Зверев А М

Проверено временем

А. М. ЗВЕРЕВ

ПРОВЕРЕНО ВРЕМЕНЕМ

Предисловие

Прижизненная его слава была шумной, потом все переменилось: Америка на долгие десятилетия забыла своего былого кумира, и лишь вдали от Америки - а особенно в России - Джек Лондон (1876 - 1916) для новых и новых поколений все так же оставался прозаиком первого ряда. Мастером.

Странная судьба!

Она словно соткана из парадоксов. Вот как по мановению волшебной палочки Лондон, росший в нищете и очень рано узнавший, что такое голод, становится известнейшим литератором, чьи книги расходились огромными тиражами. И тут же рождаются легенды. Кому-то хочется видеть в нем избранника фортуны. А другие утверждают, что он только постиг динамику американского общественного устройства и сумел ею воспользоваться. Разве его триумф не подтверждение давних поверий, что в Америке простор открыт для каждого, кто не обделен энергией и даровитостью?

Пройдет несколько лет, и в "Мартине Идене" (1909) он напомнит горькую истину: пробиваются лишь самые упорные, растратив отпущенные им силы в этой изнурительной, опустошающей борьбе за успех. Но мифы уже укоренились, и никто не воспримет "Мартина Идена" как исповедь. Чтобы в полной мере раскрылся смысл лучшей книги писателя, надо вспомнить разыгравшуюся у всех на глазах драму творческого саморазрушения, какой оказались последние годы жизни Лондона.

Однако что же побуждало его, вознесенного на вершины, и после "Мартина Идена" работать на пределе физических возможностей, точно бы торопя жестокий финал? Над этой загадкой бьются все биографы писателя. И объяснения предлагаются самые разные. Простые до прямолинейности: Лондона растлило обрушившееся на него богатство, литература сделалась для него всего лишь прибыльным занятием и сам он превратился в поставщика занимательной беллетристики, имеющей повышенный спрос на книжном рынке. А иной раз этот тяжелый кризис, приведший к капитуляции, когда Лондону было всего сорок, истолковывают как расплату за страшное перенапряжение, изведанное в юности. В самом деле, выносливость не безгранична, и раньше ли, позже, но должна была наступить минута усталости от исступленной этой работы по двадцать часов в день - без передышек, без поощрений и так долго без сколько-нибудь серьезных надежд на признание: ведь рассказы, которыми будет зачитываться Америка, поначалу раз за разом возвращались к автору с пренебрежительными отзывами редакторов популярных журналов...

В таких рассуждениях есть доля истины, но - не вся правда. Да, Лондону дорогой ценой досталась его репутация одного из самых своеобразных художников начала столетия. Писали о головокружительном взлете и о щедрости выпавшего ему жребия, а в действительности все было намного обыденнее и суровее. Было тяжелое детство, нужда, заставившая пятнадцатилетнего подростка надеть спецовку разнорабочего на консервной фабрике, а потом помощника кочегара на электростанции. Был опасный промысел устричного пирата, а затем командира рыбачьего патруля, охотившегося за браконьерами, которые облюбовали красивую бухту Золотых Ворот у родного Лондону города Сан-Франциско.

Были скитания по Америке в товарных поездах, которыми, увертываясь от контролеров, от океана до океана пробирались в поисках пристанища и работы тысячи отверженных, обездоленных, невезучих, было раннее приобщение к истинам классовой борьбы - оно очень много даст Лондону как писателю. И был Клондайк, охваченный "золотой лихорадкой", которая вспыхнула летом 1897 года, была лихорадочная погоня за счастьем, закончившаяся долгой и трудной зимовкой на Юконе, цингой и полным безденежьем.

С дистанции времени годы, предшествовавшие писательству, могли показаться овеянными романтикой, но точнее сказать, что это было время лишений, невзгод и испытаний на прочность. Лондона не сломили ни нищета, ни равнодушие, каким встречались его попытки завоевать тогдашний американский Парнас. Жизнь смолоду закалила его, воспитав упорство и веру в себя. Не осыпая Лондона благодеяниями, она дала будущему писателю, быть может, самое главное - знание жестоких законов окружающего мира во всей их истинности, способность безошибочно отделять настоящие ценности от всевозможных подделок и фетишей.

В северных рассказах, с которых началось признание, поразила не только необычность ситуаций, персонажей, коллизии, поразил и отточенный нравственный слух, не изменивший Лондону ни разу, в каких бы сложных жизненных положениях ни оказывались его герои. Так будет и в дальнейшем: в книге очерков об английских трущобах "Люди бездны" (1903), в романе "Морской волк" (1904), где последовательно развенчивался индивидуализм. И в статьях, написанных под глубоким впечатлением от русской революции 1905 года. И в "Железной пяте" (1908), говорившей о неизбежности коренного социального переустройства на пути к Эре братства.

Но Лондону было не суждено до конца сохранить свою убежденность социалиста и веру романтика. После "Мартина Идена" произошел перелом и, вероятно, тогдашним читателям, осилившим "Лунную долину" (1912) или "Маленькую хозяйку большого дома" (1915), было непросто поверить, что эти сентиментальные, начиненные штампами книги действительно созданы Лондоном, воспевшим поэзию Клондайка и героику революции. Оглядываясь на пройденную им дорогу, пытались обнаружить истоки этого кризиса в произведениях, относящихся к поре творческого взлета Лондона, и, разумеется, находили в них противоречия, прежде не замечавшиеся. Сделать это было несложно: Лондон переболел некоторыми характерными для его эпохи интеллектуальными поветриями, и они оставили свой след в тех же клондайкских рассказах, в том же "Мартине Идене".

В ту пору гремело имя Фридриха Ницше, считавшегося бунтарем, ниспровергателем пошлой буржуазной морали и пророком целостного, здорового человека будущего, - на Лондона философия немецкого мыслителя оказала воздействие недолгое, но сильное и изживавшееся непросто. В те годы стало распространенным уподобление человеческого сообщества животному царству и предпринимались попытки распространить учение Дарвина на сферу социальных отношений - Лондона с юности захватила эта ложная идея, оставившая свой след даже в произведениях последнего периода творчества, например, в "Алой чуме" (1913).

И все же не этими заблуждениями, которых Лондон не смог полностью преодолеть, был вызван заметный спад, пережитый им в конце творческого пути. Конечно, он и сам чувствовал, что его талант мельчает. Еще вчера о Лондоне отзывались восторженно, а теперь находили его новые произведения банальными, небрежно написанными, однообразными. Было уязвлено его самолюбие художника, и он воевал с критикой, торопившейся объявить, что Лондон конченный писатель, - печатал намного больше, чем прежде, пытался освоить жанры, для него необычные. Так явились "Алая чума", "Мятеж на "Эльсиноре", "Смирительная рубашка".

Но тут была не одна лишь ущемленная гордость, требовавшая, пусть не открытиями, так самой литературной активностью поддерживать пошатнувшийся престиж. Сказывалось - и это гораздо важнее - особое положение, в которое попал Лондон: истинный новатор, с одной стороны, и исключительно популярный беллетрист - с другой. Суть дела заключалась в том, что для своего времени Лондон был писателем совершенно нового типа - самоучкой, выходцем из пролетарской среды, обладавшим не только выдающимся дарованием, но и непосредственным знакомством со многими сторонами жизни, до него попросту не замечавшимися литературой. То, что он писал, было подлинно новым словом, - оттого и успех оказался таким впечатляющим, а притязания подчинить Лондона законам американского книжного рынка сделались настойчивыми. И нельзя сказать, что они остались безуспешными.

Проще всего возложить вину за это на него самого, но справедливее было бы воспринять его причудливую и нелегкую судьбу как прообраз многочисленных драм того же смысла, которые разыгрывались после Лондона и, должно быть, еще не раз повторятся, пока в американской литературе все так же будет властвовать дух коммерции. И уж несомненным упрощением оказался бы вывод, что негоцианты от искусства сумели навязать Лондону собственные утилитарные представления о том, для чего существует художник. Не приходится спорить с тем, что ущерб, который они нанесли Лондону, ощутим, но слишком крупным и самобытным был его талант, слишком значительным было выраженное в его книгах содержание, чтобы эта яркая писательская индивидуальность стерлась, потерявшись среди поставщиков занимательного чтения для не самой взыскательной публики. Не по "Сердцам трех" и не по "Маленькой хозяйке большого дома" судим мы об истинном Джеке Лондоне. В литературе он остался северными и полинезийскими рассказами, "Людьми бездны", "Мартином Иденом" - остался как один из тех художников, которые первыми почувствовали и передали проблемы, конфликты, противоречия нашего столетия.

Многое сближало его с Горьким, и недаром они испытывали такую симпатию друг к другу, хотя никогда не встречались. Лондону принадлежит на удивление глубокий разбор "Фомы Гордеева". А Горький ценил у Лондона редкий дар передавать "величайшее напряжение воли к жизни" и отзывался об этом писателе с неизменной теплотой.

Вряд ли случайно, что свою литературную позицию Лондон всего точнее выразил как раз в статье о "Фоме Гордееве", где сказано, что искусство должно стать "действенным средством для того, чтобы пробудить дремлющую совесть людей и вовлечь их в борьбу за человечество". О чем бы ни писал Лондон, это была его главная творческая задача. И он искал нетрадиционные пути воплощения своего кредо.

Нам уже не всегда удается в полной мере постичь его своеобразие. Писатели, пришедшие после Лондона, столько раз возвращались к его важнейшим мотивам и образам, что до какой-то степени утрачивается ощущение первоистока столь знакомых нам коллизий, столь часто встречавшихся ситуаций и проблем. А истоки ведут к Лондону.

Вот хотя бы типичнейший для литературы нашего века сюжет, когда человек оказывается наедине с самим собой, вступая в тягчайшую борьбу с обстоятельствами, которые грозят самому его существованию. Несложно понять, отчего эта ситуация столь часто возникает в современной прозе, об этом позаботилось само XX столетие, отмеченное противоречиями такого масштаба и остроты, что от каждого потребовалось поистине величайшее напряжение всех сил, чтобы устоять на крутых переломах истории. И мы хорошо помним книги, где эта проверка на подлинность, осуществляемая в предельно суровых условиях, становится сущностью всего происходящего с героем. Ограничиваясь литературой Запада, достаточно назвать Хемингуэя или Экзюпери.

Но ввел эту коллизию Джек Лондон. В северных рассказах она является одной из центральных, во многом определяя и особую тональность новелл Лондона, и их неслабеющую притягательность для читателей, открывающих его книги сегодня. Новизна темы давно потускнела, а поэзия этих рассказов не меркнет. Потому что они были художественным открытием. О его сущности всего лучше сказал Горький, назвав Лондона писателем, "который хорошо видел, глубоко чувствовал творческую силу воли". Он вернул высокий смысл таким словам, как честь и мужество, товарищество и ответственность. Он доказал, что и в ситуациях безнадежных человек не беспомощен - решают его духовные качества и нравственные убеждения. Он выявил в своих героях, на Клондайке постигающих истинную суть вещей, неиссякаемые источники силы, энергию сопротивления судьбе. Сойдясь лицом к лицу со смертью, человек у Лондона побеждал, если он был носителем подлинной человечности. И эта героика, не нуждающаяся в пышности, стала органичным свойством большой прозы нашего столетия, обязанной в этом отношении Лондону больше, чем кому-нибудь еще.

Со временем и второй важнейший мотив северного цикла приобрел множество отголосков у последователей, даже если они не признавали Лондона своим учителем. Это мотив прямого столкновения "века стали" с "каменным веком", непосредственного контакта двух полярно разделенных форм жизнеустройства, систем ценностей и этических понятий. Здесь была "сквозная" тема индейских новелл, а в дальнейшем - рассказов, посвященных ограбленной колонизаторами Полинезии, таких, как "Дом Мапуи" или "Кулау-прокаженный".

Мир этих рассказов трагичен, потому что предрешен и неминуем исход конфликта: будущее принадлежит "веку стали". Но за необратимостью перемен Лондон увидел отнюдь не тот безоблачный "прогресс", какой обычно виделся его современникам. Он обнаружил в подобных столкновениях глубокое социальное содержание, сделавшее новеллы индейского и полинезийского циклов произведениями резко обличительными по своему пафосу. Героями их он избрал людей, величественных даже в неизбежном своем поражении, потому что проигрывают они не как слабые и сражаются до конца. А то, что именовалось "прогрессом", под пером Лондона предстало исторической драмой, где противостоят друг другу две эпохи, несовместимые по своим устремлениям, верованиям, принципам, и завязываются тугие узлы противоречий, созданных самим поступательным ходом времени. Сколько раз вслед за Лондоном обратится к таким сюжетам мировая литература!

Тогда и приобретет свою особую притягательность та поэзия стойкости, которая была, наверное, доминирующим началом всего художественного мира Джека Лондона. Тогда откроется, какой огромный пласт проблематики разведывал он, размышляя в своих поднятых до символики сказаниях над теми приобретениями и теми утратами, которые всегда сопутствуют цивилизации. Проверенные временем, рассказы Лондона окажутся той исходной точкой, откуда берет свое начало сегодняшняя философская проза, обращающаяся к понятиям истинного или иллюзорного прогресса и выплачиваемой за него цены, - а эти понятия лишь актуальнее от десятилетия к десятилетию. И выяснится, что Лондон по сути своего дарования был прежде всего первооткрывателем тех больших и сложных коллизий, которыми ознаменуется XX век.

Через все его творчество протянулись сомнения в том, что цивилизация, пленником которой оставался он сам, нравственно оправдана и обладает историческим будущим. Такие мысли возникают у Лондона постоянно, подчас даже в произведениях, как будто совсем не касающихся столь серьезной проблематики. Например, в повести "Лютый зверь" (1911) Лондон едва ли не первым в мировой литературе сумел разглядеть за грязью и жестокостью профессионального бокса особое величие спорта, дающего человеку пережить неподдельное испытание своих физических и моральных сил. "Игра" (1906), "Лютый зверь", а в особенности "Мексиканец" (1911) в этом отношении стали классикой.

Но Лондона интересовала не только психология ринга. Кипящие на нем страсти и развертывающиеся вокруг него аферы привлекали писателя не сами по себе. В "Мексиканце" изображение "мужской игры" одухотворено кристально чистым революционным идеалом одного из ее участников - Фелипе Риверы, сражающегося ради винтовок для восстания. А герой "Лютого зверя" Пат Глендон органичен среди лондоновских персонажей, потому что, как и многие из них, он воплощает идеал здорового и целостного человека, изведавшего искус цивилизации, но нашедшего в себе мужество отвергнуть ее сомнительные блага, когда, кажется, им достигнуто все, о чем можно мечтать. И в сущности, "Лютый зверь" становится еще одной попыткой разобраться в тревоживших Лондона вопросах философского характера, как ни искусствен идиллический финал повести.

В "Алой чуме", появившейся два года спустя, финал менее всего идилличен, а повествование наполнено эпизодами, сумрачными до безысходности. Для тех, кто хорошо помнил "Железную пяту", сам избранный Лондоном жанр утопии не явился неожиданностью, однако удивил чрезвычайно мрачный взгляд писателя на перспективы, открывающиеся перед человечеством, если оно и дальше будет поклоняться ложным кумирам - буржуазному "прогрессу", фетишам буржуазной цивилизации. Повесть создавалась в пору кризиса, и ее сочли, быть может, самым красноречивым подтверждением упадка, переживаемого Лондоном как писателем. Такой взгляд держался долго и был пересмотрен лишь в самое последнее время.

Между тем он давно требовал пересмотра, и не оттого лишь, что после Хиросимы печальные пророчества Лондона воспринимаются, уж во всяком случае, не просто как порождение больной фантазии. Ведь и картину, созданную в "Железной пяте", никак не назовешь лучезарной. Лондон был художником, отчетливее других сознававшим, какие тягчайшие муки предстоит пережить человечеству, прежде чем установится разумный и гуманный порядок вещей в мире. Свидетель пролога тех громадных социальных потрясений, которыми наполнится история нашего века, он напряженно вслушивался в ее подземные толчки, чувствуя в них предвестия испытаний невиданного масштаба, немыслимой трудности. В "Алой чуме" многое объясняется эпохой канунов, в какую довелось жить Лондону. Что-то теперь покажется нам наивным, поверхностным. И все-таки эта притча, заключающая в себе серьезное социальное предупреждение, в наше время актуальна, пожалуй, еще больше, чем во времена самого Лондона. А отголоски поднятых в ней проблем без труда обнаруживаются во многих произведениях современности, вплоть до романов Кобо Абэ, Голдинга, Воннегута. Да это и закономерно. Ведь коллизии, намеченные Лондоном, и вправду оказались исключительно важными для будущего.

Должно быть, поэтому мы и обращаемся к его книгам, сколь бы далеко ни ушла литература от лондоновских способов повествования. В юности эти книги воспитывают романтическое отношение к миру, а когда мы их впоследствии перечитываем, в них открывается тот глубоко залегающий пласт идей, который прежде всего и обеспечил этим произведениям долгую и завидную жизнь. Открывается та нечастая писательская зоркость, которая позволила Лондону, опережая время, предощутить сегодняшние заботы и тревоги, радости и надежды. Открывается истинное значение созданного Лондоном.

Сегодня могут показаться старомодными пристрастия Лондона к крупным, цельным характерам, и его нелюбовь к тонким психологическим оттенкам, и резковатость штриха, и прямота контрастов. Но никак нельзя назвать отжившими и устаревшими те важнейшие мотивы, которые вновь и вновь возникают под его пером. Скорее, наоборот, только сейчас начинает в полной мере осознаваться их смысл.

И перечитывая Джека Лондона, мы не только возвращаемся к прекрасному времени своей молодости. Мы находим у него то, что созвучно неспокойной нашей эпохе, и отдаем заслуженную дань признания его большому таланту.

А. З в е р е в