряшливый и дикий вид часто внушали Долли смутное беспокойство даже и тогда, когда вокруг были люди. А встреча с этим непрошенным провожатым в таком уединенном месте и в быстро сгущавшейся темноте еще усилила ее тревогу.

Если бы физиономия Хью выражала сейчас, как обычно, только упрямство и угрюмую свирепость, он казался бы Долли не более антипатичным, чем всегда, и она, пожалуй, даже была бы довольна, что пойдет дальше не одна. Но в его глазах сейчас заметно было что-то вроде дерзкого восхищения, и это сильно пугало девушку. Она боязливо покосилась на него, не зная, как быть, — идти дальше или отступить, а Хью все стоял, похожий на красивого сатира, и в упор смотрел на нее. Так дрошло несколько минут, и никто из них не шевельнулся, не прервал молчания. Наконец Долли, собравшись с духом, стрелой прошмыгнула мимо Хью и побежала вперед.

— Зачем это вы так бежите от меня? — сказал Хью, догнав ее, и пошел рядом, соразмеряя свой шаг с шагом Долли.

— Мне надо вернуться как можно скорее. А вы мне мешаете. Вы идете слишком близко, — сказала Долли.

— Слишком близко? — Хью наклонился к ней, и она ощутила на лбу его дыхание. — Почему слишком? Вы всегда задираете нос, когда разговариваете со мной, мисс гордячка. — Вы ошибаетесь, я не гордячка, — возразила Долли. — Отодвиньтесь, пожалуйста, или ступайте вперед.

— Нет, мисс, — Хью, изловчившись, взял Долли под руку. — Я пойду рядом с вами.

Она вырвалась и, сжав маленькую ручку в кулак, изо всей силы ударила его. В ответ Хью разразился громким хохотом и, обхватив ее одной рукой, сжал в своих могучих объятиях с такой же легкостью, как мальчик сжимает в кулаке птичку.

— Ха-ха-ха! Здорово, мисс! Ну-ка, ударьте еще раз! Можете бить меня по щекам, и вцепиться в волосы, и вырвать с корнем мою бороду, я все стерплю ради ваших прекрасных глазок. Бейте, мисс! Ха-ха-ха! Мне это приятно.

— Пустите! — крикнула Долли, обеими руками пытаясь оттолкнуть его. — Сию минуту пустите!

— Вам следовало бы быть ко мне добрее, милашка, сказал Хью. — Право, следовало бы! Скажите на милость, чем это вы так гордитесь? Впрочем, я на вас не в обиде. Мне нравится, что вы такая гордячка. Ха-ха-ха! Красы своей вы все равно не спрячете, ею может любоваться даже такой бедняк, как я. И это хорошо.

Долли, не отвечая, продолжала идти, благо Хью пока не пытался остановить ее. Но быстрая ходьба, страх и крепкие объятия Хью, наконец, так ее обессилили, что она не могла больше и шагу сделать.

— Хью, — взмолилась она, задыхаясь. — Хью, голубчик, пусти меня, я тебе заплачу. Отдам все, что у меня есть, и не расскажу про тебя ничего ни одной живой душе.

— Да, рассказывать не советую, — отозвался Хью. Слышишь, моя кошечка, не советую. Здесь все кругом меня знают и знают, что я способен натворить, если захочу. Так что, когда тебе вздумается болтать, удержись, вспомни, какую беду ты накличешь на ни в чем не повинных людей, — а ведь ты не хочешь, чтобы хоть один волос упал с их голов? Насолишь мне, так я насолю тем, кто тебе дорог, и не только насолю, а еще что похуже сделаю. Мне люди не дороже собак — за что мне их любить? Я скорее человека убью, чем собаку. Я ни разу в жизни не жалел, когда умирали люди, а по издохшим собакам горевал.

В тоне этих слов, во взгляде и жестах, которыми они сопровождались, было что-то настолько дикое и жестокое, что ужас перед этим человеком придал Долли сил, и она, неожиданным движением вырвавшись от него, помчалась вперед. Тщетное усилие! Во всей Англии не найти было такого ловкого, сильного и быстрого парня, как Хью, и он догнал и обнял ее раньше, чем она успела пробежать сотню ярдов.

— Потише, моя красотка, потише! Неужто ты хочешь убежать от меня? Право, неотесанный Хью любит тебя не меньше, чем какой-нибудь знатный щеголь!

— Все равно убегу! — крикнула Долли, вырываясь. Помогите!

— За крики — штраф! — объявил Хью. — Ха-ха-ха! Приятный штраф с твоих губок. Я его сам возьму, ха-ха-ха!

— Спасите! Спасите! — завопила Долли из последних сил — и вдруг издали донесся ответный крик, потом другой, третий.

— Слава богу! — радостно воскликнула Долли. Джо, милый Джо, сюда! Помогите! Хью на миг растерялся и стоял в нерешимости, но крики слышались все ближе и вынудили его действовать быстро. Он отпустил Долли, шепнул угрожающе: «Только пикни ему — так увидишь, что будет!» — и, прыгнув в кусты, исчез. А Долли побежала вперед и попала прямо в раскрытые объятия Джо Уиллета.

— Что случилось?! На вас напали? Кто? Где он? Каков из себя? — были первые слова Джо. Затем на Долли посыпалось множество других вопросов и ободряющих, успокоительных заверений, что теперь ей нечего бояться. Но бедняжка Долли была так напугана и так запыхалась, что некоторое время не могла выговорить ни слова в ответ, и только цеплялась за своего спасителя, плача так, словно сердце у нее разрывалось на части.

Джо решительно ничего не имел против того, что Долли припала к его плечу, хотя вишневые ленты от этого сильно смялись и шляпка утратила свой нарядный вид. Но на слезы Долли он не мог смотреть спокойно, они камнем ложились ему на душу. Он старался утешить ее, шептал ей что-то, наклонясь, и, говорят, даже целовал, но это басни. Во всяком случае, он говорил все нежные и ласковые слова, какие мог придумать, а Долли их слушала, ни разу не оттолкнув его, и прошло добрых десять минут, прежде чем она подняла голову с его плеча и поблагодарила его.

— Что вас так испугало? — спросил Джо.

Она сказала, что за ней гнался какой-то неизвестный, что он сперва попросил милостыню, потом перешел к угрозам, хотел ее ограбить и сделал бы это, если бы не подоспел Джо. Объясняла она все довольно бессвязно, в явном смущении, но Джо приписал это пережитому ею испугу и ни на минуту не заподозрил правды.

«Только пикни, и увидишь, что будет!» Сто раз в этот вечер, да и позднее очень часто, когда у Долли уже была на языке изобличающая Хью правда, она вспоминала эту угрозу и подавляла желание рассказать все. Глубоко укоренившийся страх перед этим человеком, уверенность, что он, разозлившись, ни перед чем не остановится, и боязнь, что, если она его изобличит, гнев его и месть обрушатся на Джо, который спас ее, — вот что заставляло ее молчать.

А Джо был слишком счастлив, чтобы интересоваться подробностями и расспрашивать ее о случившемся. Так как Долли все еще не оправилась от потрясения и не могла идти без чужой помощи, они, к удовольствию Джо, брели очень медленно. Вдруг, когда огни «Майского Древа» были уже совсем близко и приветливо мигали им, Долли остановилась и вскрикнула:

— А письмо?

— Какое письмо? — спросил Джо.

— То, что я несла… Я его держала в руке… И мой браслет! — Она сжала свою руку у кисти. — Я потеряла их.

— Вы думаете, что потеряли только сейчас, на дороге?

— Да, я их обронила. Или у меня их украли, — сказала Долли, тщетно обследовав свой карман. — Нет их нигде… пропали! Боже, какая я несчастная!

И бедняжка Долли — к чести ее надо сказать, что потеря письма огорчила ее не меньше, чем потеря браслета, — снова разразилась слезами и жалобами на свою судьбу, глубоко трогавшими Джо.

Он пытался утешить ее, говоря, что как только доставит ее благополучно в «Майское Древо», вернется сюда с фонарем (было уже совсем темно) и будет везде искать пропавшие вещи, и они, наверное, найдутся, так как вряд ли кто еще проходил сегодня вечером по этой дороге, а если бы их насильно отняли у Долли, она бы это помнила.

Долли от всего сердца поблагодарила его, однако она не очень-то надеялась, что поиски его будут успешны. Они двинулись в путь. Долли жалобно причитала, а Джо ободрял и утешал ее и, так как она очень ослабела, нежно ее поддерживал, пока они, наконец, не дошли до гостиницы, где слесарь с женой и старый Джон все еще пировали.

Мистер Уиллет выслушал рассказ о злоключениях Долли с той удивительной невозмутимостью, которая выгодно отличала его от других людей. Сочувствие миссис Варден горю дочери выразилось в том, что она энергично выбранила ее за позднее возвращение. А славный Гейбриэл то утешал и целовал Долли, то сердечно жал руку Джо, не зная, как и выразить свою благодарность, и превознося его до небес за храбрость и великодушие. В этом последнем пункте почтенный Джон был решительно несогласен со своим приятелем. Во-первых, он вообще не одобрял излишнюю смелость и предприимчивость, во-вторых, у него мелькнула мысль, что, если бы сын его и наследник серьезно пострадал в стычке, это несомненно повлекло бы за собой большие расходы и неприятности и даже могло бы нанести немалый ущерб его гостинице. Эти соображения, да еще неодобрительное отношение к молодым девицам, существование которых в мире, как и вообще существование всего женского пола, было, по его мнению, просто какой-то нелепой ошибкой природы, побудили Джона под благовидным предлогом удалиться от общества. Он посидел в одиночестве перед котлом, качал головой, и, вдохновленный этим немым оракулом, потом украдкой несколько раз подтолкнул локтем Джо — в виде родительского упрека и деликатного внушения впредь не соваться не в свое дело и не валять дурака.

Тем не менее Джо принес сверху фонарь, зажег его и, вооружившись толстой палкой, осведомился, в конюшне ли Хью.

— Спит у огня на кухне; — сказал мистер Уиллет. А на что он тебе?

— Хочу, чтобы он пошел со мной поискать браслет и письмо, — ответил Джо. — Эй, Хью!

Долли побледнела, как смерть, и чуть не лишилась чувств. Через минуту-другую вошел Хью, потягиваясь и зевая, как человек, только что разбуженный от слад кого сна.

— На, держи, соня ты этакий! — сказал Джо, передавая ему фонарь. — Кликни собаку да захвати свою дубинку. И горе тому разбойнику, если он попадется нам.

— Какому разбойнику? — пробурчал Хью, не переставая протирать глаза и потягиваться.

— Какому? — отозвался Джо, полный кипучей энергии и сознания важности предстоящей экспедиции. Тебе это следовало бы знать и побольше этим интересоваться. Вот оттого, что такие здоровенные лентяи, как ты, храпят все вечера напролет у печки, девушка из порядочной семьи не может в сумерки пройтись спокойно по нашим тихим местам без того, чтобы на нее не напали грабители и не напугали ее до смерти.

— Меня никто не грабит, — сказал Хью со смехом. Потому что с меня взять нечего. Но я тоже не прочь задать перцу этим бродягам. Сколько их там?

— Только один, — слабым голосом отозвалась Долли, потому что все посмотрели на нее.

— А каков он на вид, мисс? — спросил Хью, бросив на молодого Уиллета взгляд, такой беглый, что скрытую в нем угрозу уловила только Долли. — Ростом будет с меня, нет?

— Нн-нет, пониже, — ответила Долли, едва сознавая, что говорит.

— А одет как? — продолжал Хью, пристально глядя на нее. — Я знаю всех здешних жителей и мог бы догадаться, кто это, если вы его опишете.

Долли еще больше побледнела и с трудом, запинаясь, объяснила, что напавший на нее человек был в широком плаще, а лицо закрывал платком, так что она не могла разглядеть его.

— Значит, вы не узнали бы его, если бы встретили опять? — спросил Хью с злорадной усмешкой.

— Нет, — Долли снова расплакалась. — И не хотела бы его встретить. Мне и вспомнить о нем противно, и не буду я больше говорить о нем. Не ходите искать мою пропажу, мистер Джо! Умоляю вас, не ходите вы с этим человеком!

— Не ходить со мной! — воскликнул Хью. — Что, видно, я слишком неотесанный парень для такой компании? И чего это все меня боятся? А у меня, видит бог, мисс, сердце мягкое, как воск. Я люблю всех женщин, миссис, добавил он, обращаясь на этот раз к жене слесаря.

Миссис Варден высказала мнение, что, если это правда, ему должно быть стыдно за себя, ибо такое любвеобилие присуще нечестивому мусульманину или дикарю-островитянину, но никак не приличествует ревностному протестанту. Заключив из слов Хью, что нравственность его далеко не на высоте, она предположила, что он никогда не изучал «Наставлений протестантам». Хью признался, что не читал их и что он вообще не умеет читать, после чего миссис Варден, еще строже пристыдив его, горячо посоветовала ему откладывать свои карманные деньги на покупку этой книги, а когда купит, прилежно изучать ее содержание. В самый разгар ее проповеди Хью довольно бесцеремонно и непочтительно вышел из комнаты вслед за молодым хозяином, предоставив ей поучать остальное общество. Продолжая разглагольствовать, она заметила, что глаза мистера Уиллета устремлены на нее, по-видимому, с глубоким вниманием, и стала обращаться к нему одному. Она прочла ему весьма длинную лекцию на темы религиозно-нравственные, уверенная, что в душе ее слушателя происходят великие сдвиги. Между тем истина заключалась в том, что, хотя глаза мистера Уиллета были широко открыты и не отрывались от сидевшей перед ним гостьи, голова ее казалась ему все больше и больше, заполнила, наконец, всю комнату и мистер Уиллет, надо прямо сказать, крепко уснул. Откинувшись на спинку стула и засунув руки в карманы, он преспокойно спал, пока его не разбудил приход сына — тогда он проснулся с глубоким вздохом, смутно припоминая, что ему снилась ветчина с горошком. Это сонное видение объяснялось, без сомнения, тем обстоятельством, что миссис Варден часто произносила слово «грешник», усиленно подчеркивая его: слово это, похожее на слово «горошек», проникая в незащищенные преддверия мозга мистера Уиллета, и создало представление о ветчине с таким именно гарниром.

Поиски пропажи успехом не увенчались. Джо двадцать раз обшарил тропку, искал в траве, в сухой канаве, в кустах — все напрасно. Долли была в отчаянии. Она написала мисс Хардейл записку, объяснив все так же, как объяснила в «Майском Древе», и Джо обещал доставить записку в Уоррен завтра рано утром, как только там проснутся слуги.

После этого все уселись пить чай, и к чаю была подана целая гора гренков с маслом, а еще (для того, чтобы гости не обессилели от недостатка пищи и подкрепились между обедом и ужином) всякие аппетитные закуски, например, нарезанная тонкими ломтиками превосходная ветчина, как раз в меру поджаренная и с пылу горячая, распространявшая чудесный соблазнительный аромат.

Обычно миссис Варден за едой редко вспоминала, что она ревностная протестантка, если кушанья не были пережарены или недоварены, или что-нибудь другое не выводило ее из себя. При виде такого обильного угощения она заметно повеселела и от рассуждений о несущественности добрых дел без веры перешла с большим удовольствием к таким существенным вещам, как ветчина и гренки. Под влиянием этих живительных средств она даже стала сурово журить дочь за то, что та легко падает духом (такое малодушие миссис Варден считала совершенно недопустимым), и, протягивая свою тарелку за добавочной порцией, объявила, что Долли, которая горюет из-за потери какой-то побрякушки и листка бумаги, не мешало бы вспомнить о добровольном самоотречении миссионеров в чужих странах, где они питаются почти одним только салатом.

События этого дня могли вызвать сильные колебания «душевной температуры» (если можно так выразиться) у кого угодно, а тем более у такой чувствительной и утонченной натуры, как миссис Варден. 3я обедом термометр показывал летний зной: миссис Варден была весела, мила, улыбалась. После обеда солнечный жар выпитого вина поднял температуру по меньшей мере на пять-шесть градусов, и почтенная дама была уже просто очаровательна. Когда действие вина стало ослабевать, температура начала быстро падать: миссис Варден поспала час-другой при умеренной, а проснулась с температурой ниже нуля. Зато сейчас термометр снова показывал летнюю температуру в тени, и после чая, когда старый Джон, достав из дубового шкафа бутылку с «укрепляющим средством», заставил ее выпить подряд два стакана, температура в течение часа с четвертью держалась устойчиво на девяноста градусах. Умудренный опытом супруг воспользовался этой прекрасной погодой, чтобы выкурить трубочку на крыльце, и благодаря такой предусмотрительности был готов двинуться в обратный путь, как только термометр снова начал падать.

Запрягли лошадь, подали к крыльцу коляску. Джо, не слушая уговоров, решил сопровождать гостей, пока они не проедут самую пустынную и опасную часть пути. Он вывел из конюшни серую кобылу и, подсадив Долли в экипаж (снова минута счастья!), весело вскочил в седло. Затем после многократного прощанья, советов укутаться потеплее, после того как были зажжены факелы и принесены все плащи и шали, коляска тронулась. Джо трусил рядом с ней — разумеется, с той стороны, где сидела Долли, и даже весьма близко к колесу.

Глава двадцать вторая

Был прекрасный светлый вечер, и, несмотря на грустное настроение, Долли все время глядела на звезды. Она была при этом так чарующе хороша (и знала это), что Джо совсем потерял голову. Уже нельзя было не видеть, что если есть на свете человек влюбленный не то что по уши, а по верхушку Монумента и купол собора св. Павла[45], то это он, Джо. Дорога была очень хорошая, ровная, ехали без тряски, однако Долли все время держалась маленькой ручкой за край повозки. И даже если бы за спиной Джо стоял палач с занесенным топором, готовый отсечь ему голову, если он дотронется до этой ручки, — Джо был бы не в силах устоять перед искушением. Сначала он как будто невзначай прикрывал своей рукой ручку Долли и через минуту-другую отнимал ее, потом долгое время ехал рядом, не отнимая ее, — можно было подумать, что это было главной его обязанностью, как конвоира, и он для того и сопровождал их. И любопытнее всего то, что Долли как будто ничего не замечала. Временами она поглядывала на Джо так невинно, с таким отсутствующим видом, что это было просто обидно.

Впрочем, она с ним разговаривала: вспоминала, как испугалась тогда на дороге, как вовремя Джо явился к ней на помощь, снова благодарила его, твердя, что не знает, как и выразить ему свою благодарность, что отныне они будут друзьями навеки. А когда Джо ввернул: «Нет, надеюсь, не друзьями», Долли очень удивилась и возразила, что не врагами же им быть. А Джо на это спросил: «Разве не может быть между нами кое-что по лучше и дружбы и вражды?»

Тут Долли вдруг высмотрела на небе звезду, которая была ярче всех, и указала на нее Джо, а выражение лица у нее при этом было еще в тысячу раз невиннее и рассеяннее, чем раньше.

Так они ехали, переговариваясь почти шепотом, втайне жалея, что дорога не может растянуться и стать в десять раз длиннее (Джо по крайней мере сильно об этом жалел), как вдруг, когда они уже выезжали из леса на менее пустынную дорогу, за ними раздался конский топот. Кто-то мчался крупной рысью и, видимо, быстро настигал их, так как стук копыт слышен был все явственнее. Миссис Варден испустила вопль, но в ответ ей раздался успокоительный крик всадника; «Свой!» Затем всадник, тяжело дыша, подскакал к коляске и осадил лошадь.

— Опять он! — воскликнула Долли, вздрогнув.

— Хью! — удивился Джо. — Ты зачем?

— Мне ведено проводить вас обратно домой, — отвечал Хью, украдкой поглядывая на дочку слесаря. — Это он меня послал.

— Отец? — переспросил бедный Джо и буркнул себе под нос без всякой сыновней почтительности: — Когда же он, наконец, поймет, что я уже взрослый мужчина и не нуждаюсь в его опеке?

— Он, — ответил Хью на его первый вопрос. — Дороги в такой час небезопасны, и вдвоем ехать спокойнее.

— Ладно, так поезжай вперед, — сказал Джо. — Я еще не собираюсь повернуть обратно.

Хью послушался, и они продолжали путь. Хью почему-то ехал перед самой коляской и беспрестанно оглядывался. Долли чувствовала, что он смотрит на нее, и сидела с опущенными глазами — ни разу она не подняла их, такой страх внушал ей этот парень.

Вторжение в их компанию Хью, разбудившего миссис Варден (до этого она все время клевала носом и только порой просыпалась на минуту и ворчала на мужа за то, что он осмелился обнять ее, чтобы не дать ей во сне вывалиться на дорогу), стесняло Джо и Долли и мешало им продолжать свой тихий разговор. Не проехали они и мили, как Варден, по требованию жены, остановил лошадь, и добрая женщина заявила, что ни за что не допустит, чтобы Джо провожал их хотя бы на шаг дальше. Сколько ни протестовал Джо, говоря, что он ничуть не устал, что он скоро поедет обратно, вот только проводит их еще до такого-то места, — ничто не помогло. Миссис Варден была женщина упрямая, и никакими силами невозможно было переупрямить ее.

— Что ж, прощайте, раз вы меня гоните, — грустно сказал Джо. — Прощайте, — ответила Долли. Ей хотелось прибавить: «Остерегайтесь этого человека, ради бога не доверяйте ему», но Хью уже повернул лошадь и очутился около Джо. Долли молча позволила Джо легонько пожать ей руку, а когда они отъехали на некоторое расстояние, она оглянулась и помахала ему этой самой ручкой, видя, что Джо все еще стоит на том же месте, где они расстались, а позади темнеет фигура Хью.

Мы не знаем, о чем она думала, пока они добирались до города, и занимал ли теперь каретник в ее мыслях столько же места, сколько занимал еще сегодня утром. Наконец они приехали домой — я говорю «наконец», ибо путь был долгий и брюзжание миссис Варден не помогало коротать его. Услышав стук колес, Миггс тотчас очутился у дверей.

— А вот и они, Симмун! Вот и они! — закричала она, хлопая в ладоши, и бросилась к хозяйке, чтобы помочь ей сойти. — Принесите стул, Симмун! Ну, что, мэм, вы теперь лучше себя чувствуете? Довольны, что не остались дома? Господи, какие у вас холодные руки! Ах, сэр, она просто в сосульку превратилась.

— Ну, что ж поделаешь, моя милая. Веди ее скорее в дом, к огню, — сказал слесарь.

— Можно подумать, что хозяин у вас совсем бесчувственный, — сказала Миггс соболезнующим тоном. — Но я уверена, мэм, что в душе он не таков. После того что вы сегодня для него сделали, у него, наверно, в сердце столько любви, что он не скажет вам ни одного недоброго слова. Пойдемте, мэм, посидите у огня»

Миссис Варден вошла в дом, слесарь, держа руки в карманах, последовал за ней, а мистер Тэппертит покатил коляску в сарай.

— Марта, милая, — сказал слесарь, когда они вошли в столовую, — хорошо бы тебе самой присмотреть за Долди или послать к ней кого-нибудь. Ты же знаешь, как она перепугалась. Она сегодня просто сама не своя.

Действительно, Долли упала на кушетку и, не обращая внимания на то, что измялся ее наряд, которым она так гордилась сегодня утром, плакала навзрыд, закрыв лицо руками.

Долли вовсе не имела обыкновения устраивать такие сцены (чем чаще устраивала их мать, тем меньше склонна была дочь следовать ее примеру) — и потому при виде столь необычайного зрелища миссис Варден объявила, что нет и не было на свете женщины несчастнее ее, что жизнь ее — непрерывный ряд испытаний, и как только она почувствует себя хорошо, окружающие непременно стараются чем-нибудь ее огорчить, — вот сегодня ей приходится расплачиваться за приятно проведенный день, а бог видит, как редко в ее жизни случаются такие дни! Ей усердно подпевала Миггс. От этих тонических средств бедняжке Долли становилось не лучше, а хуже, и, видя, что она не на шутку расстроена, миссис Варден и Миггс, наконец, пожалели ее и принялись за ней ухаживать. Однако даже тут они не отступали от обычной своей тактики, и, хотя Долли лежала без чувств, даже глупцу было ясно, что страдалица не она, а ее мать. Когда Долли немного полегчало и она пришла уже в такое состояние, в каком, по мнению почтенных мамаш, с успехом можно слушать нотации и поучения, миссис Варден со слезами на глазах принялась ей внушать, что страдание — удел человека на земле, а в особенности удел женщины, что женщина всю жизнь ни на что иное надеяться не может и должна с кротостью и терпением нести свой крест, — об этом Долли должна помнить и примириться с тем, что у нее сегодня был тяжелый день. Миссис Варден напомнила дочери, что ей, вероятно, в самое ближайшее время предстоит, насилуя свои чувства, выйти замуж, а брак, как она сама ежедневно может видеть (увы, Долли действительно это видела!), требует великой силы духа и великого терпения. Не жалея красок, почтенная матрона доказывала Долли, что, если бы она, миссис Варден, на своем жизненном пути в этой юдоли слез, не руководилась твердым сознанием долга, которое только и поддерживает ее и не дает ей пасть духом, она уже давно сошла бы в могилу, — и, спрашивается, что сталось бы тогда с этим заблудшим (под «заблудшим» подразумевался слесарь), для которого она была зеницей ока, светочем и путеводной звездой в жизни? К ее наставлениям мисс Миггс добавила от себя кое-что в том же духе. Она сказала, что уж, конечно, мисс Долли должна брать пример с такой святой женщины, как ее мать, и хотя бы ее, Миггс, за это повесили, утопили и четвертовали сию же минуту, она всегда будет твердить, что миссис Варден — самая кроткая, самая великодушная, самая снисходительная и многострадальная женщина в мире. Она, Миггс, раньше и поверить не могла, что такие бывают. Достаточно ей было рассказать о добродетелях миссис Варден своей невестке, как в душе этой невестки произошла благодетельная перемена; до того они с мужем жили как кошка с собакой, швыряли друг в друга медными подсвечниками, крышками от кастрюль, утюгами и другими столь же увесистыми доказательствами своего раздражения, а сейчас они — самая счастливая и любящая парочка на свете, в этом когда угодно можно убедиться, если заглянуть в дом номер двадцать семь на площади Золотого Льва, второй звонок справа. Далее Миггс, вскользь упомянув о себе, как о существе ничтожном, но имеющем все же кое-какие заслуги, стала заклинать Долли, чтобы она всегда помнила, что ее дражайшая и единственная мать — женщина чувствительная и слабого здоровья и что в семейной жизни ей постоянно приходится переносить потрясения, в сравнении с коими нападение какого-то там разбойника или грабителя — совершенный пустяк, и все же она никогда не падает духом, не поддается ни гневу, ни отчаянию и, выражаясь языком боксеров, всегда «в форме», бодра, весела и выходит победительницей из испытаний.

Когда Миггс окончила свое соло, к ней присоединилась хозяйка, и они уже дуэтом продолжали развивать все ту же тему, а неизменный припев сводился к тому, что миссис Варден — угнетенная добродетель, а мистер Варден, как и следует ожидать от представителя мужского пола, существо грубое, с порочными привычками, совершенно неспособное оценить то счастье, которое ему досталось на долю.

Эти нападки под маской сочувствия к Долли делались весьма тонко и ловко, и когда Долли, оправившись, нежно поцеловала отца, как бы желая защитить его попранное достоинство, миссис Варден торжественно выразила надежду, что это послужит ему уроком на весь остаток жизни и впредь он будет ценить женскую душу, с чем мисс Миггс выразила полное согласие многозначительным покашливанием и сопением, более красноречивым, чем самая длинная речь.

Однако больше всего радовало Миггс то, что ей не только удалось во всех подробностях узнать о случившемся, но она смогла доставить себе утонченное наслаждение: передать все мистеру Тэппертиту и усилить таким образом его ревность и душевные терзания. По случаю нездоровья Долли этому джентльмену предложено было ужинать в мастерской, куда мисс Миггс собственными прелестными ручками и принесла его ужин.

— Ах, Симмун, — сказала эта молодая особа. — Если бы вы знали, что сегодня случилось! Помилуй бог, Симмун!

Мистер Тэппертит был в довольно мрачном настроении, и, кроме того, мисс Миггс была ему более всего противна, когда клала руку на грудь и бурно дышала, ибо тогда особенно бросалось в глаза несовершенство ее форм. Он смерил ее пренебрежительным взглядом, не проявляя никакого интереса к ее словам.

— Слыхано ли что-нибудь подобное! — продолжала Миггс, — и придет же в голову связываться с нею! Что в ней такого находят, ума не приложу, хи-хи-хи!

Поняв, что речь идет о какой-то женщине, мистер Тэппертит высокомерно предложил своей прекрасной собеседнице выражаться яснее и объяснить, что это за «она» и о ком идет речь.

— Ну, эта Долли, — сказала Миггс, резко отчеканивая каждый слог. — Впрочем, Джозеф Уиллет, по-моему, молодчина и уж, конечно, ее достоин. Да, ей-богу, он молодчина!

— Женщина! — воскликнул мистер Тэппертит, вскакивая с конторки, на которой сидел. — Берегись!

— Силы небесные! — в притворном ужасе ахнула Миггс. — Вы меня до смерти напугали, Симмум! Что с вами?

— Есть струны в человеческом сердце, — произнес мистер Тэппертит, размахивая ножом, которым резал хлеб и сыр, — струны, которых лучше не касаться. Вот что!

— Ну, ладно. Если вы так рассердились, то лучше мне уйти, — и Миггс шагнула к двери. — Рассердился или нет, это все равно, — сказал мистер Тэппертит, удержав ее за руку. — Что ты хотела сказать, Иезавель[46]? Что означают твои намеки? Отвечай!

Несмотря на такое невежливое обращение, Миггс охотно выполнила его требование: она рассказала, что ее молодая хозяйка шла вечером одна полем и на нее на пали не то трое, не то четверо рослых мужчин, которые, конечно, похитили бы, а то и убили бы ее, если бы не подоспел Джозеф Уиллет. Он дрался с ними голыми руками, всех обратил в бегство и спас Долли, чем заслужил уважение и восхищение всех людей и вечную любовь и благодарность Долли Варден.

— Ну, хорошо же, — тяжело переводя дух, сказал мистер Тэппертит, когда Миггс окончила свой рассказ, и принялся ерошить волосы, да так, что они все стали ды бом. — Дни его сочтены!

— Ох, Симмун!

— Повторяю: дни его сочтены. А теперь оставьте меня. Ступайте!

Миггс тотчас удалилась, но не потому, что ее гнали, а потому, что ей хотелось поскорее дать волю распиравшему ее смеху. Нахохотавшись в укромном уголке, она вернулась в столовую, где слесарь, ободренный наступившим затишьем, праздновал встречу с Тоби. Став после этой встречи словоохотливым, он принялся было весело вспоминать о происшествиях сегодняшнего дня. Но миссис Варден, благочестие которой (как это нередко бывает) носило ретроспективный характер, то есть обычно поднимало голос, так сказать, задним числом, сурово остановила мужа, указав на греховность такого рода развлечений и на то, что давно пора спать, после чего она с таким мрачным и унылым видом, что могла бы в этом отношении соперничать с парадной кроватью в «Майском Древе», удалилась на покой, и скоро ее примеру последовали все в доме.

Глава двадцать третья

Сумерки уже давно сменились вечером, но в некоторых кварталах Лондона жизнь еще кипела ключом, как в полдень. Эти кварталы удостоил своим пребыванием так называемый «высший свет» (который и тогда, как в наши дни, представлял собой весьма тесный круг), и в одном из них, Тэмпле, в этот вечер мистер Честер полулежал на диване в своей спальне и читал книгу.

Он, видимо, совершал свой туалет не спеша, постепенно, и когда был уже наполовину одет (очень изящно, по последней моде), решил сделать длительную передышку. Остальные части его костюма лежали наготове, оставалось только их надеть. Камзол был распялен на специальной подставке, напоминая нарядное чучело, жилет тоже разложен самым эффектным образом, и тут же в живописном порядке лежали другие элегантные принадлежности туалета, а мистер Честер развалился на диване и был поглощен чтением, как будто на сегодня уже покончил со всеми светскими обязанностями и собирался лечь спать.

— Честное слово, — сказал он, наконец, вслух, подняв глаза к потолку с видом человека, серьезно размышляющего о прочитанном. — Честное слово, я не знаю другой так мастерски написанной книги! Какие тонкие мысли, какие прекрасные правила нравственности и истинно-джентльменские чувства! Ах, Нэд, Нед, если бы ты мыслил и чувствовал так, мы с тобой всегда сходились бы во всем, на все смотрели бы одинаково!

Это замечание, как и вся тирада, обращены были в пространство: Эдварда здесь не было, и отец его разговаривал сам с собой.

— Милорд Честерфилд![47] — продолжал он, чуть не с нежностью положив руку на книгу. — Если бы я мог в свое время использовать ваши гениальные мысли и воспитал сына в тех правилах, какие вы завещали всем мудрым отцам, Эдвард и я были бы сейчас богачами. Шекспир, без сомнения, очень хорош в своем роде, хорош и Мильтон, хотя он прозаичен, лорд Бэкон — глубокий мыслитель, но гордостью отчизны я могу назвать только одного писателя; лорда Честерфилда.

Он задумался и стал орудовать зубочисткой.

— Я считал себя достаточно светским человеком, — снова заговорил он. — Я льстил себя надеждой, что обладаю всеми светскими талантами и лоском, отличающими людей высшего круга от простонародья и освобождающими нас от тех недопустимо пошлых, плебейских черт, которые называются «национальным характером». Да, я верил, что я — подлинно светский человек, и вовсе не из естественного пристрастия к собственной особе. А между тем на каждой странице книги этого просвещенного писателя я нахожу примеры такого пленительного лицемерия, какое мне и во сне не снилось, или высшего эгоизма, до сих пор совершенно мне чуждого. Я должен бы краснеть за себя перед этим изумительным писателем, если бы сам он не учил нас никогда не краснеть. Какой замечательный человек, — настоящий аристократ! Король или королева могут любого сделать лордом, но только сам сатана да грации могут создать Честерфилда!

Люди пустые и лживые до мозга костей редко двигаются скрыть свои пороки от самих себя. Однако именно в том, что они откровенно признаются себе в этих пороках, они видят высшую добродетель, ту добродетель, которую якобы презирают. «Ведь моя откровенность с самим собой — это честность, это правдивость, — твердят они. — Все люди таковы, как я, но у них не хватает честности признать это». Чем энергичнее они отрицают искренность во всех людях, тем больше им хочется показать, что они сами искренни до дерзости. Таким-то образом эти философы бессознательно отдают должное Истине и, глумясь над всем, глумятся над самими собой.

После панегирика своему любимому писателю мистер Честер и порыве восторга снова взял в руки книгу, намереваясь дальше изучать изложенную и ней высокую мораль, но ему помешал шум у входной двери: по-видимому, его слуга не хотел пускать какого-то непрошенного посетителя.

— Для назойливого кредитора час слишком поздний, — пробормотал про себя мистер Честер, поднимая брови с таким беспечным выражением, как будто шум этот доносился с улицы и нисколько его не касался. Они обычно являются гораздо раньше. И всегда под тем же неизменным предлогом, что им предстоит завтра крупный платеж. Этот бедняга только потеряет даром время, а время — деньги, как говорит пословица, хотя мне в этом ни разу не пришлось убедиться. Ну, что там такое? Тебе же сказано, что меня нет дома.

— Какой-то парень, сэр, — доложил слуга, в совершенстве усвоивший себе холодно-небрежный тон своего господина. — Принес вам хлыст, который вы на днях где-то оставили. Я ему сказал, что вас дома нет, но он объявил, что не уйдет, пока я не отнесу вам хлыст.

— И прекрасно сделал, — отозвался мистер Честер. А ты — олух без капли сообразительности! Приведи его сюда — да пусть раньше чем войти, пять минут вытирает ноги.

Слуга положил хлыст на стул и вышел, А хозяин, который не потрудился даже обернуться, когда он вошел в комнату, и во время разговора ни разу не взглянул на него, продолжал свои размышления вслух, прерванные было его приходом:

— Если бы пословица «время — деньги» была справедлива, — промолвил он, вертя в руках табакерку, я легко пришел бы к соглашению со всеми кредиторами и мог бы выплачивать им,.. сейчас, прикинем, сколько же я мог бы им уделять в день? Ну, скажем, послеобеденный: сон — этот час я пожертвовал бы охотно, пусть берут и пользуются на здоровье. Утром, между завтраком и чтением газет, я тоже мог бы выкроить для них час, вече ром, до обеда, — так и быть, еще один. Выходит три часа в день. За двенадцать месяцев они таким способом взыскали бы с меня долг сполна, да еще с процентами; Пожалуй, предложу им… А, это вы, мой кентавр?

— Я, — ответил Хью. Он, широко шагая, вошел в комнату, а за ним шла собака, такая же угрюмая и взлохмаченная, как он сам. — Немалого труда мне стоило прорваться к вам! Вы сами велели мне прийти, а когда я пришел, держите меня за дверью, — это как же понимать?

— Очень рад вас видеть, милейший, — сказал мистер Честер, приподняв голову с подушки и меряя его с головы до ног равнодушным взглядом. — Ваше присутствие здесь — лучшее доказательство, что вас не держат за дверью. Как поживаете?

— Хорошо, — ответил Хью, не скрывая своего нетерпения.

— Вид у вас цветущий, настоящее олицетворение здоровья. Присядьте.

— Я уж лучше постою.

— Как хотите, как хотите, мой друг. — Мистер Честер встал, не спеша снял халат и сел перед зеркалом за туалетный стол. — Пожалуйста, не стесняйтесь.

Сказав это самым учтивым и ласковым тоном, он начал одеваться, не обращая больше внимания на гостя, который стоял растерянный, не зная, как быть дальше, и время от времени хмуро поглядывал на него.

— Что же, хозяин, вы говорить со мной будете? — спросил он после длительного молчания.

— Вы, видно, не в духе, любезный, немного раздражены. Я подожду, пока вы совершенно успокоитесь. Время терпит.

Этот тон подействовал на Хью именно так, как рассчитывал мистер Честер: он его смутил и лишил уверенности в себе. На грубость он сумел бы ответить тем же, за обиду отплатил бы с лихвой, но это холодно-любезное и равнодушно-пренебрежительное обхождение, спокойный и самоуверенный тон дали ему почувствовать его ничтожество лучше, чем самые красноречивые доводы. Все этому способствовало: контраст между его грубой и нескладной речью и гладкими, спокойными, но внушительными фразами мистера Честера, его неотесанностью и изысканными манерами этого джентльмена, его неопрятными лохмотьями — и элегантным костюмом того, не виданные им никогда роскошь и комфорт обстановки и наступившее молчание, во время которого он успел все заметить и почувствовать себя обескураженным… Это очень часто влияет даже на людей развитого ума, а на такого человека, как Хью, действует почти неотразимо, — и Хью был совершенно подавлен и усмирен; он понемногу придвигался все ближе к мистеру Честеру и, глядя через его плечо на свое отражение в зеркале, словно искал в нем ободрения. Наконец он сделал неуклюжую попытку умилостивить мистера Честера:

— Ну, как, вы мне скажете что-нибудь, сэр, или велите уходить?

— Говорите вы, — ответил тот. — Говорите, мой друг. Ведь я уже свое сказал, не так ли? Теперь я хочу услышать, что скажете вы.

— Послушайте, сэр, — отозвался Хью со все возрастающим замешательством, — не мне ли вы перед отъездом из «Майского Древа» оставили свой хлыст и велели его принести, когда мне надо будет потолковать с вами насчет одного дела?

— Именно вам, если только у вас нет брата-близнеца, — подтвердил мистер Честер, бросив взгляд в зеркало, где отражалось растерянное лицо Хью. — Но это, я думаю, мало вероятно.

— Ну, так вот я и пришел, сэр, — сказал Хью. И принес хлыст, да еще кое-что: письмо, сэр. Я его отнял у того, кто должен был его доставить.

Говоря это, Хью положил на туалетный стол то самое послание, пропажа которого так сильно огорчила Долли.

— Вы его силой отняли? — спросил мистер Честер, глянув на письмо без малейшего признака интереса или удовлетворения.

— Не совсем, — ответил Хью. — Только отчасти.

— А кто был тот посланец, у которого вы его отняли?

— Это женщина. Дочь слесаря Вардена.

— Вот как! — весело воскликнул мистер Честер. — И что еще вы взяли у нее силой?

— Что еще?

— Да, что еще? — повторил мистер Честер с расстановкой, таи как он в эту минуту наклеивал крошечную «мушку» из липкого пластыря на прыщик, вскочивший в уголку рта.

— Гм… Ну, еще поцелуй, — ответил Хью с запинкой.

— А еще что? — Больше ничего.

— Однако, — продолжал мистер Честер так же весело и непринужденно, улыбнувшись раз-другой, чтобы проверить, крепко ли пристала мушка, — помнится, мне говорили о какой-то побрякушке… но это такая безделица, что вы могли и забыть о ней. Не помните, что это было, браслет, кажется?

Хью пробормотал себе под нос какое-то ругательство, полез за пазуху и вытащил браслет, обернутый в клок сена. Он хотел положить и его на стол рядом с письмом, но мистер Честер остановил его.

— Вы же взяли эту вещь для себя, любезный друг, сказал он, — так и оставьте ее себе. Я не вор и не укрыватель краденого, незачем показывать мне вашу добычу. Спрячьте-ка ее поскорее. Я не хочу и видеть, куда вы ее спрячете, — добавил он, отвернувшись.

— Вы не берете краденого? — сказал Хью резко, не смотря на все возраставший благоговейный страх, который внушал ему мистер Честер. — А как же это, сэр? Он ударил мощным кулаком по письму.

— Это совсем другое дело, — сухо ответил мистер Честер. — И я вам это сейчас докажу… Слушайте, вам, на верное, хочется выпить? Хью утер губы рукавом и подтвердил, что хочется.

— Так подойдите к тому шкафу, в нем найдете бутылку и стакан. Принесите их сюда. Хью повиновался. Его покровитель следил за ним взглядом и усмехнулся у него за спиной, хотя все время, пока Хью мог его видеть, лицо мистера Честера оставалось серьезным. Когда Хью вернулся с бутылкой, он налил ему полный стакан, потом второй, третий.

— Сколько вы можете выпить? — спросил он, наливая четвертый.

— Сколько дадите. Лейте, лейте, доверху наливайте, вровень с краями! За добрую порцию такого вина я готов по вашему слову человека убить? — добавил Хью, опрокинув стакан в свою волосатую пасть.

— Я не собираюсь просить вас об этом, и вы, вероятно, и без моей просьбы этим кончите, если будете столько пить. Так что давайте, мой друг, прекратим это развлечение после следующего стакана, — с величайшим хладнокровием отвечал мистер Честер. — Вы, должно быть, выпили уже и перед тем, как прийти сюда.

— Я пью всегда, когда только удается, — с пьяной развязностью прокричал Хью, вертя пустым стаканом над головой и стоя в такой позе, словно собирался пуститься в пляс. — Я всегда пью. Да и как мне не пить? Ха-ха-ха! Разве есть у меня другая утеха в жизни? Нет, и не было никогда. Что согревало меня в студеные ночи и заглушало голод, когда нечего было есть? Что придавало мне силу и смелость мужчины, когда меня, малого ребенка, люди оставили умирать под забором? Если бы не вино, я давно подох бы в канаве, — только оно поддерживало во мне дух. Когда я был несчастным, хилым парнишкой и от слабости у меня подгибались ноги, а перед глазами стоял туман, — разве кто-нибудь хоть раз подбодрил меня? Никто, только вино. Пью за вино, хозяин! Ха-ха-ха!

— Вы, я вижу, весельчак, — заметил мистер Честер, неторопливо и сосредоточенно завязывая шарф на шее и осторожно поворачивая голову то влево, то вправо, чтобы узел пришелся как раз под подбородком. — С таким собутыльником не соскучишься!

— Видите эту руку, сэр? — И Хью обнажил свою мускулистую руку до самого локтя. — Она была когда-то кожа да кости и давно бы сгнила в земле на каком-нибудь погосте, если бы я не пил.

— Можете прикрыть ее, — сказал мистер Честер. — Она и в рукаве имеет достаточно внушительный вид.

— Если бы я не выпил, разве хватило бы у меня смелости поцеловать такую гордую красотку? — выкрикивал Хью. — Ха-ха-ха! Что за поцелуй! Сладкий, как лепестки жимолости, можете мне поверить! И за это тоже вину спасибо! Налейте еще стаканчик, хозяин, я выпью за вино! Ну, же! Только один!

— Вы подаете большие надежды, — сказал мастер Честер, пропустив мимо ушей эту просьбу и аккуратно застегивая жилет. — Столь большие, что я должен вас предостеречь: если будете так упиваться вином, то преждевременно угодите на виселицу. Сколько вам лет?

— Не знаю.

— Ну, во всяком случае вы еще достаточно молоды и раньше, чем умереть этой, я сказал бы, естественной для вас смертью, можете прожить немало лет. Так зачем же вы сами надеваете себе петлю на шею и целиком от даетесь в мои руки, хотя так мало меня знаете? Очень уж вы доверчивы!

Хью отступил на шаг и уставился на мистера Честера со смешанным выражением ужаса, гнева и удивления. А этот джентльмен, все с тем же безмятежным спокойствием смотрясь в зеркало, говорил так беспечно и плавно, как будто обсуждал какую-нибудь занятную городскую сплетню:

— Грабежи на большой дороге — дело очень опасное и рискованное, друг мой. Оно, должно быть, приятно, спору нет, но, как и многие другие удовольствия в нашем бренном мире, оно не вечно. И видя, как охотно вы со всем чистосердечием молодости поверяете другим свои тайны, я боюсь, что ваш жизненный путь будет весьма короток.

— Как так? — спросил Хью. — Вам ли это говорить, мистер? А кто меня толкнул на такое дело?

— Кто? — Мистер Честер круто обернулся и в первый раз посмотрел Хью в лицо. — Я не расслышал. Кто вас толкнул на это?

Хью замялся и буркнул что-то невнятное.

— Кто же, интересно знать? — продолжал мистер Честер удивительно мягко. — Какая-нибудь деревенская красотка? Берегитесь, приятель, не всем им можно доверять. Мой вам совет — будьте осторожны.

Сказав это, он снова повернулся к зеркалу и занялся своим туалетом.

Хью хотелось ответить ему, что это он и никто другой подучил его сделать то, что сделано, но слова застряли у него в горле. Исключительная ловкость, с какой этот джентльмен направлял весь их разговор, совершенно ошарашила Хью и опрокинула все его расчеты. Он не сомневался, что, если бы у нею вырвались те слова, которые были уже на Языке, когда мистер Честер обернулся и так резко задал ему вопрос, этот джентльмен немедленно позвал бы констебля, и его с украденной вещью в кармане потащили бы к судье, а уж тогда ему не миновать виселицы — это так же верно, как то, что он живет на свете. С этой минуты власть над молодым дикарем, которой добивался мистер Честер, была достигнута, и Хью окончательно укрощен. Он теперь ужасно боялся мистера Честера, он чувствовал, что попал в сети и ловкий вельможа одним движением опытной руки может послать его на виселицу. Размышляя так и все еще не понимая, каким образом он, пришедший сюда в самом воинственном настроении и гордый тем, что знает тайны мистера Честера, так быстро и окончательно покорен, Хью стоял съежившись и то и дело тревожно поглядывал на мистера Честера, пока тот одевался. Окончив свой туалет, мистер Честер взял со стола письмо, сломал печать и, усевшись поудобней, не спеша прочел послание мисс Хардейл.

— Превосходно написано, клянусь жизнью! Настоящее женское письмо, полное так называемой нежной любви, самоотверженности, мужества и все такое.

Он свернул письмо в трубочку и, бросив беглый взгляд на Хью, будто хотел сказать: «Видишь?», поднес его к свечке. Когда бумага ярко вспыхнула, он бросил ее в камин, где она тлела, пока не обратилась в пепел.

— Это письмо адресовано моему сыну, — сказал он, обращаясь к Хью. — И вы правильно сделали, что принесли его сюда. Распечатать его было моей отцовской обязанностью, и вы видели, что я с ним сделал… Вот вам за труды.

Хью подошел, чтобы взять деньги.

Сунув ему в руку монету, мистер Честер добавил:

— Если вам случится найти еще что-нибудь в таком роде или узнать новость, которую вы найдете нужным мне сообщить, приходите. Придете?

Это было сказано с улыбкой, в которой — по крайней мере так показалось Хью — читалась угроза: «Попробуй только отказаться — и тебе несдобровать!»

И Хью ответил, что придет.

— А ваша маленькая неосторожность, о которой сейчас шла речь, пусть вас не тревожит, — сказал его собеседник самым ласковым и покровительственным тоном. Не падайте духом, дружок, и будьте уверены, что в моих руках ваша шея в такой же безопасности, как если бы ее обвивали руки младенца… Выпейте еще стаканчик. Сейчас вы спокойнее, так что вам это не повредит.

Хью принял стакан из рук мистера Честера и, украдкой глянув в его улыбающееся лицо, молча выпил вино.

— Что же вы… Ха-ха-ха! Что же вы больше не провозглашаете тоста за вино? — с подкупающей любезностью спросил мистер Честер.

— Пью за вас, — хмуро отозвался Хью с неуклюжим поклоном. — За ваше здоровье.

— Спасибо, спасибо! А кстати, мой друг, как ваша фамилия? Я знаю, конечно, что зовут вас Хью, — ну, а дальше как?

— Никак. Фамилии у меня нет.

— Как странно! Что вы этим хотите сказать: что вы не знаете своей фамилии или вам не угодно, чтобы другие ее узнали?

— Почему же, я бы сказал вам, если бы знал, — быстро ответил Хью. — Но я ничего не знаю. Меня всегда называли Хью — и все. Я никогда в жизни не видел своего отца и не задумывался, почему это так. Я был мальчишкой лет шести — не больно-то взрослый! — когда мою мать повесили в Тайберне на глазах у нескольких тысяч зевак. Вешать ее было не за что — она была достаточно бедна.

— Ах, какая жалость! — воскликнул мистер Честер со снисходительной усмешкой. — Я уверен, что она была превосходная женщина.

— Видите моего пса? — отрывисто спросил Хью.

— Вижу. — Мистер Честер посмотрел на собаку в лорнет. — Должно быть, он вам очень предан и замечательно умен. Все одаренные и добродетельные животные — как люди, так и четвероногие, — обычно бывают безобразны на вид.

— Вот такая же собака, такой же породы, как эта, была единственным живым существом, которое, кроме меня, в тот день выло по моей матери, — сказал Хью. Больше двух тысяч человек смотрело, как вешали мою мать, — когда вешают женщину, народ всегда валом валит на место казни. А жалели ее только я да наша собака. Будь этот пес человеком, он рад был бы с нею расстаться, потому что матери нечем было кормить его и он у нас отощал от голода. Но это был пес, у него не было человечьего разума, — вот он и выл по ней.

— Да, глупая животная привязанность!.. Все животные глупы, — заметил мистер Честер. Ничего не ответив, Хью свистнул своей собаке, и, когда она, вскочив, подбежала к нему и стала весело вертеться у его ног, он простился со своим новым другом, мистером Честером, пожелав ему доброй ночи. — Доброй ночи, — ответил тот. — Так помните — вы за мной, как за каменной стеной. Я вам друг, пока вы будете этого достойны. Надеюсь, это будет всегда, и на мое молчание вы можете твердо рассчитывать. Но сами-то будьте осторожны, не забывайте, какая опасность вам грозила. Ну, прощайте, храни вас бог!

Испуганный тайным смыслом этих слов, перетрусив, как только может трусить подобный человек, Хью вышел с приниженным, покорным видом, совсем непохожим на тот, с каким он вошел, а мистер Честер, оставшись один, еще шире заулыбался.

— А все-таки, — сказал он вслух, беря понюшку табаку, — жаль, что его мать повесили. Я уверен, что она была красавица, — недаром же у сына такие красивые глаза. Впрочем, она, наверно, была вульгарна… и, может, у нее был красный нос или безобразные большие ноги. Нет, пожалуй, все к лучшему.

Придя к такому утешительному выводу, мистер Честер надел камзол, бросил последний взгляд в зеркало и кликнул слугу, который тотчас явился в сопровождении двух носильщиков с портшезом.

— Фу! — сказал мистер Честер. — Этот кентавр положительно оставил здесь запах тюрьмы и виселицы. Пик, обрызгайте пол духами. Да уберите стул, на котором он сидел, и проветрите его. Обрызгайте и меня тоже — я просто задыхаюсь.

Слуга сделал, как ему было приказано, и, после того как комната и ее хозяин избавились от чуждого запаха, мистеру Честеру оставалось только взять шляпу и, с небрежным изяществом держа ее под мышкой, усесться в портшез. Так он тронулся в путь, напевая модную песенку.

Глава двадцать четвертая

Стоит ли рассказывать, как этот высокообразованный и прекрасно воспитанный джентльмен провел вечер в блестящем обществе, как он чаровал всех изяществом манер, учтивостью обхождения, живостью беседы и приятным голосом, и в каждом углу слышались замечания, что у Честера счастливый характер — его ничто не может вывести из себя, что бремя житейских забот и ошибок он носит так же легко и свободно, как свой костюм, и на его улыбающемся лице всегда отражается спокойствие духа? Стоит ли описывать, как люди порядочные, инстинктивно ему недоверявшие, тем не менее склонялись перед ним, почтительно ловили каждое его слово, всячески добивались его благосклонного внимания; как люди, по-настоящему хорошие, подражая другим, заискивали перед ним, льстили ему, восторгались им, втайне презирая себя за это, но не имея мужества плыть против течения, — словом, как в обществе его принимали и, что называется, носили на руках десятки людей, которым втайне был глубоко противен этот всеобщий любимец, предмет восторженного почитания? Все это — явления столь обычные, что вы легко можете сами их себе представить. О таких обычных вещах достаточно бегло упомянуть и все.

Есть две категории человеконенавистников (помимо подражателей и просто дураков этого толка): одни считают себя обиженными и не оцененными по заслугам, другие, тешась лестью и поклонением окружающих, про себя вполне сознают свое ничтожество. И самые черствые мизантропы, как правило, всегда принадлежат к этой второй категории.

На другое утро, когда мистер Честер еще пил кофе в постели, вспоминая с каким-то презрительным удовлетворением, как он блистал на вчерашнем вечере, как за ним ухаживали и заискивали перед ним, слуга подал ему грязный клочок бумаги, старательно запечатанный сургучом в двух местах. На бумажке большущими буквами было написано: «Друг желает поговорить. Немедленно. По секрету. Когда прочтете, сожгите».

— Клянусь Пороховым Заговором[48], ну и послание!

Где ты это подобрал? — спросил мистер Честер. Слуга объяснил, что ему передал записку какой-то человек и что он ждет у дверей.

— В плаще и с кинжалом? — спросил мистер Честер. Выяснилось, что ничего угрожающего слуга не заметил, если не считать кожаного фартука и неумытой физиономии.

— Ну, так впусти его.

И вошел… мистер Тэппертит. Волосы у него, как всегда, были взъерошены, а в руках — большой замок, который он положил на пол посреди комнаты: можно было подумать, что он готовится к какому-то представлению, в котором замок был необходимым аксессуаром.

— Сэр, — начал он, отвесив низкий поклон. — Благодарю за милость и очень рад, что удалось вас повидать. Простите мне мою низкую профессию и отнеситесь сочувственно к человеку, который, несмотря на свой непритязательный вид, по стремлениям души гораздо выше своего звания.

Мистер Честер шире раздвинул полог кровати и оглядел посетителя, смутно заподозрив, что это помешанный, который бежал из сумасшедшего дома, да еще к тому же унес с собой замок. Мистер Тэппертит снова поклонился и стал так, чтобы показать свои ноги в самой выгодной позиции.

— Вы, верно, слыхали, сэр, про мастерскую «Г. Варден, слесарные изделия, устройство звонков и всякий ремонт в городе и окрестностях, исполнение самое аккуратное. Лондон, Клеркенуэл»?

— Ну, и что же? — спросил мистер Честер.

— Так я — его подмастерье, сэр.

— А дальше что?

— Гм!.. — произнес мистер Тэппертит. — Вы разрешите закрыть дверь? И еще, сэр, прошу вас, дайте мне слово, что вы этот разговор сохраните в строжайшей тайне.

Мистер Честер спокойно откинулся на подушки и, с самым невозмутимым видом глядя на странного гостя, который тем временем успел закрыть дверь, попросил, если это не очень его затруднит, высказаться как можно короче и ближе к делу.

— Прежде всего, сэр, — начал мистер Тэппертит, до став из кармана носовой платочек и встряхнув его, чтобы развернуть, — так как у меня нет визитной карточки (вот до чего принизила нас злоба тиранов-хозяев!), позвольте предложить вам взамен то, что возможно при таких обстоятельствах. Если вы возьмете в руки этот платок, сэр, и посмотрите на метку в правом углу, — тут мистер Тэппертит грациозным жестом протянул платочек мистеру Честеру, — то получите обо мне нужные сведения.

— Весьма вам признателен, — поблагодарил мистер Честер, принимая платок, и в одном из его углов увидел ярко-красные буквы: «Четыре. Саймон Тэппертит. Один». — Так это и есть ваши…

— Да, мое имя и фамилия, сэр. А номера — это для прачки и никакого отношения не имеют ко мне и моей фамилии…

— А ваша фамилия, сэр, — мистер Тэппертит очень внимательно вгляделся в ночной колпак хозяина, — Честер, не так ли? Не снимайте колпака, сэр, благодарю вас, я и отсюда вижу буквы Э. Ч., остальное ясно.

— Скажите, пожалуйста, мистер Тэппертит, — спросил мистер Честер. — Что, это сложное произведение слесарного искусства, которое вы соблаговолили принести сюда, имеет какое-нибудь непосредственное отношение к предстоящему нам разговору?

— Никакого, сэр. Я должен навесить его на дверь склада по Темз-стрит.

— В таком случае, — сказал мистер Честер, — быть может, вы будете так любезны вынести эту вещь за дверь? Она пахнет смазкой слишком сильно, сильнее, чем это нужно для освежения воздуха в моей спальне.

— С удовольствием, сэр, — согласился мистер Тэппертит, немедленно перейдя от слов к действию.

— Вы, надеюсь, меня извините?

— Ну, конечно. Пожалуйста, не извиняйтесь, сэр. А теперь, если позволите, — к делу.

Во время всего этого диалога мистер Честер стойко сохранял безоблачно-ясное и любезное выражение лица. А Сим Тэппертит был о себе слишком высокого мнения, чтобы заподозрить, что над ним могут потешаться, и поэтому, решив, что ему оказывают, наконец, должное уважение, сравнивал мысленно учтивость мистера Честера с обхождением своего хозяина, и сравнение это было никак не в пользу почтенного слесаря.

— Сэр, из того, что говорится у нас в доме, я понял, что ваш сын против вашей воли встречается с одной молодой леди… Сэр, ваш сын дурно обходился со мной!

— Мистер Тэппертит, я и сказать вам не могу, как это меня огорчает!

— Благодарю вас, сэр, — отвечал подмастерье. Очень рад это слышать. Ваш сын — гордец. Да, да, слишком уж он зазнается.

— Боюсь, что вы правы, — согласился мистер Честер, — меня, знаете ли, давно тревожили такие опасения, а теперь вы их подтверждаете.

— Если бы вы знали, сэр, сколько раз мне приходилось оказывать вашему сыну унизительные услуги, услуги, которые вовсе не входят в мои обязанности подмастерья, — сказал Тэппертит. — Сколько раз я бывал вынужден подавать ему стул, нанимать для него экипаж да если все записать, не хватит места даже в семейной библии! Кроме того, сэр, он еще молод, и я нахожу, что «спасибо, Сим», — недостаточно приличная форма обращения ко мне в этих случаях.

— Мистер Тэппертит, такая мудрость в ваши годы редкость. Продолжайте, прошу вас!

— Спасибо за доброе мнение обо мне, сэр, — сказал очень довольный Сим. — Итак, продолжаю. По той причине, о которой вы уже слышали (а может быть, и по некоторым другим, но о них говорить не буду) я — на вашей стороне. И должен вас предупредить: пока Вардены будут колесить взад и вперед, в это прекрасное «Майское Древо» и обратно, передавать письма и устные поручения, вы не сможете помешать вашему сыну ухаживать за той молодой леди через посредников, — нет, не сможете, хотя бы его днем и ночью стерегла вся конная гвардия в полном составе и вооружении.

Мистер Тэппертит перевел дух и снова заговорил:

— Перехожу к главному, сэр. Вы меня, конечно, спросите: как положить этому конец? И я вам подскажу, что делать: если бы такой благородный, вежливый и любезный джентльмен, как вы…

— Мистер Тэппертит, право, я…

— Нет, нет, я говорю совершенно серьезно, честное слово, — перебил подмастерье. — Если бы такой благородный, вежливый, приятный джентльмен, как вы, минут десять побеседовал с нашей старухой, то есть с миссис Варден, и полюбезничал бы с ней немножко, — вы легко переманили бы ее на нашу сторону. А тогда дело было бы в шляпе, то есть ее дочери Долли (тут мистер Тэппертит невольно покраснел) раз навсегда запретили бы служить посредницей между влюбленными. Пока вы этого не добьетесь, ничто на свете не сможет помешать Долли… Имейте это в виду.

— Как хорошо вы знаете людей, мистер Тэппертит!..

— Погодите минутку, — остановил его Сим, с жутким спокойствием скрестив на груди руки. — Есть еще один пункт, самый главный. Сэр, в этом «Майском Древе» живет один негодяй, чудовище в человеческом образе, отъявленный мерзавец, и если вы не избавитесь от него ну, хотя бы схватите и увезите его куда-нибудь подальше, это самое меньшее, что необходимо сделать, — он женит вашего сына на этой девушке так же легко, как если бы он был сам архиепископ Кентерберийский[49]. Да, да, сэр, он это сделает из ненависти и злобы к вам, не говоря уже о том, что для него учинить какую-нибудь пакость первейшее удовольствие. Знали бы вы, как часто этот Джозеф Уиллет — так его зовут — таскается к нам в дом, постоянно на вас клевещет, поносит вас, угрожает вам я весь дрожу, когда это слышу! — вы бы его возненавидели еще сильнее, чем я. — Говоря это, мистер Тэппертит яростно взъерошил волосы и скрипнул зубами. — Да, сэр, сильнее, чем я, если можно ненавидеть сильнее!

— У вас с ним, как видно, личные счеты? Маленькая месть, — а, мистер Тэппертит?

— Личные ли счеты, сэр, или общественные интересы, или то и другое вместе — все равно вы должны его уничтожить! — сказал мистер Тэппертит. — То же самое говорит Миггс. Миггс и я — мы оба такого мнения. Нам не по нутру все эти интриги и заговоры. Они нам глубоко противны. Барнеби и миссис Радж тоже в них участвуют, но всему зачинщик — этот негодяй, Джозеф Уиллет. Нам с Миггс известны все их планы и замыслы если захотите что-нибудь узнать, обращайтесь к нам. И прежде всего избавьте нас от Джозефа Уиллета, сэр. Уничтожьте его! Сотрите с лица земли! Желаю сам удачи!

С этими словами мистер Тэппертит, не дожидаясь ответа, так как, видимо, не сомневался, что его красноречие совершенно ошеломило, потрясло его собеседника и замкнуло ему уста, скрестил руки таким образом, что ладони легли на плечи, и скрылся внезапно, на манер тек таинственных вестников, о которых он читал в романах.

— Этот малый, — сказал себе мистер Честер (убедившись, что гость ушел окончательно, он перестал улыбаться, чтобы дать передышку мускулам лица), — этот малый заставил меня таки поупражняться в выдержке. Оказывается, я отлично умею управлять своим лицом… Однако он мне будет полезен. Он полностью подтвердил мои подозрения. И тупые орудия иной раз годятся в дело там, где не помогают острые. Боюсь, не пришлось бы мне сильно потревожить этих почтенных людей. Как это не приятно! Мне их от души жаль.

И мистер Честер снова погрузился в сладкую дремоту, безмятежную, как сон младенца.

Глава двадцать пятая

Оставим этого любимца высшего света, избалованного лестью человека, который никогда не компрометировал себя ни одним не джентльменским поступком и не имел на совести ни единого просто человечного поступка. Пусть себе спит, улыбаясь во сне (ибо даже сон почти не срывал маски с его липа и не изобличал его холодного расчетливого лицемерия), а мы тем временем последуем за двумя людьми, медленно бредущими но дороге в Чигуэлл.

Это Барнеби и его мать, а с ними, конечно, и Грип.

Вдове каждая с трудом пройденная миля казалась длиннее предыдущей, и она еле шла; зато Барнеби носился взад и вперед, подчиняясь всякой мимолетной прихоти, и то далеко обгонял мать, то задерживался где-нибудь и сильно отставал, то убегал на боковую тропинку или проселок, и тогда мать шла дальше одна, пока он не появлялся откуда-то и не кидался к ней с криком в одном из тех бурных порывов веселья, которые свойственны были его неуравновешенной и своенравной натуре. Он то вдруг окликал мать с верхушки росшего у дороги высокого дерева, то, пользуясь своей длинной палкой, так шестом, перелетал через канавы, плетни и даже высокие ворота, то с поразительной быстротой бежал вперед по дороге милю-другую и, остановившись, играл на траве с Трипом, поджидая мать. Так он развлекался. И терпеливая мать, слыша его веселый голос, глядя на разрумянившееся, дышащее здоровьем лицо, никогда не умеряла его восторгов грустным взглядом или словом, хотя эти потехи были для нее источником страдания в такой же мере, в какой для Барнеби — источником радости.

Все же отрадно видеть свободное, непринужденное веселье и наслаждение природой, хотя бы это было веселье помешанного. Утешительно сознавать, что господь и такое существо не лишил способности радоваться, и как бы люди ни старались угашать эту радость в душах своих ближних, творец вселенной дарует ее каждому, самому обездоленному и жалкому из своих созданий. Кто не со гласится, что отраднее видеть бедного идиота, который наслаждается свободой и солнцем, чем разумного человека, тоскующего в темнице?

Вы, угрюмые и суровые, кому лик Безграничной Благости представляется вечно хмурым, читайте в книге Вечности, широко открытой перед вашими глазами, то, чему она учит нас. Перед нами проходят на ее страницах картины не темных и мрачных, а светлых и ослепительно ярких тонов, в музыке ее — если только вы не станете ее заглушать — звучат не вздохи и стопы, а песни и ликование. Вслушайтесь в миллион голосов природы в летнем воздухе: есть ли среди них хоть один такой унылый, как ваш? Вспомните, если еще можете, те чувства блаженства и надежды, которые пробуждает рождение каждого нового дня во всех неиспорченных душах, и учитесь мудрости даже у лишенных рассудка, когда они бессознательно откликаются на ту светлую радость, которую приносит с собой народившийся день.

Душа вдовы полна была забот, угнетена тайным страхом и горем, но беззаботное веселье сына радовало ее и делало долгий путь менее утомительным. Порой Барнеби брал ее под руку и некоторое время степенно шагал рядом. Но ему больше нравилось носиться повсюду, а мать, как ни хотелось ей иметь его подле себя, предпочитала, чтобы он резвился на свободе, потому что любила его больше, чем себя.

Деревню, куда они сейчас направлялись, миссис Радж покинула сразу после события, перевернувшего всю ее жизнь. С тех пор прошло двадцать два года, и за все время она ни разу не нашла в себе мужества снова побывать в Чигуэлле. А ведь она родилась там. Сколько воспоминаний нахлынуло на нее, когда впереди показались знакомые домики!

Двадцать два года. Ровно столько лет ее сыну. Когда она, уходя навсегда, в последний раз оглянулась тогда на эти крыши среди деревьев, она несла на руках новорожденного. И как же часто потом сиживала она над ним, дни и ночи, подстерегая первые проблески разума, которых так и не дождалась! Сколько раз страх и сомнения сменялись упрямой надеждой даже и после того, как пришлось ей поверить в свое несчастье! Разные уловки, к которым она прибегала, чтобы испытать ум ребенка, особенности его поведения, признаки не просто тупости, а чего-то безмерно худшего, проявления какой-то недетской, пугавшей ее хитрости — все вспоминалось ей так живо, словно это было только вчера. Комната, в которой она всегда сидела с ребенком, место, где стояла колыбель Барнеби, его миниатюрное, старообразное, бесконечно дорогое ей личико, безумный, блуждающий взгляд, которым он смотри на нее, напевая что-то странное, монотонное, когда она его укачивала, каждая подробность его детства — все это теснилось в памяти, и яснее всего помнились, пожалуй, самые обыденные мелочи.

Вспоминала она и отроческие годы Барнеби — его странные фантазии, страх перед некоторыми неодушевленными предметами, которые казались ему живыми, постепенное действие того ужаса, который еще до рождения омрачил его разум. А она, мать, несмотря ни на что, утешала себя мыслью, что он не похож на других детей и попросту развивается медленнее, чем они. Она почти верила в это, но Барнеби вырос, а по уму оставался ребенком, и было ясно, что это уже навсегда.

Все эти былые думы, одна за другой, просыпались в ее голове, словно став еще назойливее после долгой спячки и горше, чем когда бы то ни было.

Она взяла Барнеби за руку, и они быстро пошли деревенской улицей. Эта улица, памятная ей с давних времен, была теперь как будто не та, миссис Радж на узнавала ее. Изменилась не улица, а она сама, но она не сознавала этого и с удивлением спрашивала себя, откуда такая перемена и что же на этой улице стало иным.

Здесь все знали Барнеби, и деревенские ребятишки толпой окружили его. Так и она, его мать, вместе с отцами и матерями этих ребят бегала в детстве за каким-нибудь бедным дурачком…

Никто в деревне не узнал ее. Они прошли мимо хорошо знакомых ей домов, дворов, ферм и, выйдя за околицу в поле, снова остались одни.

Целью их путешествия был Уоррен. Когда они подошли к чугунной решетке, прогуливавшийся в саду мистер Хардейл увидел их и, открыв калитку, пригласил войти.

— Наконец-то вы решились посетить родные места. Я очень рад этому, — сказал он вдове.

— Это в первый и последний раз, сэр, — отвечала она.

— В первый раз за много лет, это я знаю. Но неужели в последний?

— Да, сэр, в последний.

Мистер Хардейл удивленно посмотрел на нее.

— Неужели же, пересилив себя, наконец, вы уже жалеете об этом и опять поддадитесь своей слабости? Право, Мэри, это на вас не похоже! Я не раз говорил, что вам надо вернуться сюда. Уверен, что в Уоррене вам было бы лучше, чем везде. Да и Барнеби здесь как дома.

— И Грип тоже, — вставил Барнеби, открывая корзину. Ворон важно вылез оттуда и, взлетев на плечо хозяина, закричал, явно обращаясь к мистеру Хардейлу и, должно быть, желая намекнуть, что гости не прочь подкрепиться с дороги:

— «Полли, подай чайник, мы все будем пить чай!»

— Послушайте, Мэри, — ласково сказал мистер Хардейл, знаком приглашая миссис Радж идти с ним к дому. — Ваша жизнь — пример терпения и стойкости. Одно только меня глубоко огорчало и огорчает. Достаточно печально уже то, что вы так жестоко пострадали, когда я потерял единственного брата, а Эмма — отца, но зачем же вы еще заставляете меня думать (а я это думаю иногда), что в мыслях вы как бы связываете нас с виновником нашего общего несчастья?

— Связывать вас с ним! Да что вы, сэр! — воскликнула вдова.

— Право, мне так кажется. Ваш муж верно служил нашей семье, он погиб, защищая моего брата… и я почти уверен, что вы невольно вините нас в его гибели.

— Ах, сэр, как вы ошибаетесь! Вы не знаете, что творится у меня на душе.

— Что ж, такое чувство вполне естественно, — продолжал мистер Хардейл, не слушая ее и говоря как бы с самим собой. — И может быть, это чувство бессознательное… Мы обеднели. Даже если бы мы могли щедро помогать вам, деньги — очень жалкое вознаграждение за те страдания, что выпали вам на долю. А скудная помощь, которую я в моем стесненном положении могу вам оказывать, — просто насмешка… Бог видит, как остро я это сознаю, — добавил он быстро. — Так что же удивительного, если и вы так думаете?

— Дорогой мистер Хардейл, вы, право, меня обижаете, — возразила вдова с глубокой серьезностью. — Вы неверно обо мне судите. И я боюсь, как бы то, что я пришла вам сказать…

— Не подтвердило моих подозрений? — докончил мистер Хардейл, подметив ее нерешимость и смущение. Не так ли?

Он пошел быстрее, но, сделав несколько шагов, остановился, поджидая ее, и, когда она поравнялась с ним, спросил:

— Так вы проделали такой путь только затем, чтобы поговорить со мной?

— Да, — отвечала миссис Радж.

— Эх, черт возьми, как ужасно бить гордым нищим! — пробормотал мистер Хардейл. — И бедняки и богачи одинаково нас чуждаются. Одни вынуждены оказывать нам почтение, но почтение это — холодное и притворное. Другие каждым словом: и поступком как бы снисходят до нас и стараются держаться подальше… Что же, если вам тяжело было побороть чувство, укоренившееся за двадцать два года (а я уверен,, что это тяжело), Зачем же вы пришли? Вы могли дать мне знать, — и я приехал бы к вам.

— Не успела, сэр. Я только прошлой ночью решила поговорить с вами, и нельзя было терять ни одного дня… нет, ни одного часа…

Они уже подошли к дому, к мистер Хардейл, остановился на миг, взглянул на вдову, пораженный, должно быть, решительностью ее тона. Но, заметив, что она словно забыла о нем и с содроганием смотрит на старые стены, в которых пережила такой ужас, он не сказал ничего и повел ее по боковою лестнице к себе в библиотеку, где у окна за книгой сидела Эмма.

Увидев, кто вошел, молодая девушка, отложив книгу, поспешно встала, горячо приветствовала гостью ласковыми словами и не удержалась от слез. Но вдова с каким-то испугом уклонилась от ее поцелуя и дрожа опустилась на стул.

— Вас взволновало возвращение в этот дом после стольких лет, — сказала Эмма нежно. — Позвони, пожалуйста, дядя… или погоди — лучше Барнеби сам сбегает и прикажет подать вина.

— Нет, нет! — воскликнула миссис Радж. — Я все равно не смогу и капли проглотить. Дайте мне только чуточку передохнуть — больше ничего не надо.

Мисс Хардейл стояла у ее стула и смотрела на нее с безмолвным состраданием. Минуту-другую вдова сидела молча и неподвижно, затем встала и подошла к мистеру Хардейлу, который наблюдал за ней с напряженным вниманием.

Как мы уже говорили, тому, кто знал историю этого дома, невольно приходило в голову, что трудно было бы найти более подходящую обстановку для преступления, которое совершилось здесь. Комната, где сейчас находились хозяева и гости (смежная с той, где произошло убийство), темная, мрачная и унылая, была загромождена шкафами с ветхими книгами, вылинявшие портьеры, заглушая все звуки, словно отгораживали ее от мира, выключали из жизни, а росшие под окнами деревья наполняли густой тенью, и по временам вечно шелестевшее ветви их, как руки призраков, стучали в стекла. Да и люди, собравшиеся здесь сейчас, были под стать этой печальной комнате. Вдова с ее трагическим лицом, в котором было что-то пугающее, и опушенными глазами, мистер Хардейл, как всегда, угнетенный и суровый, а рядом с ним его племянница, при всей непохожести чем-то напоминавшая покойного отца, портрет которого с укором смотрел на всех с потемневшей стены, Барнеби с бессмысленным выражением лица и блуждающим взглядом — все они были действующими лицами в мрачной истории дома и производили такое же впечатление, как окружающая обстановка. Право, даже ворон, который, взлетев на стол:, глубокомысленно, подобно старому чародею, как будто изучал большую книгу, раскрытую на пюпитре, дополнял общую картину, и легко можно было вообразить, что это дьявол, принявший образ птицы, выжидает своего часа, чтобы свершить злое дело.

— Просто не знаю, как и начать, — сказала вдова, прерывая молчание. — Вы подумаете, что я не в своем уме.

— Полноте, за вас говорит ваша безупречная и скромная жизнь все эти годы, — мягко возразил мистер Хардейл. — Почему вы так боитесь, что мы отнесемся к вам с недоверием? Ведь мы вам не чужие и не впервые вы ищете у нас внимания и сочувствия. Так будьте же смелее! Вы знаете, что можете рассчитывать на любую помощь, какую только я могу вам оказать, и что я с радостью окажу ее.

— А что вы скажете, сэр, если я, у которой, кроме вас, нет ни одного друга на свете, откажусь от вашей помощи? Если я скажу вам, что хочу идти одна, своим путем, без чьей бы то ни было поддержки, все равно, какая ни ждет нас судьба.

— Если бы вы пришли ко мне и заявили это, я по просил бы вас объяснить, чем вызвано такое странное решение, — сказал мистер Хардейл спокойно. — И, разумеется, если бы причины были веские, я принял бы их во внимание, хотя не могу себе представить, чтобы такая дикая нелепость была возможна.

— В том-то и горе, сэр, что я не могу вам ничего объяснить, — отвечала вдова. — Вам придется поверить мне на слово, что поступить так я обязана, так велит мне долг. И если я не выполню этот долг, я буду низкой женщиной, преступницей. Вот и все. Больше я ничего не могу вам сказать.

Видимо, сознание, что главное уже сказано, облегчило ее душу и придало сил, чтобы довести начатое до конца. Она заговорила увереннее и смелее:

— Бог мне свидетель и совесть порукой, что с того самого дня, который связан для нас с такими тяжелыми воспоминаниями, я чувствовала к вашей семье одну лишь неизменную любовь и благодарность. И знаю, вы сердцем мне поверите, дорогая мисс Эмма. Бог свидетель, что, куда бы ни занесла меня судьба, я всегда буду чувствовать то же самое. Только эта любовь и благодарность к вам заставляют меня принять такое решение, и, клянусь спасением души, я ни за что от него не отступлюсь.

— Странные вы нам загадываете загадки! — сказал мистер Хардейл.

— На этом свете вы их, может быть, никогда не разгадаете, сэр, — отозвалась миссис Радж. — Но когда господь призовет нас к себе, правда откроется. И дай бог, чтобы время это еще не скоро настало, — добавила она тихо.

— Право, я не знаю, что и думать, — сказал мистер Хардейл. — Верно ли я вас понял? Неужели вы хотите отказаться от помощи, которую столько лет принимали, от пенсии, которую получаете вот уже двадцать лет, бросить дом, все свое имущество и начать жизнь сначала? И все это по какой-то таинственной причине или, быть может, необъяснимой прихоти, которая возникла только что: ведь до сегодняшнего дня ее, очевидно, не существовало? Ради бога, Мэри, объясните, что за фантазия пришла вам в голову?

— Именно потому, что я глубоко благодарна хозяевам этого дома, живым и умершим, за все их благодеяния, именно потому, что я не хочу, чтобы этот кров когда-нибудь обрушился и раздавил меня, чтобы на стенах этих выступала кровь всякий раз, как здесь прозвучит мое имя я больше никогда не стану принимать вашей великодушной помощи, не хочу жить на ваши деньги. Вы не знаете, — порывисто добавила миссис Радж, — на что могут пойти эти деньги, в какие руки они могут попасть! А я это знаю — и отказываюсь от них.

— Но ведь этими деньгами всецело распоряжаетесь вы! — возразил мистер Хардейл.

— Так было до сих пор. А теперь не так. Теперь они могут пойти — да они уже и пошли на такие дела, от которых мертвые перевернутся в могилах. Эти деньги не принесут мне добра, они могут навлечь новую кару божию на голову моего дорогого мальчика, и он, ни в чем не повинный, будет страдать за вину матери.

— Что вы такое говорите? — воскликнул мистер Хардейл, с беспокойством глядя ей в лицо. — О какой вине толкуете? К каким людям вы попали в руки? Вас вовлекли в какое-нибудь дурное дело?

— Я виновна — и все же невинна, я не делала зла, но вынуждена покрывать зло и способствовать ему. Ни о чем больше не спрашивайте меня, сэр, и только поверьте, что я заслуживаю скорее жалости, чем осуждения. Я должна завтра покинуть свой дом, потому что, пока я живу в нем, его будут посещать призраки прошлого. Для того чтобы они меня оставили в покое, никто не должен знать, где я поселюсь. Если мой бедный сын когда-нибудь забредет сюда, не старайтесь у него выведать, где мы живем, и не следите за ним, когда он будет возвращаться домой: если нас начнут разыскивать, нам придется снова бежать куда-нибудь. Ну, вот, теперь я все сказала, и на душе стало легче. Умоляю вас, сэр, и вас, дорогая мисс Эмма, — верьте мне и, если можете, думайте обо мне так же хорошо, как до сих пор. Если мне нельзя будет открыть мою тайну даже в смертный час (а это может случиться), мне все же легче будет умирать с сознанием, что я поступила так, как надо. На смертном одре, как и всю жизнь до последнего дня, я буду молиться за вас и благословлять вас обоих. И никогда больше я не стану вас беспокоить.

Сказав это, миссис Радж хотела сразу уйти, но Эмма и мистер Хардейл удержали ее и стали ласково успокаивать. Они умоляли ее подумать о том, что она делает, а главное — довериться им и рассказать, что ее так сильно мучает. Видя, однако, что она остается глуха ко всем их уговорам, мистер Хардейл, в качестве последнего средства, предложил, чтобы она открыла все только Эмме, думая, что с женщиной, и притом молодой, она будет откровеннее и смелее. Однако и это предложение вдова отклонила все с тем же необъяснимым упорством. От нее удалось добиться только обещания, что она подождет мистера Хардейла, который приедет к ней завтра вечером, а тем временем еще раз обдумает свое намерение и все, что они ей говорили. Взяв с нее такое обещание, хотя она и предупреждала их, что ни за что не переменит своего решения, они, наконец, неохотно отпустили миссис Радж, так как она решительно отказалась поесть или вы пить чего-нибудь у них в доме. И она с Барнеби и, конечно, с Грипом ушла, как пришла, по боковой лестнице и через сад, так что никто в доме их не видел и они ни кого не видели по дороге.

Замечательно, что в продолжение всего разговора ворон смотрел в книгу с видом хитрого мошенника, который притворяется, будто занят чтением, на самом же деле прислушивается к тому, что говорят, не упуская ни единого слова. И, видно, подслушанный разговор крепко засел у него в памяти: когда они остались втроем, он, хотя несчетное число раз отдавал приказ немедленно подать чайник, но делал это как-то рассеянно, словно по скучной обязанности, а вовсе не для того, чтобы угодить друзьям и быть, как говорится, душой общества.

Они хотели вернуться в Лондон почтовой каретой. И, так как до ее отхода оставалось еще целых два часа, а они устали и проголодались, Барнеби стал горячо уговаривать мать пойти в «Майское Древо». Но она не хотела встречаться с теми, кто знавал ее много лет назад, к тому же боялась, как бы мистер Хардейл, передумав, не послал туда за нею, и потому сказала, что лучше в ожидании посидеть на погосте. Барнеби весело согласился купить и принести туда какой-нибудь еды, и скоро они уселись за свой скудный обед. Ворон по-прежнему был в глубокой задумчивости.

Поев, он стал ходить взад и вперед важно, степенно так и казалось, что прохаживается пожилой джентльмен, заложив руки за фалды сюртука; при этом Грип критическим оком оглядывал надгробные памятники, словно читая надписи на них. Время от времени, после долгого изучения какой-нибудь эпитафии, он стучал клювом по могильной плите и хрипло выкрикивал: «Я дьявол, я дьявол, я дьявол». Относилось ли это к тому, кто, по его предположению, покоился в данной могиле, или высказывалось просто в виде общего замечания, сказать трудно.

Это деревенское кладбище, тихий и красивый уголок, для матери Барнеби было связано с печальными воспоминаниями: здесь был похоронен мистер Рубен Хардейл, а близ склепа, в котором покоился его прах, стоял памятник ее мужу, и краткая надпись поясняла, когда и как он погиб. Вдова, задумавшись, сидела здесь, пока отдаленный звук рожка не возвестил о приближении дилижанса. Как только затрубил рожок, спавший на траве Барнеби мигом вскочил, а Грип, тоже как будто понимая, что означает этот звук, сразу же полез в свою корзину и принялся оттуда умолять всех вообще «никогда не вешать носа и не трусить», как бы иронически намекая на одолевающий людей на кладбище страх смерти. Скоро вся компания уже сидела на крыше дилижанса и катила по дороге в Лондон.

Проезжая мимо «Майского Древа», дилижанс остановился перед крыльцом. Джо не было дома, вышел только сонный, как всегда, Хью, чтобы передать посылку, за которой и заезжал кучер. Появления на дворе самого Джона нечего было опасаться. С крыши кареты видно было, что он крепко спит в своем уютном местечке за стойкой. Таков был обычай старого Джона. Он считал долгом чести всегда спать в часы прибытия дилижанса, находя для себя унизительным выбегать ему навстречу и поднимать суету. Джон рассматривал дилижансы, как нарушителей общественного спокойствия, как нечто предосудительное, что следовало бы запретить. По его мнению, такие изобретения, беспокойные и шумные, возвещающие о себе трубными звуками, просто унижают мужское достоинство и годятся разве лишь для ветреных бабенок, у которых только и дела, что переливать из пустого в порожнее да ездить по лавкам.

— Мы здесь дилижансами не интересуемся, сэр, — говорил Джон, если какой-нибудь проезжий неосторожно обращался к нему за справками относительно этого ненавистного вида транспорта. — Мы их сюда не приглашали и рады бы их в глаза не видеть — от них только шум да треск, беспокойства больше, чем проку. Коли хотите дожидаться дилижанса, ждите, но меня про него не спрашивайте, я ничего не знаю: может, придет, а может, и не придет. А с нас хватит и возчиков — во времена моей молодости все ими довольствовались.

Когда Хью влез на крышу кареты, миссис Радж опустила вуаль и не поднимала ее, пока он стоял тут и о чем-то шептался с Барнеби. Тревога ее была напрасна, ни Хью и никто другой не заговаривал с ней, не обращал на нее внимания, она не возбуждала ничьего любопытства. И она, как чужая, покинула деревню, где родилась, жила веселым ребенком, а затем красивой девушкой, где стала счастливой женой, где изведала свою долю радостей жизни и ее жесточайшие страдания.

Глава двадцать шестая

— И вас это не удивляет, Варден? — сказал мистер Хардейл. — Что ж, вы с ней — старые друзья, и уж кто-кто, а вы, конечно, должны ее понимать.

— Простите, сэр, — возразил слесарь. — Я не говорил, что понимаю ее. Этого я не решился бы сказать ни про одну женщину. Не так-то легко их понять. Но, разумеется, то, что вы мне рассказали насчет Мэри, удивило меня меньше, чем вы ожидали, сэр.

— А можно узнать, почему?

— Видите ли, — с явной неохотой отвечал слесарь, я заметил за ней кое-что такое, что меня обеспокоило и подорвало доверие к ней… Она завела дурные знакомства — каким образом и когда, не знаю, но в одном я уверен: у нее в доме укрывается один грабитель и разбойник… Вот, сэр, теперь вы все знаете.

— Что вы говорите, Варден!

— Я его собственными глазами видел, сэр. И, право, лучше бы мне быть полуслепым, чтобы я мог не верить своим глазам. Я эту тайну хранил до сих пор, и надеюсь, что она останется между нами. Но от вас я не скрою, что сам видел однажды вечером в передней у Мэри того самого разбойника с большой дороги, который ограбил и ранил мистера Эдварда Честера и угрожал мне…

— И вы не пытались его задержать? — с живостью перебил мистер Хардейл.

— Сэр, это она помешала, — пояснил слесарь. — Изо всех сил вцепилась в меня и не отпускала, пока он не улизнул.

И, зайдя уже так далеко, слесарь решился подробно описать все, что произошло в ту ночь.

Этот разговор велся вполголоса в маленькой гостиной Варденов, где честный слесарь принимал своего гостя. Мистер Хардейл пришел к нему с просьбой отправиться вместе к вдове — он надеялся, что Гейбриэл имеет на нее больше влияния и поможет ему переубедить ее. Эта просьба и вызвала разговор о миссис Радж.

— Я ни слова никому не сказал о том, что видел, продолжал Варден. — Потому что никому это не принесло бы пользы, а ей могло бы сильно повредить. По правде говоря, я надеялся, что она придет и объяснит мне, в чем тут дело. Однако она упорно молчала, хотя я после этого вечера не раз и не два встречался с нею, — нарочно выискивал предлоги для встреч. Да, она молчала и только смотрела на меня такими глазами… Верите ли, эти глаза говорили гораздо больше, чем любые слова. Они как будто умоляли: «Ни о чем не спрашивай». И я не спрашивал. Знаю, сэр, вы, наверно, думаете про меня: «Вот старый дурак!» Что ж, ругайте меня, если этим можете облегчить душу…

— Я очень расстроен тем, что от вас услышал, — сказал мистер Хардейл, помолчав. — Как вы думаете, что все это значит?

Слесарь только головой покачал, озабоченно глядя в окно на угасающий закат.

— Неужели она вторично вышла замуж? — заметил мистер Хардейл.

— Нет, конечно. Мы бы знали об этом, сэр.

— А может, она скрыла это, боясь, что мы станем хуже относиться к ней. Возможно, что замуж она вышла необдуманно, очертя голову — это ничуть не удивительно после стольких лет одиночества и тоскливой жизни, а муж оказался негодяем. Теперь она его укрывает, но душа ее восстает против его преступлений. Все это вполне вероятно и объясняет ее вчерашнее поведение и разговор со мной. А как вы думаете — Барнеби посвящен во все?

— Трудно сказать, сэр, — слесарь снова покачал головой. — А у него почти немыслимо узнать что-нибудь. Если ваша догадка верна, я дрожу за него: такого, как он, легко вокруг пальца обвести и втянуть в дурные дела.

— А что, Варден, — мистер Хардейл еще больше понизил голос, — если мы с самого начала были слепы и обманывались в этой женщине? Что, если с этим разбойником она связалась еще при жизни мужа, и тут и кроется причина его гибели и гибели моего брата?

— Бог с вами, сэр! Ни на минуту не допускайте таких дурных мыслей о ней. Вспомните, какая она была двадцать пять лет назад, — другой такой девушки днем с огнем не сыщешь. Веселая, красивая, всегда, бывало, улыбается, а глаза так и блестят… И теперь еще, хотя я старик и у меня дочь-невеста, душа болит, как вспомню, какая она была и чем стала. Конечно, все мы с годами переменились. Время честно делает свое дело… Впрочем, с ним можно ладить — если им не злоупотреблять, то и оно вас щадит. А вот заботы и горе (это они так изменили Мэри) — настоящие черти, да, сэр, коварные черти, точат и точат человека, пока не подкосят его совсем. Они губят самые прекрасные цветы рая, и за месяц могут разрушить больше, чем Время — за целый год. Вспомните на минуту, какой была Мэри, раньше чем они изгрызли ее молодую душу, съели ее красоту. Окажите ей эту справедливость — и посудите сами, возможно ли то, что вы про нее подумали?

— Вы — славный малый, Варден, — промолвил мистер Хардейл. — И вы совершенно правы. Я так много думаю о нашем несчастье, что по малейшему поводу новые подозрения лезут в голову. Нет, нет, разумеется, вы правы!

— И поверьте, сэр, — воскликнул слесарь, и глаза его засверкали, голос звучал искренне и горячо, — если я скажу, что Радж ее не стоил, так скажу это не потому, что я сватался к ней раньше него и получил отказ. Ведь, честно говоря, я тоже был ее недостоин. А Радж — он был слишком скрытный и черствый человек… Я не хочу порочить память бедняги и говорю все это только для того, чтобы вы знали, что за женщина была Мэри. Я-то хорошо помню это, и помню, что ее изменило, поэтому всегда буду ей верным другом и постараюсь вернуть мир ее душе. И черт меня побери — извините за это слово, сэр, — если я когда-нибудь от нее отвернусь, хотя бы полсотни бандитов за один год перебывало ее мужьями. Думаю, что поступлю согласно с «Наставлениями протестантам», и, хотя Марта это отрицает, я буду так думать всегда и скажу это даже на Страшном суде.

Если бы в маленькой темной гостиной стоял густой туман и вместо этого тумана она внезапно наполнилась ярким блеском и светом, — и тогда в ней не повеселело бы все так, как повеселело после горячих слов честного слесаря. Мистер Хардейл почти так же громко и горячо крикнул: «Славно сказано!» — и предложил немедленно отправиться к миссис Радж. Слесарь охотно согласился, и они, усевшись в дожидавшийся на улице кэб, поехали к ней.

На углу они отпустили кэб и пешком дошли до домика вдовы. На первый стук никто не отозвался. На второй тоже. Наконец, когда они постучали в третий раз и уже энергичнее, кто-то не спеша поднял окно в столовой, и мелодичный голос воскликнул: — А, Хардейл, милый друг, как я рад вас видеть! И как прекрасно вы выглядите, гораздо лучше, чем при нашей прошлой встрече. Никогда еще я не видел вас таким цветущим. Как поживаете?

Мистер Хардейл посмотрел туда, откуда слышался голос (хотя и без того сразу узнал его), и увидел мистера Честера, который с любезной улыбкой махал ему рукой, приглашая войти. — Сейчас вам отопрут, — сказал он. — Здесь для услуг имеется только одна ветхая старушонка, — так что вы извините. Если бы она занимала более высокое положение в обществе, она страдала бы подагрой. Поскольку же она только колет дрова и носит воду, назовем ее болезнь ревматизмом. Таковы естественные сословные различия, дорогой Хардейл, смею вас уверить.

Как только мистер Хардейл услышал этот голос, лицо его приняло угрюмое и замкнутое выражение. Он холодно кивнул мистеру Честеру и повернулся к нему спиной.

— Еще не отперла! — сказал тот. — О, господи! Надеюсь, старушонка не увязла по дороге в какой-нибудь паутине. Ага, наконец-то! Входите, прошу вас!

Мистер Хардейл вошел первым, за ним Варден. С величайшим изумлением посмотрев на открывшую им дверь старуху, он спросил, где миссис Радж, где Барнеби. Тряся головой, старуха ответила, что оба уехали, совсем уехали, но в гостиной сидит джентльмен, и, может быть, он им что-нибудь скажет, а она ничего больше не знает.

— Позвольте узнать, сэр, — обратился мистер Хардейл к этому новому жильцу, — где та, к кому мы пришли?

— Понятия не имею, дорогой мой, — ответил мистер Честер.

— Шутки ваши неуместны, — сказал мистер Хардейл, с трудом сдерживаясь. — И тему для них вы выбрали не подходящую. Приберегите их для своих друзей, а передо мной не расточайте остроумия, — я не гонюсь за этой честью и самоотверженно от нее отказываюсь.

— Дорогой сэр, вас, я вижу, разгорячила ходьба. Присядьте, прошу, вас. Ваш приятель…

— Он только простой и честный человек и не достоин вашего внимания, — отрезал мистер Хардейл.

— Мое имя — Гейбриэл Варден, сэр, — вставил слесарь сухо. — А, вы тот почтенный человек, о ком я не раз слышал от моего дорогого сына Нэда, — сказал мистер Честер. — Я очень хотел с вами познакомиться, мой милый Варден, и весьма рад, что мы встретились, — мистер Честер томно посмотрел на мистера Хардейла и продолжал: — Вы удивлены тем, что застали меня здесь? Да, несомненно удивлены.

Мистер Хардейл глянул на него далеко не ласково и не одобрительно, усмехнулся, но промолчал.

— Загадку эту я вам мигом объясню, — продолжал мистер Честер. — Отойдемте на минуту в сторонку… Помните, Хардейл, наше соглашение насчет Нэда и вашей милой племянницы? Помните, кто им помогал в их невинной интрижке? Среди помощников были, как вы знаете, и те двое, что жили в этом доме. Так вот, дорогой мой, поздравьте себя и меня. Я их купил.

— Что вы сделали? — переспросил мистер Хардейл.

— Купил их, — улыбаясь, пояснил его собеседник. Я пришел к заключению, что необходимо принять решительные меры, чтобы раз и навсегда пресечь этот детский роман, и для начала удалил двух посредников. Вас это удивляет? Но кто устоит перед кругленькой суммой? Они нуждались в деньгах, и я их подкупил. Нам их больше опасаться нечего. Они уехали.

— Уехали! — повторил мистер Хардейл. — Куда?

— Мой друг… Позвольте мне снова сказать, что никогда еще вы не выглядели таким молодым, как сегодня, — юноша, да и только! Вы спрашиваете, куда? А бог их знает. Полагаю, что сам Колумб не мог бы их найти. Между нами говоря, у них есть какие-то свои тайные причины скрываться. Но об этом я обещал молчать. Знаю, что она назначила вам на сегодня свидание, а потом передумала — она не могла ждать до вечера. Вот вам ключ от входной двери. Боюсь, что нести такую громоздкую вещь вам будет неудобно, но дом — ваш, и вы по доброте своей, конечно, извините меня, Хардейл.

Глава двадцать седьмая

Мистер Хардейл стоял в столовой миссис Радж с ключом в руке и смотрел то на мистера Честера, то на Вардена, а по временам — на ключ, словно ожидая, что он откроет ему эту тайну. Только когда мистер Честер, надев шляпу и перчатки, самым любезным тоном осведомился, не по дороге ли им, он очнулся. — Нет, — сказал он. — Дороги у нас с вами, как вы знаете, совсем разные. К тому же я еще побуду здесь.

— Вы здесь соскучитесь, Хардейл, будете чувствовать себя несчастным и окончательно захандрите, — возразил мистер Честер. — Это самое неподходящее место для человека с вашим характером. Я знаю, вам здесь будет очень тяжело.

— Пусть так, — сказал мистер Хардейл, садясь. — Можете утешаться этой мыслью. Прощайте! Как будто не заметив порывистого жеста, сопровождавшего эти слова, жеста, которым его скорее изгоняли, чем прощались с ним, мистер Честер ответил кротким и прочувствованным тоном — «Да хранит вас бог» и спросил у Вардена, в какую сторону он идет.

— Идти с вами вместе — слишком большая честь для такого человека, как я, — ответил тот, не двигаясь с места.

— Я просил бы вас, Варден, не уходить пока, — сказал мистер Хардейл, не поднимая глаз. — Мне надо вам сказать два слова.

— Не буду мешать вашему совещанию, — объявил мистер Честер с величайшей учтивостью. — И желаю, чтобы оно имело успешные результаты. Благослови вас бог!

С этими словами он подарил слесаря сияющей улыбкой и вышел.

— Что за несчастный характер у этого колючего человека! — сказал он вслух, выйдя на улицу. — Это чудовище, кажется, в тягость самому себе… Медведь, терзающий себя самого… Ах, какое это, однако, бесценное качество — умение владеть собой! Во время двух коротких встреч с Хардейлом у меня сто раз появлялось сильное искушение проткнуть его шпагой. Из шести человек пять не выдержав, так бы и поступили на моем месте. А я подавил это желание и ранил Хардейла глубже и больнее, чем самый лучший фехтовальщик в Европе. Нет, — тут мистер Честер погладил эфес своей шпаги, — разумный человек прибегает к тебе только в самом крайнем случае. Ты — последнее средство, когда все уже сказано и испробовано. Пускать тебя в ход сразу, избавив противника от всех других неприятностей, — варварский способ борьбы, совершенно недостойный человека, хоть сколько-нибудь претендующего на хорошее воспитание и тонкость чувств.

Рассуждая сам с собой, он так приятно улыбался, что это придало смелости какому-то нищему: он увязался за мистером Честером и попросил у него милостыни. Мистер Честер был весьма доволен новым доказательством того, что он умеет владеть лицом и пленять людей, и в награду позволил нищему следовать за ним по пятам, пока не встретил портшез, а усевшись в него, милостиво простился с нищим неизменным «Да благословит вас бог».

«Это так же легко, как послать человека к черту, а звучит гораздо приличнее и располагает к тебе», мудро рассуждал он про себя, усаживаясь.

— В Клеркенуэл, прошу вас, друзья!

Любезная учтивость седока так окрылила носильщиков, что они помчались во всю прыть.

Остановив их там, где ему нужно было сойти, мистер Честер расплатился с ними далеко не так щедро, как можно было ожидать от столь любезного джентльмена, и, свернув на улицу, где жил Варден, скоро очутился под сенью Золотого Ключа. Мистер Тэппертит, усердно трудившийся в углу мастерской при свете лампы, не заметил посетителя, и только, когда тот положил ему руку на плечо, он вздрогнул и поднял голову.

— Трудолюбие — душа всякого дела и залог благосостояния, — сказал мистер Честер. — Мистер Тэппертит, я рассчитываю, что вы пригласите меня на обед, когда станете лорд-мэром Лондона.

— Сэр, — отозвался подмастерье, отложив молоток и потирая нос тыльной стороной руки, так как остальная часть ее была в саже, — я презираю лорд-мэра и всех, кто с ним. Прежде, чем я стану лорд-мэром, нам нужно перестроить общество. Как ваше здоровье, сэр?

— Прекрасно чувствую себя, мистер Тэппертит, особенно сейчас, когда снова вижу ваше открытое честное лицо. А вы как поживаете? Надеюсь, хорошо?

— Настолько насколько это возможно при постоянных притеснениях, сэр, — отвечал Сим хриплым шепотом, встав на цыпочки, чтобы дотянуться до уха мистера Честера — Жизнь мне в тягость, сэр. Если бы не жажда отомстить, я поставил бы ее на карту — пусть пропадает!

— Дома миссис Варден? — спросил мистер Честер.

— Дома, сэр, — ответил Сим, сверля его подчеркнуто выразительным взглядом. — Вы к ней?

Мистер Честер утвердительно кивнул.

— Тогда пожалуйте сюда. — Сим утер лицо фартуков — Идите за мной, сэр. Вы позволите шепнуть вам кое-что на ухо? Это займет не более, чем полсекунды.

— Пожалуйста, я вас слушаю.

Мистер Тэппертит опять стал на цыпочки, приложил губы к его уху, но, ничего не сказав, откинул голову назад, пристально посмотрел на мистера Честера, опять нагнулся к его уху — и опять отодвинулся. Наконец он прошептал:

— Его зовут Джозеф Уиллет. Тсс! Больше ничего не скажу.

После этого содержательного сообщения он с таинственным видом сделал мистеру Честеру знак следовать за ним в столовую и на пороге возвестил тоном церемониймейстера:

— Мистер Честер!

— Не мистер Эдвард, — добавил он в качестве постскриптума, снова заглянув в дверь, — а его отец.

— И этот отец, — сказал мистер Честер, входя с шляпой в руке и заметив, какой эффект произвело пояснение Сима, — никак не желал бы помешать вашим занятиям, мисс Варден.

— Ах, подумайте, мэм, он принимает вас за вашу дочь! Ну разве я не говорила всегда, что вы с виду просто молоденькая девушка, мэм! Да, да, теперь вы поверите мне! Ну, что я говорила, мэм? — закричала Миггс, хлопая в ладоши.

— Неужели, — самым умильным голосом сказал ми стер Честер, — неужели же вы — миссис Варден? Я поражен. А это, конечно, не ваша дочь, миссис Варден? Нет, нет, не может быть! Это, вероятно, ваша сестра?

— Нет, это моя дочь, сэр, уверяю вас, — возразила миссис Варден, краснея, как девочка.

— Ах, миссис Варден! — воскликнул гость. — Какое это счастье — видеть себя возрожденными в своих детях и оставаться такими же молодыми, как они! Разрешите, сударыня, по доброму старому обычаю поцеловать вас… и вашу дочь также.

Долли попробовала уклониться от этой церемонии, но мать сердито пожурила ее и приказала сию же минуту исполнить желание гостя. Сурово и внушительно заявив, что гордыня — один из семи смертных грехов, а послушание и скромность — великие добродетели, она потребовала, чтобы Долли тотчас же позволила гостю поцеловать себя. При этом миссис Варден дала понять дочери, что, когда она, ее мать, делает что-нибудь, Долли может спокойно делать то же без всяких рассуждений, которые были бы дерзостью с ее стороны и прямым нарушением законов божиих.

После такого нагоняя Долли повиновалась, но весьма неохотно: ее очень смущало откровенное и бесцеремонное до наглости восхищение, которое она прочла на лице мистера Честера, как ни старался он скрыть его под маской изысканной учтивости. Она опустила глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом, а он стоял и любовался ею. Затем обратился к ее матери:

— Вижу, что мой друг Гейбриэл, с которым я только сегодня познакомился, — счастливый человек, миссис Варден.

— Ах! — миссис Варден вздохнула и покачала головой.

— Ах! — немедленно вздохнула и Мните.

— Неужели же… — сочувственно подхватил мистер Честер. — Господи, твоя воля!

— Хозяин старается, сэр, — прошептала Миггс, бочком подобравшись к нему, — старается быть благодарным, насколько ему характер позволяет и насколько он способен оценить то, что ему послал бог. Но знаете, сэр, — тут Миггс искоса посмотрела на миссис Варден и, перемежая свою речь выразительными вздохами, продолжала: — Мы не умеем ценить дары божии, пока не лишимся их. Тем хуже для тех, сэр, кто не печется о своем винограднике и смоковнице и у кого этот грех останется на совести, когда они погибнут и зацветут в ином саду. — И мисс Миггс подняла глаза к небу, чтобы показать, какой сад она имеет в виду. Миссис Варден, конечно, слышала эту достаточно внятно произнесенную и явно предназначавшуюся для ее ушей тираду, в которой заключалось метафорическое предсказание, что она, миссис Варден, преждевременно падет под бременем испытаний и воспарит в надзвездные края. Она тотчас приняла томный вид и, взяв с соседнего стола один из томиков «Наставлений протестантам», оперлась на него, как бы желая показать, что он — ее якорь надежды. Не преминув заметить это и прочтя заглавие на корешке, мистер Честер тихонько взял у миссис Варден книгу и стал ее перелистывать.

— Это — моя настольная книга, дорогая миссис Варден. Как часто, ах, как часто черпал я из нее правила нравственности и в доступной детям форме внушал их моему дорогому сыну Нэду, — тогда он был так мал, что вряд ли это помнит. (Последнее было совершенно верно.) Вы знаете Нэда?

Миссис Варден ответила, что имела честь познакомиться с ним и что он — очень приятный и красивый молодой человек.

— Миссис Варден, вы — мать, — промолвил мистер Честер, беря понюшку табаку, — и понимаете, что я чувствую, когда хвалят моего сына. Правда, он меня несколько заботит… даже сильно заботит… У него такой непостоянный нрав, миссис Варден! Порхает, как мотылек, с цветка на цветок, от одной любви к другой. Впрочем, молодость — пора легкомыслия, сударыня, и не следует слишком строго судить ее за это.

Он посмотрел на Долли. Она очень внимательно слушала. А ему этого только и нужно было!

— Единственное, что заставляет меня сожалеть об этой слабости Нэда… Кстати говоря, я вспомнил, что хотел вас просить уделить мне минутку для разговора с глазу на глаз… Да, единственное, в чем я упрекаю Нэда, это в неискренности, которую неизбежно влечет за собой ветреность. Из любви к нему я стараюсь скрыть это от себя самого, но не могу не думать об этом постоянно. Для меня лицемер — последний человек. будем всегда искренни, дорогая миссис Варден.

— И добрыми протестантами, — подсказала шепотом миссис Варден.

— И, конечно, добрыми протестантами. Будем искренни, глубоко благочестивы, будем строго блюсти нравственность и справедливость (не забывая притом о милосердии), будем честны и правдивы — и мы только выиграем от этого. Разумеется, это немного, но все же кое-что: мы, так сказать, закладываем этим фундамент, на котором зиждется великое здание духовного совершенства.

«Вот поистине замечательный человек!» — мысленно говорила себе миссис Варден. Она уже видела в мистере Честере идеал кроткого, добродетельного и стойкого христианина. Обладая всеми качествами, которые так трудно даются людям, он сумел сохранить в себе все основные добродетели, так сказать насыпав им соли на хвост, чтобы не улетучились, — и притом ничуть не ставит себе этого в заслугу и стремится к еще большему совершенству! Добрая женщина, как и многие, принимала за чистую монету его притворную скромность, позу человека, якобы не придающего значения своим великим заслугам, небрежный тон, словно говоривший: «Вот я какой, я не горд, не считаю себя лучше других, — не будем говорить об этом». Именно потому, что мистер Честер говорил о себе словно нехотя, покоряясь необходимости, речи его произвели на слушательницу такое впечатление.

Сообразив это — ибо мало кто мог в таких случаях соперничать с ним в наблюдательности, — мистер Честер усилил атаку и провозгласил еще несколько неоспоримых истин — правда, довольно неопределенного и общего характера и смахивающих на затрепанные и банальные сентенции, но высказанных так мило, с такой задушевностью, что они подействовали как нельзя лучше. И это ничуть не удивительно: пустые сосуды при падении издают гораздо более мелодичный звук, чем полные, и точно так же пустые слова часто звучат в мире громче всего и больше всего нравятся людям.

Картинным жестом вытянув руку с открытой книгой, а другую руку положив на грудь, мистер Честер разглагольствовал, чаруя всех своих слушателей, как ни различны были их мысли и чувства. Даже Долли, сильно смущенная его плотоядными взглядами и «гипнотизирующим» взором Сима Тэппертита, сознавалась себе, что никогда еще не встречала такого красноречивого джентльмена. Даже Миггс, в душе которой боролись восхищение мистером Честером и смертельная зависть к хозяйской дочке, и та в конце концов была умиротворена. И мистер Тэппертит, хоть и был, как мы уже говорили, поглощен созерцанием своей дамы сердца, невольно отвлекался от этого занятия, плененный голосом чародея. А миссис Варден мысленно твердила себе, что ничто в жизни никогда еще не действовало на ее душу так благотворно, как речи гостя. Когда же мистер Честер встал и попросил разрешения поговорить с нею наедине, а затем, предложив ей руку и отступив на полшага, повел ее торжественно наверх, в парадную гостиную, она решила, что он — сущий ангел во плоти.

— Дорогая миссис Варден, — сказал он, галантно под нося к губам ее руку, — присядьте, прошу вас.

Миссис Варден села, призвав на помощь все свое знание светских обычаев.

— Вы догадываетесь, о чем я хочу говорить? — спросил мистер Честер, придвинув свой стул поближе. — Вы поняли меня? Дорогая миссис Варден, я — любящий отец.

— Сэр, я в этом ничуть не сомневаюсь, — отозвалась миссис Варден.

— Благодарю вас, — мистер Честер постучал пальцем по табакерке. — Миссис Варден, на родителях лежит великая моральная ответственность!

Она развела руками, тряхнула головой и устремила взгляд на пол с таким выражением, словно смотрела сквозь весь земной шар в необозримые просторы вселенной.

— С вами я могу быть совершенно откровенен, — продолжал мистер Честер. — Я люблю сына, нежно люблю. Любя его, я не желал бы, чтобы он причинил зло. Вы знаете о его привязанности к мисс Хардейл. Вы даже помогали им, — это очень великодушно с вашей стороны. Я вам глубоко признателен за ваше участие к Нэду. Но, дорогая моя, поверьте, вы поступали опрометчиво.

Миссис Варден, запинаясь, пробормотала, что очень сожалеет…

— Нет, нет, дорогая миссис Варден, — перебил ее мистер Честер, — не сожалейте о том, что делалось с самыми лучшими намерениями, со всей свойственной вам добротой. Но очень серьезные и веские причины, важные семейные соображения и, кроме всего прочего, различие вероисповеданий делают этот брак невозможным, совершенно невозможным. Мне следовало сообщить об этом вашему мужу, но он — простите мою вольность — не обладает вашей быстротой соображения и такой глубиной нравственного чувства… Какой у вас превосходный уютный дом и в каком порядке он содержится! Для меня, старого вдовца, все эти признаки присутствия в доме женской заботливой руки и женского глаза имеют невыразимую прелесть.

Миссис Варден (не отдавая себе отчета, почему) уже начинала думать, что прав Честер-старший, а Честер младший кругом виноват.

— Мой сын, как я слышал, пользовался услугами вашей прелестной дочери и даже вашего доброго простодушного мужа, — продолжал искуситель, пуская в ход все свое обаяние.

— Меньше всех помогала ему я, сэр, — сказала миссис Варден. — Гораздо меньше, чем другие. Меня часто одолевали сомнения. Мне казалось, что это…

— Что это — дурной пример, — подхватил мистер Честер. — И вы совершенно правы. Конечно, дурной! Ваша дочь в таком возрасте, когда особенно опасно видеть, что в столь важном вопросе, как брак, дети не повинуются родительской воле. Да, да, вы совершенно правы. И как это мне самому не пришло в голову? Сознаюсь, я совсем упустил это из виду. Насколько женщины прозорливее и мудрее нас, мужчин!

Миссис Варден сделала такую глубокомысленную мину, как будто она действительно сказала что-то очень мудрое и заслужила его похвалу. Она в это уже твердо верила, и уважение ее к собственному уму значительно возросло.

— Миссис Варден, — продолжал мистер Честер — Вижу что с вами я смело могу быть откровенным. В этом вопросе мы с сыном совершенно расходимся. Так же не согласен с выбором мисс Хардейл ее опекун, заменивший ей отца. И, наконец, мой сын во имя сыновнего долга чести, во имя всех священных уз и обязанностей должен жениться на другой.

— Значит, он обручен с другой! — воскликнула миссис Варден, воздевая руки к небу.

— Дорогая миссис Варден, к этому браку его готовили когда растили, воспитывали, учили… Говорят, мисс Хардейл — очаровательная девушка?

— Кому же это знать, как не мне, — ведь я ее выкормила. Другой такой на свете нет! — ответила миссис Варден.

— Я в этом ничуть не сомневаюсь. И вы, такой близкий ей человек, обязаны подумать о ее счастье. Судите сами, как я могу допустить (это самое я сказал Хардейлу, и он со мной вполне согласен), чтобы она связала свою судьбу с юнцом, у которого нет сердца? Называя его бессердечным, я его этим ничуть не позорю — таковы почти все молодые люди, погруженные в легкомысленную суету большого света. Только к тридцати годам в них может заговорить сердце. Пожалуй, — даже наверное, — и я в возрасте Нэда был бессердечен.

— О нет, сэр, этому я не могу поверить! — возразила миссис Варден. — Чтобы такой добрый человек, как вы, когда-нибудь был бессердечным!

— Надеюсь, — мистер Честер слегка пожал плечами, надеюсь, сейчас меня нельзя уже назвать человеком без сердца. Видит бог, я не совсем бессердечен. Ну, да не обо мне речь, а о Нэде. Вы, верно, подумали, что я настроен против мисс Хардейл, и поэтому великодушно помогали ей и Нэду. Это же вполне естественно. Но поймите, дорогая моя, от этого брака я оберегаю вовсе не Нэда — я хочу уберечь ее!

Миссис Варден была совершенно ошеломлена этим открытием.

— Если он честно выполнит то священное обязательство, о котором я вам уже говорил, — а он обязав дорожить своей честью, иначе он мне не сын, — то ему достанется большое состояние. Он очень расточителен, у него разорительные привычки. И если он, под влиянием мимолетного каприза или просто из упрямства, женится на мисс Хардейл и не будет иметь средств жить так, как он привык, — поверьте, дорогая, он разобьет сердце этой милой девушки. Миссис Варден, голубушка, скажите сами — можно ли допустить, чтобы она стала жертвой его легкомыслия? Можно ли так играть сердцем женщины? Спросите это у своего собственного сердца, дорогая, умоляю вас!

«Вот поистине святой человек!» — подумала миссис Варден.

— Однако, — это она произнесла уже вслух, — если вы разлучите мисс Эмму с любимым, что тогда будет с ее бедным сердцем?

— Вот об этом-то я и хотел поговорить с вами, отозвался мистер Честер, нимало не смутившись. — Брак с моим сыном, брак, который я никак не смогу признать, сулит мисс Эмме много лет горя. Не пройдет и года, как они расстанутся. А разлука сейчас, когда их связывает чувство скорее воображаемое, чем подлинное, будет стоить бедняжке слез, но она поплачет и утешится. Возьмите к примеру эту милую девушку, вашу дочь, вылитый ваш портрет. — Миссис Варден кашлянула и жеманно улыбнулась. — Я слышал от Нэда об одном ее поклоннике, — это, к сожалению, какой-то шалопай с весьма сомнительной репутацией… Как бишь его? Буллет… Пуллет… Муллет?

— Может быть, Джозеф Уиллет? Мы знаем одного такого молодого человека, — подсказала миссис Варден, с достоинством складывая руки.

— Да, да, Уиллет! — с живостью откликнулся ее собеседник. — Так что бы вы сказали, если бы этот Джозеф Уиллет добивался любви вашей прелестной дочери и преуспел в этом?

— С его стороны даже и подумать об этом было бы наглостью, — с негодованием отрезала миссис Варден.

— Вот видите, дорогая! И такая же наглость со стороны Нэда — делать то, что он делает. Вы, конечно, не задумались бы пресечь в зародыше это увлечение вашей дочери, хотя бы она и поплакала немного. Я хотел было потолковать об этом с вашим мужем, когда встретился с ним сегодня у миссис Радж…

— Лучше бы мой муж сидел дома и не ходил так часто к этой миссис Радж! — с сердцем перебила его миссис Варден. — Не понимаю, что он там делает и зачем ему мешаться в ее дела.

— Я не стану выражать вам сочувствие, на которое вы могли бы рассчитывать, — и знаете, почему? Потому что встреча с вашим мужем в доме миссис Радж и его неотзывчивость привели меня сюда, где я имел счастье познакомиться с вами, женщиной, на которой, как я вижу, держится весь этот дом, все благополучие семьи.

Он взял руку миссис Варден и снова поднес эту руку к губам с изысканной галантностью того времени, несколько утрированной, чтобы она сильнее подействовала на почтенную даму, непривычную к такому обращению. Затем, мешая лесть, софистику и ложь, продолжал внушать миссис Варден, что ей следует употребить все свое влияние на мужа и дочь и не позволять им впредь быть посредниками между Эдвардом и мисс Хардейл и вообще тем или иным способом помогать этой паре. Миссис Варден была не более как женщина и, следовательно, не лишена упрямства, тщеславия и охоты властвовать. Кончилось тем, что она заключила со своим вкрадчивым гостем тайный со