Александр Зорич

Ничего святого

Сначала у Лорчей была отвага.

Стоять спиной к гремящей волнами пропасти, с обломками мечей вместо оружия, и во всю глотку орать наседающим врагам «не сдадимся!» — это было в их духе.

Потом отвага воинов Дома Лорчей вошла в поговорки и превратилась в доблесть.

Воспитанники учили мальчиков не меняться в лице, когда больно, и орать «не сдадимся!» как можно убедительней.

Мальчики вырастали настоящими вояками. Они знали, как подрезать сухожилие пленному, чтобы он мог идти, но не мог сбежать, в каком порядке отступать и что следует говорить, когда сзади — горящий корабль союзников, а что — когда сзади свой брат, с секирами наперевес.

Быть доблестным — значит быть немного актером.

Это когда делаешь вид, что почти не устал после суточной разведывательной вылазки. Или когда говоришь товарищу, истекающему кровью: «Гордость за подвиг сына высушит слезы твоей матери!» Это когда твоим воинам нет разницы — штурмовать замок или грабить обоз — они сделают все с одинаково правильным выражением лица.

Но актерство приедается, вот в чем проблема. Не прошло и трехсот лет, как доблесть Лорчей превратилась в верность Лорчей.

Верность — это когда ты делаешь вид, что актерства вообще не существует, одна только искренность отсюда и до горизонта. «Навеки», «никогда», «лучше смерть, чем предательство» — вот слова тех, кто избрал верность своим образом жизни.

Кому только не был верен Дом Лорчей!

Сначала Лорчи были верны своим принципам, потом — союзническому долгу. После — Империи и лично императору. Сотню лет спустя — Дому Гамелинов, а потом — их заклятому врагу, Дому Пелнов. Не говоря уже о верности идеалам мужества и отваги…

Когда Лорчи сделали верность своей профессией, у них появились деньги.

Оказалось, верным быть выгодно. Нужно только как следует выбирать кому верить, всегда брать хороший задаток и не зевать. А вдруг для доверия больше нет оснований и пора хранить верность кому-то другому?

Вместе с деньгами у Лорчей появились наемники.

Оказалось, что хваленой верности Лорчей можно научить кого угодно. Желательно, правда, чтобы этот ктоугодно был физически вынослив и несентиментален.

Вместе с наемниками у Лорчей появилось свободное время. Они полюбили книги, хорошую посуду, цветущие деревья и духи.

Так Дом Лорчей стал самым утонченным и самым заносчивым Домом Синего Алустрала.

Даром что полы в хмурых замках Лорчей по традиции мели ритуальными метлами из настоящих человеческих волос. Как в те времена, когда Лорчи были отважны.

* * *

Однажды утром, на рынке, Сьёр, молодой аристократ из Дома Лорчей, увидел прокаженного.

На руках прокаженного не хватало пальцев, а на лице — носа.

И смердело от него отвратительно. Так сильно, что даже те прохожие, которые поначалу были не прочь подать калеке, через три шага к миске для подаяний отзывали свои благие намерения назад. Словно в рассеянности, прятали они гроши обратно в кошельки и отворачивали.

У Сьёра охоты подавать не возникало никогда, а значит изображать рассеянность ему было ни к чему. Он оставался таким же, как всегда: хищным, пружинистым и дерганым.

Сьёр зажал пальцами нос и, широко ступая, зашагал к своей цели — публичному дому с милым названием «Прикосновение».

В переулке на северной окраине города, где по традиции все «прикосновения» и «отдохновения» квартировали, путь Сьёру преградил бродяга, который спал прямо поперек дороги.

Через бродягу Сьёру пришлось переступить.

У лежащего были грязные сивые патлы и длинные желтые когти. От его платья несло рыбой — в нагрудном кармане лежала четвертина копченой камбалы, которой он собирался отобедать.

Сьёра даже передернуло, так сильно от бродяги воняло. Даже сильней, чем недавно от прокаженного.

Запаха рыбы Сьёр вообще не переносил. Он напоминал ему о людях, которые зарабатывают рыбой на жизнь: о продавцах и перекупщиках на оптовом рынке, о раздельщиках тунцов и их малолетних, но уже по-взрослому испорченных помощниках. А также о рыбаках, более всех безразличных к вопросам гигиены: все равно, мол, шторм умоет и подмоет.

Выводы Сьёр сделал быстро.

Если бы не похоть, тягучая, наглая и безадресная, не шагал бы он через рыночную площадь, где прокаженные, как у себя дома. И в «Прикосновение» не пошел бы. В этом улье сладострастных воплей, в этом театре некрасивых чувств — пустых и, кстати, недешевых — делать ему было бы совершенно нечего, кабы не чувственная тоска.

И тут Сьёр понял: ему срочно нужна настоящая любовь. Тогда можно будет не ходить никуда, кроме нее.

Случилось так, что ходить Сьёр стал к своей родственнице Ливе, моей госпоже, моей любимой.

* * *

В ярко освещенной полуденным солнцем гостиной замка Сиагри-Нир-Феар, что в переводе с увядшего языка, на котором говорили Лорчи доблестные и отважные, значит «Гнездо Бесстрашных», сидят три женщины.

Их зовут Лива, Зара и Велелена.

Они ни за что не собрались бы вместе, если бы не обычай Лорчей каждый десятый день объявлять «сестринским». В Сестринский День, и это знает каждая женщина Лорчей, следует общаться со своими сестрами.

Сестры сидят вокруг лимонного дерева, которое растет в красивой глиняной кадке с облитыми глазурью боками. Кадка расписана знаменитым каллиграфом Лои.

Элегантные каракули Лои — дорогое удовольствие. Но заставить раскошелиться папашу Видига — отца всех троих сестер — Ливе было несложно. За шестьдесят лет папаша Видиг накупил столько именитых красивостей, что хватило бы на хорошую антикварную лавку.

Лимонное дерево тоже непростое. Скоро ему исполнится двести восемьдесят лет. Это — одна из реликвий Дома Лорчей.

У дерева есть даже собственное имя. Его зовут Глядика — потому что люди, которые впервые его видят, чаще всего произносят именно эти слова.

Более двенадцати лет Глядика не цветет и не плодоносит, хотя его удобряют и нежат по-княжески. Разговаривать о том, как будет здорово, когда дерево зацветет, считается среди гостей Гнезда Бесстрашных хорошим тоном.

Впрочем, об этом сестры уже говорили. И теперь они болтают о слугах (то есть о нас). Болтает в основном Зара:

— Ливушка, радость моя, раз и навсегда заруби себе на носу — со слугами нужно строго. Ты еще молодая, жизни не знаешь… А я тебе скажу так: чем строже со слуги взыщешь, тем больше толку. Вон, взять, к примеру, мою Иннану… Я ее всегда отмечала, обходилась с ней по-человечески. И что? Какая мне благодарность? Волосы гребнем как драла — так и дерет… И грубит все время.

— Грубит? Ты серьезно?! — Велелена отрывается от вышивания.

— Грубит.

— И что она, хотелось бы знать, тебе говорит такого, грубого?

— Ничего не говорит. Она же немая. Но знаешь, милая Велелена, есть люди, которые одним своим видом грубят. Одним выражением лица.

Славно сказано. На Зару, нестройную, немолодую сестру моей госпожи Ливы, иногда находят приступы умноговорения.

Впрочем, почему я назвал ее немолодой? Зара старше Ливы всего на шесть лет, хотя иногда кажется — на шестьдесят.

Когда Заре было двадцать три, как Ливе, она выглядела так же, как и сейчас — картофельный нос, тесно обтянутое платьем складчатое пузо, нарисованные коричневым по бритому брови.

Мечта госпожи Зары: показать наконец старшему Рем Великолепный. Тайная мечта: быть изнасилованной. Уверен, последнему не сбыться никогда.

К Велелене я отношусь немного теплее.

Она в основном молчит и вышивает (сейчас вот украшает платок клубничиной, которую издали можно принять за сердце). В ее русых курчавых волосах и повадках нерожавшей самочки есть что-то неоспоримое, примирительное.

Ее мечта: выйти замуж. Ее тайная мечта: выйти замуж.

— Какая-то ты сегодня квёлая, Ливушка. Приболела, что ли? — Зара внимательно смотрит на Ливу, которая только что покинула кресло и теперь, облокотившись на подоконник, сосредоточенно пьет крюшон с имбирем из серебряной пиалки. — Выглядишь как-то неважно.

— У меня бессонница. Не выспалась, — отвечает Лива.

— Ах, заинька ты моя! — Зара взволнованно таращится. — Сон — это здоровье. Спать нужно обязательно! Кстати, есть одно средство…

Зара начинает рассказывать средство, а я подливаю крюшона в пиалку Велелены, которая стоит на широкой ручке ее кресла. Велелена краем глаза следит за моими действиями — а вдруг пролью?

Напрасно!

Я ничего никогда не проливаю. Могу с балкона второго этажа наполнить доверху наперсток, стоящий на боку ручного оленя, что заснул среди пионов.

Могу сделать то же самое с закрытыми глазами.

То же самое — с оленем, скачущим среди пионов.

— Ты меня не правильно поняла, дорогая Зара, — говорит Лива, волнительно кусая губу. — У меня не все время бессонница. А только сегодня — как-то жарко было, душно…

— Душно? Гм… Может, и впрямь душновато… Не заметила… Но все равно имей в виду: у меня есть на примете хороший лекарь. Такой знающий, заботливый! Недавно он вылечил моего супружника от вздутия живота. А когда у малышика резались зубки…

Пока Зара рассказывает про зубки, Велелена успевает опустошить пиалку и нашить на клубничный бок черные семечки.

Лива кивает, делает вид, что внимательно слушает. Но я-то знаю, что она сейчас думает про Сьёра, который обещал после обеда «заскочить». И ждет не дождется, когда Велелена и Зара уберутся к такой-то матери, благо Сестринский День подходит к концу.

«Господи! Десять дней без этих тупых куриц! Поверить не могу в свое счастье!» — выпалит Лива, когда я закрою двери за Зарой и Велеленой.

В закрывании дверей я тоже виртуоз. Когда я закрываю их, гости, которые хотят возвратиться поскорей, уверены, что хозяева дома будут ждать их, не находя себе места, пока не дождутся.

А желающие поскорей забыть о тех, кто остался за дверями, забывают о них тотчас же, стоит только сужающейся солнечной щели между створками истончиться до золотой нити.

— Да… Бессонница — это ужас что такое, — невпопад говорит Велелена, когда Зара заканчивает свой рассказ про зубки.

Зара смотрит на сестру недоуменно, Лива — с плохо скрываемым раздражением. В отличие от меня, Лива предпочитает Велелене Зару. «Она хотя бы не такая дура», — говорит Лива.

Я же считаю, что дураки — это не такая напасть как сволочи. А качества, которое делает сволочей сволочами — на нашем языке, языке ариварэ, оно называется довинои — в Заре больше, чем в Велелене.

О бессоннице сестры больше не говорили. Да и что им было еще сказать?

Зара ею не страдает — после ужина ее просто-таки валит на перину.

Велелена тоже не страдает бессонницей. Она встает с рассветом, тщательно бреет ноги и подмышки, до обеда примерно хозяйствует, а вечерком вышивает себе приданое — постельное белье, рубашки для будущего мужа. Когда начинает смеркаться, она нюхает дым-глину, совсем чуть-чуть, для успокоения, и ложится спать.

Но и Лива не страдает бессонницей. Хотя в последнее время спит по ночам она действительно мало.

С тех пор как появился Сьёр (а этому счастью уже две недели) ночью ей не до сна. Она добирает свое днем — поэтому и похожа временами на восставшую из могилы.

Я бы сказал, что ласки Сьёра разбудили в Ливе качество, сродственное качеству свежей могильной земли.

До конца Сестринского Дня остались сущие пустяки.

Лива на глазах оживает. Велелена — наоборот, привяла.

Я доливаю в пиалку Зары остатки крюшона, как вдруг та, неловко развернувшись в мою сторону, цепляет локтем вазу с цукатами. Ваза соскальзывает с полированного края столика, перевора… нет, не переворачивается. Я успеваю перехватить ее и водрузить на место.

Зара пыхтит от удивления. Затем бормочет вполголоса «какая я сегодня неловкая», залпом опустошает пиалу и изрекает:

— Вот смотрю я на Оноэ и думаю: как тебе все-таки, Ливушка моя, повезло! Не то слово, как повезло! Хороший слуга — это экстаз! Хоть он и ариварэ… Но главное — это ведь уверенность, что тебя поймут как надо и не обманут! Я тут подумала… Может, одолжишь Оноэ на недельку? Хочу хоть десять дней пожить королевой. А? Ты же у меня такая добрая, Лива…

Кстати, Оноэ — это мое имя. И ариварэ — это тоже я. То есть, речь обо мне.

В ответ на просьбу Лива начинает юлить. Одалживать меня Заре ей не хочется. А отказать без предлога некрасиво…

К счастью, на помощь Ливе приходит само мироздание. Со двора доносится собачий лай и человечья ругань — один из носильщиков причалившего к парадной лестнице паланкина отдавил ногу вертлявому дворовому псу, а тот, конечно, впился зубами в ляжку обидчика.

Пес скулит, носильщики бранятся, хозяин паланкина читает нравоученья.

Привратнику он выговаривает за то, что среди бела дня спустил животину с цепи, носильщикам — за невнимательность, псу — за то, что родился на свет…

Лива, Зара и Велелена спешат к окну.

Из паланкина показывается Сьёр — мрачный как слово их шести букв, рифмующееся со словом «конец», — и как это же слово сутулый.

Лива машет ему рукой, но тот не догадывается поднять свои фиалковые глаза на окна. Сьёр вступает на лестницу. Через пару минут он будет в гостиной.

А пока Сьёр поднимается, всякий может полюбоваться богоподобной складностью его фигуры, сильным очерком правильного лица, красота которого произросла из красоты многих девиц, завоеванных именитыми предками Сьёра, а также насладиться игрой ветра в его ухоженной каштановой шевелюре.

— Это Сьёр, наш дальний родственник, — краснея и бледнея, комментирует Лива. — Он ко мне по делам. Ему нужно занять денег.

— А он ничего. Высокий такой, интересный, — как бы в шутку шепчет Зара, а про себя отмечает «Пригож, как баба». А также «Ливе, как всегда, везет».

Ливиному денежному объяснению проницательная Зара, конечно, не поверила. Да и кто в такое поверит? Не за деньгами ходят к молодым нежным женщинам почти молодые красивые мужчины!

А когда Сьёр рывком распахивает двери гостиной, Зара, обращаясь к Ливе, нарочито громко говорит:

— Ну так что, решено? Займешь мне своего ариварэ на недельку?

* * *

Сначала Бог сотворил качества: красоту, легкомыслие, правдивость. И другие.

Потом он создал людей, которым раздал разные качества в числе несчетном. На брата — по три дюжины, а то и по четыре.

Тогда у людей еще не было тел.

Очень скоро, правда, оказалось, что человек без тела и с таким количеством разных качеств напоминает дурачка, который оказался на ярмарке с кошелем мелких монет самой прихотливой чеканки. Купить хочется все, а денег ни на что не хватает.

Одним словом, качеств у людей оказалось слишком много. И, что самое неудобное, каждое из них было выражено очень слабо.

Тогда Бог пожалел людей и дал им тела. Кому красивые, кому здоровые, кому солидные, а кому маленькие.

Чтобы тело ограничивало качества. Чтобы не давало проявляться им всем вместе. Чтобы склонность к фантазерству не враждовала с утра до ночи с правдивостью.

Когда люди освоились с плотными, тяжелыми телами, им и впрямь стало легче жить.

Они принялись обзаводиться семьями — чтобы тела не скучали в одиночестве. Пустились разводить репу и овец — чтобы телам было чем питаться и чем греться. А самые удачливые люди, — те, которые научились превращать тело в одно из своих качеств, — даже получали возможность видеть чужие качества и говорить о них понятными словами.

Сначала Богу было интересно слушать этих людей. Но потом Он снова заскучал. И создал ариварэ, то есть нас.

Бог не любит повторяться, поэтому каждого ариварэ он наделил всего несколькими качествами. Но эти качества он сделал несокрушимыми.

Человек мог быть одновременно умным и несообразительным, скаредным и великодушным, слезливым и черствым, медлительным в жизни и торопыгой в своем воображении — то есть сопрягать несопрягаемые качества. А вот у ариварэ качеств было мало и они почти никогда не спорили.

У каждого ариварэ было не более одиннадцати качеств. Большинство же ариварэ довольствовалось тремя или двумя.

Я — ариварэ с семью качествами. И это заботливость, любопытство, привязчивость, остроумие, ловкость, наблюдательность и способность ненавидеть тех, кто мешает реализовать предыдущие шесть.

Качества мои полновесны, как монеты из самого чистого золота.

Моя заботливость стоит заботливости двух десятков самых преданных человеческих слуг.

Над моими остротами писают со смеху даже ветераны императорского шутовского приказа.

А ненавидеть я способен так, что от шквального ветра моей ненависти шевелится листва Железного Дерева, растущего у Бездны Края Мира, на котором каждый лист величиной с мельничный жернов, а каждый цветок — как воронка водоворота.

Но это еще не конец истории.

Сначала Богу очень нравились ариварэ. И он поселил ариварэ в мире, который располагался над миром людей. Там было гораздо больше воздуха.

И если бы не качество любопытства, которым ариварэ вроде меня были изначально наделены, люди никогда не узнали бы о нас и о том, насколько мы счастливей и цельней их.

А так, мы все чаще выходили на карнизы — так у нас назывались места, где мир ариварэ сопрягался с миром людей — чтобы посмотреть, что там внизу, в сумерках. А заодно и порадоваться тому, насколько мы, ариварэ, счастливей и цельней людей.

Не знаю точно, когда видящие мира людей стали мастерить арканы и стаскивать ариварэ с карнизов.

Не знаю также и когда они, сначала потехи ради, а после — ради корысти, начали наделять нас самодельными телами. Прозрачными, но плотными, неудобными…

Я знаю только, что любопытных в мире ариварэ с тех пор стало гораздо меньше.

А слуг и воинов ариварэ в Синем Алустрале — гораздо больше…

* * *

Так случилось, что однажды холодное, мощное желание Сьёра обратилось тысячей крючьев и эти крючья впились в тело Ливы и распялили ее, как гигантскую камбалу в коптильне, на щите великих и ужасных чувств — любви и желания.

Да, Сьёр, как и Лива, был из Лорчей.

Но если Лива являлась той самой овцой, чье существование искупает грехи всего стада, если она обладала многими необщими для женщин Дома Лорчей качествами (например, способностью внимательно молчать, остроумием и бескорыстием), то Сьёр был типичным.

Как и все знатные Лорчи, он готов был часами скакать по генеалогическим пням, похваляясь своими историческими предками от Перрина Неистового до Коведа Пустого Кошеля. Их отвага и доблесть были для Сьёра перцем и базиликом: делали съедобным постный супец его будней.

Как и многие мужчины-Лорчи, Сьёр был чудовищно жаден до денег.

Он умело давал в рост, умело брал, искусно притворялся небогатым и всегда оказывался там, где правильные люди говорили о «процентах», «удержании пени» и «тенденциях».

Подобно многим своим содомникам, он обожал рассуждения о том, что Синий Алустрал обречен, ибо отстал от Настоящей Жизни. (Настоящую Жизнь он понимал как энергичное обращение товаров и услуг, а также неограниченное потребление ресурсов и накопление собственности.)

Что рыцарство должно не то чтобы уж совсем передохнуть да побыстрее, но… м-м… как бы это поделикатней выразиться… «самореформироваться», совершить «самопрорыв».

И что «так называемые аристократы» должны работать (и желательно еще, чтоб на него). Что они просто обязаны отринуть свое жалкое эстетство — все эти любования цветущими деревьями, вышивания, поэтизирования — потому что этак можно и хвостом ослиным начать любоваться, когда все цветы закончатся, так ведь и разлагались древние царства… И, кстати, ведь никто же не видел никакой «души» и никакого «духа», так чего, спрашивается, вот это вот всё?

А если скнижившееся рыцарство не образумится, пророчил Сьёр, деляги из далекой Сармонтазары придут в Алустрал и все-все-все завоюют, скупят, осквернят.

Ага-ага.

При этом, стоило только кому-то рядом критически отозваться о воинском духе Лорчей, о поэзии Лорчей или подвергнуть осторожной ревизии давнюю военную кампанию, которую Лорчи спустя рукава вели, пока не профукали, как Сьёр первым впадал в истерику наивных опровержений: «не кампанию, не военную, не спустя не рукава, не профукали, не Лорчи…»

Или: «Поэзия Лорчей — самая поэтическая, потому что в ней больше всего рифм».

А когда какому-нибудь образованному из Рема все-таки удавалось поставить Сьёра на место, тот цедил: «Слабому не понять правды этой земли».

(Последнюю формулу он позаимствовал из «Нескучных бесед» старца Руи, которого считал своим духовным, едва сдерживаюсь, чтобы в голос не расхохотаться, духовным пастырем. Под сенью трех кривых сосенок его учения о всеединстве и «гибкой силе» Сьёр духовно окормлялся во времена юности.)

«Низость», «продажность», «моральная нечистоплотность» — как и старец Руи, Сьёр обожал искать эти качества у других. И, как правило, без труда находил.

Кстати, от самого этого процесса Сьёр получал удовольствие сравнимое с тем, которое дарила ему Лива, обцеловывая его небалованный смычок.

Его любимые существительные были: «искренность», «благородство», «честь».

Прилагательные — «неподдельный», «непокорный», «правдивый».

Наречие — «навсегда» (иногда на эту честь претендовало «никогда»).

О, лексикон подлеца! Как ты все же узнаваем…

Кстати, любимое ругательство Сьёра — «рыбий гроб!» — недорослое, детячье, на нашем языке, языке ариварэ, просто-таки кричало: надевай самые удобные свои сандалии и бегом, бегом от этого ублюдка!

Но Лива не разбирала на языке ариварэ. Ругательство «рыбий гроб», как и прочие помойные изыски в речи возлюбленного, она считала милым и принимала с радостью.

Самоупоение Сьёра, поносящего «эстетствующих паразитов» и «обленивевших дегенератов», представлялось Ливе проявлением чистоты натуры, радеющей за будущее Синего Алустрала.

Когда Сьёр погружался в свои процентно-кредитные калькуляции (эти погружения выглядели как своего рода злой ведьмачий транс), Лива была уверена, что Сьёр думает «о них», об «их будущем».

А когда он, деловито выглаживая холодной дланью атлас ее живота, шептал ей, раскрасневшейся от простых, но доходчивых ласк с полным проникновением, «любовь к тебе для меня свята», моя Лива наивно полагала, будто Сьёр знает, что значит слово «святый».

Ливушка ошибалась.

В лучшем случае, Сьёр имел в виду синоним слова «ценный».

Потому что в нем самом не было такого качества — способности воспринимать святое. И ничего святого для него не существовало. Ибо существовать для нас может лишь то, что может быть нами воспринято как существующее.

Так считаем мы, ариварэ.

Впрочем, я, как водится, немного опередил события. Вначале Лива и Сьёр просто познакомились.

В тот день Лива навещала своего отца Видига. К слову, в разделе «Лорчи» имперского реестра самых могущественных и родовитых аристократов Видиг значился под номером пять.

Видиг был таким старым, что качество старости в нем уже начинало преображение в качество небытия.

Я всегда ему симпатизировал. Он был смешлив, лукав, хорошо понимал цену деньгам (а именно, что они — полезное говно, которым нужно удобрять пейзаж, чтобы тот почаще радовал цветочками).

На своем веку Видиг родил трех законных дочерей, шестнадцать бастардов обоих полов и несколько житейских афоризмов.

«Не можешь сделать что-то хорошо, сделай это плохо», — частенько говаривал папаша Видиг. По-моему, верно.

Именно Видиг подарил меня своей дочери, Ливе. Это похвальное деяние стоило ему восьми процентов ежегодного дохода от совместного с Домом Пелнов китобойного промысла. Но для Ливы, которую он жалел и которой он, конечно, желал бы лучшей судьбы, если б не оракул, ему было не жалко. А уж китов он сроду не жалел…

Лива как раз выходила из отцовских покоев, когда ей встретился Сьёр, ожидавший аудиенции у Видига.

Их взгляды встретились.

Тут позволю себе отступленье. Когда мужчина встречает женщину, с которой ему впоследствии предстоит разделить свое семя, от его светящегося тела отделяется небольшое щупальце.

Это щупальце, змеясь ужиком, устремляется к женщине. Оно взлетает по ее ногам и крадется по животу, протискивается в узину между сомкнутых корсетом грудей, ползет все выше — пока не обовьется вокруг ее шеи живой жадной удавкой. Тотчас кончик щупальца внедряется в ту, всеми художниками рисованную, лощинку между ключиц — как ключ в замочную скважину (ведь не даром же ключицы называются ключицами!).

У женщины остается всего несколько часов на то, чтобы сорвать с шеи щупальце-ключ. И, между прочим, многие успешно с этим справляются.

Скажу еще, что удавалось бы это куда чаще, если бы не сладкая боль, которую вызывает внедрившееся щупальце. Это ощущение напоминает гаденький экстаз, который испытывают оба пола, расчесывая до крови комариные укусы и едва затянувшиеся царапины.

Щупальце крепнет, обретает качество прочности и вскоре женщина становится рабыней мужчины, который посредством своего светящегося отростка исхитряется питаться ею, как младенец матерью.

Женщина же, в которой воплотилась вечная жертвенность природы, радуется тому, как хорошо она соответствует своей роли заживо пожираемой.

Так видим человеческую любовь мы, ариварэ.

Следить за проделками «искателей» — так мы называем щупальца — куда интересней, чем, например, наблюдать совокупление, которое почитают желанным зрелищем люди. Ведь совокупление лишь повторяет сюжет, который уже произошел раньше — иногда годами раньше…

После первого обмена приветствиями с малознакомым родственником по имени Сьёр Лива почувствовала, что задыхается (еще бы! искатель почти добрался до цели, удавка начала затягиваться!).

Затем у нее закружилась голова. Ей стало жарко (это искатель внедрился в верхний слой невидимого светящегося платья ее тела).

Вот тут бы Ливушке развернуться и уйти. Шаг у нее быстрый, мужской, она смогла бы порвать еще недоразвитое щупальце, ведь в ней есть это качество — способность разрывать…

— Как видите. Обстоятельства вынуждают, — сказал Сьёр в ответ на дежурный вопрос Ливы («Ждете моего батюшку?»).

— Неужели деньги?

— Они, они проклятые… Такая сейчас ситуация, столько непонятного… Без денег никуда… — Сьёр закусил губу и тряхнул своей темно-каштановой гривой.

Каждому своему жесту он ухитрялся придать налет трагизма. Сьёр даже суп едал с таким видом, будто сварен он был на потрошках его умерщвленных врагами сродников.

— Я могу вас утешить: с моим папой легко иметь дело, — Лива игриво стукнула веером по запястью Сьёра и показала ему свои славные зубки. — Он не такой, как другие. Не такой мудилка, — последние слова Лива произнесла дрожащим шепотом («мудилками» женщины Лорчей на людях не расшвыривались).

— Увы, процент, который требует господин Видиг, я бы не назвал низким. А в моих обстоятельствах…

— Если не секрет, что за обстоятельства?

— Это личные. Личные обстоятельства. Если хотите — семейные. Мой горячо любимый брат потратил слишком много семейных денег, — Сьёр поднял свои мутные фиалковые глаза на Ливу.

Для меня долго оставалось загадкой, зачем с первых же секунд знакомства с Ливой Сьёр начал врать. Ведь вовсе не за деньгами он явился. И не нужны были ему никакие займы — занимать Сьёр умел и прекрасно знал, что старый обдергай Видиг для него не вариант.

Да и брат Сьёра до «семейных денег» так и не добрался. Поскольку умер во младенчестве от скарлатины. Этой весной из живота малютки вырос жизнерадостный куст полевого злака…

Впрочем, позже я кое-что понял: «лжи» для Сьёра не существовало, потому что не существовало «правды», а правды — потому что не было для него в мире и «святости».

Речь понималась Сьёром как нечто автономное от реальности. Думать о том, что и зачем он говорит, Сьёр не привык.

Между тем, когда речь шла о «делах», то есть о деньгах, у него непонятно откуда появлялись и дисциплина, и память, и зверячье чутье на чужую ложь — словом, чудесные происходили метаморфозы!

В остальном же Сьёр скорее не говорил, а фантазировал вслух. Разным людям жаловался на разные хвори. Маменьке — на грыжу, теткам — на почки, сестрам — на отсутствие аппетита. При этом о болях в основании позвоночника он не упоминал ни одному из своих конфидентов, хотя мне не составило труда обнаружить его недуг, когда как-то раз после бани я разминал его широкую сутулую спину.

Теперь мне даже кажется, что всю жизнь Сьёр старательно играл с самим собой в игру, в правилах которой первым пунктом значилось требование сказать миру как можно меньше правды.

Страшно подумать, какие выигрыши приносят игры вроде этой.

Ну да пусть его, Сьёра с его лжами. Вернемся к Ливе.

— А знаете что? — вдруг предложила Лива. — Ведь я могу и сама занять вам. Под самый низкий процент. Если хотите, заходите завтра, все обговорим.

— Это очень великодушно, — начал Сьёр, порывисто приглаживая волосы. — Но я… в общем… вынужден отказаться…

Лива смотрит на Сьёра недоуменно.

— Я имею в виду, отказаться от денег, — пояснил Сьёр, со значением полируя рукоять меча большим и указательным пальцами.

— Тогда заходите просто так. Завтра, — улыбнулась Лива.

Она ощущала себя неуверенно. С одной стороны, находиться рядом со Сьёром ей было приятно. С другой — неодолимо хотелось уйти, да поскорее (а на самом же деле, стряхнуть искателя, стряхнуть!).

В этот момент гербастые двери в покои Видига распахнулись и слуга провозвестил:

— Господин Сьёр, вас просят!

— Что ж, желаю вам удачи, — шепнула Лива и сделала шаг по направлению к спасительной лестнице.

И в этот момент Сьёр, нутром чуя, что добыча вот-вот упорхнет, совершил поступок немыслимой наглости. Он подскочил к Ливе, больно стиснул пятерней ее предплечье и, приблизив свои тонкие губы живодера к самому ее лбу, прошептал:

— Лива, дорогая моя госпожа Лива, только не уходите сейчас! Пожалуйста, дождитесь меня! Я освобожусь совсем скоро!

И, для пущей убедительности, добавил:

— Умоляю.

* * *

Тут нужно сказать, что слово «люблю» у Лорчей считается почти неприличным.

Редкий случай, когда традиция Лорчей мне по душе.

Потому что эту тему и впрямь лучше без нужды не трогать. По крайней мере, пока она не тронет тебя.

Конечно, не на пустом месте выросли у Лорчей такие представленья.

Поколения романтиков должны были крошить друг друга абордажными тесаками с именем любимой на устах. Травить соперников ядами. Писать бездарные злые эпиграммы. В общем, опошлять и профанировать невыразимое чувство веками и эпохами, чтобы их сыны и внуки, наконец-то возненавидев слово «любовь», исключили его из своих словарей.

И оценили по достоинству целомудренную тишину спальни.

Жаль только, что сыны этих сынов, а, в особенности, сыны сынов этих сынов, всегда норовят забыть, что не на пустом месте выросли у Лорчей такие представленья.

Мне казалось, одним лишь словом «люблю» Ливу не проймешь. Ведь Лива была сложней своих сестер, которые удовлетворяли тайную тоску по «любви» соответствующими романами — их привозили из Варана, наскоро переводили и размножали специально для скучающих аристократок предприимчивые чуженины.

Ливе нравился товар сортом повыше. Вроде «Экспромтов» Дидо, придворного шута Дома Гамелинов.

Шилол дери!
Как мне ее хотелось!
До рыка зверского, до визга, до умри!
Но накось-выкусь, отрок перезрелый!
Сиди теперь и вывод, сука, делай.
В мозоли только руки не сотри.

Озорные эти вирши были нарочито заделаны под «привозные».

Там дело не в дело поминались заморские божки Хуммер с Шилолом. Имена у дев и юношей тоже были сплошь варанские, деньги звались «аврами», а выдуманную возлюбленную поэта звали, конечно, Овель.

Лива покупала Дидо в книжной лавке, не торгуясь. И зачитывала из свитка мне.

Мы смеялись и разговаривали. А потом Лива умолкала. Она умела умолкать так, что я начинал забывать о том, что я ариварэ, я начинал казаться себе человеком.

* * *

Они встречались так часто, как этого хотел Сьёр.

Но если бы частоту этих встреч задавала Лива…

Нет, мне страшно представить, что это было бы, если бы частоту этих встреч задавала Лива.

Может, тогда они занимались бы любовью по восемь раз на дню и околели бы однажды на рассвете, потратив остатки сил на то, чтобы умереть друг в друге, а не как-нибудь иначе.

Лива настолько ошалела от слова «люблю», которое Сьёр использовал, пожалуй, так же часто, как я использую слово «качество», что ничего, кроме Сьёра, допускать внутрь себя не желала.

Это касалось и фрагментов реальности зримой, и реальности слышимой. И даже воображаемой.

Когда я раздобыл самоновейшего Дидо, прямо с ночного столика престарелой Хозяйки Дома Гамелинов (ей прислуживал хорошо знакомый мне ариварэ, обладавший качеством сговорчивости), и пробовал соблазнить Ливу чтением уже почти модной в узких кругах элегии «Давай-давай, потешь мне самолюбье…», она, впервые на моей памяти, от элегии отказалась.

Пища ей тоже не шла, хотя ела она много и бестолково.

А мысль о том, чтобы допустить внутрь себя другого мужчину мнилась ей кощунством. Эхе-хе…

— Если с ним что-то случится, я больше никогда, ни с кем не буду! — как в бреду шептала мне Лива, когда перед сном я закрывал ее плечи одеялом из шкурок бельков — тюленей-малышей, не доживших до полного отюленивания.

— Никогда и ни с кем, моя госпожа, — эхом повторял я.

После той памятной встречи со Сьёром Лива даже к папочке ездила только за тем, чтобы… «понимаешь, а вдруг он там?»

Но Сьёра никогда не было «там».

И в другом месте его тоже не было. И дома. И даже в «Прикосновенье» (туда он и впрямь больше не ходил).

Где Сьёра обычно носило, знал только я. Чтобы это узнать, мне пришлось возогнать свое качество любопытства в способность-ко-всепроникающему-познаванию.

Никогда я не стал бы интересоваться этим, если бы отсутствие Сьёра не производило на Ливу такого обезображивающего действия. Если бы ее личный ресурс Абсолютного Равнодушия не таял с такой скоростью.

«Сьёр пропал», — говорила горестная, траурная Лива и мое стеклянное сердце разрывалось от жалости.

Впрочем, «пропадать» Сьёр стал не сразу, лишь на третьей неделе их знакомства.

Его исчезновения предварялись особенно проникновенными словами. Исправно прислушиваясь к тому, что Сьёр говорил уже стоя на пороге, я даже вывел Правило Дозавтра.

Если Сьёр заявляет Ливе «Не знаю даже, как я доживу без тебя до завтра!», значит завтра его можно не ждать.

Если «Не представляю, как без тебя жить!» — значит он не появится всю неделю.

Ну а когда «Поверь, с тобой я был бы счастлив провести всю — понимаешь, всю! — свою жизнь!», значит две недели без Сьёра — это гарантия.

На важных бумагах у папаши Видига я видел такой девиз: «Надежней меня только смерть!» Эх, недаром Сьёр приходился Видигу родственником — Правила Дозавтра он придерживался столь же неукоснительно.

Признаться, с первых же секунд своего пребывания в Сиагри-Нир-Феар Сьёр пробудил во мне качество ненависти. Но когда Сьёр «пропадал», я ненавидел его втрое.

Во время исчезновений Сьёра Лива становилась Неливой. Она так переживала («А вдруг с ним что-то случилось, Оноэ?»), что вместе с ней сходило с ума ее тело.

Лива металась на постели, словно одержимая демонами, а когда засыпала, скрипела зубами и сучила ногами, словно бы глисты и подкожные черви ели ее изнутри.

По пробуждении от дурного сна Лива обыкновенно учиняла в людской настоящие экзекуции, несправедливые и гнусные.

Молоденькую девку-кухарку велели высечь за то, что она недостаточно тщательно вымыла листья лимонного дерева. Тею, миловидную конопатую горничную, Лива оттаскала за волосы из-за случайной прибаутки. А стражника, отогнавшего от ворот попрошайку, в котором Ливе померещилось сходство с посыльным Сьёра, она огрела метлой — той самой, из человеческих волос — да так, что бедолага окривел.

Но Зара была права: взыскания идут челяди впрок. А вот самой Ливе безумства впрок не шли.

Каждый день ожесточенного ожидания «пропавшего» Сьёра приближал ее к обращению в хутту .

А попытки понять «зачему» (сие удобное словцо выдумал Дидо — в нем одновременно и «почему?», и «зачем?»), зачему-зачему-зачему Сьёр мучит ее, приближал Ливу к обращению еще скорей.

Я уже не говорю о дурной болезни, которой заразил Ливу ее обожаемый друг.

* * *

Ради своих тел люди шли на разные преступления. Кто убивал людей, кто животных.

А кто — и тех и других. Как Лорчи.

Помимо людей, Лорчи убивали китов, рыб, касаток, дельфинов, каракатиц и тюленей.

Но души убитых людей обычно вместе с телом оставляли на земле и качество мстительности.

А в тех редких случаях, когда все же не оставляли, удовлетворить жажду мщения им было несложно. Знай себе проходи сквозь стены да нашептывай из-за колышущейся портьеры «сссмерррть-сссмерррть», пока негодяя не хватит апоплексический удар.

А вот животные и рыбы мстить из-за гроба так и не научились. Чересчур уж они бесхитростны.

Однажды, когда терпение животных и рыб окончилось, их души попросили Духа Моря отомстить за них.

Само собой, Дух Моря был совсем не так могуществен, как Бог. Но все же достаточно могуществен. Он снизошел к ламентациям морских жителей. Тем более, что знал он их гораздо лучше, чем людей.

Чтобы утешить души замученных и не оплаканных, Дух Моря проклял тех людей, которые особенно преуспели в уничтожении китов, рыб, касаток, дельфинов, каракатиц и тюленей.

И с тех пор потомки этих людей начали обращаться в хутту.

Лорчи были одними из первых в числе проклятых. У женщин Дома Лорчей хутту рождалось особенно много.

Хутту, помимо омерзительного своего крабоподобного облика и гнусных повадок (питаются они трупами утопленников и рыб, умерших от старости, испражняются зловонными серыми лентами, которые качаются на поверхности воды и не тонут годами) имели предназначение быть растерзанными, причем самым жестоким образом.

Чтобы люди могли прочувствовать, насколько жестока смерть от руки насильника, Дух Моря сделал так, что хутту поначалу рождаются людьми, но лишь потом становятся уродами с крабьими клешнями и гнусными рылами.

Кто из людей более других склонен к тому, чтобы обратиться хутту, спрашивали у оракула, принося ему годовалых младенцев.

Ливу тоже носили. Оракул указал на нее.

И лишь Абсолютное Равнодушие могло отсрочить исполнение рокового жребия.

Запас Абсолютного Равнодушия у людей невелик. И тратить его заставляет сама жизнь со своими болезнями, детьми и, конечно, любовями. Когда запас оканчивается — ну, ясно…

Вы скажете, что это несправедливо — ведь Лива никогда не вытащила на сушу ни одной рыбы, не загарпунила ни кита, ни касатки. Почему же она должна страдать за своих предков и вообще за Дом Лорчей!?

Да, это несправедливо — с точки зрения Ливы. Ну а любой видящий сказал бы в утешение Ливе, что Бог будет любить ее даже в теле хутту, что, конечно, чистая правда.

Я много думал обо всем этом, прислуживая Ливе. И чем больше я об этом думал, тем сильнее я хотел для госпожи Вечного Абсолютного Равнодушия. Но только где его взять?

Конечно, я знал, что Бог будет любить Ливу и в страховидном облике хутту. И что я тоже — буду.

Только вот другие вряд ли. Тем более Сьёр.

* * *

— Скажи хоть, что случилось?

— Я уезжал. Мне нужно было уехать. Всплыло вдруг срочное дело.

— Разве трудно было прислать с нарочным записку? Хотя бы на словах передать! Хотя бы как-нибудь! — Лива как всегда пытается разглядеть в фиалковых глазах Сьёра намек на раскаяние. Как же! Легче разглядеть там сто шесть букв родного алфавита в исполнении каллиграфа Лои.

— Я пытался передать… Но, видишь ли, были важные обстоятельства. Нужно было срочно помочь одному человеку, я ему очень обязан. И притом помочь втайне… Да прекрати ты истерику, в самом деле! Ты же знаешь, в моем аховом положении, я имею в виду финансовое, нужно все время что-то придумывать! Не могу же я жить только этим ! — Сьёр театрально обводит рукой спальню.

— Ты так говоришь «этим », как будто это — куча навоза, — гнусила заплаканная Лива, шумно высмаркиваясь в простынь.

— Не говори так! Ты же знаешь, наша любовь для меня всё!

— Ну пожалуйста, в следующий раз скажи мне, что уезжаешь. Что тебе стоит? Понимаешь ты или нет — но мне не по себе, когда тебя нет и я не знаю где ты. Мне такие вещи ужасные снятся… Запас моего Абсолютного Равнодушия оканчивается… Ты же не хочешь, чтобы я превратилась в богопротивного хутту?!

— Я никогда этого не допущу! — насупив брови говорил Сьёр.

Хмурился Сьёр всегда щедро — как иные улыбаются. Он хмурился даже когда вламывался в нее, все вернее с каждым движением вжимая ее тело в уступчивую перину.

И жадно любоваться ее вихлястыми танцами на его чреслах («Только ты уж не останавливайся теперь, душа моя, будь добра не слазить!») он тоже умудрялся словно сквозь хмурое облако.

И даже когда его светящееся тело начинало плавиться и течь вихрями вокруг светящегося тела Ливы, он тоже казался хмурым, хотя, право же, это ненормально, или, если угодно, траги-пародийно. Мне лично сразу вспоминался Дидо. Тот из его экспромтов, где он обращается к своей гулящей подруге:

О, хмурый твой экстаз
Мне дорогого стоил!
А именно — четырнадцати авров…

— Ну, пообещай, что ты больше не будешь так делать! Пожалуйста, а? Ну, ради всего святого! — потная, розовая Лива кропила поцелуями грудь, живот, на совесть оволошенные природой бедра Сьёра. Перед тем, как в очередной раз сменить делянку, она приближала лицо к лицу Сьёра, чтобы заглянуть в его глаза. Она надеялась прочесть там то, что всегда предпочитают книгам влюбленные женщины.

О, Лива!

Я тоже не раз заглядывал в эти глаза. Но видел там лишь киваанэ . На нашем языке это значит «ничего святого».

* * *

Лива все-таки отдала меня Заре на неделю. Негодяйка.

Сразу оказалось, что в неделе не десять дней, как я думал раньше, а неудобосчитаемое количество минут, медленных как зимние ночи.

Неохотно текло время без Ливы. Я чувствовал себя перчаткой, из которой вынули руку.

А между тем желающие этой перчаткой покомандовать не переводились.

— Оноэ, где моя накидка? — вопила из купальни Зара.

— Она висит прямо возле рукомойника, рядом с платьем, моя госпожа.

— А где полотенце?

— На передней дужке, как обычно, моя госпожа!

— Я намылила голову и ничего не вижу! — через дверь голос Зары звучал обиженным. — Слей-ка мне, наверное!

И я тащился сливать, хотя только что Зара уверяла меня, что по гигиенической части она привыкла управляться без помощников.

Небось, поскучала чуток в бадье и подумала: а почему бы не внести разнообразие в свой быт?

Допускаю, что сначала она стеснялась меня, а потом бросила, рассудив, что ариварэ все-таки нельзя считать мужчинами в полной мере и что мужское платье на мне — чистая условность.

А может, она решила наоборот — раз я ношу мужское платье, меня следует считать мужчиной, а значит, со мной следует вступить в интимную связь.

Кстати, фантазии альковного толка мы, слуги-ариварэ, вызывали в наших хозяйках с привычной регулярностью.

Да и как им, нелюбимым и невостребованным, было не соблазниться этой продляющей логикой — если он нежен, как взбитые сливки, когда массирует мне шею перед сном, каким же нежным он будет, если…

В общем, наша планида — опускаться на колени перед вялыми розами с вяжущим, властным запахом. Далее страх забеременеть непонятно кем (чем?) все же брал свое. И сверх шелестящих юбочным шелком поцелуев с нас, как правило, не требовали.

Но с Зарой обошлось.

Ведь, все-таки, она приходилась Ливе сестрой — хотя и не поровну, они разделили качество чистоты, которое, как и качество отваги, кровь Дома Лорчей сохранила.

Супруг госпожи Зары, кряжистый, похожий на ходячий комод, тоже командовал мной, но с меньшим рвением.

Он просто не знал что пожелать. У него и так все было.

Пока муж Зары придумывал пожелания, бесноватый Зарин сынок, мальчик с большой грушевидной головой и мелкими близко посаженными глазками, нашел оригинальное решение этой проблемы — он желал всего подряд.

— Хочу компоту!

Я нес.

— Не хочу компоту!

Я уносил.

— Покачай меня в гамаке!

Я качал.

— Хочу быть как моряк!

Я качал его вдвое сильней, изображая девятый вал и посвист ветра в реях.

— Теперь хочу быть как ты! Хочу быть как ариварэ!

Я подбросил его в воздух, получилось довольно высоко. Мальчонка завизжал от избытка впечатлений. Я его, конечно, поймал.

— Разве ариварэ кто-нибудь подбрасывает? — с сомнением прогундосил он, когда я поставил его на ноги.

— Нет, но когда ты был в воздухе, ты был в точности как ариварэ, — объяснил ему я.

— Когда я летел?

— Да, когда летел.

Все же свободного времени оставалось много — только служение Ливе занимало всего меня.

Но с Ливой было иначе. Мне нравилось не иметь никакого времени, свободного от нее. Нравилось облекать ее тело услужливым облаком, быть продолжением ее воли.

Приспосабливая ее ножку к тесной туфле, я делом славил мир, чья красота достигла моей души посредством прикосновения этой кривенькой пятерни к моей руке — точнее, к тому месту моего искусственного тела, которое люди называли рукой.

С головой уходя в Ливины завтраки и переодевания, капризы и боли, я начинал понимать, зачем судьба притащила меня в этот тяжелый, несчастливый мир людей. Затем, вероятно, что красота и свет в нем так редки, что только здесь начинаешь понимать их подлинную цену.

Между тем, свободное время пробудило во мне качество любопытства, совершенно обескровленное службой в доме Ливы — ведь о госпоже я знал все, а то, чего не знал, узнавал очень быстро.

Тут, кстати, есть еще одно обстоятельство: настоящие тела ариварэ состоят из того вещества, из которого у людей сделана память. Мы, как слоны, не способны ничего забыть, как мы ни тужься.

А между тем, попробуй-ка оставаться любопытным, когда ты уже и так помнишь столько любопытного…

Итак, качество любопытства пробудилось во мне, когда я увидел во дворе паланкин Велелены.

* * *

Зара и Велелена никогда не были близки. У сестер такое сплошь и рядом.

Зара втайне считала Велелену идиоткой, а Велелена и впрямь была настолько глупа, что нуждалась только в муже.

И вдруг — ее паланкин с синими занавесками, на которых Велелена своеручно вышила герб Дома Лорчей, который с ледяными цепями.

Ну и явленьице, на ночь-то глядя…

Просьба Зары «сходить на пристань, узнать, когда будет парусник до Рема Великолепного» еще больше меня раззадорила.

Чтобы тщеславная Зара отослала меня в город вместо того, чтобы ежеминутно чваниться перед Велеленой тем, что Лива все-таки ссудила ей своего ариварэ? Нет, все это казалось необычайным.

И потом, где две сестры, там и третья. Хоть бы и незримо, но обязательно. Может быть, Зара и Велелена будут говорить о Ливе?

На пристань я не пошел. Вместо этого я сбросил с себя свои сине-черные одежды и, представ фигурой из остекленевшего воздуха (такова была моя нагота), двинулся в сад. В ту его часть, где Зара в своих фантазиях видела себя изнасилованной. Я был уверен, секретничать Зара придет туда же.

Схоронившись возле беседки, я принялся ждать.

Вскоре из цикадных сумерек выплыл сиреневый с золотым шитьем балахон Зары и малиновый колокол платья Велелены. Обе казались взволнованными. Зара — взволнованной курицей, Велелена — взволнованной телушкой.

— Теперь-то ты можешь сказать, что случилось, дорогая моя? — спросила Зара.

— Ты уверена, что нас никто не слышит?

— Абсолютно. Мои ненавидят этот сад. Мечтают его свести, будто он бородавка.

— Тогда говорю, — Велелена шумно выдохнула и сделала паузу. — Зара, меня просватали.

Уже в объятиях Зары, Велелена спросила:

— Ты правда рада?

— Очень! Миленькая моя! Рада! И кто он?

— Он замечательный! Дивный! (Я давно заметил, «дивным» у Велелены может быть даже яблочный огрызок при условии, что она впервые обратила на него внимание.)

— Ты его уже видела?

— Да, мельком. Он очень красивый. И потом, он наш дальний родственник, понимаешь? — Велелена встревожено посмотрела на Зару.

— Ну и что? Так даже лучше… Деньги остаются в Доме…

— Я не к тому, — досадливо засопела Велелена. Было ясно, что Зара не поняла ее намека и Велелена сердится.

— И как его зовут?

— Сьёр.

— Тот самый?! — ахнула Зара. — Тот самый… который… Ну… друг Ливы?

Велелена кивнула.

С минуту Зара усваивала новость, нервически обтрепывая пальцами бумажные края веера. Затем она повернула к Велелене свое одутловатое, с крупными щеками лицо и спросила:

— А отец знает, что Сьёр и Лива?..

— Не думаю. Если бы знал, он бы вряд ли… — Велелена хотела улыбнуться, но вышло, что скривилась.

Тут я впервые понял: все-таки, Зару и Велелену кое-что объединяет. И это «кое-что» — ревность.

Несчастные жадины! Они ревновали к Ливе папашу Видига, который, по их мнению, был слишком расточителен с их сестрой на предмет своих милостей.

— И когда они сговорились?

Велелена назвала дату.

— А почему так долго ждали?

— Сьёр должен был представить папе бумаги. Про свое состояние.

Мысленно открутив календарь на месяцы назад, я вдруг понял: это был день, когда Сьёр и Лива встретились у лестницы, когда Сьёр мурлыкал Ливе свое «умоляю». Бурил своим магнетическим взглядом подонка излучину меж ее ключиц.

Вечером того же дня Лива впервые отдала ему себя тремя различными способами — живот к животу, живот к спине, живот к животу со сменой, так сказать, направлений.

На излете той ночи я носил в комнату Ливы ее любимое лакомство — горный снег, смешанный с диким медом, орехами и фруктами.

Наворачивая десерт, раскрасневшийся Сьёр, несколько часов назад посватавшийся к Ливиной сестре, разглагольствовал о любви, которая приходит внезапно, но длится вечно…

Признаться, когда в имперской тюрьме я впервые увидел как с живого человека снимают ленточками кожу, я подумал, что, вероятно, это справедливо — то, что у людей есть кожа и способность воспринимать боль. Раз люди вообще способны проделывать друг с другом такие невообразимые вещи, пусть страдают за весь свой людской род.

Но тогда в саду я поймал себя на странной, невозможной для миролюбивых ариварэ мысли.

На мысли о Сьёре — о том, как это, в сущности, назидательно: аккуратно надрезая кожу у самого сустава, не обращая внимания на вынимающие душу вопли, ленточка за ленточкой снимать со своего врага кожу.

В конце концов, я же не знаю, чем провинился тот несчастный из имперской тюрьмы перед своим палачом?

В саду, вспоминая Сьёра, я впервые подумал о том, что даже самую зверскую пытку можно именно заслужить .

* * *

Вернувшись, я застал в Сиагри-Нир-Феар, к слову, одном из самых эпичных замков Дома Лорчей, стоящем на скале, что выпятила грудь в самый синий океан, чарующую идиллию.

Неделю Сьёр не уезжал домой. Даже не ездил по делам.

Неделю Сьёр и Лива жили вместе, днем и ночью, вечером и утром. Как муж с женой.

Специально что ли Сьёр приурочил этот сексуальный привал к моему батрачеству у Зары?

Или же он просто репетировал грядущую семейную жизнь с Велеленой в ее куда менее эпичном поместье со слащавым именем «Лебединое»?

А может, ничего он не репетировал, ничего не приурочивал, а просто жил, как слизняк, переползающий с одной клубничины на другую — погрыз, ненароком отвлекся, полез дальше, остановился на недельку для отдыха, снова погрыз и полез…

Лива была счастлива, обожая Сьёра на свой, молчаливый лад.

Она была так счастлива, что, пожалуй, собери ты с сотни людей, как пчела собирает пыльцу, их жалкое счастье, и то не наскребется столько, сколько было его тогда у Ливы.

Она пребывала в каком-то благостном умопомрачении.

Пожалуй, если бы я рассказал ей все то, что я узнал в саду, она… подняла бы меня на смех. «Этого просто не может быть!» — сказала бы Лива, хлопая ресницами.

Признаться, вид Ливы и Сьёра, сидящих в обнимку на длинных и толстых, как великаньи колбасы, подушках, разложенных на террасе с видом на сумасшедший, червленый закат во все море, на секунду тронул мое эфирное сердце, да так сильно, что…

— А потом, малыш, мы с тобой поплывем в Магдорн. И я покажу тебе Южные Ворота Мира, — рассказывал ей Сьёр, словно ребенку сказку.

— Нет, только не в Магдорн, — шептала Лива. — Мне надоело море! Этот запах водорослей… От него делается не по себе… Он напоминает мне о моем предназначении…

— Тогда отправимся в Радагарну! Там нет никакого моря, моя радость, — Сьёр провел тыльной стороной сложенного крючком указательного пальца по ее виску и тут же чмокнул ее туда, да с такою безгрешною ласковостью, что даже я подумал, что, пожалуй, в своей ненависти к Сьёру я перебрал. Когда мужчина способен целовать женщину так, не все потеряно.

— А в Радагарне есть одуванчики? — дурашливо тычась носом в недобритую щеку Сьёра, спросила Лива.

— Одуванчики? Да когда они начинают цвести, распадки возле Радагарны делаются прямо желтыми, как коврами их застлали, — тесно прижимая Ливино плечо к своей на совесть обмускуленной груди, заверил ее Сьёр. — А когда срок выходит, их головки делаются пушистыми и все вокруг становится воздушным таким, бледным! Вдруг налетает ветер, там в степи изрядный ветер! Он подхватывает весь этот пух и несет, несет его над землей!

— Как снег?

— Только снег не бывает теплым.

Такие вот разговоры они вели. И, клянусь, даже у айсберга расплавились бы внутренности от вида Ливы, которая внимала Сьёру. А от тягучих, магнетических интонаций Сьёра сомлела бы даже заядлая девственница.

Возможно, в нашем мире, мире ариварэ, их венки качеств и впрямь составили бы реки-о , «совершенную единицу».

Пожалуй, вот так, в обнимку, они могли бы рухнуть в ледяной ад и возвратиться оттуда невредимыми — ни один демон не покусился бы на них из страха обжечься.

Как вдруг на край тюфяка, по левую руку от Сьёра, села цикада и потерла крылышками о бока. Цы-цы-цы. Рцы-цы-цы.

Сьёр отвернулся от Ливы, чтобы получше рассмотреть залетную гостью.

Я был рядом — держал караул с серебряным подносом, на котором желтели две дынных полосы, и шелестел единственным крылом свиток Дидо. На секунду мои глаза встретились с глазами Сьёра.

Что ж, взгляд Сьёра рассеял мое наваждение.

Ведь в чем правило? Когда мы отворачиваемся, мы всегда что-то выносим на луче своего зрения. Это как когда ты вытаскиваешь руку из воды, кожа всегда остается влажной, когда из масла — блестит.

Так и взгляд. Когда отводишь его от любимой, в нем запечатлевается эфемерная взвесь ее прелести, или, по крайней мере, остаются догорать угольки вожделения, которым только что пламенел твой взор. И чем значимей для тебя то, на что ты смотрел, тем дольше можно читать воспоминания об этом в твоих глазах после.

Некогда я служил человеку, во взгляде которого даже шесть лет спустя можно было разглядеть поволоку тумана над крышами его родного города.

А вот в глазах Сьёра, разглядывающего насекомое, ничегошеньки не прочитывалось.

Ни капли Ливиного счастья не плескалось там.

Малой крохи ее доверчивого обожания не обронил в них мир. И даже мизерной толики предупредительной нежности, которой Сьёр только что угощал «свою радость», мою Ливу, я в них различить не смог.

В каждый момент времени Сьёр думал лишь о том, что видел.

Завтра он будет рассказывать об одуванчиках Велелене, как только что Ливе.

Это не преступление — казнить тех, кто отворачиваются от любимых женщин так, как отвернулся от Ливы Сьёр.

* * *

— А теперь пишите… — сказал я, для убедительности опуская на дворянскую шею Сьёра лезвие меча.

Узкая стальная прохлада остудит его мозги и не даст ему пороть горячку.

Впрочем, если хочет пороть горячку — пусть порет. Будет переписывать свое письмо столько раз, сколько потребуется. Впереди у меня — вся ночь.

— Что писать-то? — прогугнил Сьёр, искоса глядя на меня.

— Пишите так. «Дорогая Лива! Обстоятельства изменились. У меня есть несколько минут, чтобы сообщить тебе о моем отъезде…»

— Рыбий гроб тебе в душу, Оноэ!

— Пишите…

— Что это за бред!? Я никуда не уезжаю! Слышишь?! Никуда! — сверкнул глазами Сьёр и беспомощно рванулся.

Напрасно. Я сплел для него прочные путы. А мой друг-ариварэ, придворный колдун Дома Пелнов, напрочь вычистил из них качество разымчивости.

Да и связал я его по системе Конгетларов, легендарных ассассинов Синего Алустрала. Водить рукой по бумаге Сьёр еще мог, а вот попытки вырваться лишь затягивали умные узлы и причиняли ему боль. В этих путах Сьёр похож был на марионетку.

— Пишите, — монотонно повторил я. — «Дорогая Лива! Обстоятельства изменились. У меня есть несколько минут, чтобы сообщить тебе о моем отъезде. Мои финансовые дела расстроены…»

Сьёр послушно нацарапал продиктованное. Через его плечо я посмотрел на лист. Почерк у Сьёра был, как я и ожидал, меленьким, дрыгающимся.

— Хорошо. Дальше. «Мои финансовые дела расстроены. Я вынужден срочно отбыть в Магдорн. Думаю, мое отсутствие продлится около полутора лет…»

Пока Сьёр карябал, я, не отнимая меча, принялся рассматривать его кабинет.

Антикварная мебель, книги, наши и привозные — с заметным преобладанием старца Руи, трактатов по теории и практике торгашества и военному делу. Этажерка с письменными принадлежностями. Печати — рядками, кисти и перья — грядками.

В ажуре и бумаги. Они рассортированы по ящичкам, на боках ящичков чинно танцует цифирь.

Все как и должно быть в кабинете скучного деляги.

Разве что пыли и мусора больше, чем у среднего скучного деляги. А все потому, что Сьёр предпочитал приходящую прислугу. Не столько даже из экономии, сколько из-за того, что был скрытен и тяготился всяким обществом.

Кстати, будь у Сьёра домашние слуги, мне пришлось бы нелегко. Ведь я никогда не решился бы убить человека просто потому, что он подвернулся под руку.

Вскоре обнаружилось и кое-что занятное — женский портрет в овальной раме из густого ядовито-зеленого стекла.

С него на меня глянула молодая женщина из Дома Ганантахониоров.

Тяжелая нижняя челюсть, прямой широкий нос, высокий, почти необъятный благодаря неудачной прическе блестящий лоб, бессмысленные глаза…

Таких девушек Дидо называл «чугунными». В том смысле, что чувства их столь же тяжкопереносимы, сколь и непрочны. Под портретом сильно не хватало пояснительной надписи «Дура».

— Не смей трогать мои вещи, мерзавец, — зашипел Сьёр.

— Это ваша бывшая? — осведомился я.

— Не твое дело.

— Тогда продолжим. «Мое отсутствие продлится около полутора лет. Прости меня, если сможешь. Я буду всегда любить тебя, Лива. Если мне суждено умереть на чужбине, перед смертью я буду думать о днях, проведенных вместе с тобой. Твой навеки Сьёр».

Выспренность выражений была мне чужда. Но, уверен, если бы Сьёр сочинял Ливе письмо, он бы выражался именно так.

— Разнеси тебя чума, Оноэ! Я не буду этого писать! Не буду! — снова взорвался Сьёр. —Не знаю, что ты задумал, но я никогда не буду в этом участвовать! Лучше сдохнуть!

На этот раз Сьёр взбрыкнул слишком ретиво и мой меч все же чиркнул по мочке его уха.

Неопасно, но с красочными последствиями — кровь рванула из Сьёра не наперстками, а кувшинами. Лила долго и нудно. Такой уж это орган — мочка уха, совершенно по этой части неумолчный.

Кровь залилась Сьёру за шиворот, напитала его кафтан, образовала на полу систему сообщающихся алых водоемов, изгадила почти готовое письмо.

Впрочем, не жалко. Уверен, начни я его проверять, тут же обнаружилось бы, что в углу Сьёр нацарапал какую-нибудь незапланированную вопль-строчку вроде «Не верь ничему!» или «Оноэ — предатель!».

Так что с неизбежностью второй попытки я смирился заранее .

Я сорвал с окна портьеру — даром что теперь с улицы можно было видеть внутренности комнаты. (В принципе, конечно, можно. Да только кому она нужна — комната в летнем домике на самом берегу океана?)

Тяжелая ткань с серебряной нитью пить Сьёрову кровищу не хотела, но я все же кое-как управился. Вскоре стол был почти чист.

Правда, тут же обнаружилось, что руки Сьёра красны от крови.

Пришлось сходить к колодцу за водой. И открыть окно, чтобы проветрилось.

После четырехведерного ледяного шквала, который я обрушил на Сьёра, дело пошло веселее. Он по-прежнему ругался, но писать не прекращал и попыток вырваться не делал.

Я же возвратился к своим разысканиям. Возле огорода письменных принадлежностей обнаружился пакет, отчаянно воняющий знакомыми духами. Хрустнула сургучная печать.

Ну-ну…

В пакете содержались: платок носовой с вышитой клубничиной — одна штука. Письмо Велелены своему «непознанному, но уже дорогому» жениху — одна штука (судя по слогу, писано под диктовку выдумщицы Зары). Лепестки чайного дерева, символизирующие чистоту (Велелены) и несокрушимость намерений (очевидно, Сьёра) — тринадцать штук.

Письмо было доставлено шесть дней назад. За это время Сьёр не удосужился поинтересоваться, чем подарила его невеста.

— Понять не могу, чего ты всюду лазишь, Оноэ. Зачем тебе это нужно? — спросил меня Сьёр.

— Я просто любопытен, — честно ответил я. — Это одно из моих качеств.

Но Сьёр мне не поверил. Как и большинство патологических лжецов, он был склонен подозревать в неискренности даже младенца, хватающего губами грудь.

— Только не нужно вот этого вот, — скривился Сьёр. — Лучше скажи, сколько она тебе заплатила.

— Кто? — я действительно не понял.

— Велелена.

— Велелена не имеет к этому никакого отношения.

— Значит, как я и думал… — Сьёр сокрушенно опустил голову. — Как я и думал… Дрянь. Паршивая дрянь! Уродка!

— О ком это вы?

— Вроде ты не знаешь, — презрительно хмыкнул Сьёр.

— Нет.

— О Ливе твоей блядской, вот о ком!

— Поверьте, Лива тут ни при чем.

— Как же… Ни при чем… Нашел простофилю… Какая мерзость… Какая мерзость! — в глазах Сьёра, — о ужас, — блестели слезы. Похоже, он верил в ту чушь, которую нес!

Он был так жалок, что мне захотелось проявить милосердие. И слегка проредить тот бурьян, которым заросли немногие способные плодоносить трезвыми мыслями участки его мозгов.

— Посудите сами, Сьёр. Если бы Лива приказала вас отловить и стреножить, зачем было бы мне диктовать вам это письмо Ливе?

— Да кто ее знает, эту Ливу?! — взволнованно выпалил Сьёр. — Узнала небось про нас с Велеленой, разозлилась, и…

— Что «и»?

— И решила какую-нибудь глупость заделать, в своем духе… Из мести…

— Тогда логичнее было попросить меня надиктовать вам письмо Велелене. Что-нибудь вроде «Ты — отвратительная жирная корова. Я ненавижу тебя, Велелена. И буду ненавидеть вечно. Сьёр». Верно?

— Что я ее — не знаю что ли? — словно в трансе продолжал Сьёр, он вообще меня не услышал. — Поверь мне, выродок стеклянный… После того, как ты поимел женщину во все пригодные для этого отверстия, она для тебя больше не загадка… Такая же, как все эти суки…

— Не нужно так говорить.

— О-хо-хо! Бедный глупый Оноэ! Будто ты сам не знаешь, что такое эта Лива!

— Не нужно так говорить, — повторил я и приставил меч к его горлу. Если поцелуй, отданный Сьёром Ливе тогда, на террасе, заставил меня отказаться от плана со снятием кожи ленточками, то последняя тирада едва не вынудила меня к нему вернуться.

— Что же, вперед, воин-ариварэ! Я готов писать письма хоть до рассвета! — словно во хмелю, выкрикнул Сьёр. — Скажи еще, что ты меня сейчас зарежешь!

— Не сейчас, — я был серьезен, как сама смерть. — Сначала вы вложите в письмо листки чайного дерева, семь штук. Свернете его, как обычно, запечатаете своей печатью. И лишь только потом я убью вас. А письмо доставят Ливе. По крайней мере, в этот раз она не будет так волноваться по поводу вашего внезапного исчезновения…

Я посвятил Сьёра в мой план. Не утаил даже своих колебаний по поводу того, какие дрова для кремации его тела следует предпочесть — кипарисовые (сообщают праху бальзамический запах), сосновые (ускоряют процесс) или буковые (дешевле).

Но он мне снова не поверил.

Может, как и многие Лорчи, он в глубине души полагал себя бессмертным? Находящимся под особым покровительством свыше? Незарезаемым и несжигаемым?

Готов поверить даже во все это скопом.

Ночь выдалась долгой.

Когда я отлучился на кухню за лампой, на которой подогревают до нужной консистенции почтовый сургуч, Сьёру удалось совершить невозможное — он вырвался из моей заколдованной паутины.

То ли вода, которой я окатывал окровавленного Сьёра, в колдовстве что-то некстати размочила?.. То ли хваленое везение Лорчей, без которого ни пресловутая отвага, ни доблесть, ни верность Лорчей были бы невозможны, дало о себе знать?

Сьёр выскочил в окно, испугано крякнул — мой нелепый пациент умудрился подвернуть ногу — и пошкандыбал (не скажешь же, что побежал) к кладбищенской ограде. По иронии судьбы, кратчайший от дома Сьёра путь в город живых лежал через город мертвых.

В минуты наивысших переживаний, например, в апогее холодной ненависти, мы, ариварэ, обретаем способность изменять качества своего тела. Я был уверен, что буде я прибегну к трансформе, позволяющей перемещаться по воздуху и в толще вод, я окажусь возле Сьёра в считанные секунды…

Даже если я побегу, как человек, на своих двоих, я догоню хромоножку очень быстро.

Поэтому я не торопился. Очень уж мне понравилась идея, которую подбрасывала сама судьба: убить Сьёра на кладбище. Это куда правильней, чем в кабинете.

Так я и решил — пусть себе добежит до кладбища сам.

И дал скотине Сьёру маленькую фору (звучит как будто стишок из Дидо, если «маленькую» пустить с красной строки).

Пока он ковылял через покойницкий околоток, я успел согреть сургуч на лампе, разгладить лепестки чайного дерева, проверить и запечатать письмо и даже заглянуть в спальню, что располагалась в соседней от кабинета комнате.

И здесь не обошлось без впечатлений.

Запомнилось овальное зеркало, возле которого Сьёр обыкновенно охорашивался. С целой батареей втираний, румян и пудрениц, с букетом кисточек и щеток, готовальней пилочек и пинцетов да хрустальным кряжем островерхих флаконов у нижнего его берега.

А ведь как Сьёр любил порассуждать о том, что следить за внешностью — жалкий удел «баб и педиков», и что настоящие мужчины должны украшаться внутренней красотою, довольствоваться ледяной водой и мылом…

* * *

В ту ночь трансформа далась мне легко.

Словно я всю жизнь только и делал, что перевоплощался. (Хотя на самом деле меняться мне случалось от силы раза четыре — уж больно утомительно это, как людям рожать или болеть холерой.)

Я даже не успел разоблачиться. Сбросил лишь сине-черную маску, которая закрывала мое «лицо».

Одежды попросту истлели на мне, когда мое внутреннее эфирное тело, повинуясь прикровенному размыкающему заклинанию, вдруг принялось разъедать внешнее искусственное.

Да, хитроумные человеческие маги смогли заточить пойманных ариварэ в плотные стекловидные тела, которые делали нас похожими на мужчиноженщин с их отростками-конечностями и наростами-головами. Но вот уже сделать так, чтобы мы не могли время от времени растягивать и расплавлять их, эти тела, и в этом, жидко-воздушном состоянии, носить за собой куда нам вздумается — эта задача оказалась придумщикам не под силу.

А может, не в силе дело. И человеческие маги оставили нам доступ к законному нашему чуду с особым умыслом. Ибо знали — без трансформы ариварэ становятся «почти людьми». А мир, в котором живут одни только люди и «почти люди» — невыносимое, страшно-скучное место.

После трансформы я стал облаком в коконе из другого радужного облака (это и было расплавленное стеклянное тело).

Прихватив с собой меч, без которого казнь Сьёра обещала превратиться в нудный долгий труд, я взвился над домиком на высоту самой рослой башни Гнезда Бесстрашных. И принялся искать Сьёра.

Найти его оказалось нетрудно, ведь после трансформы вся поверхность моего тела стала зрячей. Сьёр хрустко пробирался сквозь заросли сухого уже люпина, завсегдатая проселочных дорог, запущенных садов и средней руки кладбищ.

Тогда я сделал из правой части своего тела лук, из левой — стрелка, а из меча — стрелу.

И, метя в изрядный могильный холм, заваленный принесенной из города в поминальный день траурной флорой — его Сьёр как раз обминал по сухостою — выпустил свою стрелу в цель.

А сам, воссоединив левое с правым, в образе косматой звезды помчался со стрелой взапуски.

Я перехватил стрелу-меч в тот момент, когда клинок находился уже в мизинце от крюковатой шеи завядшей бурой георгины, что венчала курганчик. Воссоединившись с мечом, я замер в неподвижности.

— Да чего ты от меня хочешь, в конце концов, а? — плаксиво поинтересовался Сьёр. Он отбросил прочь обломки дрына, которым только что намеревался меня, радужно сияющего светом обратной трансформы, огреть.

— Я уже говорил. Я хочу вас убить, господин Сьёр.

— Тогда чего ждешь? Айда! На твоей стороне такие силы…

— Я хочу, чтобы вы прежде извинились перед Ливой.

— Я так и знал… — Сьёр скривил мученическую рожу и принялся озираться по сторонам, вглядываясь в черные кусты. — Ну же! Вот он я! Смотри! Смотри, до чего ты меня довела! — закричал он, ударяя себя в грудь кулаком.

Высматривал он, конечно, Ливу — из моих слов Сьёр сделал вывод, что Лива где-то здесь и сейчас наблюдает за нами, лежа на животе как какая-нибудь лазутчица. Наблюдает и радуется.

— Ливы здесь нет, — тихо сказал я. — И быть не может.

Как ни странно, на этот раз серьезность моего тона Сьёра окоротила. Он тут же перестал вертеть башкой и спросил:

— В таком случае, перед кем мне извиняться? Если Ливы здесь нет?

— Извинитесь перед Богом. И передо мной. Как будто вы извиняетесь перед Ливой.

— Много вам чести будет, — ухмыльнулся Сьёр. — И тебе, и твоему так называемому богу, и твоей паскудной девке…

— Напрасно вы так… Ведь извиняться все равно придется…

— Я никогда ни перед кем не извинялся! И впредь не собираюсь! — чванливо провозгласил Сьёр и торжественно, по-львиному тряхнул своей пропотевшей шевелюрой.

Эта однообразная бравада уже начала меня утомлять.

Чтобы дело пошло на лад, я назидательно полоснул его мечом по предплечью, причинив боль значительную, но не обморочную. Сьёр взвыл и схватился за рану левой рукой.

Когда он прекратил скулить, я повторил свою просьбу.

И тут… Сьёр заплакал!

Видимо, пустяковое ранение вкупе с легким вывихом стопы начисто поглотили запасы хладнокровия, отпущенные этому нелепому или, как сказали бы в Доме Пелнов, полоротому человечку.

Он размазывал слезы по щекам той самой рукой, которой только что залеплял губы своей ране. Ладонь его была в крови. Теперь в крови были и щеки.

Словом, вид у Сьёра был нечестивый и гнусный. Хотя каким еще может быть вид нечестивца, чьи качества вполне реализовались?

— Но в чем мне перед ней извиняться? В чем? Я ведь ее любил! Искренне любил! — вопил Сьёр. Он поглядел на меня своими ясными аморальными глазами и прибавил:

— И сейчас люблю!

— Тем более нужно извиниться за ложь, — кротко сказал я, не опуская меча.

— Но я не лгал ей! Клянусь!

— Здра-а-асьте… — Мне стало смешно до брюшных судорог. Но я прогнал с души веселье и голосом судьи, специализирующегося на изменах Империи, процедил:

— Значит, не лгали?.. Но как же брак с Велеленой? Как же деньги для растратчика-брата? А ваша «бедность» при шестистах тысячах капитала в недвижимости и промыслах? Не то что у меня, у муравьеда язык от усталости занемеет, возьмись он повторять неправды ваши.

— Тебе этого не понять, Оноэ, — насупился Сьёр . — Это наши с Ливой дела.

— Я не хочу ничего понимать, — строго сказал я. — Я просто жду извинений. Кстати, дурная болезнь, что вы ей подарили… Ей, конечно, скоро будет все равно… Но за нее тоже следует извиниться…

Тут дух воина вновь овладел Сьёром. Видимо, запах крови поощряюще на него подействовал и оживил в Сьёре память поколений, зачинавших своих сынов на непростывших трупах.

Сьёр обезьяной кинулся на меня, перехватил лезвие моего меча голыми руками и даже сумел завалить меня набок, воспользовавшись тем, что после трансформы мое тело не успело еще как следует налиться тяжестью стихии земли.

Сьёр насел на меня своим немалым, надо сказать, весом. Напирая локтем на то место, где у людей горло, он принялся душить меня. Как и учил его наставник по мертвительным искусствам.

Увы наставнику.

Он не объяснил вверенному ему Сьёрчику, что с ариварэ сразу после трансформы не стоит сходиться в рукопашной.

Я вытек из-под него, как сметана. И восстановил вертикаль быстрее, чем пятерня стоящего на четвереньках Сьёра, который с такого ракурса оказался по-бабьи толстозадым, нащупала рукоять моего меча.

Меч я, конечно, подобрал, не упустив попутно возможности приласкать свое ухо хрустким воплем его суставов под карающей стопой возмездия — в данном случае моей стопой. Жаль, весу во мне было еще мало…

Чтобы отвадить Сьёра от дальнейших попыток со мной бороться, я схватил его за волосы и с силой впечатал лицом в землю.

Звонко сломались о подвернувшийся камень передние зубы. Сьёр снова жалобно завыл.

— Я жду, господин, — твердо повторил я.

Размаянный болью, опухший Сьёр встал-таки на колени. И, подхрюкивая каждому своему вдоху кровью, которая наводняла носоглотку, просипел:

— Пусть будет по-твоему… Я извиняюсь перед Ливой.

— За ложь, — подсказал я.

— За ложь, — покорно повторил он.

— И за дурное свое, гнойное семя.

— И за это тоже, — кивнул ханжа-Сьёр.

— И за свою жестокость.

— И за жестокость, — буркнул он. И, видимо, решив извиниться «с походом», добавил:

— И я больше никогда не будут так делать. Клянусь.

Сия клятва, школярская, как, впрочем, и другие душевные порывы Сьёра, меня особенно позабавила. Ясно же было: так он и впрямь делать никогда не будет. Клянись не клянись.

Потому что не будет делать вообще никак.

Луна не рухнула в море, указуя мне, что Вселенная требует чуда: спасения нечестивца. Прочие же знаки, которые мой глаз ариварэ исправно подмечал, не сулили Сьёру надежд на келью аскета.

В кустах прошмыгнула тонконогая и тяжкобеременная рыжая кошка. Дважды ухнул филин. На кафтане Сьёра я насчитал одиннадцать крючков. В общем, ликуйте, могильные черви, псы-трупоеды и стервятники.

А вот Сьёру никакие знаки были не в толк. Он умоляюще на меня воззрился и, мелко моргая оплывшим глазом, спросил:

— Все?

— Почти все, — кивнул я.

— Тогда я пошел… — Сьёр сделал попытку подняться с колен. Со второго раза и впрямь поднялся.

Невероятно, но факт. Сьёр был уверен, что ему удалось отбояриться!

Повинился — и хорош! Сказал «больше не буду» — и вперед, жениться на Велелене, распинать на ложе Ливу, тянуть кишки из кредиторов, пялить в мозги управляющих, и вообще «жить нормальной жизнью»!

А я-то думал, что единственным воплощением качества наивности среди отпрысков Дома Лорчей была моя Лива!

— Стойте как стояли, господин Сьёр, — я предупредительно отмахнул мечом.

Но он меня не послушал, а может и не услышал. Я повторил.

Лишь с третьего раза до Сьёра дошло, что я не шутил, когда там, еще в доме, рассуждал о дровах для кремации.

Он весь затрясся, закрыл руками лицо и снова зарыдал.

— Послушай, у меня есть деньги, — сказал Сьёр, утирая розовые сопли запястьем. — Большие суммы.

— Знаю.

— Хочешь, они все достанутся Ливе, раз ты так за нее стоишь? А? Все! Абсолютно все!

— Ливе не нужны деньги. Она все равно станет хутту.

— Тогда тебе!

— Мне деньги вообще не нужны.

Сьёр задумался. Его, как и многих «людей дела», повергали в суровый мыслительный ступор ситуации, когда деньги уже (или еще) не работают.

Впрочем, млел Сьёр не долго. Он пригладил волосы и встрепенулся — к нему в голову забрела очередная «хорошая идея».

— Послушай, а ведь у меня есть взрослая дочь… Ты хоть понимаешь, что если ты меня убьешь, она останется сиротой?

— В самом деле?

— Да… Дочь… Грехи молодости…

— И насколько взрослая? — спросил я, так сказать, для коллекции, коллекции его врак.

— Ну… пятнадцать лет. Невеста уже.

— Пятнадцать? — с вызывающей иронией переспросил я.

— Да… Первая любовь… Ты должен понимать… Конечно, жениться на ней я не мог, родители, долг, все такое… Да и любовь, как говорится, прошла… Но дитя осталось… Бедная кроха!

Кажется, он пытался меня растрогать! И растрогал. Конечно, не навранной дочерью, а самой попыткой меня растрогать.

— И как же ее зовут? — спросил растроганный я.

Сьёр замялся. А потом быстро выпалил:

— Зоира.

— Зоира… И впрямь печально… Но я обещаю навещать ее, вашу Зоиру. В следующий Девичий Вечер обязательно зайду! Обещаю, что подарю ей свадебный подарок. Напишу, что от вас, от «любящего мою маленькую Зоиру далекого папы»… Я заменю ей вас. Придется, конечно, похлопотать… Ну да как-нибудь выдюжу. Мы же в ответе за тех, кого погубили, не так ли?

— По-моему, ты много на себя берешь, — спесиво прошипел Сьёр. — Еще старец Руи говорил, что… — и он принялся рассуждать о судьбе и предназначении, о милосердии и прощении, то есть о вещах, в которых совершенно не разбирался.

Но я его больше не слушал. На мой взгляд, он уже помучился достаточно. Да и живодером я не был.

Сначала я отрубил ему голову, затем, когда шейный фонтан отбулькал — руки, ноги и совокупительный орган.

Я уже поднял меч, чтобы рассечь туловище пополам, когда из внутреннего кармашка разошедшегося на животе камзола выскользнуло залитое липкой алой кровью письмо.

Я поднял и распечатал его.

«Милый, милый Сьёр. Вы сказали, что полюбили меня с первого же мгновения, когда судьба свела нас на том незабываемом ужине. Так знайте же, я тоже люблю вас страстно и горячо. Вы говорили, что были несчастливы. Что ж, я постараюсь стать для вас тем, чем не смогли (и не захотели!) стать все эти бесчувственные и холодные куклы, играющие чувства как актер играет пьесу» и траляля и траляляляля.

Я перевернул лист, заглянул в самый конец. Неужто опять Велелена?

Нет. Некая «С.В.» А на печати колесом растопырила щупальца гербовая каракатица какого-то не нашего, иностранного извода.

Что ж, если бы я знал про это письмо, я, пожалуй, изменил бы процедуру.

Сначала я отрубил бы Сьёру ноги. Потом руки и совокупительный орган. И уж потом — голову.

А так вышло, что я все же помилосердствовал.

В общем, Сьёр и тут вышел везунчиком, хвала счастливой звезде Дома Лорчей!

Потом я располовинил и расчетверил все половинки и четвертинки тела, столь обожаемого некогда Ливой, раздробил валуном череп и разорвал письмо.

Еще до восхода солнца я свез свой груз на остров, где обыкновенно кремировали прокаженных. Я сжег всю эту грудищу, парко остывающую, розово-коричневую, костяную и тряпчатую, на погребальном костре. Прах просеял и ссыпал в корзинку.

Жаркие объятия стихии огня оставили от Сьёра всего три качества — нейтральность, легкость и безвредность. По два стакана каждого качества, да и то не полных.

* * *

— Ничего сегодня не было? — спрашивает Лива, горячая и бледная. Обычно в таких случаях говорят «бледная, как смерть».

— Не было, моя госпожа.

— А что это за тип приходил? Посыльный?

— Перепись. Лошадей переписывали. К войне готовятся.

— Понятно, — Лива деловито кивает и шаркает в сторону своей спальни. Уже возле дверей оборачивается ко мне. — Ну, если что-нибудь принесут, ты тогда сразу ко мне, ладушки?

— Всенепременно, моя госпожа.

Руки Ливы дрожат мелкой дрожью. Губы похожи на два рукава высохшей речки. У берегов этой речки пузырятся островки герпеса, словно бы подтверждая справедливость поговорки «на печального и вошь залазит». Будь прокляты эти поговорки! О какой бы напасти не зашла речь, они всегда оказываются правыми.

Лива ждет вестей от Сьёра. Ждет каждый день.

И хотя поддельное Сьёрово письмо было доставлено две недели назад, и хотя из него вытекает, что еще долго почты не будет, Лива не теряет надежды на надежду надеяться, что Сьёр пошутил и скоро вернется.

Одно меня утешает: если бы Сьёр и впрямь уехал туда, куда он якобы уехал, он тоже не написал бы ни полслова.

— Писем не было? — спрашивает меня Лива, выходя из спальни через три часа. По тому, какие сухие у нее глаза и по розовым оттискам на щеках всяк может догадаться: она ревела, зарывшись лицом в подушки.

— Писем не было.

— Ну, если что — ты сразу мне. Ага?

И так день за днем.

И ничего не получается для нее сделать, потому что она не хочет, чтобы я что-либо для нее делал.

Она даже не моется. Ее постель уже начинает обретать особый грязный запах.

Ест она тоже сама. Не хочет, чтобы я прислуживал. Убирать не дает. Объедки выбрасывает вместе с посудой с террасы. Чайки и мушки-помойницы довольны.

В комнате, где она теперь обитает, в той самой, пропитавшейся Сьёром, спальне, предметы стоят в точности на тех местах, где они стояли, когда Сьёр в последний раз входил в Ливу, возложив себе на плечи ее белые безволосые ноги.

Старенький, но с недурной вышивкой пояс, который Сьёр однажды впопыхах забыл («впопыхи» вообще были стилем его жизни), произведен в нечто среднее между фетишем и святыми мощами.

По утрам Лива плотно сворачивает его и он становится похожим на рулет, где вместо ванильного крема — крем золотой и крем серебряный. Затем она торжественно складывает его в ларец, очищенный от семейных драгоценностей.

Там, в ларце, реликвия отдыхает до вечера, когда ее с великим благоговением извлекают.

На ночь Лива берет пояс в постель, наматывает его себе на шею, да так, чтобы один конец непременно касался груди, которая тотчас напрягает прыщики сосков. Лива вдыхает рывками его запах, запах Сьёра — касторовый, земляной, чернильный — судорожно сводит бедра и снова-таки ревет, тряско и уже глухо, чтобы потом, намаявшись до бесчувствия, кое-как заснуть.

Фигуристую чашку, из которой обычно пил травяное вино Сьёр, тоже в почестях не обошли. Установлена на семейный алтарь, поверх изображений предков и небесных покровителей. Окуривается благовониями.

Все пылинки и соринки, ниточки и волоски, запахи и дуновения, оставшиеся от Сьёра, принадлежат теперь одной Ливе.

Того же, кто проникнет в спальню, в эту заповедную страну воспоминаний, в это святилище Сьёра, где она — верховная жрица, Лива грозилась казнить страшной казнью (зная вкусы Ливы, уверен — четвертует).

«Тебя это тоже касается», — сказала мне она, сверкая адскими своими глазищами.

«Конечно, моя госпожа», — склонил голову я.

Во всем этом безумии была все же полезная сторона: гнусные перипетии, связанные с исчезновением жениха накануне свадьбы, обошли Ливу стороной.

Моя госпожа так и не поняла, кто и с кем собирался бракосочетаться.

Впрочем, понимать что-либо Лива не старалась. Она оставила меня в карауле и ушла в затвор.

«Лива захворала, лежит в жару. Должно быть, это тиф. Лекарь не велел пускать», — попугаем повторял я всем, кто пытался пробиться дальше гостиной.

«Какой кошмар! Да, тиф сейчас так и лютует! Хорошо тебе, Оноэ, что ты стеклянный и тебя зараза не берет!» — сказала Зара, окидывая меня внимательным, хозяйским взглядом.

Прочесть ее мысли смог бы и неграмотный. Она думала о том, как прогонит взашей половину своей дыроухой и криворукой челяди, в первую очередь, конечно, горничных и нянек, когда я после трагической кончины ее бедняжки-сестры перейду, вместе с драгоценностями и землями, в ее, Зары, собственность.

«Сок петрушки очень полезен. Может, надо давать его Ливе?» — выслушав мои объяснения, пролепетала Велелена.

Она была в своем, идиотском репертуаре.

«Выходку» Сьёра она восприняла философически.

Как и многие почитатели дым-глины, она успела накрепко усвоить ложную истину о том, что любое нечто всегда можно заменить любым другим, была бы только дым-глина. «Не судьба», — решила Велелена, для проформы похныкав на плече у папеньки.

«Ты думаешь, это уже оно?» — шепотом спросил папаша Видиг, имея в виду, конечно, превращение в хутту. По правде, он был единственным человеком, в чьих интонациях слышалась непраздная обеспокоенность судьбой болящей.

«Еще нет, — сказал я. — Но если так пойдет…»

«Я понимаю, — вздохнул Видиг, складывая на животе свои морщинистые лапки. — Ведь если оракул был — значит надо смиренно себе это самое… Сам крабов этих клятых в молодости с товарищами гарпунил… Знаю, надо скрепить сердце, принимать как должное… И не могу, не могу…»

«Я тоже не могу, господин Видиг.»

Чтобы реализовать качества заботливости и привязчивости, которые на время Ливиного сплина просто-таки осиротели, я принялся ухаживать за лимонным деревом по имени Глядика.

Опрыскивал его, вощил листья, даже удобрить решил лишний раз.

Долго думал, чем удобрить. Дерево шло в лист и навоза ему больше давать было нельзя.

Наконец придумал — пересаживая Глядика, я высыпал на дно кадки два стакана уже знакомого всем нам праха. По-моему, применение для Сьёра самое наилучшее.

* * *

О том, что началось, началось , я догадался по скрежещущим, квохчущим звукам, которые доносились из спальни.

Конечно, не только я их слышал, но и весь дворовой люд. В спальне словно бы жестяной слон возился.

Хрустнули опоры балдахина. Звякая оловянными табличками для поминовения и плошками с жертвенным просом, завалился на пол домашний алтарь.

Конечно, я не раз представлял себе, холодея, день этот, отвратительный день.

Тьмократно я себе его представлял.

И все равно вышло неожиданно.

Когда с неделю назад на Ливу напала прожорливость, да такая, что я едва поспевал подносить ей снедь и жаркое, моченые грибы и сваренные на пару каши, питье, сыры, колбасы и фрукты, я мог бы догадаться, что это и есть То Самое.

Но не догадался. Видать, слишком уж долго общался я с людьми, набрался от них способностей к самообману.

Тогда же я подумал, что, вероятно, Лива выздоравливает от своего горестного помешательства имени Сьёрова. И как всякая выздоравливающая нуждается в усиленном питании.

Ха-ха-ха.

В усиленном питании нуждалось крабье тело, пребывающее в первой линьке.

Я стоял на террасе — той самой, где Сьёр некогда наблюдал цикаду. Я прочесывал взглядом серые по осени воды залива. Моими черными одеждами хлопал «кусачий ветр закатной стороны» (цитата, разумеется), от которого коченеют и, задремав, выпадают из гнезд на мачтах впередсмотрящие…

Если б только у меня было человеческое тело! О, тогда мне, может, тоже посчастливилось бы окоченеть, упасть на скалы и не видеть всего того, что увидеть мне еще придется.

А так, хочешь не хочешь — смотри. Чтобы не забывать потом до самой смерти.

Воды волновались не меньше моего. Возможно даже сам Дух Моря пожаловал и где-то тут невдалеке парил, заслоняя вялое солнце раствором своих крыльев.

— Ну, и где же ты, Сьёр? — захлебываясь собственным ядом воззвал я, вздымая руки к небу. — Не ты ли обещал «не допустить» этого? Не ты ли клялся Ливу защитить? А? Может, сразишься сейчас на мечах с Духом Моря, бестолочь ты злосчастная?!

* * *

Челядь брезговала подходить к смердящей, страшной гадине хутту. Даже находиться рядом с ней было тягостно. Даром что еще недавно гадина эта называлась «молодой госпожой».

Большинство дворового люда просто разбежалось, не дождавшись расчета.

Не думаю, правда, что из одного только страха или отвращения. Скорее уж оттого, что всем было ясно: теперь, когда замок принадлежит непонятно кому (ведь хутту не могут да и не хотят владеть недвижимым имуществом), ловить в Сиагри-Нир-Феар нечего. Нужно искать новых хозяев…

Некоторые, впрочем, остались.

Среди них — горничная Тея, которой от Ливы вечно доставалось, и окривевший стражник Бош. Они с занятым видом расхаживали по замку, ожидая моих распоряжений.

Но какие у меня могли быть распоряжения?

Оформляющийся хутту больше не просил деликатесов — а о кроличьих трупах и тухлой рыбе ему в прокорм я позаботился загодя. Воды у него тоже было вдосталь. Знай себе твердей, тренируй ходильные лапки, расправляй усики…

Нужно отметить, что с точки зрения челяди, хутту был идеальным хозяином. Ему было все равно на чем спать. Все равно какая погода. Все равно, тщательно ли начищено столовое серебро. И даже критических дней, насколько я знаю, у хутту не случалось.

Хутту лишь исправно хлюпал принесенной едой, которую он крохами отправлял в несоразмерно махонький в сравнении с его крапчатым туловом ротик, и раздувался, раздувался.

Когда его разнесет настолько, что он начнет задыхаться в спальне от тесноты, придется открыть для него выход в гостиную (сейчас он наглухо забаррикадирован).

А когда подойдет к концу вторая линька и Лива окончательно воплотится в гигантского плавающего краба, мне придется изыскать способ спустить тварь на воду.

Потому что если предоставить тупицу-хутту его собственным природным порывам, которые влекут его в море по наикратчайшей, он, пожалуй, просто бросится с террасы вниз и расколет свое хитиновое тело об острые скалы.

Хочу ли я, чтобы моя Лива расколола об острые скалы свое новое хитиновое тело?

Это вопрос, над которым я ломал свою стеклянную голову несколько дней.

Выходило, что не хочу (хотя по дурацкой человеческой логике я должен был бы хотеть, чтобы мучения Ливы прекратились как можно быстрее).

Нет, не хочу. Ведь мы, ариварэ, знаем: путь должен быть пройден до конца. Потому что только там, в конце, путникам приоткрывается его смысл.

Там, у последнего предела, путникам прощается то, что они натворили по дороге.

— Знаете, господин Оноэ, — сказала мне Тея, когда мы сидели с ней в гостиной и вслушивались в возню за дверями спальни, — самое ужасное — это то, что она молчит. Вот если бы она кричала… Ведь чудовище — оно же должно кричать, так?

— Теоретически — да. Но хутту не кричат. Они же морские чудовища.

— Как вы думаете, она нас узнает? Ну… то есть она может кого-нибудь вообще узнать?

— Не думаю, что узнает.

— А если я зайду и что-нибудь ей скажу? Может она хотя бы рассердится?

— Проверять не советую. Один неловкий разворот ее клешни просто порвет тебе грудь. И ты даже не узнаешь, это она сердится из-за твоей назойливости или же умиляется твоей верности.

— А если бы… а вот если бы… — Тея запнулась и покраснела. Похоже, ее вогнали в мак собственные мысли. — А если бы господин Сьёр сейчас… ну приехал? Она бы его узнала?

— Нет, не узнала бы. Хутту — не люди. Душа человека заключена в теле хутту как червячок в яблоке. Причем душа эта как бы спит. И будет спать, пока смертельная боль ее на мгновение не разбудит, — не скрывая своей муки, сказал я и уже обыденным тоном добавил:

— В общем, Сьёра она все равно не узнает… Да он и не приедет.

— Да… Не приедет, — согласно повторила Тея.

Но по сходящемуся движению ее бровей, по бегству ее пальцев с моего колена я догадался, что девушка мне не поверила. Точнее, не до конца поверила. Втайне она считала, что Сьёр вот-вот вернется или, по крайней мере, что он «может вернуться». И что, буде он вернется, его поцелуй, как в сказке про зачарованную княжну, возвратит Ливе человеческий облик, ведь любовь — она же все побеждает и превосходит. Об этом-то и пишут в романах, разве нет?

Так мы и сидели с Теей, день за днем. И никто нас не тревожил. Ни сестры, ни даже папаша Видиг. Только Глядика шелестело для нас своими беспечными листьями.

К тому дню, когда страхолюдина была готова покинуть свое убежище, у меня уже все было готово. Стоило хутту, распистонив мощными клешнями балюстраду, ринуться к воде, как его тело подхватила крепкая, из воловьих жил, сеть.

Кривой Бош дал команду наемным работникам. Сеть вместе с неловко кочевряжащимся в путах крабом приподнялась, влекомая механизмом, и медленно поехала вниз, в самую гущу пенного прибрежного бурления.

Еще чуток — и хутту в морской стихии, среди холода и соли, на пороге бесконечной синевы.

В общем, самое время нам с Ливой прощаться…

Точнее, не «нам». Мне.

Едва ли Лива, спящая душа которой, конечно, сохранила невозбранными и все свои кипучие, и все свои кристальные качества, осознает сейчас сколько-нибудь внятно, что значит «прощание», кто такой Оноэ…

Неравнодушными глазами я следил за тем, как сеть медленно снижается… когда в лучах показавшегося из-за клочковатых штормовых туч солнца блеснуло… блеснул… пояс Сьёра.

Влекомая невесть каким уже — но не человечьим, нет — порывом тварь стиснула его хилыми своими челюстями и повлекла за собой, в последнее странствие.

— Господин Оноэ, посмотрите, что это там? — спросила Тея. Сначала мне показалось, она тоже заметила пояс. Но она указала пальцем в другую сторону — в сторону кое-как зашторенного туманом горизонта. Тея стояла рядом со мной, укутавшись, по случаю невероятной холодины, в Ливино одеяло из шкурок бельков. — Это ведь корабли там, да?

— По-моему, так.

— Это Лорчи?

— Вероятно. Кому здесь еще быть?

Однако я ошибся. Это были не Лорчи.

Это были Гамелины со своими длинношеими черными лебедицами на серых парусах.

А рядом с ними — Орнумхониоры, до того обнищавшие, что даже вышить на новых полотнищах свои гербовые фигуры им не хватило средств.

Они шли к Сиагри-Нир-Феар, чтобы набрать пресной воды.

Корабли, на всех парусах приближающиеся к пристани, меня встревожили. Ведь их команды быстро обнаружат и скорее всего изничтожат барахтающегося у берега богомерзкого хутту.

Ибо убить проклятую тварь искони считается среди Благородных Домов Синего Алустрала хорошим предзнаменованием. А все, кто приложил руку к этой охоте, долгое время после почитаются счастливчиками…

А ведь я так надеялся, что увидеть смерть хутту своими глазами мне не случится!

Не знаю уж, была ли это шутка мстительного Духа Моря. Или же над Ливой в очередной раз пошутила сама судьба, но… но в тот миг я едва не завопил.

В тот миг я едва не стал человеком. Ведь именно людям, а не нам, ариварэ, на роду начертано присмаковываться день за днем к ужасному вкусу земного воздуха — ко вкусу безысходности. И испытывать при этом боль.

Мысль о том, что вот сейчас две дюжины головорезов с улюлюканьем и матерком метнут в мою радость, в мою обезображенную, но по-прежнему непереносимо любимую Ливу, гарпуны из промыслового стреломета, больно уколола меня в самое «потаенное я» (которое нам, ариварэ, заменяет сердце).

Тея трагически всхлипнула. Вероятно, она тоже представила себе, как из-под пупырчатого бурого доспеха уродца брызнет розовое, с оранжевой жилкой, мясо.

— Я уже один раз видела такое… В детстве. Помню еще, кричала одна старуха, жена рыбака. Пыталась его защитить, свое чудовище… Она его долго прятала, выкармливала… Ее едва оттащили… Помню, я тогда не понимала, чего она так убивается, ведь это такая гадина, даже смотреть противно…

— А теперь?

Тея не ответила, но только тесно прижалась ко мне и, не уронив ни слезинки, уткнулась в плечо носом. Я обнял ее. Росту в ней было совсем мало.

Тепло девушки явственно напомнило мне живое, бархатное тепло Ливы, которое вот-вот уйдет из этого мира в другие, где мне, ариварэ, его уже не догнать.

И я вдруг осознал, что не буду стоять вот так, в обнимку с верной призраку госпожи Теей, и смотреть как убивают мою недосягаемую, ненаглядную, непознанную, подбирая подходящую к случаю цитату из Дидо. Не буду.

Просто потому, что не смогу.

* * *

Кажется, это было двадцать пять дней назад.

А может быть — тридцать пять.

В открытом море трудно считать дни. Не по чем. Ни тебе календарей, ни счетных палочек, ни даже деревьев, на коре которых можно делать зарубки.

Двадцать пять дней назад я на глазах у сотен зрителей — по преимуществу матросов и наемных воинов — совершил самую эффектную свою трансформу.

Я поспел вовремя — стрелки на одном из парусников уже успели приметить хутту и даже расчехлили луки. К счастью, волнение было слишком сильным, да и лучники позорно мазали.

В образе светящейся перламутровой капли величиной с тунца я приблизился к Ливе. Лучники принялись садить в меня с тем же энтузиазмом, с каким только что садили в хутту.

Но да что мне их стрелы? Они шли прахом от одного лишь соприкосновения с моей оболочкой.

Разумеется, будь я живым в обыденном, расхожем человеческом смысле, за те минуты я умер бы раз тридцать, ведь ядом были напитаны те стрелы.

И еще раз сто я умер бы за последующие четверть часа, когда мое эфирное тело ариварэ, мобилизовав все свое качество ловкости, обволакивало хутту, неуклюже качающегося на волне, создавая некое подобие охранительного пузыря.

Наконец под самым крабьим брюхом мне удалось сомкнуться.

Осыпаемые стрелами и ругательствами, мы направились к спасительным гротам, которых немало в каменном подбрюшье скалы, на загривке которой стоит Гнездо Бесстрашных…

В последний раз взглянув на террасы замка, я заметил там Тею в белой накидке. Славная девушка махала мне рукой. Глупенькая, беги скорее, беги из пустого замка, прячься от куражливой солдатни, пока эти разозленные неудачей недоросли не задрали твою оборчатую юбку тебе на уши. Вот что хотелось мне Тее крикнуть.

Но я не крикнул, да и не услышала бы меня Тея.

С тех пор мы вдвоем с Ливой.

Едва ли она осознает, что я сделал для нее, или понимает, как именно я продлил ее жизнь.

С осознанием у хутту туго. Единственный вид осознания, которым сполна наделил этих тварей Дух Моря — это осознание физической боли. Впрочем, даже того осознания, что у хутту все же имеется, мне хватает.

Ушедшие дни не были напрасными — мы с Ливой наладили некое подобие диалога.

По крайней мере, теперь она знает, что я — это я.

Мне даже удалось физически почувствовать ее, крабьи, радость и удивление по этому поводу.

И чем больше я смотрю на хутту (а смотрит на него вся внутренняя поверхность моего тела), тем больше сходств с обликом моей прежней Ливы я в нем нахожу.

Мутный глянец крабьей спинки напоминает мне русый отблеск Ливиных волнистых волос. А слепые бусины крабьих глазенок несомненно походят на ее глаза, какими они бывали в минуты, когда Лива думала о чем-то особенно далеком и невиданном, например, о блистательном прошлом Дома Лорчей или об одуванчиках.

А когда хутту кушает, в размеренных движениях его челюстей и медленных хлопотах клешней мне удается уловить отголоски того тяжеловесного обаяния, что отличало Ливу в ее человечьем теле.

И разнеси меня холера, если я не понимал теперь Ливу с ее обожествлением Сьёрова пояса, ведь она всего лишь умудрялась различить в златотканой парче пояса ту ниточку, из единокровных которой был соткан черный холст Сьёровой души.

Кстати, о Сьёре мы с Ливой еще не говорили. Но, конечно, будем.

Вероятно, рано или поздно я расскажу ей все, как было. Не утаю даже своих запоздалых сомнений в том, являлась ли та казнь Сьёра собственно казнью, а не тривиальным убийством соперника. Ведь теперь, по прошествии месяцев, я не боюсь сознаться в том, что моей разящей рукой двигал не только дух мести, но и дух ревности.

Правда, сомневаюсь, чтобы мозжечок хутту был способен промыслить разницу между ревностью и местью. Ну да это ничего.

Так мы и дрейфуем от острова к острову, влекомые теплым течением. Сторонимся густо населенных побережий и торговых караванов, жмемся к рыбачьим областям и разграбленным замкам, где много пищи для хутту — одних утопленников хоть заешься…

Конечно, рано или поздно мои силы истают. И я не смогу больше сдерживать натиск хищного мира на глупую пучеглазую тварь.

Тогда Ливу загарпунят какие-нибудь случайные китобои, просто так, для развлечения. А потом ее тело пойдет ко дну, где его сожрут морские рачки и блошки.

Что ж, это справедливо.

Ведь не только шелк волос таких красавиц, как Лива делается в небесных мастерских из ласкового тепла летних дождей. Но и ласковое тепло летних дождей в свою очередь сотворяемо из текучего шелка волос таких, как Лива, растворившихся в мире без остатка.

Таким видим круговорот красоты в природе мы, ариварэ.

* * *

Недавно нас снова занесло течением в окрестности Гнезда Бесстрашных. Заныло во мне вечное мое любопытство.

Оставив Ливу медленно пировать на пляже, у трупа синей акулы, выброшенного вчерашним штормом, я окатил обжору брызгами и взмыл в небо. Сквозь густеющие сумерки я устремился на свет замкового окна.

В знакомой гостиной, где прибавилось мебели и основательных роскошеств вроде бронзовых голых женщин, сидели деловитая Зара, раздобревшая Велелена и смертно постаревший папаша Видиг.

Зара жарко жестикулировала — видать, объясняла папаше Видигу нечто злободневное.

Покусывая губу, Велелена штопала кружевное покрывало из Ливиной спальни и время от времени Заре поддакивала.

Слов я не разобрал — весна запаздывала и окна все еще оставались наглухо законопаченными. Впрочем, готов биться об заклад, что говорили они о скором замужестве Велелены.

На хорошо знакомом мне столике стояли хорошо знакомые пиалки.

В углу дичились сложенные поленницей свитки остроумца Дидо, никому в Сиагри-Нир-Феар после Ливы ненужные. Впрочем, ведь это Гнездо Бесстрашных, а не Гнездо Начитанных…

Обнаружилось в интерьере и кое-что новенькое: в кадке, расписанной каллиграфом Лои, буйно цвело лимонное дерево по имени Глядика.

Цветы его были белы, как кожа Сьёра, а их душный аромат просачивался даже на улицу. Видимо, способность проникать Глядика тоже переняла у него, у Сьёра.

Глядика смотрелось нарядно и молодо, даром что скоро разменяет четвертую сотню лет. Что ж, мое удобрение пошло дереву на пользу!

А может, вдруг подумал я, кое-что святое в Сьёре все же было. Может, перед тем, как испустить дух, он все же вспоминал Ливины ни-на-кого-так-еще-не-смотревшие глаза с белесоватыми ресницами, ее заголенные плечи и раскаивался не для виду, раз такие цветы вызвал к жизни его прах…

Окончить свою мысль я не успел. Рядом грохнула железная ставня — ее сорвал со стального крюка входящий в силу ветер.

Зара и Велелена тревожно обернулись на звук.

Папаша Видиг прокряхтел свою «старостьнерадость» и поплелся выяснять, что это там грюкает…

Я глянул вниз — волны все наглее облизывали пляж, где я оставил мою Ливу. Скоро будет шторм. А это значит, нам пора в открытое море.

А вот когда, следуя холмистой лунной дорожкой, мы отойдем от берега, я попробую объяснить Ливе, что такое лимонное дерево.