Впервые на русском языке! Артур Конан-Дойль — легенда мировой литературы. Его книги известны во всем мире! Удивительно, что до сих пор существуют произведения великого английского писателя, которые еще ни разу не выходили на русском языке или печатались с большими сокращениями. «Топор с посеребренной рукоятью» относится именно к этим уникальным книгам-находкам!

МАРАКОТОВА БЕЗДНА

I

Так как эти документы попали в мои руки для издания, я должен предварительно напомнить читателю о трагическом исчезновении паровой яхты «Стратфорд », которая год назад вышла в море для океанографических исследований и изучения жизни морских бездн. Организовал экспедицию Маракот, доктор географических наук, знаменитый автор «Ложнокоралловых формаций» и «Морфологии пластинчатожаберных». Доктора Маракота сопровождал мистер Сайрес Хедли, бывший ассистент Зоологического института в Кембридже, перед отправлением в плавание работавший в Оксфорде сверхштатным приват-доцентом. Судно вел капитан Хвои, опытный моряк. Команда состояла из двадцати трех человек, в их числе американец — механик с завода Мерибэнкс в Филадельфии.

Все они — и команда, и пассажиры — исчезли без следа, и единственным воспоминанием о «Стратфорде» было донесение одного норвежского барка, который встретил корабль, вполне подходивший к приметам погибшего судна, и видел, как он пошел ко дну во время сильной бури осенью 1926 года. Позже, по соседству с местом, где разыгралась трагедия, был найден спасательный ялик с надписью «Стратфорд»; там же плавали решетки, сорванные с палубы, спасательный буек и части спардека. Все

это вместе с отсутствием каких-либо сведений о корабле создавало полную уверенность в том, что никто и никогда не услышит больше ни о нем, ни о его команде. Еще больше подтвердила эту уверенность случайно перехваченная в то время странная радиограмма, не совсем понятная, но не оставляющая сомнений в трагической судьбе парохода. Текст радиограммы я приведу позже.

В свое время в подготовке экспедиции были отмечены некоторые особенности. Прежде всего необычайная таинственность, которой окружал экспедицию профессор Маракот. Он был известен как ярый враг всякой гласности, враг газетной шумихи, и эта его черта особенно ярко проявилась в том, что он отказался давать интервью и не допустил представителей печати на судно, когда «Стратфорд» еще стоял в доке Альберта. За границей ходили слухи об установленных на корабле новых оригинальных приспособлениях, предназначенных для исследования жизни на больших глубинах, и эти слухи были подтверждены правлением заводов «Хэнтер и Компания» в Вест-Хартлпуле, где конструировались и строились эти аппараты. Утверждали, что все днище корабля может отделяться, и это обстоятельство привлекло особое внимание страховой компании, которую с большим трудом удалось успокоить. Вскоре обо всем этом забыли, но теперь, когда новое неожиданное обстоятельство заставило всех вспомнить о судьбе исчезнувшей экспедиции, это приобрело особый интерес. Таковы обстоятельства, сопровождавшие отплытие «Стратфорда». В настоящее время существует четыре документа относящиеся к этой экспедиции

Первый из них — письмо, написанное мистером Сайресом Хедли из Санта-Крус, столицы Больших Канарских островов, его другу сэру Джеймсу Толботу из Оксфордского Тринити-колледжа, которое было отправлено во время единственного известного нам после отплытия пребывания «Стратфорда» в гавани.

Второй — странный призыв по радио, о котором я упоминал. Третий — та часть судового дневника «Арабеллы Ноулз», где говорится о стеклянном шаре. Четвертый, и последний, — удивительное содержание шара, которое является либо злой и непонятной мистификацией, либо открывает новую главу человеческих достижений, важность и значение которых трудно преувеличить. Сделав эти оговорки, я привожу письмо мистера Хедли, любезно переданное в мое распоряжение сэром Джеймсом Толботом и до сего времени еще не опубликованное. Оно датировано 1 октября 1926 года.

«Посылаю вам это письмо, дорогой Толбот, из Санта-Крус, где мы остановились на отдых на несколько дней. На корабле почти все время я проводил с Биллом Сканлэном, главным механиком; он мой земляк, у него удивительно общительный характер, и, естественно, мы с ним сблизились. Но нынче утром я один: он отправился на берег, у него, как он выражается, «свидание с девчонкой». Разговаривает он именно так, как, по мнению англичанина, должны разговаривать настоящие американцы. Вы встречали Маракота и знаете, какой он сухарь. Я вам, кажется, рассказывал, как он пригласил меня к себе работать. Он искал ассистента и обратился к старому Сомервилю из Зоологического института. Сомервиль послал ему мою премированную работу о морских крабах, и это решило дело. Разумеется, великолепно, когда можно работать по специальности, но я предпочел бы сотрудничать с кем угодно, только не с этой живой мумией Маракотом. Он так стремится к уединению, так поглощен своим делом, что в этом есть что-то нечеловеческое. «Самый черствый сухарь на свете», — выразился про него Билл Сканлэн. И, однако, нельзя не преклоняться перед таким ученым. Для него ничего не существует, кроме его науки. Помню, как вы смеялись, когда я попросил его порекомендовать мне литературу для подготовки к плаванию, а он ответил, что в качестве серьезного пособия следует прочесть полное собрание его сочинений, а в качестве легкого чтения — геккелевские «Планктонные работы»{1}. Я знаю его сейчас не ближе, чем тогда, в маленькой приемной с видом на Оксфорд-Хэй. Он ничего не говорит, и его худощавое, суровое лицо — лицо Савонаролы{2} или, вернее, Торквемады{3} — никогда не озаряется улыбкой. Длинный, тонкий, выдающийся вперед нос, близко посаженные, маленькие, серые, сверкающие глазки под нависшими клочковатыми бровями, тонкие губы, всегда плотно сжатые, щеки, провалившиеся от постоянного умственного напряжения и суровой жизни, — вся его внешность не располагает к сближению. Он витает всегда где-то на вершинах мысли, вне пределов, досягаемых обыкновенными смертными. Временами мне кажется, что он не вполне нормален. Например, этот его диковинный аппарат... Но буду рассказывать по порядку, а вы уж сами разберетесь. Итак, о начале нашего плавания. «Стратфорд» — превосходная морская яхта, специально приспособленная для океанографических исследований. Она имеет тысячу двести тонн водоизмещения, просторные палубы и хорошо оборудованные трюмы, вмещающие всевозможные приспособления для измерения глубин, траления, драгирования и глубоководной ловли сетями: мощные паровые лебедки, ворота для траления, а также множество других специальных аппаратов, частью общеизвестных, частью новых; комфортабельные каюты и прекрасную лабораторию, оборудованную специально для наших исследований.

Еще до отплытия «Стратфорд» приобрел репутацию загадочного корабля, и вскоре я понял, что эти слухи имели под собой почву. Начало нашего плавания было в достаточной степени обыкновенно. Мы направились в Северное море, раза два забрасывали тралы, но так как там глубина редко превышает восемнадцать метров, а наш корабль оборудован специально для глубоководных работ, это, в сущности, было пустой тратой времени. Во всяком случае, кроме обычных видов рыб, идущих в пищу, каракатиц, слизняков и проб со дна морского, состоящих из аллювиальной глины, мы не вытащили ничего примечательного. Потом мы обогнули Шотландию, прошли вблизи островов Фаро и добрались до рифа Вивилль-Томсон, где добыча была несколько интереснее. Затем мы направились к югу, к конечному пункту нашего путешествия, расположенному между Африкой и Канарскими островами. Однажды безлунной ночью мы чуть не сели на мель, в остальном же плавание наше протекало без всяких событий. В эти первые недели я пытался сойтись поближе с Маракотом, но это оказалось делом нелегким. Начать с того, что доктор — самый рассеянный и самоуглубленный человек на свете. Помните, как он дал мальчику-лифтеру пенни, полагая, что сел в трамвай. Полдня он проводит в размышлениях и, кажется, совсем не замечает, где он и что вокруг него происходит. Кроме того, он невероятно скрытен. Он целыми днями просиживает над бумагами и картами, но стоит мне войти в каюту, как он тут же их прячет. Я твердо уверен, что он что-то замыслил, но до тех пор, пока мы вынуждены проходить вблизи портов, не откроет нам свои планы. Таково мое впечатление, и вскоре я узнал, что Билл Сканлэн держится того же мнения.

В эти первые недели я пытался сойтись поближе с Маракотом, но это оказалось делом нелегким. Начать с того, что доктор — самый рассеянный и самоуглубленный человек на свете. Помните, как он дал мальчику-лифтеру пенни, полагая, что сел в трамвай. Полдня он проводит в размышлениях и, кажется, совсем не замечает, где он и что вокруг него происходит. Кроме того, он невероятно скрытен. Он целыми днями просиживает над бумагами и картами, но стоит мне войти в каюту, как он тут же их прячет. Я твердо уверен, что он что-то замыслил, но до тех пор, пока мы вынуждены проходить вблизи портов, не откроет нам свои планы. Таково мое впечатление, и вскоре я узнал, что Билл Сканлэн держится того же мнения.

— Слушайте, мистер Хедли, — сказал он как-то вечером, когда я сидел в лаборатории, исследуя результаты наших первых уловов, — как вы думаете, что на уме у нашего старика? Как по-вашему, что он такое затевает?

— Полагаю, — ответил я, — что мы займемся тем же, чем занимался до нас «Челленджер» и добрая дюжина других океанографических экспедиций, — откроем несколько новых разновидностей рыб, нанесем несколько новых данных на гидрометрические карты.

— Ничего подобного, — возразил Сканлэн. — Начинайте-ка гадать сначала. Ну, например, я-то здесь на что?

—Ну, на случай, если испортятся машины.

—Как бы не так! Какие там машины! Машина «Стратфорда» на попечении Мак-Ларена, шотландского механика. Нет, сэр, не для того мерибэнкские ребята посылали лучшего своего механика, чтоб он чинил эти дурацкие керосинки. Недаром же мне гонят полсотни долларов в неделю. Шагайте за мной, я вас просвещу на этот счет он чинил эти дурацкие керосинки. Недаром же мне гонят полсотни долларов в неделю. Шагайте за мной, я вас просвещу на этот счет.

Он вытащил ключ, отпер дверь позади лаборатории и повел меня по двойной лестнице в отделение трюма, где было почти пусто; только четыре какие-то крупные машинные части поблескивали в массивных ящиках, упакованные в солому. Это были гладкие стальные плиты, снабженные по краям болтами и задвижками. Каждая плита была размером примерно в десять квадратных футов и толщиной дюйма полтора, с круглым отверстием в середине дюймов восемнадцати диаметром.

—Что это за чертовщина? — спросил я. Забавная физиономия Билла Сканлэна — у него лицо не то опереточного комика, не то боксера — расплылась в улыбке.

—Это мой малютка, сэр, — заявил он. — Да, мистер Хедли, из-за него-то я здесь и нахожусь. К этой штуке есть еще такое же стальное дно. Оно вон в том ящике. Потом есть еще крышка вроде купола и большое кольцо то ли для каната, то ли для цепи. А теперь гляньте на днище яхты.

Я увидел квадратную деревянную платформу с винтами по углам. Это доказывало, что платформу можно сдвигать с места.

—Двойное дно, — подтвердил Сканлэн. — Вполне возможно, что наш хозяин спятил, а может, он соображает гораздо лучше, чем мы думаем, но, если только я его раскусил, он хочет соорудить нечто вроде водолазного колокола — окна вот здесь, запакованы отдельно — и спустить его вниз через дно яхты. Вот электрические прожекторы, и, я так думаю, он хочет осветить пространство вокруг стальной кабинки и через круглые амбразуры наблюдать, что кругом творится.

— Будь это так, проще было бы устроить на корабле прозрачное дно, — сказал я.

— Это вы верно смекнули, — согласился Билл

Сканлэн и поскреб затылок. — Вот я и не могу никак сообразить, в чем тут дело. Знаю только, что меня отрядили к нему помогать собирать эту дурацкую штуку. Пока он ничего еще не говорил, я тоже молчу, но все принюхиваюсь, и, ежели он еще долго будет молчать, я и сам все узнаю.

Так я впервые соприкоснулся с нашей тайной. Погода сильно испортилась, но мы производили глубоководное траление юго-западнее мыса Юба, отмечая температуру и исследуя степень насыщенности морской воды солью. Глубоководное траление петерсоновским тралом — занятие увлекательное, он захватывает сразу три метра в ширину и загребает все, что встречает на пути; опускаясь на глубину в четверть мили, он приносит одни породы рыб, с глубины в полмили — совсем другие: в разных слоях океана, как на разных материках, свои обитатели. Иногда с самого дна мы вытаскивали полтонны чистой розоватой слизи, этого сырого материала будущей жизни. Иногда это бывал ил, распадавшийся под микроскопом на миллионы тончайших круглых и прямоугольных телец, разделенных между собой прослойками аморфной грязи. Я не стану перечислять вам этих бротулид и макрутид, асцидий и голотурий, полипов и иглокожих; могу лишь сказать, что дары океана неистощимы, и мы усердно их собирали. И все время я не мог избавиться от ощущения, что не за тем привез нас сюда Маракот, что в этом сухом, узком черепе египетской мумии скрываются другие планы. Мне казалось, что это лишь репетиция, проба людей и аппаратов, за которой начнется настоящее дело.

Дописав письмо до этого места, я отправился на берег пройтись, ибо завтра рано утром мы отплывем. Я оказался на пристани весьма кстати, потому что разыгрался серьезный скандал, причем в главных ролях выступали Маракот и Билл Сканлэн. Билл — известный задира, и, по его выражению, у него часто кулаки чешутся, но когда вокруг столпилось полдюжины испанцев, и все с ножами, положение моих спутников стало незавидным; было самое время вмешаться. Оказалось, что доктор нанял одно из тех странных сооружений, которые здесь называют пролетками, объехал пол-острова, обследуя его геологические особенности, но совершенно забыл, что не захватил денег, и извозчик стал отнимать у него часы. Тут за него вступился Билл Сканлэн, и не миновать бы им обоим ножа, если бы я не уладил дела, дав доллар извозчику и пять долларов парню с подбитым глазом. Все сошло благополучно, и тут-то в Маракоте впервые обнаружились человеческие чувства. Когда мы добрались до яхты, он пригласил меня в свою маленькую каюту и поблагодарил за вмешательство.

— Да, кстати, мистер Хедли, — заметил он. — Насколько мне известно, вы не женаты?

— Нет, — ответил я.

— И на вашем попечении нет никого из близких?

— Нет.

— Прекрасно, — сказал он. — Я молчал пока о своих намерениях, у меня были причины дерясать их в тайне. Прежде всего я боялся, что меня могут опередить. Когда разглашаются научные идеи, их могут предвосхитить другие — как Амундсен осуществил идею Скотта. Если бы Скотт, как я, хранил свое намерение в тайне, то не Амундсен, а он первый достиг бы Южного полюса. Мой замысел так же смел и велик, потому я и молчал. Но сейчас мы подходим вплотную к его осуществлению, и никакой соперник не успеет опередить меня. Завтра мы поплывем к нашей настоящей цели.

—Какая же это цель? — спросил я.

Он весь подался вперед, и его аскетическое лицо зажглось энтузиазмом фанатика.

—Наша цель, — сказал он, — дно Атлантического океана!

Здесь я должен остановиться, ибо думаю, что у вас, как и у меня, захватило дыхание. Будь я писателем, тут бы я, наверно, и закончил свой рассказ. Но так как я всего лишь летописец, то могу добавить, что пробыл еще час в каюте Маракота и узнал много подробностей, которые успею передать вам, пока не отчалит последняя береговая шлюпка.

—Да, молодой человек! — сказал он. — Теперь вы можете писать что угодно. Когда ваше письмо достигнет Англии, мы уже нырнем.

Он усмехнулся. Он был не лишен некоторого суховатого юмора.

—Да, сэр, «нырнем». Это — самое подходящее слово в данном случае, и этот нырок войдет в историю науки. Я твердо убежден, что ходячее мнение об огромном давлении океана на больших глубинах лишено оснований. Совершенно ясно, что существуют другие факторы, нейтрализующие это действие, хотя пока я еще не сумею сказать, какие. Именно это одна из тех задач, которые мы должны решить.

— Как вы полагаете, каково давление воды на глубине одной мили?

— Он сверкнул на меня глазами сквозь большие роговые очки.

— Не менее одной тонны на квадратный дюйм, — ответил я. — Это доказано.

— Задача пионера науки всегда состояла в том, чтобы опровергать то, что было доказано. Пошевелите-ка мозгами, молодой человек! Весь последний месяц вы вылавливали самые нежные глубоководные формы жизни — существа столь нежные, что вам еле-еле удавалось перенести их из сетки в банку, не повредив их чувствительных покровов. Что же, это подтверждает существование чрезвычайного давления?

— Давление уравновешивалось, — ответил я. — Оно одинаково изнутри и снаружи.

— Пустые слова! — крикнул Маракот, нетерпеливо дернув головой. — Вы вытаскивали круглых рыб, как, например, gastrostomus globulus. Разве их не расплющило бы в лепешку, если бы давление было таково, как вы полагаете? Или же посмотрите на наши глубинные тралы. Ведь они не сплющиваются даже на самых больших глубинах.

— Но опыт водолазов...

— Конечно, его следует учитывать. Они действительно замечают увеличение давления, испытывая его действие на самый, пожалуй, чувствительный орган тела — на внутреннее ухо.{4} Но, по моим предположениям, мы совершенно не будем подвергаться давлению. Нас опустят вниз в стальной клетке с толстыми хрустальными окнами для наблюдений. Если давление недостаточно сильно, чтобы вдавить внутрь четыре сантиметра закаленной двухромоникелевой стали, оно не повредит нам. Мы продолжим эксперимент братьев Вильямсон в Насау, с которым вы, наверно, знакомы. Если мой расчет ошибочен — ну что ж, вы говорите, от вас никто не зависит... Мы умрем во время великого опыта. Конечно, если вы предпочитаете уклониться, я могу отправиться один.

Мне показалось, что это самый безумный из всех мыслимых проектов, но вы знаете, как трудно отказаться от вызова. Я решил оттянуть время для решения.

—На какую глубину вы намерены опуститься, сэр? — спросил я.

Над его столом была приколота карта; он укрепил конец циркуля в точке к юго-западу от Канарских островов.

— В прошлом году я зондировал эти места, — сказал он. — Там есть очень глубокая впадина. Семь тысяч шестьсот двадцать метров. Я первый сообщил об этой впадине. Надеюсь, в будущем вы найдете ее на картах под названием «Маракотова бездна».

— Неужто вы собираетесь спуститься в эту бездну, сэр? — воскликнул я.

— Нет, нет, — с улыбкой ответил Маракот. — Ни наша спускная цепь, ни трубки для воздуха не достигают больше полумили! Но я хотел объяснить вам, что вокруг этой глубокой впадины, которая, несомненно, была образована вулканическими силами, находится приподнятый хребет или узкое плато, которое лежит на глубине трехсот фатомов{5}.

— Трехсот фатомов? Треть мили! — воскликнул я.

— Да, примерно треть мили. Я хочу, чтобы нас спустили в маленькой наблюдательной кабинке именно на это плато. Там мы сделаем все возможные наблюдения. С судном нас будет соединять разговорная трубка, и мы сможем передавать наши приказания. С этим не будет никаких затруднений. Когда захотим, чтобы нас подняли, достаточно будет лишь сказать об этом в трубку.

— А воздух?

— Будет накачиваться к нам вниз.

— Но ведь там будет совершенно темно!

—Боюсь, что да. Опыты Фоля и Сарасэна на Женевском озере доказывают, что на такую глубину не проникают даже ультрафиолетовые лучи. Но какое это имеет значение? Мы будем снабжены мощным электрическим током от судовых машин, дополненным шестью двухвольтовыми сухими элементами Хэллесена, соединенными между собой, чтобы давать ток в двенадцать вольт. Вместе с сигнальной лампой Люка военного образца в качестве подвижного рефлектора нам этого вполне хватит. Что еще вас смущает?

—А если наши воздушные трубки запутаются?

—Не запутаются! А на всякий случай у нас есть сжатый воздух, которого нам хватит на сутки. Ну как, удовлетворяют вас мои пояснения? Согласны вы? — спросил Маракот.

Решение предстояло нелегкое. Мозг мой быстро работал, а воображение — еще того быстрее. Я уже явственно представлял себе этот черный ящик, опущенный в первобытные глубины, чувствовал спертый воздух, видел, как гнутся стены камеры, как вода разрывает их в местах скрепления и проникает во все щели и трещины, которые все расширяются... Мне предстояло умереть медленной, ужасной смертью! Но я поднял взгляд: огненные глаза старика были устремлены на меня, и в них светилось воодушевление мученика науки. Энтузиазм такого рода заразителен, и если это — безумие, то по крайней мере благородное и бескорыстное. Пламя его перекинулось на меня, я вскочил и протянул ему руку.

—Доктор, я с вами до конца! — воскликнул я.

—Я так и знал, — ответил он. — Я вас выбирал не за ваши поверхностные научные знания, мой молодой друг, — улыбаясь, добавил он, — а также и не за ваше близкое знакомство с крабами. Есть другие качества, которые могут оказаться для нас куда важнее. Это верность и мужество.

Поймав меня таким образом на кусок сахару, он отпустил меня. И все мои планы на будущее рассыпались в прах. Ну, вот сейчас отвалит последняя береговая шлюпка! Спрашивают, нет ли писем на берег. Вы или никогда уже больше не услышите обо мне, мой дорогой Толбот, или получите письмо, стоящее того, чтобы его прочитать. Если от меня не будет вестей, можете зафрахтовать плавучий надгробный памятник и прикрепить его на якоре где-нибудь южнее Канарских островов, написав на нем:

«Здесь или где-либо поблизости покоится все, что оставили рыбы от моего друга Сайреса Дж. Хедли».

Второй документ — неразборчивая радиограмма, которую уловили разные суда, в том числе и почтовый пароход «Аройя». Она была принята в три часа дня 3 октября 1926 года, и это доказывает, что она была отправлена всего через два дня после отплытия «Стратфорда» с Больших Канарских островов, что подтверждается и письмом Хедли. Это приблизительно совпадает с тем временем, когда норвежское судно видело гибнущую в циклоне яхту в двухстах милях от порта Санта-Крус. Радиограмма гласила:

«Лежим на боку. Положение безнадежное. Только что потеряли Маракота, Хедли, Сканлэна.

Местоположение непонятно. Носовой платок Хедли на конце глубоководного лота. Господь да поможет нам...

Яхта "Стратфорд" ».

Это было то последнее непонятное сообщение, которое дошло со злополучного судна, и конец радиограммы такой странный, что его сочли бредом радиотелеграфиста. Однако сама радиограмма, казалось, не оставляла сомнения относительно судьбы судна.

Объяснение этого случая, если это можно принять в качестве объяснения, следует искать в записках, найденных в стеклянном шаре, и прежде всего я нахожу нужным расширить появившийся в печати очень краткий отчет о находке этого шара. Я беру его дословно из вахтенного журнала «Арабеллы Ноулз», направлявшейся под командой Амоса Грина с грузом угля из Кардифа в Буэнос-Айрес.

«Среда, 5 января 1927 года. Широта 27° 14', западная долгота 28°. Спокойная погода. Голубое небо с низкими перистыми облаками. Море как стекло. Во вторую склянку средней вахты первый помощник доложил, что заметил сверкающий предмет, который выпрыгнул из моря и затем упал обратно. Его первое впечатление было, что это какая-то неизвестная ему рыба, но, посмотрев в подзорную трубу, он увидел, что это серебряный шар, такой легкий, что он не плыл, а скорее лежал на поверхности воды. Меня вызвали, и я увидел шар величиной с футбольный мяч, ярко сверкавший почти в полумиле от нашего судна. Я застопорил машины и послал бот со вторым помощником, который подобрал шар и доставил его на борт.

При ближайшем рассмотрении оказалось, что шар этот сделан из какого-то очень гибкого стекла и наполнен столь легким газом, что, когда его подбрасывали в воздух, он плавал, как детский воздушный шарик. Он был почти прозрачен, и мы разглядели внутри него что-то вроде свертка бумаг. Сделан он был из такого упругого материала, что нам далеко не сразу удалось разбить его и добраться до бумаги. Молоток его не брал, и он разбился только когда главный механик положил его в машину. К сожалению, он разлетелся в искрящуюся пыль, так что нам не удалось найти ни кусочка, чтобы установить, из чего же он был сделан. Однако бумага осталась цела, и, прочитав ее, мы заключили, что она имеет большое значение, и решили вручить ее британскому консулу, как только достигнем Ла-Платы. Вот уже тридцать пять лет я плаваю на судах, но с такой загадочной историей я столкнулся впервые; то же говорят все, кто находится сейчас на борту. Предоставляю разбираться в этом людям поумней меня».

Вот все, что мы знаем о том, откуда взялись записки Сайреса Дж. Хедли, которые мы сейчас приведем без малейших искажений.

«Кому я пишу? Смело могу сказать: всему миру, — но так как это адрес весьма неточный, то

укажу определеннее: моему другу сэру Джеймсу Толботу из Оксфордского университета, хотя бы потому, что последнее мое письмо было адресовано ему, а это можно рассматривать как продолжение. Я готов к тому, что если даже шар увидит свет солнца и не будет проглочен акулой, есть лишь один шанс из тысячи, что среди бесконечных водных пространств он попадется на глаза человеку. Но все же попробовать стоит, да и Маракот тоже посылает шар, так что вполне возможно, что рассказ о наших удивительных приключениях станет известен миру. Поверят ли нам — это, я полагаю, уже другой вопрос, но когда люди увидят прозрачный шар, наполненный неведомым им газом, надеюсь, они поймут, что внутри находится нечто не совсем обыкновенное. Во всяком случае, вы, Толбот, не бросите мои заметки, не прочтя их.

Если кто-нибудь захочет узнать, как все это началось и что мы собирались сделать, он сможет найти эти сведения в письме, которое я вам писал 1 октября прошлого года, в день отплытия из Санта-Крус. Знай я наперед, что нам придется пережить, я бы прыгнул в последнюю отходящую лодку! А впрочем, наверно, даже зная, что нас ожидает, я все же принял бы предложение доктора Маракота и прошел бы через все до конца. Да, я даже уверен в этом: я все равно не отказался бы.

Итак, я начинаю рассказ с того дня, как мы отплыли из Санта-Крус. Едва мы вышли из гавани, старик Маракот преобразился. Наконец-то наступило время действовать, и вся его энергия, так долго лежавшая под спудом, вырвалась наружу. Уверяю вас, он сразу забрал всю власть на яхте, подчинив себе и заставив склониться перед своей волей все и всех. Сухой, рассеянный ворчун ученый внезапно исчез, уступив место воплощению мощной динамо-машины, пышущей энергией и потрескивающей от напора громадной скрытой силы. Его глаза сверкали из-за стекол очков, как прожекторы. Он, казалось, находился сразу везде и всюду, отмечая наше направление на карте, препираясь с капитаном, командуя Биллом Сканлэном, давая мне множество разных поручений, и при этом во всех его действиях была система, все они вели к одной цели. Он неожиданно обнаружил солидные познания в электричестве и механике и большую часть времени проводил у машины, которую Сканлэн методично собирал под его непосредственным наблюдением.

— Ну, мистер Хедли, дело идет на лад, — сказал Билл на второе утро. — Пойдемте ко мне, взглянете на эту диковинную штуку. Доктор, оказывается, великолепный парень и механик первый сорт.

Ощущение у меня было не из приятных, мне казалось, что я осматриваю собственный гроб, но все же, должен признаться, выглядел он весьма впечатляюще. Стальной пол был накрепко приклепан к четырем стальным стенкам, и в каждой было по круглому окну-иллюминатору. В крыше находился небольшой входной трап, второй трап был в полу. Вся кабинка висела на тонком, но невероятно крепком стальном канате, который навертывался на барабан и разматывался или наматывался сильным двигателем, который обычно приводил в действие глубоководные тралы «Стратфорда». Насколько я понял, канат был длиной около полумили, и конец его был закреплен на железных тумбах на палубе. Резиновые трубки для подачи воздуха были такой же длины; с ними вместе тянулся телефонный провод и изолированный кабель, подающий электроэнергию от судовых динамо к нашим прожекторам; кроме них, в стальной каюте стояли на всякий случай запасные аккумуляторы.

К вечеру остановили машины. Барометр показывал низкое давление, и густые черные тучи, застилавшие горизонт, предупреждали о приближении непогоды. Вдали был виден барк под норвежским флагом, и мы рассмотрели, как он зарифлял паруса, готовясь к шторму. Но в ту минуту все было благополучно, и «Стратфорд» мягко покачивался на синих волнах океана, кое-где пенившихся белыми гребешками от пассатного ветра.

Билл Сканлэн заглянул ко мне в лабораторию в несколько более взволнованном состоянии, чем следовало при его спокойном темпераменте.

—Послушайте, мистер Хедли, — сказал он, — они спустили эту ловушку на самое дно трюма. Как по-вашему, неужто хозяин хочет в ней спускаться?

— Именно, Билл! И я с ним вместе.

—Так-так, значит, теперь двое свихнулись. Но я буду себя чувствовать последним негодяем, коли пущу вас одних.

— Да вам-то что там делать, Билл?

—Не меньше, чем вам, сэр! Да я весь пожелтею от зависти, если вы спуститесь без меня. Мерибэнкс послал меня сюда наблюдать за машиной, и если она спускается на дно моря, значит, и мое место на дне моря. Где эта стальная мышеловка, там и Билл Сканлэн, и мне совершенно безразлично, сошли все с ума или нет.

Спорить с ним было бесполезно. Итак, к нашему клубу самоубийц примкнул еще один, и мы стали ждать дальнейших распоряжений.

Вся ночь прошла в интенсивной работе, и утром мы спустились в трюм, готовые к погружению. Стальная кабинка была уже наполовину вставлена в вырез дна «Стратфорда», и мы один за другим спустились в нее через верхний трап, который закрыли за нами и завинтили наглухо, после того как капитан Хови с самой похоронной миной пожал нам руки на прощание. Потом кабинку спустили еще на несколько метров, закрыли герметическую камеру и впустили воду, чтобы испытать нашу каюту в воде. Кабинка выдержала испытание прекрасно, каждая часть оказалась точно пригнанной, и никакой течи не наблюдалось.

Кабинка действительно была очень удобная, и я восхищался продуманностью ее устройства. Электрическое освещение было пока выключено, субтропическое солнце, преломляясь в бутылочно-зеленой воде, бросало в иллюминаторы фантастический мягкий свет. Там и сям мелькали серебряные рыбки, как черточки на зеленом фоне. По стенам кабинки шли диваны, над ними помещался циферблат глубиномера, термометр и другие приборы. Под диванами стояли баллоны со сжатым воздухом на случай, если испортятся проводящие воздух трубки. Концы этих трубок уходили к потолку, а рядом с ними висел телефонный аппарат. Мы услышали траурный голос капитана.

— Вы определенно решили погружаться? — спросил он.

— У нас все в порядке, — нетерпеливо ответил профессор. — Опускайте медленно, и пусть кто-нибудь все время дежурит у приемника. Я буду сообщать о нашем положении. Когда мы достигнем дна, оставайтесь на месте, пока не получите распоряжений. Я не хочу давать слишком большую нагрузку канату, так что спускайте медленно, со скоростью двух-трех узлов в час. А теперь — вниз!

Последние слова он выкрикнул, как безумный. Это был величайший момент его жизни, плод взлелеянной им мечты. На одно мгновение меня пронзила мысль, что мы находимся во власти ловкого и хитрого маньяка. Билл Сканлэн, видимо, подумал то же; он посмотрел на меня с горестной усмешкой и дотронулся до своего лба. Но после этой единственной дикой вспышки Маракот тотчас же взял себя в руки. В самом деле, достаточно было взглянуть на порядок и предусмотрительность, которые проявлялись в каждой детали вокруг нас, чтобы отбросить опасения за его рассудок.

Теперь все наше внимание было поглощено удивительными новыми ощущениями. Кабинка медленно опускалась в океанские глубины. Светло-зеленая вода превратилась в темно-оливковую. Потом цвет ее сгустился, стал удивительно синим, и этот густо-синий постепенно перешел в темно-пурпурный. Мы спускались все ниже, ниже: тридцать метров, шестьдесят, девяносто... Трубки действовали превосходно. Мы дышали свободно и естественно, как на палубе. Стрелка глубиномера медленно двигалась по светящемуся циферблату. Сто двадцать, сто пятьдесят, сто восемьдесят метров...

— Как вы себя чувствуете? — прорычал тревожный голос сверху.

— Как нельзя лучше! — крикнул в ответ Маракот.

Но свет убывал. Теперь наступили тусклые, серые сумерки.

—Остановитесь! — распорядился Маракот.

Мы перестали двигаться и повисли на глубине двухсот десяти метров ниже поверхности океана. Я услыхал щелканье выключателя, и нас залил золотой свет, который выходил сквозь боковые иллюминаторы и посылал длинные мерцающие лучи в окружающие нас водные пустыни. Прильнув лицами к толстому стеклу, каждый у своего иллюминатора, мы увидели зрелище, не виданное еще ни одним человеком.

До сего времени глубинная жизнь океана была известна только благодаря отдельным рыбам, которые были слишком медлительны, чтобы увернуться от неуклюжего трала, или слишком глупы, чтобы не угодить в невод. Теперь же мы видели удивительный подводный мир таким, каков он есть на самом деле. Океан оказался гораздо населеннее земли. Огромные морские пространства, расстилавшиеся перед нами, не уступали Бродвею в субботу вечером, Ломбард-стрит перед праздничным днем. Мы уже прошли те верхние слои, где рыбы либо бесцветны, либо обладают настоящей морской окраской: ультрамариновой сверху и серебряной снизу. Здесь были создания всевозможной окраски и формы, все, какие может породить море. Нежные лептоцефалии проносились сквозь тоннель света, как ленточки из серебра. Медленно изгибалась змееобразная мурена — вьюн морских глубин; черный морской еж, в котором только и есть что колючки да рот, глупо глазел на нас. Порой подплывала каракатица и смотрела на нас человечески-зловещими глазами, мелькала какая-нибудь цистома или глаукус, оживляя всю сцену, подобно цветку. Огромная лошадиная макрель свирепо налетала на иллюминатор, пока не появилась темная тень акулы, — и макрель исчезла в ее раскрывшейся пасти.

Доктор Маракот сидел с записной книжкой на коленях, заносил в нее свои наблюдения и безостановочно бормотал.

—Что это? Что это? — слышал я. — Да, да, «Химера мирабилис» Майкла Сарса. Подумать только, а вон там лепидион, но, насколько я могу судить, новый вид. Заметьте этого макруруса, мистер Хедли: его окраска отличается от тех, которые попадаются нам в сеть.

Один лишь раз он был застигнут врасплох — когда длинный овальный предмет промелькнул с большой быстротой сверху мимо его окна и оставил позади себя вибрирующий след, тянувшийся как нитка. Признаюсь, я был озадачен не меньше доктора. Загадку разрешил Билл Сканлэн.

— Сдается мне, этот простак Джон Свинни опустил свой лот рядом с нами. Решил, видно, напомнить нам, что мы не одни.

— Верно, Верно! — сказал, улыбаясь, Маракот. — Новый род глубоководной фауны, мистер Хедли, — с проволочным хвостом и свинцом на носу... Но, конечно, им необходимо производить промеры, чтобы держаться над нашей подводной мелью. Все идет хорошо, капитан! — крикнул он. — Продолжайте спуск!

И мы опять пошли вниз. Маракот выключил электрический свет, и все снова погрузилось в полную темноту, светился лишь фосфоресцирующий циферблат глубиномера, который отмечал наше погружение. Мы чувствовали движение только по легкому покачиванию. И лишь движущаяся по циферблату стрелка с несомненностью показывала нам, в каком ужасающем, в каком непостижимом положении мы находимся. Теперь мы были на глубине трехсот метров, и воздух в кабинке становился спертым. Сканлэн открыл кран вытяжной трубки, и дышать стало легче. Когда стрелка показала четыреста пятьдесят метров, мы остановились и вновь осветили океанскую глубь. Какая-то большая темная масса прошла мимо нас, но мы не могли определить, была ли это меч-рыба, или глубоководная акула, или же какое-нибудь чудовище неизвестной породы. Доктор поспешно выключил свет.

—В этом наша главная опасность! — сказал Маракот. — В глубине водятся такие существа, которым так же легко уничтожить эту бронированную комнату, как носорогу — пчелиный улей.

—Может быть, это киты? — спросил Сканлэн.

Киты могут забираться и на большую глубину, — ответил ученый. — Об одном гренландском ките известно, что он утянул около мили каната перпендикулярно вниз. Но кит уходит так глубоко, только когда он ранен или сильно напуган. Это могла быть гигантская каракатица, они встречаются на любой глубине.

— Ну, каракатица небось слишком мягка. Ей нас не продолбить. Но вот смеяться-то она будет, если все же ухитрится сделать дыру в никелированной стали Мерибэнкса.

Тела их, может быть, и мягки, — ответил профессор, — но клюв большой каракатицы способен продолбить насквозь железный брусок. Один удар этого клюва может просверлить иллюминаторные стекла толщиной в три сантиметра с такой легкостью, словно они сделаны из пергамента.

—Веселенькое дельце! — воскликнул Билл.

Наконец мы почувствовали, что остановились. Толчок был таким легким, что мы узнали об остановке, лишь включив свет и увидав вокруг кабинки покойно свернувшиеся кольца каната. Они представляли опасность для наших воздушных трубок, так как могли их запутать, и после приказа Мара-кота канат подтянули вверх. Циферблат отметил пятьсот сорок метров. Мы неподвижно лежали на вулканическом хребте на дне Атлантики.

II

В то время мы, вероятно, все чувствовали одно и то же. Не хотелось ни двигаться, ни наблюдать. Нам хотелось просто спокойно посидеть и постараться осмыслить происходящее — ведь мы находились в самом центре одного из величайших океанов мира. Но скоро странные видения вокруг кабинки привлекли нас снова к иллюминаторам.

Кабинка опустилась на густые заросли водорослей («Cutleria multifida», — определил их Маракот), желтые плети которых покачивались вокруг нас под давлением глубоководного течения, совсем как ветви деревьев под ветром. Они были не настолько длинны, чтобы закрыть окружающий вид, но огромные листья их цвета темного золота, колыхаясь, проплывали перед иллюминаторами. Под водорослями можно было различить темную вязкую массу грунта, так густо усеянную маленькими разноцветными существами — голотуриями, осундиями, ежами и ехинодермами, как весной в Англии берега рек усеяны первоцветом и гиацинтами. Эти живые цветы морских глубин, то ярко-красные, то темно-пурпурные, то нежно-розовые

сплошь устилали угольно-черное дно. Там и сям из выступов подводных скал вырастали гигантские губки, изредка проносились рыбы, обитатели более верхних слоев воды, мелькая, как разноцветные искры, в лучах наших прожекторов.

Как зачарованные смотрели мы на это феерическое зрелище, когда по телефону донесся встревоженный голос:

— Ну, как вы себя чувствуете на дне? Все ли благополучно? Не оставайтесь слишком долго: барометр падает, и мне это не нравится. Достаточно вам воздуха? Нужно ли вам что-нибудь?

— Все в порядке, капитан! — весело откликнулся Маракот. — Мы не задержимся. Снабжаете вы нас всем чудесно. Комфортабельно, как в каюте. Распорядитесь потихоньку двигать нас вперед.

Мы вступили в область светящихся рыб и, потушив свет, в абсолютной темноте, где даже светочувствительная пластинка могла бы висеть часами и не запечатлеть ни единого ультрафиолетового лучика, с величайшим интересом наблюдали жизнь фосфоресцирующих обитателей океана. Как будто на фоне черного бархата, медленно проплыли блестящие искорки: казалось, это идет ночью большой пассажирский пароход, выбрасывающий потоки света через иллюминаторы. У некоторых чудищ были светящиеся зубы, пылавшие в полном мраке, у других — длинные золотистые усы, у третьих язычок пламени качался над головой. Повсюду, насколько хватал глаз, мерцали блестящие точки, и каждое животное спешило по своим делам, освещая себе путь, — ну, точь-в-точь таксомоторы на Стрэнде в час театрального разъезда.

Потом мы снова зажгли свет, и доктор стал обозревать морское дно.

— Мы опустились на огромную глубину, и все же недостаточно глубоко, чтобы увидеть характерные породы низших слоев океана, — сказал он. — Но ничего не поделаешь. Может быть, в другой раз, с более длинным канатом...

— Типун вам на язык! — взвыл Билл. — Бросьте и думать об этом!

Маракот улыбнулся.

—Ну, вы скоро привыкнете к этим глубинам, Сканлэн. Ведь этот спуск не последний...

—Черт знает что! — возмутился Билл.

—Да, привыкнете, и это вам покажется не опаснее, чем спускаться в трюм «Стратфорда». Вы увидите, мистер Хедли, что дно здесь, насколько мы можем рассмотреть его сквозь плотный слой животных и губок, состоит из пемзы и черного базальта, а это указывает на вулканическое происхождение этого хребта. Пожалуй, это вполне подтверждает мое первоначальное предположение, и мы действительно находимся над вершиной древнего вулкана, а Маракотова бездна, — он произнес эти слова с явным удовольствием, — не что иное, как его внешний склон. Мне пришло в голову — и это будет весьма любопытно — медленно двигать нашу кабинку до края бездны и посмотреть, какая там геологическая формация. Я надеюсь увидеть обрыв невероятной глубины, уходящий перпендикулярно вниз к самому дну океана.

Этот опыт казался мне опасным: кто знает, насколько крепок наш канат, выдержит ли он, если мы попадем в сильное подводное течение. Но когда дело шло о научных исследованиях, Маракот не думал об опасности. Я затаил дыхание, когда легкое содрогание стальной кабинки, раздвигавшей длинные плети колыхавшихся водорослей, показало, что канат натянут крепко и тащит нас за собой. Канат блестяще выдержал нашу тяжесть, и с постепенно возрастающей скоростью мы стали скользить по дну океана. Маракот с компасом в руке отдавал по телефону распоряжения переменить направление или подтянуть кабинку повыше, чтобы перескочить через препятствия.

—Базальтовый хребет вряд ли больше двух километров в ширину, — объяснил он. — По моим соображениям, пропасть расположена западнее того места, где мы опустились. А если так, то мы очень скоро доползем до нее.

Мы беспрепятственно скользили над вулканическим плато, поросшим золотыми водорослями и сверкавшим тысячами фантастических красок.

Вдруг доктор схватил трубку телефона.

— Стоп! — закричал он. — Мы на месте! Внезапно нам открылась чудовищная пропасть.

Жуткое место, такое увидишь разве что в ночном кошмаре! Блестящие черные грани базальта круто обрывались вниз, в неизвестное. По краю пропасти росли мохнатые водоросли, как растет папоротник на краю обрыва где-нибудь на поверхности земли; за этим колышущимся, точно живым, бордюром шла гладкая блестящая стена бездны. Мы не знали, сколь широка эта пропасть, ибо даже наши сильные прожекторы не могли одолеть мрака. Мы зажгли мощный сигнальный фонарь Люка и направили вниз сильный сноп параллельных лучей. Они падали в бездну все ниже и ниже, не встречая препятствий, пока не затерялись в непроглядном мраке.

—Поистине поразительно! — воскликнул Маракот, и на его худом лице появилось радостное выражение. — Нечего и думать, что такую глубину можно найти еще где-нибудь. Существует пропасть Челленджера в восемь тысяч метров у Ландронских островов, есть открытая «Планетой» пропасть в десять тысяч метров близ Филиппин и ряд других, но, по всей вероятности, Маракотова бездна совершенно исключительна по крутизне спуска и представляет тем больший интерес, что она укрылась от наблюдений всех гидрографических экспедиций — а их было немало, — составлявших карту Атлантики. Едва ли можно сомневаться, что...

Он замер на полуслове, и на лице его застыло выражение любопытства и удивления. Мы с Биллом бросились к иллюминатору и окаменели при виде поразительного зрелища. Какое-то крупное животное поднималось к нам из глубины по световому тоннелю. Оно было еще далеко и освещено слабо, и мы едва могли различить огромное черное тело, медленными хищными движениями поднимавшееся все выше и выше. Оно загребало каким-то непонятным образом и вот уже, тускло отсвечивая, появилось у края пропасти, и теперь, при ярком свете, мы смогли его рассмотреть. Это было существо, неизвестное науке, но в нем был ряд особенностей, известных каждому из нас. Это чудовище, слишком длинное для гигантского краба и слишком короткое для гигантского рака, больше всего походило на морского рака: две огромные клешни торчали у него по бокам, а пара тяжелых громадных усов вибрировала над черными, круглыми, злыми глазами навыкате. Панцирь светло-желтого цвета в окружности метра три, а в длину, не считая усов, чудовище было не меньше десяти метров!

— Поразительно! — воскликнул Маракот, лихорадочно черкая в записной книжке. — Глаза на подвижных члениках, эластичные суставы — род crustaceae, вид неизвестен. Crustaceus Maracoti. Почему бы и не так, а?

— Черт с ним, с его именем! Ей-ей, оно лезет прямехонько на нас! — закричал Билл. — Слушайте, док, а не лучше ли нам выключить свет?

— Одну минутку! Только набросаю его очертания! — воскликнул натуралист. — Да, да, теперь тушите.

— Он щелкнул выключателем, и мы снова очутились в непроглядной тьме, прорезаемой фосфоресцирующими точками, пролетавшими, как метеоры в безлунную ночь.

— В жизни не видал более мерзкой скотины, — проворчал Билл, вытирая пот со лба. — Чувствуешь себя, как наутро после попойки.

Он и в самом деле страшен на вид, — заметил Маракот, — но, вероятно, еще страшнее иметь с ним дело и испытать силу его клешней. Однако в стальной кабинке мы в полной безопасности и можем наблюдать его в свое удовольствие...

Только он произнес эти слова, как по внешней стенке точно киркой ударили. Потом царапанье, скрежет и новый удар...

—Слушайте, ему хочется к нам! — в ужасе закричал Билл. — Нет, право, надо было написать на дверях: «Вход посторонним запрещается».

Он старался шутить, но дрожащий голос выдавал его волнение. Сознаюсь, что и у меня поджилки затряслись, когда я убедился, что чудовище ощупывает нашу кабинку, размышляя, что это за странная банка и найдется ли в ней съестное, если умеючи ее вскрыть.

—Он не может нам повредить, — сказал Маракот, но в голосе его не чувствовалось уверенности. — Пожалуй, лучше его стряхнуть.

И он крикнул в телефонную трубку капитану:

—Поднимите нас на десять — пятнадцать метров!

Через несколько минут мы поднялись над равниной из лавы и закачались в спокойной воде. Но дьявольский рак не отставал. Вскоре мы услышали царапанье и постукивание клешней, которыми он продолжал ощупывать кабинку. Было жутко сидеть в темноте и чувствовать смерть в двух шагах от себя. Выдержит ли стекло, если по нему стукнет огромная клешня? Этот безмолвный вопрос волновал каждого из нас.

Но вскоре выявилась новая страшная опасность. Постукивание перешло на крышу, и мы почувствовали легкое покачивание.

— Доктор! — крикнул я отчаянно. — Он задел за канат! Он оборвет его!

— Слушайте, док, дуем наверх! Довольно мы насмотрелись всего, Билл Сканлэн хочет домой к маме! Позвоните мальчику, пусть поднимает лифт...

— Но мы и половины не исследовали! — закаркал Маракот. — Мы только еще начали обследовать края пропасти. Измерим хотя бы ее ширину. Когда мы доберемся до противоположного края, я согласен вернуться на поверхность.

И он крикнул в трубку:

—Все в порядке, капитан! Двигайтесь со скоростью двух узлов, пока я не скажу «стоп».

Мы медленно двинулись над краем бездны. Раз темнота не спасла нас от нападения, мы включили свет. Одно окно было совершенно закрыто брюхом чудовища. Голова и огромные клешни работали на крыше, и удары по кабинке звучали, как погребальный колокол. Чудовище обладало невероятной силой. Никогда еще смертному не приходилось быть в таком положении: километры воды внизу — и злобное чудовище сверху! Качка усилилась. И вот мы почувствовали, что чудовище дергает канат! Трубка принесла испуганный крик капитана, а Маракот вскочил, в отчаянии всплеснув руками. Даже внутри кабинки мы слышали скрежет перетираемого каната, звон и свист рвущейся проволоки — и через мгновение мы уже падали в бездонную пропасть.

У меня до сих пор в ушах звенит дикий крик Маракота.

— Канат оборван! Мы пропали! Все погибло! — вопил он. Потом, схватив телефонную трубку, отчаянно крикнул: — Прощайте, капитан, прощайте все!

Это были наши последние слова, обращенные к людям на земле.

Падение наше не было стремительным, как вы, наверно, ожидаете. Несмотря на солидный вес, пустая внутри кабинка создавала некоторое неустойчивое равновесие, и мы опускались в пропасть медленно и постепенно. Я слышал протяжный скрип, когда мы выскальзывали из страшных объятий чудовища, послужившего причиной нашей гибели; и затем, медленно вращаясь, широкими кругами, мы стали спускаться в бездонную пропасть. Прошло, наверное, не больше пяти минут, но нам они показались часом, когда телефонный провод натянулся и лопнул с тихим стоном, как струна. В ту же минуту лопнула и проводящая воздух трубка, и сквозь отверстие стала по каплям просачиваться соленая вода. Опытные, проворные руки Билла Сканлэна мигом перетянули конец резиновой трубки узлами, и вода перестала течь; а доктор отвинтил пробку, и из баллона с легким свистом стал выходить сжатый воздух. Затем лопнул электрический провод, и мгновенно потух свет, но доктор в темноте добрался до аккумуляторов, и на потолке вспыхнули лампочки.

—Света нам хватит на неделю, — проговорил он с кривой усмешкой. — Во всяком случае, мы умрем при свете...

Потом он с досадой покачал головой, и его аскетическое лицо озарилось доброй улыбкой.

—Мне, собственно, все равно. Я старик, довольно пожил, и моя роль в мире сыграна. Единственно, о чем я сожалею, — зачем я вовлек двух молодых людей в это опасное предприятие. Я должен был рисковать один.

Я просто и горячо пожал ему руку, не в силах произнести ни слова. Билл Сканлэн тоже молчал. Мы медленно опускались, измеряя скорость падения по теням рыб, поднимавшихся вверх мимо окон. Казалось, что это рыбы поднимаются вверх, а не мы опускаемся вниз. Кабинка сохраняла равновесие, хотя мне казалось, что мы каждую минуту можем перевалиться на бок или перевернуться вверх дном. К счастью, наш вес был хорошо сбалансирован, и мы шли ко дну в стоячем положении. Случайно взглянув на глубиномер, я увидел, что мы опустились уже на глубину тысяча шестьсот метров.

—Видите, все выходит так, как я предсказывал, — заметил Маракот с мрачным удовлетворением. — Не мешало бы вам ознакомиться с моим докладом Океанографическому обществу о соотношении давления и глубины. Как бы мне хотелось написать хоть несколько строк туда, наверх, чтобы пристыдить Бюлова из Гессена, который осмелился мне возражать.

— Черт подери! Будь у меня такая возможность, я бы не стал тратить ее на споры с этим тупоумным ослом! — воскликнул механик. — В Филадельфии живет одна крошка, когда она узнает, что больше уже не увидит Билла Сканлэна, ее прелестные глазки наполнятся слезами. Да, что и говорить, хорошенький мы выбрали путь к нашим предкам.

— Вам не следовало опускаться с нами, — сказал я, пожав ему руку.

— Я счел бы себя последней дрянью, если б остался наверху, — ответил он. — Нет, это моя прямая обязанность, и я рад, что исполнил ее.

Мы помолчали.

— Долго ли еще? — спросил я доктора. Он пожал плечами.

—У нас еще будет время осмотреть дно бездны, — ответил он тихо. — Воздуха в баллоне хватит больше чем на полдня. Опасность в другом — в продуктах выдыхания. Они задушат нас. Если бы мы смогли выпускать углекислоту!

— Это, по-видимому, невозможно.

У нас есть баллон кислорода. Я захватил его на всякий случай. Вдыхая его время от времени, мы как-нибудь продержимся еще... Взгляните на глубиномер: мы опустились уже больше чем на три километра.

Да стоит ли бороться за жизнь? Чем скорее наступит конец, тем лучше, — заметил я.

— Это верно! — подтвердил Сканлэн. — Раз, два — и не копайся!

— И отказаться от поразительного зрелища, которого еще не видел ни один человек на свете? — возразил Маракот. — Это предательство по отношению к науке! Будем до конца записывать свои наблюдения, даже если им суждено погибнуть вместе с нами. Надо довести игру до конца.

— Да вы молодчага, док! — воскликнул Сканлэн. — Вы нам сто очков вперед дадите. Ладно, будем играть до последнего грошика!

Мы терпеливо уселись втроем на диван, крепко вцепившись в его ручки; кабинка, колыхаясь и поворачиваясь, опускалась, и рыбы мелькали вверх мимо иллюминаторов...

—Уже пять километров, заметил Маракот. — Я выпущу немного кислорода, мистер Хедли. Становится очень душно. Забавно, — сухо усмехнулся он. — Теперь-то эта бездна, уж во всяком случае, будет называться Бездной Маракота. Когда капитан Хови привезет эти новости, мои коллеги позаботятся, чтобы эта бездна стала не только моей могилой, но и памятником мне. Даже Бюлов из Гессена...

И он стал бормотать о каких-то своих ученых обидах.

Потом мы снова сидели в тишине и следили, как стрелка подползает к семи километрам. Один раз мы задели за что-то тяжелое и ударились с такой силой, что чуть не перевернулись на бок. Может быть, это была крупная рыба, а может, выступ скалистой стены, вдоль которой мы низвергались вниз. Прежде нам казалось, что хребет находится на страшной глубине, теперь же, когда мы смотрели на него из этой ужасной пропасти, он, на наш взгляд, был чуть ли не на поверхности океана.

Мы все плыли, вращаясь и описывая круги, сквозь темно-зеленые водные пустыни. Циферблат глубиномера показывал семь тысяч шестьсот метров.

— Мы приближаемся к концу путешествия, — сказал Маракот. — Глубиномер Скотта в прошлом году показал восемь тысяч сто сорок пять метров в самом глубоком месте. Может быть, кабинка разлетится от удара. Может быть...

В эту минуту мы «причалили».

Ни одна любящая мать не опускала с такой нежностью своего первенца на пуховую перинку, как мы опустились на дно Атлантического океана. Толстый эластичный слой мягкого ила, на который мы сели, сыграл роль идеального буфера и спас нас от гибели. Мы боялись шевельнуться на диване, и не напрасно, ибо кабина опустилась краем на выступ скалы, покрытый вязким, желатинистым илом, и на нем мы покачивались, с трудом сохраняя равновесие и ежеминутно рискуя перевернуться. Но через некоторое время кабина утвердилась и застыла неподвижно.

В это мгновение доктор Маракот, пристально смотревший в окно, удивленно вскрикнул и выключил свет.

Каково же было наше удивление, когда оказалось, что и без электричества мы все видим. Тусклый рассеянный свет вливался через иллюминаторы в кабинку, как холодное сияние морозного утра. Мы поспешили к окнам и, не прибегая к свету прожекторов, могли рассмотреть окружающее метров на триста во всех направлениях. Это было непостижимо, невероятно, и, однако, спорить с очевидностью не приходилось. Дно океана было освещено!

— А почему бы и нет? — воскликнул Маракот после минутного молчания. — Разве я не предвидел этой возможности? Из чего состоит этот ил? Разве это не продукт разложения биллионов микроскопических органических существ? И разве разложение не сопровождается фосфорическим свечением? Да где же и наблюдать такое свечение, как не здесь? Ах, какая досада, видеть такие изумительные вещи и не иметь возможности сообщить об этом миру!

— Но позвольте, — возразил я, — мы вытаскивали по полтонны ила и никогда не замечали подобного свечения!

Ну да, очевидно, пока ил поднимали на поверхность, он терял способность фосфоресцировать. Да и что такое полтонны в сравнении с этими безграничными равнинами ила? И смотрите, смотрите, — вдруг возбужденно закричал он, — глубоководные существа пасутся на этом органическом ковре, как земные стада на лугу!

Стая крупных черных рыб, толстых и неповоротливых, проплыла над самым дном, то и дело поклевывая что-то. Потом появилось еще какое-то красное неуклюжее существо, вроде морской коровы; оно меланхолично жевало жвачку перед моим окном. Другие такие же животные паслись тут и там; иногда они поднимали головы и посматривали на странный предмет, так неожиданно появившийся среди них. Я не мог не восхищаться Маракотом, который в этой мрачной обстановке, когда слышалось уже дыхание смерти, повиновался зову науки и лихорадочно записывал свои наблюдения. Не так педантично и углубленно, как он, я, однако, тоже наблюдал, и эта картина навсегда запечатлелась в моей памяти. Дно океана состоит из красной глины, но здесь поверх нее лежал слой серой глубоководной слизи, образовавший волнистую равнину. Насколько хватал глаз, равнина не была ровной, ее пересекали странные круглые холмики, вроде того, на который мы сели, светившиеся всеми цветами радуги. Между холмиками плавали крупные стаи причудливых рыб, большей частью неизвестных науке; они были окрашены во все цвета с преобладанием черного и красного. Маракот рассматривал их со сдержанным волнением и делал заметки в записной книжке.

Воздух в кабинке стал очень тяжелым, и снова мы спаслись, вдохнув кислорода. Как ни странно, мы все чувствовали свирепый, прямо волчий голод и с жадностью набросились на консервированное мясо, хлеб с маслом и виски с водой, предусмотрительно захваченные Маракотом. Немного подкрепившись и освежившись, я поудобнее уселся у иллюминатора, и мне страстно захотелось в последний раз закурить, как вдруг я увидел нечто, поднявшее у меня в голове настоящий вихрь мыслей.

Я уже упомянул, что волнистая серая долина была вся испещрена маленькими холмиками. Один, более крупный, высился перед моим окном метрах в десяти. На нем был какой-то странный знак. Присмотревшись к другим холмикам, я с изумлением заметил, что знак этот опоясывает всю видимую мне часть холма. На пороге смерти не так-то легко поддаться постороннему впечатлению, но у меня замерло дыхание и сердце на миг остановилось, когда я догадался, что эти знаки не что иное, как фриз, и что фигуры эти, потерявшие от времени четкость очертаний, были когда-то, несомненно, высечены рукою человека! Маракот и Сканлэн подбежали к иллюминатору и с изумлением смотрели на эти следы вездесущей деятельности человека.

— Ей-ей, это резьба! — воскликнул Сканлэн. — Верьте слову, эта площадка была когда-то крышей зданий! Да и все эти холмики тоже были домами. Слушайте, хозяин, да ведь мы без пересадки приехали в настоящий город!

— Да, это древний город, — ответил Маракот. — Геологи утверждают, что некогда моря были материками, а на месте материков были моря, но я всегда отрицал теорию, что в столь недавние сравнительно времена, как четвертичный период, в Атлантике могли быть какие-нибудь серьезные катастрофы. Оказывается, рассказ Платона о египетской легенде{6} имеет под собой почву. А эти формации подтверждают теорию, что дно океана осело в результате весьма недавней вулканической деятельности.

— Эти холмики довольно правильно расположены, — заметил я. — Я начинаю думать, что это не отдельные дома, а купола и своего рода украшения крыши одного крупного здания.

— Пожалуй, вы правы, — подтвердил Сканлэн. — Вот посмотрите, четыре крупных по краям и мелкие между ними, как по линейке. А интересно бы посмотреть все это сооружение! Да в него можно запихать весь завод Мерибэнкса, и еще место останется.

Непрерывное осаждение морских отложений погребло его до самой кровли, — сказал Маракот. — Но с другой стороны, здание совсем не разрушено. На большой глубине мы наблюдаем постоянную устойчивую температуру в тридцать два градуса по Фаренгейту,{7} и она препятствует процессу разрушения. Даже разложение глубоководных органических осадков, которые устилают дно океана и иногда освещают его, видимо, происходит очень медленно. Но послушайте, это же вовсе не фриз, а надписи!..

Он, без сомнения, был прав. Одни и те же знаки виднелись в разных местах. Конечно же, это были буквы какого-то древнего алфавита.

— Я изучал финикийские памятники письменности, и там встречаются очень похожие начертания, — продолжал он. — Ну, друзья мои, мы с вами увидели погребенный античный город и это поразительное открытие унесем с собой в могилу. Больше уже ничего не узнать: наша книга знаний прочитана. Я согласен с вами: чем скорее наступит конец, тем лучше!..

Жить нам теперь оставалось совсем недолго. Воздух был тяжелый, спертый. Он так был пропитан углекислотой, что живительная струя сжатого кислорода с трудом выходила из баллона. Встав на диван, можно еще было глотнуть чистого воздуха, но отравленная зона поднималась все выше и выше. Доктор Маракот безнадежно сложил руки и опустил голову на грудь. Сканлэн, отравленный углекислотой, вдруг сполз на пол. У меня кружилась голова, и грудь точно налилась свинцом. Я закрыл глаза и стал терять сознание. Потом снова открыл их, чтобы в последний раз увидеть то, что покидал навсегда, и тут же с хриплым криком изумления вскочил на ноги.

К иллюминатору прильнуло лицо человека.

Может, это привиделось мне в бреду? Я вцепился в плечо Маракота и затряс его изо всех сил. Доктор очнулся, выпрямился и, широко раскрыв глаза, безмолвно впился глазами в призрак. Раз и он его увидел, значит, это не галлюцинация. Лицо было длинное, узкое, смуглое, с острой бородкой клинышком, живые глаза быстро, пытливо осмотрели внутренность кабинки, и по выражению этих глаз я увидел, что наше положение ему понятно. Он был явно поражен. Электричество горело полным светом, и человеку снаружи наша кабинка представлялась камерой смерти, где один человек уже лежал без чувств, а двое других, с искаженными, страшными лицами умирающих, отравленные углекислотой, смотрели на него через иллюминатор. Мы оба хватались руками за горло: нам нечем было дышать. Человек снаружи махнул нам рукой и исчез.

—Он бросил нас! — воскликнул Маракот.

—Или пошел за помощью. Поднимем Сканлэна. На полу он умрет!

Мы втащили механика на диван и уложили его голову на подушки. Лицо у него посерело, он что-то бормотал в забытьи, но пульс еще прощупывался.

—Еще есть надежда! — прохрипел я.

—Но это сумасшествие! — крикнул Маракот. — Разве человек может жить на дне океана? Как он дышит? Это массовая галлюцинация! Мой молодой друг, мы сходим с ума.

И, взглянув на унылый, пустынный, серый ландшафт за окном, я подумал, что, наверно, Маракот прав. Потом мне почудилось движение за окном. Где-то вдали появились туманные тени. Вскоре они превратились в движущиеся фигуры. По дну океана к нам спешила толпа людей.

Через минуту они собрались перед окном и, размахивая руками и жестикулируя, о чем-то оживленно спорили. Среди толпы было несколько женщин. Один из мужчин, коренастый, большеголовый, с черной бородой, видимо, был предводителем. Он зорко осмотрел нашу стальную скорлупу и благодаря наклону кабины заметил, что в полу имеется трап. Послав куда-то одного из своих спутников, предводитель стал энергично жестикулировать, приказывая нам открыть трап изнутри.

— Почему бы и не открыть? — спросил я. — Не все ли равно, утонуть или задохнуться? У меня уже больше нет сил.

— Мы не должны утонуть, — ответил Маракот. — Вода, входящая снизу, встретит сопротивление воздуха и дальше определенной высоты не дойдет. Дайте Сканлэну глоток коньяку. Пусть сделает последнее усилие и выпьет.

Я влил коньяк в горло механика. Он судорожно глотнул и удивленно огляделся. Мы поставили беднягу на диван и, встав по обе стороны, держали его. Он все еще не совсем пришел в себя, но я в двух словах объяснил ему положение.

—Если вода дойдет до батарей, возможно отравление хлором, — сказал Маракот. — Надо дать кислороду вытекать свободно: чем больше будет давление, тем меньше войдет воды. Так. Теперь помогите мне поднять трап.

Мы налегли всей тяжестью и медленно отвалили круглую крышку в полу нашего прибежища, но мне казалось, мы совершаем самоубийство. Зеленоватая вода, шипя и сверкая под лучами ламп, потоками ворвалась в кабинку. Она быстро залила пол, дошла нам до колен, до груди и тут остановилась.

Но давление воздуха было непереносимо. У меня кружилась голова и в ушах шумело. В такой атмосфере долго не проживешь. Только ухватившись за верхнюю сетку, мы удержались от падения в воду.

Так, стоя, мы уже не могли смотреть в окна и не знали, какие меры подводные люди принимают для нашего освобождения. Казалось совершенно невероятным, что нам могут прийти на помощь, но у этих людей, и особенно у предводителя, был такой энергичный и обнадеживающий вид, что у нас невольно появились надежды на спасение. Вдруг нам показалось, что он смотрит на нас через круглое отверстие внизу сквозь воду, а через мгновение он пролез через трап, поднялся на диван, встал рядом с нами — низенький, коренастый, плотный, не выше моего плеча. Его большие карие глаза осматривали нас, и в них светилось желание ободрить: казалось, он хотел сказать: «Бедняги, вы думаете, что все кончено, а я отлично знаю, как отсюда выбраться».

И только теперь я заметил одно очень странное обстоятельство. Человек этот, если только он и в самом деле принадлежал к одному с нами племени, носил прозрачный колпак, который обволакивал весь его торс и голову, оставляя свободными руки и ноги. Колпак был так удивительно прозрачен, что в воде его не было видно, но теперь на воздухе он блестел, как серебро, оставаясь в то же время идеально прозрачным. На плечах у человека были странные наплечники с отверстиями и завязками, плотно облегавшими грудь. Наплечники имели вид маленьких продолговатых ящичков с многочисленными дырочками и напоминали эполеты.

Когда наш новый друг присоединился к нам, в отверстии в полу появился еще какой-то человек и протиснул в него нечто вроде большого стеклянного шара. За первым шаром последовал второй, третий, все они быстро поднялись вверх и поплыли по поверхности. Затем таким же путем были переданы шесть маленьких ящичков, и прикрепленными к ним завязками наш новый знакомый привязал нам по два ящичка на плечи — получилось совсем как у него. Внезапно я начал понимать, что в этом не было ничего сверхъестественного, ничего противоречащего законам природы: один из ящичков был, несомненно, оригинальным источником свежего воздуха, другой — поглотителем отработанных продуктов дыхания. Потом незнакомец натянул нам на головы прозрачные колпаки, охватив нам плечи и грудь эластичными завязками, не позволявшими воде проникнуть внутрь колпака. Дышать под колпаком было совсем легко, и я с радостью увидел, что у Маракота снова бодро заблестели глаза из-под очков, а широкая улыбка Билла Сканлэна убедила меня, что животворный кислород сделал свое дело и Билл окончательно поправился. Наш спаситель удовлетворенно оглядел нас, потом махнул рукой, приглашая следовать за ним через трап в полу на дно океана. Дюжина дружеских рук протянулась, чтобы помочь нам вылезти и направить первые неуверенные шаги по вязкому глубокому илу.

Даже теперь я не могу забыть этого чуда. Маракот, Сканлэн и я, живые и невредимые, стояли на дне океана, на дне подводной пропасти в восемь километров глубиной! Куда девалось ужасающее давление, смущавшее умы стольких исследователей? Оно мешало нам не больше, чем хрупким рыбам, плававшим вокруг нас. Правда, наши головы и тела были надежно защищены тонкими прозрачными шарами, упругими, но крепкими, как броневая сталь, руки же и ноги, остававшиеся свободными, чувствовали лишь плотную среду воды, которую вскоре перестаешь замечать, — и ничего больше! Как хорошо было стоять всем вместе в группе бородатых людей и смотреть на только что покинутую нами тюрьму! Мы забыли выключить аккумуляторы, и кабина наша представляла фантастическое зрелище: из круглых окон вырывались желтые снопы электрического света, и, привлеченные им, к окнам устремились стада рыб. Но вот предводитель взял Маракота за руку, и мы двинулись за ним сквозь плотную водную среду, тяжело ступая по скользкому илу.

И тут произошла странная история, удивившая наших новых друзей ничуть не меньше, чем нас. Над нашими головами появился небольшой темный предмет, он быстро спускался к нам из темноты и лег на дно со свинцовым грузом, спущенный со «Стратфорда» в пропасть, которая навсегда теперь будет связана с памятью о нашей экспедиции.

Мы поняли, что наверху разгадали сущность происшедшей трагедии, но никому и в голову не могло прийти, что лот опустится почти у самых наших ног. Лот неподвижно лежал на дне, но капитан, вероятно, не знал, что он достиг дна. Рядом со мной тянулся вверх тонкий проволочный канатик длиной в восемь километров, соединявший меня с нашим судном. Ах, если бы можно было написать записку и привязать к канатику! Абсурдная мысль... Но почему бы не послать наверх какой-нибудь знак, который покажет капитану, что мы все еще живы?

Верхняя часть моего тела, прикрытая прозрачным колпаком, была недосягаема, но руки оставались свободными, и в кармане брюк у меня, по счастью, оказался носовой платок. Я быстро выхватил его и привязал к лоту. В тот же миг сработал автоматический механизм, отделил свинцовый груз, и белый лоскут быстро понесся вверх, в тот мир, который я, наверно, никогда больше не увижу.

Наши новые знакомые внимательно и с большим интересом обследовали тридцатикилограммовый груз свинца, наконец подняли его и понесли с собой.

Мы прошли не более сотни метров, пробираясь среди холмиков, и остановились перед небольшой квадратной дверью с массивными колоннами по бокам и какой-то надписью на дверной перемычке. Дверь была открыта, и мы вошли в большое пустое помещение. Управляемая скрытым, четко работавшим механизмом, тяжелая каменная дверь немедленно захлопнулась.

Под своими колпаками мы, разумеется, ничего не могли слышать, но, постояв несколько минут, убедились, что пришел в действие какой-то огромный насос, потому что уровень воды вокруг нас стал быстро понижаться. Меньше чем через четверть часа мы стояли на слегка сыром полу, выложенном каменными плитами, а наши новые друзья хлопотливо освобождали нас от ненужных теперь прозрачных колпаков. И вот мы уже стоим в теплой, хорошо освещенной комнате и жадно вдыхаем совершенно чистый воздух, а смуглые обитатели бездны, улыбаясь и болтая, толпятся вокруг нас, пожимают нам руки и дружески похлопывают по плечу. Они говорили на странном языке; мы не понимали ни слова, но улыбки на лицах и ласковые взгляды были понятны даже на глубине восьми километров под уровнем океана. Повесив прозрачные колпаки на многочисленные крючки по стенам комнаты, бородатые незнакомцы стали ласково подталкивать нас к внутренней двери, за которой открывался длинный покатый каменный коридор. Когда и эта дверь автоматически захлопнулась за нами, ничто больше не напоминало нам о том невероятном обстоятельстве, что мы оказались невольными гостями неизвестного народа на дне Атлантического океана и навсегда оторваны от того мира, где родились и жили.

Теперь, когда страшное напряжение отпустило нас, мы вдруг почувствовали, как мы измучены. Даже Билл Сканлэн, этот неугомонный Геркулес, еле отдирал ноги от пола, а мы с Маракотом рады были, что можно повиснуть на руках проводников. И все же, несмотря на смертельную усталость, я внимательно глядел по сторонам и все замечал. Совершенно очевидно, что воздухом здание снабжала какая-то мощная машина, ибо он ритмически вырывался струями из маленьких круглых отверстий в стенах. Свет рассеянный, флуоресцентный, того вида, который занимал умы европейских инженеров с тех пор, как научились обходиться без лампы и без нити накала. Свет исходил из длинных цилиндров прозрачного стекла, подвешенных к карнизам коридоров. Наконец мы вошли в обширную гостиную, всю устланную толстыми коврами и обставленную золочеными креслами и низкими диванчиками, при виде которых мне смутно вспомнились гробницы египетских фараонов. Провожатые наши разошлись, остался лишь глава отряда и два его помощника.

—Манд! — повторил он несколько раз, ударяя себя в грудь.

Потом стал указывать по очереди на нас и повторять наши имена: Маракот, Хедли и Сканлэн, — пока не научился выговаривать их вполне правильно. Потом он усадил нас и сделал знак одному из помощников, который тотчас вышел и скоро вернулся в сопровождении глубокого старика с седыми кудрями и длинной бородой, с забавной конической шапкой черного бархата на голове. Я забыл сказать, что все эти люди были одеты в цветные туники, достигавшие колен, и обуты в сандалии не то из рыбьей, не то из шагреневой кожи.

Почтенный незнакомец, очевидно, был врач. Он по очереди осмотрел нас, возлагая каждому руку на голову и закрывая глаза, — так он составлял впечатление о физическом состоянии пациента. Очевидно, обследование ни в какой степени его не удовлетворило, потому что он недовольно покачал головой и сказал несколько сердитых слов Манду. Манд сейчас же снова отрядил одного из помощников, тот принес поднос с кушаньями и кувшин вина и поставил их перед нами. Мы были слишком измучены, чтобы задумываться над тем, что это за еда, но, поевши, почувствовали себя лучше. После этого нас повели в другую комнату, где были приготовлены три постели, и я немедленно свалился на первую попавшуюся. Смутно помню, что подошел Билл Сканлэн и присел на край моей постели.

— Послушайте, Хедли, — сказал он. — Этот глоток коньяка спас мне жизнь. Но где мы, собственно, находимся?

— Я знаю столько же, сколько вы.

— Что ж, — сказал он сонным голосом и пошел к своей постели. — Я готов отправиться на боковую.

— А выпивка у них ничего. Слава богу, Вольдштеду{8} сюда не добраться.

Больше я не услышал ничего, ибо погрузился в такой глубокий сон, какого не припомню, кажется, за всю жизнь.

III

Придя в себя, я сперва никак не мог понять, где нахожусь. События прошлого дня казались далеким кошмаром, и я никак не мог примириться с мыслью, что мне придется принимать их как факты. Я с удивлением оглядывал большую комнату без окон, стены, выкрашенные в спокойные цвета; увидел полосы мерцающего красноватого света у потолка и две другие постели, — с одной из них доносился тонкий, с присвистом храп Маракота, знакомый мне еще по «Стратфорду». Все это было слишком странно, чтобы в это поверить, и, лишь потрогав одеяло, сотканное из сухих волокон неизвестного мне морского растения, я убедился, что все то невероятное, что приключилось с нами, не сон, а действительность. Я все еще не мог освоиться с этой мыслью, как вдруг раздался взрыв хохота, и Билл Сканлэн вскочил с постели.

Доброе утро, Хедли! — крикнул он мне, не переставая смеяться.

Вы сегодня в хорошем настроении, — ответил я несколько раздраженно. — Не вижу особых причин для восторгов.

Я тоже, как и вы, повесил было нос, когда проснулся, — ответил он. — Потом мне пришла забавная штука в голову, и я расхохотался.

—А что за штука? Я бы тоже не прочь посмеяться.

— Да вот, Хедли, я подумал, как чертовски забавно было бы нам вчера прицепиться к этому самому лоту. Ведь в этих прозрачных колпаках мы бы прелесть как дышали. Старик Хови поглядел бы — а мы все вылезаем из воды. Он бы решил, что выудил нас, это как пить дать. Вот бы здорово получилось!

Наш дружный хохот разбудил доктора Маракота, который сел на постели с тем же выражением удивления на лице, что за минуту до того было и у меня. Я позабыл о своих заботах, слушая сперва его отрывистые восклицания, потом выражение необузданной радости при виде столь обширного поля для новых исследований, затем горькие жалобы, что он не сможет поделиться своими замечательными наблюдениями с земными коллегами. Наконец, излив свои жалобы, доктор перешел к более насущным нуждам.

—Сейчас девять часов, — сказал он, посмотрев на часы.

Мы сверили по своим часам: девять. Только вот вопрос: дня или вечера?

Надо нам завести календарь, — предложил Маракот. — Мы совершили спуск третьего октября. Сюда мы попали к вечеру того же дня. Вопрос: сколько времени мы проспали?

— Да не меньше месяца, черт возьми! — ответил Билл Сканлэн. — Ни разу я еще не спал так крепко с тех пор, как Микки Скотт уложил меня на шестом раунде, когда мы с ним боксировали на фабрике.

Мы вымылись и оделись, ибо все, что для этого требовалось, оказалось тут же, под рукой. Но дверь была заперта, и было очевидно, что мы пленники. Несмотря на видимое отсутствие вентиляции, воздух был удивительно чист, и мы вскоре обнаружили, что он вливается в комнату через небольшие отверстия в стенах. Отопление было, очевидно, центральное, потому что, хотя печки здесь не было, в комнате было тепло. Вдруг я заметил на стене кнопку и нажал ее. Это, как я и ожидал, был звонок, ибо дверь тотчас распахнулась и на пороге появился маленький смуглый человечек в желтой тунике. Он вопросительно смотрел на нас темными ласковыми глазами.

—Мы голодны, — сказал Маракот. — Дайте нам, пожалуйста, поесть.

Человечек покачал головой и улыбнулся. Ясно было, что он не понимает нас.

Сканлэн попытал счастья, изъяснив ему наши желания на крепком американском жаргоне, на что слуга ответил той же любезной, но непонимающей улыбкой. Когда же я открыл рот и выразительно пожевал палец, наш страж усиленно закивал и быстро исчез.

Через десять минут дверь снова распахнулась, и двое в желтых одеждах вкатили столик на колесах. Будь мы в Балтимор-отеле, нам бы не сервировали лучшего завтрака. Здесь были кофе, горячее молоко, булочки, какая-то восхитительная плоская рыба и мед. С полчаса мы были слишком заняты, чтобы обсуждать, что именно мы едим и откуда все это явилось. Когда все было съедено, снова вошли слуги, выкатили столик и тщательно заперли за собой дверь.

—Честное слово, я исщипал себя до синяков, — заявил Билл. — Спим мы или нет, позвольте вас спросить? Слышите, док, вы нас сюда притащили, и ваша святая обязанность — объяснить нам, у кого мы, собственно, в гостях.

Доктор покачал головой.

— Для меня это тоже сон, — сказал он, — но какой изумительный сон! Что бы можно было рассказать миру, сумей мы передать туда наш рассказ!

— Ясно одно, — заметил я, — что в легенде об Атлантиде была правда и часть погибшего народа спаслась каким-то нам пока неизвестным образом.

— Даже если они и спаслись, — ответил Билл Сканлэн, почесывая в затылке, — то черт меня подери, коли я понимаю, как они получают свежий воздух, воду и все такое! Может быть, когда придет этот бородатый чудак, он нам что-то брякнет?

— Как же он может нам объяснить, раз у нас нет общего языка?

— Пока подведем итоги собственным наблюдениям, — предложил Маракот. — Одно для меня несомненно, — я понял это, когда ел за завтраком мед. Мед был явно синтетический, на земле мы только-только учимся делать такой. Но раз есть синтетический мед, почему бы не быть синтетическому кофе и муке? Молекулы элементов подобны кирпичам, и они повсюду вокруг нас. Надо только знать, как переместить или вынуть некоторые кирпичи, а иногда всего один кирпич, чтобы получить новое вещество. Сахар превращается в крахмал, а эфир — в алкоголь простой перестановкой кирпичей. От чего же зависит эта перестановка? От теплоты, от электрических влияний. Быть может, и от других причин, о которых мы не знаем. Некоторые вещества изменяются сами собой. Уран становится радием, радий превращается в свинец без всякого вмешательства с нашей стороны.

— Значит, вы полагаете, что у них очень развита химия?

—Совершенно уверен. Ведь к их услугам сколько угодно этих «кирпичей»-элементов. Кислород и водород добываются непосредственно из морской воды. Углерод и азот имеются в изобилии в составе водорослей, а кальций и фосфор — в отложениях на дне. С умом и знаниями чего только не сделаешь!

Доктор еще продолжал свою лекцию по химии, когда дверь открылась и вошел Манд, дружески приветствуя нас. С ним вместе пришел старик, который осматривал нас накануне вечером. Очевидно, это был ученый, потому что он обратился к нам на разных языках по очереди, но ни одного из них мы не понимали. Тогда он пожал плечами и заговорил с Мандом, и тот дал знак двум слугам. Они внесли странный небольшой экран на двух подставках. Экран был похож на обыкновенный кинематографический, но покрыт каким-то составом, который блестел и переливался в лучах света. Экран приставили к одной из стен. Старик отмерил несколько шагов и провел черту на полу. Став на нее, он обернулся к Маракоту и прикоснулся ко лбу, указывая на экран.

— Спятил, — усмехнулся Билл. — Винтиков в голове не хватает.

Маракот покачал головой, показывая, что мы не понимаем, чего от нас ожидают. На лице старика выразилось замешательство. Потом, очевидно, приняв какое-то решение, он показал рукой на себя, повернулся к экрану и, сосредоточившись, устремил на него взгляд. Через мгновение на экране появилось его изображение. Потом он указал на нас, и вскоре мы заняли на экране его место. Но это были не совсем мы! Сканлэн имел вид опереточного китайца, Маракот похож был на труп, но, очевидно, такими мы казались старику.

— Это отражение его мыслей! — воскликнул я.

Правильно, — подтвердил Маракот. — Это — удивительнейшее изобретение, которое мы еще еле-еле нащупываем на земле.

— Вот уж никогда не думал, что увижу себя в кино, если только этот кругломордый китаец и вправду я, — сказал Сканлэн. — Сообщи мы все эти штуки редактору «Леджера», он бы нас обеспечил на всю жизнь. Да, уж мы бы не остались в накладе, если б сумели передать это на землю.

— В том-то и дело, — возразил я. — Мы бы заставили весь мир разинуть рот от удивления, если бы только выбрались отсюда. Но что он там волнуется, этот старик?

— Он хочет, чтобы вы, док, проделали такую же штуку.

Маракот занял указанное ему место и, сосредоточившись, прекрасно воспроизвел картину. Мы увидели изображение Манда, потом «Стратфорда» в ту минуту, когда его покидали.

И Манд и старик-ученый радостно закивали головами при виде парохода, а Манд начал делать плавные жесты от нас к экрану.

—Просит рассказать им все! — воскликнул я. — Они хотят знать по картинкам, кто мы такие и как сюда попали.

Маракот кивнул Манду, показывая, что мы поняли, и начал было «рисовать» картинки нашего путешествия, но тут Манд прикоснулся к его руке и прервал рассказ. По его знаку слуги унесли экран, и атланты жестами пригласили нас следовать за ними.

Здание было огромное, и мы долго переходили из одного коридора в другой, пока наконец не пришли в большой зал с сиденьями, возвышающимися амфитеатром, как в университетской аудитории. Сбоку стоял экран — такой же, какой мы только что видели, только побольше. Лицом к нему сидели люди; их было около тысячи человек, и при нашем входе раздался одобрительный шепот. Здесь были мужчины и женщины всех возрастов. Мужчины все бородатые, женщины постарше имели весьма почтенный вид, а девушки блистали красотой. Мы лишь мельком могли взглянуть на толпу. Нас усадили в первом ряду, а Маракота поставили на кафедру перед экраном. Потом огни угасли, и был дан сигнал к началу.

Маракот прекрасно восстанавливал в своем воображении сцены пережитого. Сперва мы увидели, как наш корабль выходит из устья Темзы, и ропот удовольствия прошел по рядам при виде настоящего современного города. Потом появилась карта, на которой был отмечен наш путь. Затем показалась стальная кабинка, и по оживлению в зале ясно было, что ее уже видели. Кабинка опускалась все глубже и глубже. И вот появился чудовищный рак, погубивший нас.

— Маракс! Маракс! — закричали зрители при появлении чудовища. Ясно, что они знали и боялись его. Но вот чудовище стало перетирать канат, и раздались крики ужаса, перешедшие в вопль, когда канат оборвался и кабина полетела в бездну. Рассказывая целый месяц, мы не объяснили бы все так подробно, как за получасовую лекцию-демонстрацию.

Когда зажегся свет, вся аудитория собралась подле нас, проявляя знаки симпатии и удовольствия, похлопывая нас по плечу, всеми силами стараясь дать нам понять, что они нам рады. Нас по очереди представили некоторым старшинам. Но они отличались от всех остальных лишь знаниями и мудростью, иных различий между ними, казалось, не было, и одеты все были примерно одинаково. У мужчин были короткие, до колен, шафрановые туники с поясами; обуты они были в высокие сандалии из упругого чешуйчатого материала, вероятно, из кожи какого-то морского животного.

Женщины живописно драпировались в розовые, синие, зеленые одежды и были украшены нитками жемчуга и мелких перламутровых раковин. Многие были так прекрасны, что на земле невозможно было бы найти им равных. Там была одна... Но зачем вмешивать мои личные чувства в рассказ, представляющий общественный интерес? Скажу лишь, что Мона — единственная дочь Манда, одного из вождей народа, и что с самой первой нашей встречи я прочел в ее взоре симпатию и сердцем почуял, что и она поняла мое восхищение ее красотой. Пока больше ничего не буду говорить об этой прелестной девушке. Достаточно сказать, что новое, сильное чувство вошло в мою жизнь. Потом, когда я увидел, как непривычно оживленный Маракот жестикулирует перед одной приятной, любезной особой, а Сканлэн, окруженный группой смеющихся девушек, жестами выражает им свое восхищение, я понял, что и мои спутники нашли в нашем трагическом приключении приятную сторону. Если мы погибли для надводного мира, то нашли иной, где, по-видимому, жизнь обещает хоть как-то вознаградить нас за утраченное.

Позже Манд и другие наши новые друзья водили нас по различным помещениям бесконечного здания. Здание настолько вросло в дно океана, что проникнуть в него можно было лишь через крышу, и отсюда длинные коридоры лабиринтом спускались все ниже и ниже, пока не достигли глубины нескольких сот метров под уровнем входа.

Фундамент здания, покоившийся на первоначальном дне океана, сообщался с новыми коридорами и ходами, которые вели глубоко под землю. Нам показали аппараты, вырабатывающие воздух, и насосы, разгонявшие его по всему огромному зданию. Маракот с восхищением и уважением указал нам на маленькие реторты, где вырабатывался аргон, неон и прочие газы, роль которых для дыхания мы на земле только-только еще начинаем понимать. Чрезвычайно интересны были огромные дистилляторы для свежей воды и огромные электрические установки, но большая часть машин была так сложна, что мы не в силах были разобраться в их деталях. Могу только заявить, что видел собственными глазами и попробовал на вкус различные химические элементы в жидком и газообразном состояниях, которые вводились в аппараты и подвергались там обработке теплом, давлением и электричеством, и в результате машины производили муку, чай, кофе, вино и множество других продуктов питания.

При самом поверхностном осмотре здания, тех его частей, которые нам были открыты для осмотра, нас поразило одно обстоятельство. Нам стало совершенно очевидно, что затопление страны было предусмотрено ее обитателями задолго до катастрофы и они своевременно позаботились об организации защиты от неминуемой гибели. Совершенно понятно и в доказательствах не нуждается то обстоятельство, что подобные предосторожности не могли быть приняты после катастрофы, что все огромное здание с самого начала строилось с расчетом послужить в случае наводнения убежищем и постоянным жильем для народа. Огромные машины, вырабатывающие воздух, пищу, дистиллированную воду и другие необходимые продукты, были заблаговременно помещены в стенах здания и составляли его органическую, неотъемлемую часть. Были предусмотрены выходы с крыши, организованы мастерские, изготовлявшие прозрачные колпаки-скафандры, установлены колоссальные насосы для откачивания воды из специальных камер, сообщавшихся непосредственно с океаном. Все это было заготовлено с умом и дальновидностью удивительно культурного народа, который, как мы имели возможность убедиться, в свое время простирал свою руку к Египту и Южной Америке и, таким образом, оставил по себе память на земле даже после того, как сама чудесная Атлантида погибла под волнами. Что же до их потомков, то они, что вполне естественно, несколько выродились и застыли на одной точке прогресса. Они сохранили знания предков, но у них не хватало энергии развить их, пополнить. Они располагали огромными возможностями, но, нам казалось, им не хватает инициативы и они мало что сделали, чтобы приумножить богатейшее наследие, доставшееся им от предков. Я уверен, что, если бы их огромные знания достались Маракоту, он сотворил бы великие дела. Что касается Сканлэна с его острым, живым умом прирожденного механика, то он им все время показывал разные диковинки, так же удивлявшие их, как их изобретения удивляли нас. Садясь в стальную кабинку перед спуском, он не забыл сунуть в карман свою любимую губную гармонику, и теперь она была непрерывным источником радости наших подводных друзей. Они садились вокруг Билла и слушали его, как мы слушаем Моцарта, а он наигрывал им то веселые, то грустные песенки своей далекой родины.

Я уже упоминал, что не все здание было нам предоставлено для осмотра, и хочу несколько подробнее рассказать об этом. В здании был один запущенный на вид коридор, по которому постоянно сновали люди, но наши проводники тщательно его избегали. Естественно, это возбудило наше любопытство, и однажды вечером мы решили на свой страх и риск заглянуть туда. Мы тихонько выбрались из нашей комнаты и направились к неизвестной части здания, где, по счастью, почти никого не встретили.

Коридор привел нас к высокой двери-арке, которая, как мне показалось, была из чистого золота. Растворив дверь, мы очутились в большом зале, образующем четырехугольник площадью не меньше ста метров. Стены были разрисованы яркими красками и украшены изображениями и статуями уродливых существ со странными головными уборами, вроде тех, что носили в старину американские индейцы. В конце большого зала возвышалась огромная сидячая фигура со скрещенными, как у Будды, ногами, но лицо ее отнюдь не выражало нерушимое спокойствие, свойственное Будде. Наоборот, это было воплощение зла, идол с открытой пастью и свирепыми красными глазами, освещенными изнутри электрическими лампочками. На коленях идола был большой черный жертвенник — очаг, в котором, подойдя поближе, мы увидели кучи пепла.

— Молох! — сказал Маракот. — Молох, или Ваал, древний бог финикийцев.

— Черт возьми! — воскликнул я, вспомнив о Карфагене. — Неужели этот культурный народ совершает человеческие жертвоприношения?

— Послушайте, Хедли! — забеспокоился Сканлэн. — Надеюсь, они будут держать эту свою дурь про себя. Нам это уж вовсе ни к чему.

— Я думаю, они уже получили хороший урок, — ответил я. — Несчастье учит милосердию.

— Правильно, — поддержал Маракот, вглядываясь в пепел. — Это старый бог их предков, но формы культа, видно, обновились. Посмотрите на этот пепел. Это остатки сожженных хлебов, злаков и тому подобного. Но, возможно, было время, когда...

Наши размышления прервал сердитый голос, и, обернувшись, мы увидели нескольких людей в желтых одеждах и высоких шапках, вероятно, жрецов храма. По выражению их лиц я увидел, что мы весьма близки к тому, чтобы стать последними жертвами Ваала: один из жрецов угрожающе вытащил из-за пояса нож. Криками и грозными жестами они грубо вытеснили нас из храма.

—Черт подери! — возмутился Билл. — Я вот сейчас двину этого типа, если он еще раз до меня дотронется!

В первое мгновение я испугался, что Билл затеет в этом святилище скандал. Но нам удалось увести разъяренного механика, и мы все вернулись к себе в комнату, однако по выражению лиц Манда и других мы поняли, что поход наш получил огласку и все нас осуждают.

Зато в другое святилище нас пускали невозбранно, и там мы случайно нашли возможность, правда, весьма несовершенную, для общения с нашими хозяевами. Это была комната в нижней части храма без всяких украшений, только в одном углу стояла пожелтевшая от времени статуя слоновой кости, изображавшая женщину с копьем в руке и с совой на плече. Комнату охранял дряхлый старик, и, несмотря на то что он был очень стар, мы поняли, что это представитель иной, более красивой и рослой расы, чем жрецы. Мы с Маракотом смотрели на статую, стараясь припомнить, где мы видели нечто похожее, когда старик обратился к нам.

— Tea, — сказал он, указывая на статую.

— Черт возьми! — воскликнул я. — Он говорит по-гречески!

— Tea Афина! — повторил старик. Сомнений не было. Он говорил: «Богиня Афина». Маракот, человек удивительно универсального

ума и огромных знаний, начал задавать ему вопросы на классическом греческом языке, которые старик понимал лишь отчасти и отвечал на столь архаическом диалекте, что понять его было почти невозможно. И все же Маракоту удалось кое-что узнать, он нашел посредника, через которого можно будет хоть что-то передать атлантам.

В тот же вечер Маракот говорил нам возбужденно, тоном лектора, обращающегося к большой аудитории, и, как всегда, высоким, пронзительным голосом:

—Это — поразительное доказательство достоверности легенды. Легенда основывается на фактах, даже если последующие века постоянно их искажают. Вам известно или, скорее, неизвестно («Вот это верно сказано», — вставил Сканлэн), что во время катастрофы, разразившейся над несчастным островом, между древними греками и атлантами происходила кровопролитная война. Эти факты описаны Солоном со слов жрецов Саис. Мы можем допустить, что в ту эпоху у атлантов были греческие пленники, что некоторые из них были отданы для службы в храмы и принесли с собой свою религию. Насколько я мог понять, старик — наследник древних греческих жрецов, и, быть может, когда мы познакомимся с ним поближе, мы узнаем что-нибудь и об этом древнем народе.

— Что ж, я на стороне греков, — заявил Билл. — В конце концов уж если хочешь вылепить себе бога, так пусть лучше это будет красивая женщина, чем красноглазое чудовище с камином на коленях.

— Хорошо, что они не могут читать ваших мыслей, — сказал я. — Иначе вам, пожалуй, не миновать судьбы христианских мучеников.

— Ну, на этот счет будьте покойны, — возразил Билл. — Пока я им изображаю джаз-банд на гармонике, нас не тронут. Кто же тогда их будет забавлять?

Это был веселый народ, и мы вели чудесную жизнь, но бывали и бывают времена, когда сердце стремится в родные края, когда встают в воображении квадратные башни Оксфорда и старые вязы Гарварда. В первые дни нашей подводной жизни они мне казались такими же недостижимо далекими, как лунный ландшафт, и лишь теперь у меня появляется слабая, робкая надежда, что когда-нибудь я их все-таки увижу.

IV

Через несколько дней нас, гостей или пленников — временами мы и в самом деле не знали, кем себя считать, — взяли в экспедицию на дно океана. С нами отправилось шестеро во главе с Мандом. Собрались мы все в той же входной камере, через которую проникли сюда впервые, и теперь могли более подробно осмотреть ее устройство. Это была большая квадратная комната не менее тридцати метров в длину и ширину; ее низкие стены и потолок были сплошь покрыты зеленой плесенью. По стенам комнаты виднелся длинный ряд крючков со знаками, которые, как нам объяснили, были цифрами, и на этих крючках висели прозрачные колпаки; каждый из них был снабжен парой батарей для дыхания. Пол был выстлан плитами из светлого известняка, выщербленного ногами многих поколений, и в углублениях застаивалась вода. Комната была ярко освещена трубками, подвешенными к карнизу. Нас заключили в прозрачные колпаки и дали каждому по толстой остроконечной палке, вроде багра, из какого-то чрезвычайно легкого металла.

Потом по данному сигналу Манд велел нам ухватиться за перила, окружавшие комнату. Он сам подал нам пример, а за ним и другие атланты. Скоро выяснилась причина этой предосторожности. Как только открылась наружная дверь, воды океана ворвались в комнату с такой силой, что, не держись мы за перила, бушующий поток тотчас же свалил бы нас с ног. Вода быстро поднималась, и, когда она покрыла нас с головой, напор сразу ослабел. Манд первый двинулся к выходу, и через мгновение мы уже были на дне океана, оставив за спиной открытую дверь входной камеры.

Оглядываясь по сторонам в холодном, мерцающем свете, слабо озарявшем дно океана, мы могли свободно различать все на расстоянии полукилометра. Больше всего нас удивила яркая, светящаяся вдалеке точка, но что это было, мы пока не могли разобрать. К этой точке и направил нас наш предводитель, а мы гуськом шли за ним. Идти приходилось медленно из-за упругой водной среды, да и ноги глубоко вязли в мягком иле, покрывавшем дно океана; но вскоре мы ясно увидели, откуда льется загадочный свет, привлекший наше внимание. Это была наша стальная кабинка — последнее воспоминание о земной жизни! Она лежала боком на одном из куполов этого огромного здания, все еще ярко освещенная изнутри. Сжатый воздух сохранил от вторжения воды ту ее часть, где были электрические установки. Странное ощущение испытывали мы, рассматривая через иллюминатор знакомую внутренность нашей стальной кабины, наполненной водой, в которой скользили, как в аквариуме, несколько крупных рыб, напоминающих миног. Один за другим мы проникли в кабинку через открытый люк. Маракот хотел непременно спасти записную книжку, плававшую на поверхности воды, а мы со Сканлэном решили захватить кое-что из личного имущества. За нами влез и Манд с двумя спутниками и стал с интересом рассматривать глубиномер, термометр и другие приборы, прикрепленные к стенкам. Кое-какие из них мы сняли и забрали с собой.

Ученым будет небезынтересно знать, что на самой большой глубине, куда только спускался человек, температура равна пяти градусам по Цельсию, то есть значительно выше, чем в верхних слоях океана. Объясняется это непрерывным химическим процессом разложения ила и возникающей в связи с этим теплотой.

Оказалось, что, помимо легкой прогулки по дну океана, наша экспедиция имела определенную цель. Мы добывали пищу. Я видел, как наши спутники вдруг ударяли острыми баграми, всякий раз пронзая большую коричневую плоскую рыбу, несколько похожую на камбалу. Этих рыб было множество, но они так сливались окраской с илом, что заметить их мог лишь опытный глаз. Вскоре у каждого из наших спутников было уже по две-три рыбины. Немного погодя мы со Сканлэном тоже наловчились бить рыбу и поймали каждый по паре, но Маракот двигался точно во сне, весь поглощенный чудесами морского дна, и произносил длинные взволнованные речи, которые мы не могли услышать. Мы видели только, что губы его беспрерывно шевелятся. На первый взгляд дно океана показалось нам унылым и однообразным, но вскоре мы убедились, что серая равнина изборождена бесчисленными подводными течениями, пересекающими ее, как подводные реки. Эти течения прорывают каналы в мягком слое ила и образуют настоящие речные ложа. Дно каналов состоит из красной глины, которая образует фундамент всего дна океана, и сплошь устлано какими-то белыми предметами, которые я сперва принял за раковины, но при ближайшем рассмотрении они оказались костями китов, зубами акул и других морских чудовищ. Один из таких зубов, поднятый мною, имел пятнадцать дюймов длины. Какое счастье для нас, что чудовища, обладающие таким страшным оружием, живут преимущественно в верхних слоях океана! По мнению Маракота, этот зуб принадлежал гигантскому полулегендарному хищнику Орка-гладиатор. Находка лишний раз подтверждала нашумевшее в ученых кругах заявление Митчела Хиджеса о том, что у самых огромных акул, которых ему удавалось поймать, на теле имелись исполинских размеров раны, а значит, существуют еще более свирепые и сильные чудовища, чем они сами.

Одна странность особенно поражает наблюдателя дна океана. Это, как я уже упоминал, постоянный холодный свет, излучаемый огромными фосфоресцирующими массами разлагающихся органических веществ. Но выше темно, как ночью. Это создает иллюзию сумеречного зимнего дня, когда низко над землею тянутся огромные мрачные тучи. Из этой мглы медленно, но беспрестанно падает что-то легкое, белое, поблескивающее, будто хлопья снега. Это раковины морских улиток и других мелких морских животных, которые живут и умирают в восьмикилометровом слое воды, отделяющем нас от поверхности, и хотя многие вовремя падения растворяются и образуют известковые соли, которыми богат океан, другие, падая год за годом, образуют мягкий органический вековой слой, погребающий великий город, в верхней части которого мы теперь живем.

Со вздохом покинув стальную кабинку — последнее звено, связывающее нас с землей, — мы вышли в сумрак подводного мира и вскоре столкнулись с еще одной особенностью жизни на дне океана. Впереди замаячило смутное движущееся пятно, оказавшееся группой людей в прозрачных колпаках; люди эти тащили своего рода широкие сани, нагруженные углем. Это была тяжелая работа, и бедняги, вцепившись в веревки рыбьей кожи, напрягали все свои силы. При каждой группе людей находился один главный, и мы с удивлением заметили, что рабочие и руководители принадлежат к совершенно разным расам. Рабочие были высокие белокурые люди с голубыми глазами и могучим телом. Руководители, как я уже описывал, — брюнеты с примесью негритянской крови, коренастые, приземистые. В ту минуту мы не могли разрешить свои сомнения, но похоже было, что одна раса из поколения в поколение была рабами другой, и Маракот полагал, что голубоглазые — потомки греческих пленников, чью богиню мы видели в храме.

До того, как мы подошли к рудникам, нам встретилось еще несколько групп, тащивших уголь. Здесь органический слой и песчаные напластования были сняты целиком, и обнаружилось широкое пространство, откуда начиналась шахта, где чередовались слои угля и глины, веками наращивавшиеся на дне атлантического океана. Тут, на разных уровнях, мы видели группы людей за работой. Они отбивали пласты, грузили куски в корзины, поднимали их наверх. Рудник был настолько обширен, что мы не видели другого края этого огромного колодца, который пробивали в дне океана многочисленные поколения рабочих. Уголь, превращаемый в электрическую энергию, был основной движущей силой, приводившей в движение все машины Атлантиды. Кстати, любопытно отметить, что самое имя древнего города совершенно точно сохранилось легендами. Когда мы упомянули слово «Атлантида», Манд и другие наши спутники чрезвычайно удивились, что мы его знаем, а потом одобрительно закивали, показывая, что они нас поняли.

Миновав огромный колодец-шахту, или, вернее, уйдя от него вправо, мы подошли к цепи базальтовых скал с поверхностью столь же чистой и блестящей, как в день, когда земля извергала их из своих недр. Вершины скал уходили в темноту непроглядной ночи, а подошвы терялись в густой чаще водорослей, поднимавшихся на бугристых наслоениях окаменевших кораллов, строивших свои колонии в отдаленнейшие доисторические времена. Некоторое время мы шли вдоль края этих густых подводных зарослей, причем наши провожатые изредка ударяли по ним палками, извлекая оттуда ради нашего удовольствия удивительных рыб и ракообразных; часть их бросали, часть отбирали для своего стола. Таким образом, мы прошли около двух километров, как вдруг я увидел, что Манд внезапно остановился и стал озираться, жестами выражая удивление и тревогу. Его выразительные движения и мимика подвижного лица вполне заменяли язык, потому что атланты мгновенно уяснили себе причину его беспокойства, и лишь тогда мы с испугом поняли, в чем дело. Доктор Маракот исчез!

Я отчетливо помню, что доктор был с нами, когда мы шли мимо угольной шахты, он дошел с нами до базальтовых утесов. Уйти вперед он, конечно же, не мог, так что оставалось искать его позади, вдоль линии подводных зарослей. Наши друзья были чрезвычайно встревожены исчезновением Маракота, а мы со Сканлэном, хорошо знакомые с эксцентричностью рассеянного ученого, были убеждены, что тревожиться тут не из-за чего и мы скоро найдем его: забыв все на свете, он, наверно, с головой ушел в изучение какой-нибудь диковинной морской зверюги. Мы повернулись и пошли обратно и, не сделав и сотни шагов, увидели Маракота.

Но он бежал, бежал со скоростью, которой я никак не ожидал от человека его возраста и привычек. И никуда не годный спортсмен побежит, если его подгоняет безудержный страх. Маракот бежал, спотыкаясь и увязая, широко раскинув руки, точно взывая о помощи. У него были все основания рваться из последних сил: три ужасных существа преследовали его по пятам. Это были тигровые крабы с чередующимися черными и желтыми полосами, каждый размером с ньюфаундленда. К счастью, они не могли быстро передвигаться по илу и как-то странно, боком, прыгали по мягкому дну океана со скоростью, немного превышающей ту, что развил испуганный беглец.

Но запаса сил у них было больше, они постепенно догоняли его, и, если бы не вмешались наши друзья, они через несколько минут схватили бы Маракота страшными клешнями. Все бросились навстречу крабам с острыми баграми наперевес, а Манд зажег мощный электрический фонарь, висевший у него на поясе, и пустил сноп света в глаза отвратительных чудовищ, которые поспешно свернули в заросли и пропали из виду. Доктор бессильно опустился на обломок кораллового рифа, и по его лицу было видно, что он совершенно измучен этим приключением. Позже он рассказывал нам, что проник в подводные джунгли, желая достать то, что показалось ему редким экземпляром глубоководной химеры{9}, и угодил в гнездо свирепых тигровых крабов, которые мгновенно бросились за ним в погоню. Только после продолжительного отдыха он смог двинуться дальше.

Миновав базальтовые утесы, мы наконец подошли к нашей цели. На серой равнине перед нами высились раскинутые в беспорядке пригорки, высокие холмики, выступы, говорившие о том, что под нею лежит большой древний город. Он был бы совершенно и навсегда погребен под слоем ила, как Геркуланум под лавой и Помпея{10} под пеплом, если бы подводные жители не прокопали в него вход. Входом служил длинный покатый коридор, переходивший в широкую улицу, по обе стороны которой тянулись ряды строений. Стены домов, построенные не столь прочно, как Храм Безопасности, были изборождены трещинами и частично разваливались, но внутренность домов большей частью осталась в том состоянии, в каком захватила их разразившаяся катастрофа, разве только в иных местах океанские волны похозяйничали в домах: где украсили их, а где изуродовали. Наши проводники не дали нам времени осмотреть эти первые дома и увлекали нас вперед, пока мы не добрались до здания, которое, очевидно, было большой центральной крепостью или дворцом, вокруг которого концентрическими кругами разрастался весь город. Колонны, огромные скульптурные карнизы и фризы, площадки и лестницы этого здания превосходили все, что я когда-либо видел на земле. Больше всего здание походило на остатки храма Карнака в Луксоре в Египте, и — удивительное дело — украшения и полустертые надписи в мелочах напоминали такие же украшения и надписи великих развалин близ Нила. И колонны, увенчанные огромными капителями в виде цветов лотоса, были точно такие же.

Как странно было идти по мозаичному мраморному полу огромных зал с большими статуями у стен и видеть крупных серебристых угрей, мелькавших над нашими головами, и стаи перепуганных рыб, без оглядки удиравших от снопа света, которым Манд освещал нам дорогу. Мы переходили из комнаты в комнату, подолгу задерживаясь в богато обставленных покоях, носивших все следы той непомерной роскоши, которая, по преданию, и навлекла на Атлантиду гнев богов.

Одна комната, сравнительно небольшая, была чудесно украшена перламутровой инкрустацией, которая еще до сих пор переливалась мягкими опаловыми бликами, когда луч света, играя, скользил по стенке. В углу, на возвышении, орнаментированное изысканной резьбой, стояло ложе из какого-то желтого металла, и комната эта казалась опочивальней королевы, но возле ложа теперь лежал уродливый черный моллюск, и его отвратительное тело вздымалось и опускалось в тихом пульсирующем ритме: казалось, будто в самом центре этого зловещего дворца бьется чье-то злобное сердце.

Я был рад, да и мои товарищи тоже, когда атланты вывели нас отсюда. На мгновение мы заглянули в большой разрушенный амфитеатр, дальше увидели набережную с маяком в конце и поняли, что город этот был в свое время морским портом. Скоро мы выбрались из этих мест, отмеченных недоброй печатью, и снова очутились на знакомой подводной равнине.

Но наши приключения еще не кончились: произошло еще одно, встревожившее нас не меньше, чем наших друзей-атлантов. Мы направлялись обратно, когда один из атлантов вдруг с беспокойством указал на что-то наверху. Мы взглянули туда, и перед нами предстало невиданное зрелище. Из черного слоя воды прямо на нас быстро опускалось что-то огромное, темное. Сперва нам показалось, что это бесформенная масса, но когда она спустилась пониже, мы увидели в слабом свете, что это труп огромной рыбы, он раздулся и лопнул, и за ним тянулись ее внутренности. Газы поддерживали его в верхних слоях океана, но в результате гниения, а быть может, тут постарались акулы, они покинули это мертвое тело, и оно устремилось на дно океана. Во время нашей прогулки мы натыкались не раз на гигантские скелеты, начисто обглоданные рыбами, но это чудовище, хоть оно и было выпотрошено, еще походило на то, каким было при жизни.

Атланты вцепились в нас, намереваясь оттащить с пути падающего тела, но, увидев, что оно нас минует, успокоились. Колпаки не позволяли нам различать звуков, но при падении этого тяжелого тела на дно, вероятно, последовал сильный удар; слой ила взлетел кверху, как взлетает тина в пруду, если бросить в нее камень.

Это был кит метров двадцати пяти в длину, и по оживленной и радостной жестикуляции подводных людей я заключил, что они сумеют найти хорошее употребление для его жира и спермацета.

Некоторое время спустя после встречи с мертвым китом мы, все трое, к нашей радости, снова очутились перед знакомой квадратной дверью с тяжелыми колоннами по бокам, ибо порядком устали от такого непривычного для нас путешествия, и вскоре уже стояли на сыроватом полу входной камеры сухие, невредимые, без прозрачных колпаков.

Через несколько дней — нам трудно определять время точно, — после того как Маракот демонстрировал атлантам на экране «кинематографа мысли» все, что с нами произошло, нас пригласили на куда более пышную, торжественную демонстрацию, где мы узнали историю этого удивительного народа.

Я не обольщаюсь, сеанс вовсе не был организован исключительно в нашу честь, скорее всего такие демонстрации нередко повторялись публично, чтобы народ не забывал о своем прошлом, и то, что нам показали, было лишь прелюдией к длинной религиозной церемонии. Но как бы там ни было, постараюсь описать то, чему мы были свидетелями.

Нас привели в тот же большой зал, где Маракот при помощи экрана рассказывал о наших приключениях. Здесь уже собрались все обитатели Храма Безопасности, и нам, как и в прошлый раз, отвели почетные места перед большим блестящим экраном. Атланты запели длинную торжественную песнь, скорее всего своего рода гимн. Потом дряхлый, седой старик, летописец или историк атлантов, встреченный аплодисментами, занял кафедру и стал проецировать на экран ряд картин, изображавших возвышение и падение его народа. Если бы только мне удалось передать вам их яркость и драматизм! Я и мои товарищи совершенно потеряли представление о времени и пространстве — так мы были увлечены этими картинами. А сзади нас, потрясенные до глубины души, люди вздыхали и проливали слезы над трагедией, рисовавшей разрушение их отечества и гибель их народа.

В первой серии изображений мы увидели древний материк во всем блеске славы — каким он сохранился в памяти народа, ибо воспоминание это народ передавал из поколения в поколение. Мы видели великую страну с птичьего полета — ее огромные владения, прекрасно возделанные и орошенные беспредельные поля, где росли культурные злаки; цветущие фруктовые сады, веселые ручьи, поросшие лесом холмы, спокойные озера и кое-где живописные горы. Повсюду селения, фермы, прекрасные дворцы. Потом мы перенеслись в столицу страны — удивительный, великолепный город на берегу моря; в гавани стояло множество галер, пристани были завалены товарами. Город защищали крепкие стены, высокие боевые башни и глубокие рвы — все колоссальных размеров. Дома вдоль улиц тянулись на много километров, а в центре города возвышался окруженный зубчатой стеной замок, такой огромный и внушительный, точно порождение каких-то фантастических снов. Потом мы увидели лица обитателей страны того золотого века: почтенных старцев, мужественных воинов, прекрасных, достойных женщин, веселых, крепких детей — цвет человечества.

Потом замелькали картины другого рода. Мы видели войны — беспрерывные войны, войны на суше и на море. Мы видели полудикие беззащитные племена, уничтожаемые огнем и мечом, их подминали под себя колесницы, топтала тяжелая конница. Мы видели сокровища, доставшиеся победителям, но чем богаче они становились, тем резче менялись лица на экране: они приобретали все более жесткие, животные черты. Из поколения в поколение все грубее становилось выражение лиц, все ниже и ниже опускалась культура. Мы наблюдали признаки сладострастия и беспутства, морального разложения; богатства росли, а духовная культура падала. Жестокие, извращенные состязания, стоившие жизни их участникам и привлекавшие тысячи зрителей, заняли место мужественных спортивных игр прошлого. Простая, здоровая жизнь отошла в область преданий. Мы видели беззаботные, легкомысленные толпы, бросавшиеся от одного увлечения к другому; они гонялись лишь за порочными наслаждениями, никогда не насыщаясь ими. Вырос, с одной стороны, класс эксплуататоров, сверхбогачей, стремившихся исключительно к чувственным наслаждениям, с другой стороны, обнищавшее до последней степени население, все назначение которого состояло в том, чтобы беспрекословно исполнять желания и капризы господ, как бы жестоки и отвратительны ни были эти желания.

Затем мы опять увидели совсем другие картины. Появились реформаторы, пытавшиеся указать заблудшим другие пути, вернуть их к прежним, забытым благородным целям. Мы видели, как эти печальные, исполненные серьезности люди увещевали ставших на путь порока, но те, кого они хотели спасти, высмеивали их, издевались над ними. Особенно враждебны реформаторам были жрецы Ваала, по милости которых бескорыстная религия духа выродилась во внешние ритуалы и церемонии. Но мужественные борцы не сдавались, они стремились спасти свой народ. Лица их принимали все более суровое, непреклонное выражение, словно перед их внутренним взором вставали грядущие беды. Лишь некоторые прислушивались к словам мудрецов, устрашась их пророчеств, большинство же отворачивалось со смехом и еще больше погрязало в пучине греха. И наступило время, когда реформаторы уже ничего больше не могли сделать и предоставили этот вырождающийся народ его собственной судьбе.

Потом мы увидели странную картину. Один реформатор, крепкий духом и телом, возглавил все реформаторское движение. Он был богат и влиятелен и обладал поистине неистощимыми силами. Мы видели его словно бы в трансе, в общении с какими-то духами. Это он собрал всех величайших ученых страны, все знания — а они превосходили, затмевали все, что было известно нам сегодня, — и применил их для постройки убежища от грядущей катастрофы. Мы видели тысячи рабочих за постройкой — стены росли. А беспечные толпы смотрели, хохотали и удивлялись столь сложным и ненужным предосторожностям. Другие спорили с мудрецом и говорили, что если он чего-то боится, то не проще ли уехать в другую, более безопасную страну. А он отвечал (насколько мы могли понять), что здесь есть честные, простые люди, которых можно спасти в последнюю минуту, и для их-то спасения он и должен остаться в своем Храме Безопасности. Понемногу он собрал своих приверженцев и поселил их в Храме, потому что, хотя высшие силы предупредили его о катастрофе, он не знал точно ни дня, ни часа, когда она свершится.

Так что, когда Храм был готов и водонепроницаемые двери испытаны, он вместе со своей семьей, друзьями, приверженцами и слугами стал ждать страшного часа. И час настал. Это было ужасное зрелище даже на экране! А каким оно было на самом деле, и представить невозможно. Сперва мы увидели, как вдали из спокойной глади океана поднялась на огромную высоту страшная сверкающая гора воды. Потом она двинулась вперед, километр за километром двигалась по морю водяная стена, взметая на гребне клочья пены, стремясь вперед со все возрастающей яростью. Две щепки в потоках белоснежной пены на вершине волны оказались, когда волна подкатилась ближе, двумя разбитыми волной крупными галерами. Потом мы видели, как гигантская волна с силой ударила в берег и понеслась на город, и дома никли перед ее напором, как спелая рожь под порывами бури. Мы видели людей на крышах домов, глядящих на приближающуюся смерть. Лица их были искажены ужасом, глаза дико блестели, рты перекошены, они кусали руки и в неописуемом ужасе что-то кричали. Те самые люди, что насмехались над строителем Храма Безопасности, теперь взывали о пощаде, они бросались на колени и простирали руки, моля о спасении. У них не было времени добраться до убежища, построенного за городом, и тысячи беглецов бросились к центральной крепости, стоявшей на холме, и зубчатые стены ее потемнели от толпы беглецов.

И вдруг замок начал проваливаться. Все начало проваливаться. И через расселины вода хлынула в глубины земли, внутренний огонь превратил ее в пар, и произошел взрыв, разрушивший и исковеркавший предпочвенные слои древнего материка. Город погружался все глубже и глубже, и при виде этого ужасного зрелища и мы, и все, кто сидел за нами, не могли удержаться от крика. Мол раскололся пополам и исчез. Гигантский маяк рухнул и исчез под волнами. Еще некоторое время виднелись крыши и купола высоких домов, точно острые скалистые рифы, но скоро и они скрылись под водой. Над поверхностью бушующего океана высилась лишь одна крепость — как чудовищной величины корабль. Потом и она стала медленно опускаться в бездну, и на вершине ее качался лес рук, простертых вверх. Страшная драма была окончена, море поглотило весь материк, весь без остатка, и на его поверхности не виднелось ни одного живого существа. В его бурлящих водах то там, то тут всплывали трупы людей и животных, стулья, столы, одежда, головные уборы, тюки с товарами, и все это ныряло и носилось в пенистом водовороте. Потом воды успокоились, перед нами раскинулась необъятная водная гладь, блестящая, как ртуть, и мрачное солнце на горизонте скупо освещало могилу страны, судьба которой была отныне решена.

Рассказ был окончен. Нам не о чем было расспрашивать: догадка, логика и воображение восстановили все пробелы рассказа. Мы представили себе медленное, но неуклонное опускание Атлантиды в бездны океана среди вулканических конвульсий, воздвигнувших вокруг нее огромные горы. Мы представили себе государство атлантов, погребенное на дне океана, разрушенный город, раскинувшийся вокруг Храма Безопасности, в котором укрылась горстка потрясенных людей. Мы поняли теперь, как сумели беглецы спастись от смерти, как использовали они разнообразные достижения науки, которыми снабдил их гениальный строитель Храма Безопасности, как он обучал их всем наукам и искусствам, как кучка в пятьдесят-шестьдесят спасшихся атлантов выросла теперь в значительное общество, которое должно было вгрызаться в недра земли, чтобы расширить свою «страну». Целая справочная библиотека не смогла бы рассказать все это проще и подробнее, чем серия картин-мыслей. Такова была участь древнего государства атлантов, таковы были причины, сокрушившие его. В отдаленном будущем, когда покрывающий дно ил превратится в мел, великий город, возможно, еще раз будет вынесен новым катаклизмом на поверхность земли, и геологи будущего, роясь в каменоломнях, найдут не отпечатки растений, не раковины, а остатки погибшей цивилизации и следы катастрофы, погубившей древний мир.

Одно лишь нам все еще не было ясно: сколько прошло времени с того дня, когда произошла трагедия? Доктор Маракот прибегнул к довольно несовершенному методу для определения даты. Среди множества помещений огромного здания Храма Безопасности была большая пещера, служившая местом погребения вождей атлантов. Здесь, как в Египте, мумифицировали трупы, и в нишах, по стенам, стояли бесчисленными рядами эти мрачные реликвии прошлого. Манд гордо указал на одну свободную нишу и дал нам понять, что она изготовлена специально для него.

—Если мы обратимся к европейским правителям, — объяснил нам Маракот профессорским тоном, — то найдем, что они сменялись приблизительно по пяти человек в столетие. Этими цифрами можно воспользоваться и в данном случае. Конечно, мы не можем гарантировать абсолютной точности, но приблизительный расчет получить нетрудно. Я сосчитал мумии — их четыреста.

—Значит, получается около восьми тысяч лет!..

—Правильно. И это в какой-то мере совпадает со сведениями Платона. Катастрофа, разумеется, произошла до зарождения египетской письменности, а она началась шесть-семь тысяч лет назад. Да, я думаю, мы имеем право сказать, что видели воспроизведенную на экране трагедию, случившуюся не менее восьмидесяти веков назад. Но, разумеется, создать ту культуру, следы которой мы находим здесь, тоже можно было лишь за многие тысячелетия. Таким образом, — закончил он, и я передаю его утверждение вам, — мы расширили горизонт достоверной истории человечества до таких пределов, каких не достигал еще ни один человек с самого начала истории!

V

Приблизительно через месяц после посещения погребенного города произошло нечто удивительное и неожиданное. В то время мы уже думали, что застрахованы от всяких неожиданностей и ничто больше не сможет нас удивить, но эта история превзошла все, что мы способны были вообразить.

Известие, что случилось что-то из ряда вон выходящее, принес Сканлэн. Надо сказать, что к тому времени мы чувствовали себя в огромном здании, почти как дома: мы прекрасно знали расположение комнат, присутствовали на концертах атлантов (их музыка очень своеобразна и сложна для нашего уха) и на театральных представлениях, где непонятные нам слова прекрасно пояснялись живыми, выразительными жестами, — короче говоря, мы стали членами их общины. Мы посещали отдельные семьи в их частных помещениях, и наша жизнь — моя, во всяком случае, — была согрета бесконечным гостеприимством этих славных людей, особенно одной славной девушки, чье имя я уже однажды упоминал. Мона, как я уже говорил, была дочерью одного из вождей, и в ее семье я нашел теплый и милый прием, который стирал все существовавшие между нами преграды. А когда дело доходит до самого нежнейшего из языков, я, право, почти не нахожу

больших различий между древней Атлантидой и современной Америкой. То, что может нравиться массачусетской девушке из Броун-колледжа, я думаю, понравится и девушке, живущей под водой.

Но вернемся к той минуте, когда вбежал Сканлэн и сообщил, что произошло что-то важное.

— Один из них, — возбужденно рассказывал Билл, — сейчас ворвался сюда — он был в океане — и до того вне себя, что забыл снять стеклянный колпак и несколько минут болтал без толку, пока не сообразил, что из-за колпака никто его не слышит. Потом что-то говорил, говорил, пока у него дыхание не перехватило, и все помчались за ним в выходную комнату. Вы как хотите, а я побегу за ними, потому что там, наверно, есть что посмотреть!

Выскочив в коридор, мы увидели, что атланты бегут к выходу, оживленно жестикулируя. Мы присоединились к ним и, наскоро надвинув колпаки, помчались по дну океана вслед за взволнованным вестником. Атланты бежали так быстро, что нам нелегко было следовать за ними, но у них были электрические фонарики, и мы, отстав, все же знали, куда нам направляться. Путь шел вдоль базальтовых утесов, пока мы не достигли места, откуда начинались уступы, полустертые от многолетнего хождения по ним. По этим уступам мы взобрались на вершину базальтовой скалы и очутились в местности, загроможденной обломками скал, сильно затруднявшими наше передвижение. Пробравшись кое-как через этот лабиринт, мы вышли на круглую равнину, залитую фосфорическим светом, и в самом ее центре лежало нечто, от чего у меня сразу занялся дух.

Наполовину зарывшись в мягкий ил, на боку лежал большой пароход. Труба его была сбита, гротмачта тоже сломана почти у самого основания, но в остальном корабль был цел и так чист и нетронут, точно только что вышел из дока. Мы поспешили обойти его вокруг и очутились перед кормой. Вы можете себе представить, с каким чувством мы прочли его название:

«СТРАТФОРД» ЛОНДОН

Наш корабль последовал за нами в Маракотову бездну!

Когда первое потрясение прошло, все это не показалось нам таким уж загадочным. Мы вспомнили пасмурную погоду, зарифленные паруса видавшего виды норвежского барка и зловещее черное облако на горизонте. Ясно, что наверху внезапно разразился чудовищной силы шторм и «Стратфорд» потонул. Было совершенно очевидно, что команда яхты погибла, потому что все шлюпки, хотя и полуразбитые, висели на талях{11}. Да и какая шлюпка могла бы спастись в такой ураган?! Трагедия, несомненно, произошла через час-два после нашей катастрофы. Лот, который мы видели на дне, был, возможно, брошен за несколько минут до первого порыва циклона. По страшному капризу судьбы мы еще живы, а те, кто оплакивал нашу гибель, погибли.

Мы не знали, носило ли нашу яхту в верхних слоях океана или она уже довольно давно лежит здесь, где мы на нее наткнулись. Бедный капитан Хови, вернее, то, что от него осталось, все еще стоял на своем посту на капитанском мостике, крепко вцепившись в перила окоченевшими пальцами.

Только он и трое кочегаров в машинном отделении утонули вместе с яхтой. Всех их, по нашим указаниям, вынули и погребли под слоем векового ила, украсив могилы подводными цветами. Я упоминаю об этой подробности в надежде, что она несколько смягчит тяжкое горе миссис Хови. Имена кочегаров нам неизвестны.

Пока мы выполняли этот скорбный долг, по яхте сновали атланты. Они накинулись на нее, как мыши на сыр. Их любопытство и возбуждение ясно доказывали, что «Стратфорд» — первый современный корабль, может быть, первый пароход, попавший в их бездну. Позже мы узнали, что кислородные аппараты внутри колпаков позволяли атлантам находиться под водой всего несколько часов без перезарядки, и поэтому они могли передвигаться лишь по сравнительно небольшой территории. Атланты сразу же принялись за дело, стали рыться в каютах «Стратфорда», снимать с него все, что им могло пригодиться; это паломничество за оборудованием яхты происходит непрерывно и еще не совсем закончено. Мы тоже были рады случаю проникнуть в свои старые каюты и унести оттуда всю одежду и книги, хотя бы частично уцелевшие при катастрофе.

Среди имущества, снятого нами со «Стратфорда» был и корабельный журнал, который велся капитаном до самого последнего момента. И странно было читать о собственной гибели и видеть гибель того, кто о ней писал.

Вот последняя запись корабельного журнала: «3 октября. Трое храбрых, но безумных искателей приключений, вопреки моей воле и совету, сегодня спустились в своем аппарате на дно океана, и произошло несчастье, которое я предвидел. Упокой, Господи, их души. Они начали спуск в одиннадцать часов утра, и я, заметив надвигающийся шквал, долго колебался, прежде чем дать свое согласие. Жалею, что не послушался своего инстинкта, но это лишь отсрочило бы трагическую развязку. Я попрощался с ними, предчувствуя, что никогда больше их не увижу. Некоторое время все шло хорошо, и в одиннадцать сорок пять они достигли глубины пятьсот сорок метров, где и обнаружили дно. Доктор Маракот давал мне по телефону ряд распоряжений, и все, казалось, шло отлично, как вдруг я услышал его взволнованный голос, и проволочный канат сильно заколебался. Через мгновение он лопнул. По-видимому, в эту минуту они находились над глубокой расселиной; перед этим доктор приказал яхте медленно двигаться вперед. Воздушные трубки еще некоторое время продолжали разматываться и спустились, по моим расчетам, еще на километр, а потом и они оборвались. Теперь больше нет надежды услышать о судьбе доктора Маракота, мистера Хедли и мистера Сканлэна.

Затем я должен отметить одно удивительное происшествие, значение которого я не имею времени расшифровать, так как надвигается шторм и надо торопиться с записями. Был брошен лот, который отметил глубину в семь тысяч шестьсот пятьдесят метров. Груз его, конечно, остался на дне, канатик мы вытащили, и — как это ни невероятно — над фарфоровой чашкой, берущей образцы, был привязан носовой платок мистера Хедли с его меткой. Команда поражена, и никто не понимает, как это могло произойти. В следующей записи я, быть может, сумею что-нибудь сообщить на этот счет. Мы прождали несколько часов в надежде, что на поверхность что-нибудь всплывет, и вытащили остаток каната, конец которого был точно перепилен. Теперь я должен прервать запись и заняться яхтой: никогда не видел такого грозного неба, барометр быстро падает».

Так получили мы последнюю весточку от наших погибших товарищей. Очевидно, тотчас же после этой записи налетел ураган и уничтожил пароход.

Мы оставались подле корабля, пока, не почувствовали, что воздух внутри колпаков стал тяжелым, грудь стало давить; мы поняли, что пора возвращаться.

На обратном пути мы столкнулись с серьезной опасностью, которая, видно, постоянно подстерегает подводный народ, и поняли, почему за такой огромный промежуток времени численность атлантов выросла так незначительно. Включая и греческих рабов, их было четыре-пять тысяч человек, не больше.

Мы спустились со ступеней и шли вдоль подводных джунглей, растущих у подножия базальтовых утесов, когда Манд взволнованно указал вверх и замахал руками одному из атлантов, отделившемуся от группы и шедшему поодаль по открытому месту. В ту же минуту атланты бросились к большим валунам, увлекая нас за собой. Только забравшись под прикрытие валунов, мы узнали причину внезапной тревоги.

На некотором расстоянии от нас сверху быстро спускалась крупная, странного вида рыба. Формой она напоминала огромный плавучий пуховый матрац, мягкую, рыхлую перину. Нижняя часть рыбы была светлая, с нее свисала длинная красная бахрома, вибрация которой давала поступательное движение всему телу. По-видимому, у рыбы не было ни глаз, ни рта, но скоро мы заметили, что она обладает чрезвычайно развитым чутьем.

Атлант, оставшийся на открытом месте, со всех ног бросился к нам, но слишком поздно! Его лицо исказилось от ужаса, когда он увидел, что смерть неминуема. Страшное существо опустилось прямо на него, обволокло его со всех сторон, прижало ко дну, жадно пульсируя, точно раздавливая его тело о кораллы. Вся трагедия развернулась в нескольких шагах от нас, однако атланты, застигнутые врасплох, растерялись и, казалось, потеряли всякую способность действовать. Тогда Сканлэн бросился вперед и, вспрыгнув на широкую спину чудовища, испещренную красными и коричневыми точками, вонзил острое металлическое копье в его мягкое тело.

Я последовал примеру Сканлэна, и, наконец, Маракот с атлантами атаковали чудовище, которое медленно заскользило прочь, оставляя за собою клейкий маслянистый след. Наша помощь подоспела слишком поздно: тяжесть колоссальной рыбы раздавила колпак атланта, и он захлебнулся. Это был день скорби — мы несли тело погибшего обратно в Храм Безопасности, но и день нашего триумфа, ибо быстрая сметка и энергия возвысили нас в глазах подводных людей. О страшной рыбе Маракот сказал, что это разновидность рыбы-покрывала, хорошо известной ихтиологам, но экземпляр такой величины, какого он и вообразить не мог.

Я упоминаю об этом существе лишь потому, что оно послужило причиной трагедии, но я могу и, может быть, начну писать целую книгу о той удивительной жизни на дне океана, которой был свидетелем. В глубине океана преобладают красный и черный цвета, растительность по преимуществу бледно-оливковая, и ее плети и листья столь упруги, что наши драги чрезвычайно редко вытаскивают их; на этом основании наука пришла к убеждению, что на дне океана ничто не растет. Многие глубоководные животные необычайно красивы, другие — уродливы и страшны, как видения кошмара, и гораздо опаснее всех земных тварей.

Я видел черного ската десяти метров длиной, с ужасным когтем на хвосте, один удар которого способен уложить на месте любое живое существо. Видел похожее на лягушку создание — у него зеленые глаза навыкате, прожорливый рот и сразу за ним огромный живот. Если у вас нет с собою электрического фонаря, чтобы ослепить это животное, встреча с ним смертельна. Видел слепого красного угря, который лежит среди камней и убивает жертву, выпуская сильнейший яд. Видел опаснейшее страшилище глубин — гигантского морского скорпиона и рыбу-черта, что прячется в подводных зарослях.

Однажды я удостоился чести видеть настоящего морского змея — существо, которое редко видели глаза человека, потому что оно живет на огромной глубине и на поверхности океана показывается лишь в тех случаях, когда его выталкивают из бездны какие-либо подводные конвульсии. Пара морских змеев проскользнула однажды мимо нас с Моной, укрывшихся в густых зарослях водорослей. Они были огромны, эти змеи, метров трех в ширину и около семидесяти метров в длину, черные сверху, серебристо-белые снизу, с огромными бахромчатыми плавниками на спине и крошечными, как у быка, глазками. Об этом и о многих других интересных созданиях вы найдете подробный отчет в бумагах доктора Маракота, если когда-нибудь они до вас дойдут.

Неделя за неделей тянулась наша новая жизнь. Существование наше было вполне приятно. Мы понемногу усваивали чуждый нам язык, так что уже могли говорить со своими друзьями. В подводном городе было бесконечно много разных областей для изучения и наблюдения, и вскоре Маракот настолько постиг древнюю химию, что гордо заявил, что может теперь перевернуть вверх дном всю современную науку, если только сумеет передать свои знания наверх. Кроме всего прочего, атланты давно научились разлагать атом, и хотя освобождающаяся при этом энергия значительно меньше, чем предполагали наши ученые, все же она настолько велика, что служит им неисчерпаемым источником энергии. Их знания в области энергетики и природы эфира также много обширнее наших, и то непостижимое для нас превращение мысли в живые образы, посредством которого мы рассказали им нашу историю, а они нам свою, — следствие открытого атлантами способа превращать колебания эфира в материальные формы.

И все же, несмотря на все их познания, им неведомо многое из того, что давно открыто на земле. Доказать это подводным жителям выпало на долю Сканлэна. Вот уже несколько недель, как он пребывал в состоянии загадочного волнения, его распирала какая-то тайна, и он постоянно ухмылялся собственным мыслям. За это время мы видели его лишь изредка и случайно, он был отчаянно занят, и единственным его другом и поверенным был толстый, жизнерадостный атлант по имени Бербрикс, который работал в машинном отделении Храма Безопасности. Сканлэн и Бербрикс, беседы которых велись главным образом посредством жестикуляции и частых дружеских шлепков по спине, скоро стали закадычными друзьями и подолгу занимались чем-то наедине друг с другом. Однажды вечером Сканлэн пришел, весь сияя.

— Послушайте, доктор, — сказал он Маракоту. — Я обмозговал тут одну штуковину и хочу показать ее почтеннейшей публике. Они показали нам пару пустяков, и я полагаю, что пора утереть им нос. Давайте пригласим их завтра вечером на представление.

— Джаз или чарльстон? — спросил я.

— Какой там чарльстон! Погодите — увидите! Это замечательная штука, но больше я ни слова не скажу. Вот какое дело, Хедли. Мы ведь тоже всякое можем. Я тут кое-что придумал и хочу поделиться этим со всеми.

На следующий вечер все подводные жители собрались в музыкальной зале. На эстраде, сияя от гордости стояли Сканлэн и Бербрикс. Один из них тронул кнопку, и тут, выражаясь языком Сканлэна, нас здорово ошарашило.

—Добрый день, говорит Лондон! — раздался вдруг звонкий голос. — Слушайте метеорологический бюллетень.

Последовали стереотипные фразы о давлении и антициклоне.

—Новости дня. Сегодня состоялось открытие нового корпуса детской больницы в Хаммерсмите...

И так далее и так далее... Знакомые слова! Впервые за все это время мысленно мы перенеслись в Англию, которая мужественно трудилась изо дня в день, согнув свою крепкую спину под тяжестью военных долгов. Потом мы услышали иностранные новости, потом спортивные.

Надземный мир жил по-прежнему. Наши друзья-атланты с любопытством слушали, но ничего не понимали. Но, когда в перерыве гвардейский оркестр грянул марш из «Лоэнгрина»,{12} с трибун раздались крики восторга, и было забавно видеть, как слушатели ринулись к эстраде, заглядывали за экран, приподнимали занавес, ища чудесный источник музыки. Да, и мы приложили руку к чудесам подводной цивилизации!

— Нет, сэр, — говорил потом Сканлэн. — Передающую станцию я сам смастерить не сумел. У них нет подходящего материала, а у меня не хватает мозгов. Но дома, там, наверху, я сам состряпал двухламповый приемник, натянул антенну на крыше между веревками для сушки белья, научился им управлять и мог поймать любую станцию Штатов. Стыдно было бы, имея под рукой все их электрические штучки и стеклодувные мастерские, далеко опередившие наши, не смозговать машинку, улавливающую эфирные волны, а ведь волны проходят по воде не хуже, чем по воздуху. Старина Бербрикс чуть не спятил, когда мы в первый раз зацепили волну, но теперь попривык, и, я думаю, радио тут станет привычным, обиходным делом.

Среди открытий химиков Атлантиды имеется газ в девять раз легче водорода, которому Маракот дал название «левиген». Его опыты с этим газом навели нас на мысль послать на поверхность океана шары из эластичного стекла атлантов с сообщением о нашей судьбе.

— Я разъяснил Манду, в чем дело, — сказал Маракот. — Он отдал распоряжение в стеклодувную мастерскую, и через день-два шары будут готовы.

— Но как мы положим внутрь записки? — спросил я.

— В шаре обычно оставляют небольшое отверстие для наполнения газом. В него можно просунуть свернутый в трубочку листочек бумаги. Потом эти искусные стеклодувы запаяют шар. Я уверен, что когда мы выпустим шары, они стрелой помчатся кверху.

— И будут годами блуждать, никем не замеченные.

— Возможно. Но шары будут отражать лучи солнца. А это рано или поздно привлечет внимание. Мы находимся под оживленным морским путем из Европы в Южную Америку. И я не вижу причин, почему бы хоть одному из шаров не дойти по назначению.

Вот каким образом, мой дорогой Толбот или вы, кто читает эти строки, дошел до вас мой рассказ. Но этим дело не кончилось. За этой мыслью появилась другая, еще более смелая. Ее родил изобретательный мозг механика-американца.

— Послушайте, друзья, — сказал он, когда мы сидели одни в своей комнате. — Здесь очень славно: и выпивка недурна, и закуска как быть должно, и бабенку я тут встретил такую, что в Филадельфии ей никто и в подметки не годится, — и все же иной раз до зарезу хочется увидеть родную землю.

— Мы все об этом мечтаем, — возразил я, — но я положительно не вижу, как можно осуществить нашу мечту.

— А ну, погодите! Коли эти шары с газом могут унести от нас весточку, может, они и нас самих смогут утащить наверх. Да вы не думайте, что я дурака валяю. Я все это прикинул и высчитал. Взять да связать три-четыре шара вместе и устроить этакий лифт на одну персону. Понимаете? Потом мы надеваем наши колпаки и привязываемся к шарам. Третий звонок, занавес поднимается — и мы улетаем. Что нас может задержать между дном и поверхностью?

— Акула, например...

— Подумаешь! Плевать я хотел на вашу акулу! Да мы так проскочим мимо всякой акулы, что она и не расчухает, в чем дело. Мы так разгонимся, что выскочим метров на двадцать над поверхностью. Верьте слову, если какой-нибудь дурень увидит, как мы выскочим из воды, он со страху сразу примется молитвы читать.

— Ну, предположим, достигли мы поверхности, а что будет потом?

— Да бросьте вы к черту ваше «потом». Надо попытать счастья или засесть здесь навеки. Я, во всяком случае, полечу.

— Я тоже очень хочу вернуться на землю, хотя бы для того, чтобы представить результаты своих наблюдений научным обществам, — отозвался Маракот. — Только мое влияние и личное присутствие дадут им возможность уяснить себе огромное богатство и значение моих наблюдений. Я готов принять участие в вашей попытке, Сканлэн.

Я меньше других стремился наверх, у меня были на то свои причины, о которых вы узнаете позже.

— Это безумие! — сказал я. — Если наверху нас никто не будет ждать, мы будем носиться по волнам и погибнем от голода и жажды.

— Ерунда, как это мы можем устроить, чтобы нас кто-нибудь ждал?

— Пожалуй, и с этим удастся справиться, — вмешался Маракот. — Мы можем сообщить довольно точно нашу широту и долготу...

— И там бросят лестницу? — не без иронии перебил я.

— Какая там еще лестница! Хозяин прав. Слушайте, мистер Хедли, вы напишите в своих бумажках, которые посылаете наверх, где мы находимся. Черт возьми! Да я прямо вижу сенсационные заголовки в газетах! Напишите, что мы находимся под двадцать седьмым градусом северной широты и двадцать восьмым градусом четырнадцатой минутой западной долготы или как там еще — ну, словом, поставьте нужные цифры. Поняли? Потом еще напишите, что три самые знаменитые в истории персоны: великий деятель науки Маракот, восходящая звезда по части собирания жуков Хедли и Билл Сканлэн, механик первый сорт, гордость заводов Мерибэнкса — взывают о помощи со дна океана. Поняли?

— А что дальше?

— Ну, а тогда уже дело за ними. На такой призыв они уж не смогут не отозваться. Все равно как я читал насчет Стэнли, который спасал Ливингстона{13}. Уж это их забота — вытащить нас отсюда или поджидать нас на поверхности, если мы ухитримся выпрыгнуть сами.

— Мы можем сами кое-что предложить, — сказал Маракот. — Пусть спустят сюда глубоководный лот, а мы будем его поджидать. Когда же мы его увидим, мы привяжем к нему письмо и напишем, чтобы они были готовы нас встретить.

— Вот это здорово! — воскликнул Билл Сканлэн. — Лучше не придумаешь.

— А если некая леди пожелает разделить нашу участь, то четверо так же легко поднимутся, как и трое, — произнес Маракот, ехидно посмотрев на меня.

— И пятеро так же легко, как четверо, — прибавил Сканлэн. — Ну как, вы теперь уразумели, мистер Хедли? Напишите все это, и через полгода мы снова будем гулять по набережной Темзы.

Сейчас мы выпустим два шара в воду, которая для нас все равно что для вас воздух. Шары помчатся вверх. Пропадут ли оба в пути? Все может быть! Или можно надеяться, что хоть один пробьется на поверхность? Поручаем их судьбу счастливому случаю. Если для нашего спасения ничего нельзя предпринять, то хотя бы дайте знать тем, кто нас оплакивает, что мы живы и счастливы. Если же представится случай прийти нам на помощь и для этого найдутся энергия и средства, мы дали вам достаточные указания, чтобы нас можно было спасти.

А пока прощайте, или, может быть, — до свидания?!»

На этом окончились записки, вынутые из стеклянного шара.

Предыдущая часть повествования излагает факты, известные ко дню сдачи рукописи в набор. Когда книга уже находилась в печати, подоспел совершенно неожиданный сенсационный эпилог. Я имею в виду спасение Маракота и его группы паровой яхтой « Марион », снаряженной для этого мистером Фавержером, и отчет, переданный с яхты по радио и услышанный радиостанцией на островах Кап-де-Верде, которая передала его дальше — в Европу и Америку. Отчет этот был составлен мистером Кеем

Осборном, известным сотрудником агентства Ассошиэйтед Пресс.

Оказалось, что немедленно после того, как в Европе стало известно о действительной судьбе экспедиции доктора Маракота, началась энергичная организация спасательной экспедиции. Мистер Фавержер великодушно предоставил для нужд экспедиции прекрасную паровую яхту и решил отправиться на ней сам. «Марион» отплыла из Шербура в июне, захватила в Саутгемптоне мистера Кея Осборна и кинооператора и немедленно направилась к пункту, точно указанному в письме. На место она прибыла 1 июля.

Был спущен глубоководный лот на крепком проволочном канатике, и его медленно повели по дну океана. На конце лота, кроме свинцового груза, была привешена бутылка с письмом внутри. В этом сообщении говорилось:

«Ваш отчет стал известен миру, и мы прибыли спасти вас. Это же сообщение мы посылаем вам и по радио в надежде, что оно тоже дойдет до вас. Мы будем медленно двигаться над вашей пропастью. Вынув это письмо из бутылки, положите на его место ваши инструкции. Мы их выполним в точности».

Два дня медленно и безрезультатно крейсировала «Марион». На третий день спасательную экспедицию ожидал большой сюрприз. В нескольких метрах от корабля из воды выскочил небольшой блестящий шар. Это был стеклянный почтальон, описанный в документе Хедли. Когда шар не без труда был вскрыт, в нем оказалось письмо следующего содержания:

«Благодарим вас, дорогие друзья! Мы очень тронуты вашей добротой и признательны вам за ту энергию, с который вы приступили к делу. Мы легко уловили ваши радиопризывы и имеем возможность отвечать вам с помощью шаров. Мы попытались поймать ваш лот, но течение относит его высоко наверх, и он скользит так быстро, а сопротивление среды так велико, что самый проворный из нас не может за ним угнаться. Мы предполагаем назначить свое отплытие отсюда на шесть часов утра завтра, в среду 5 июля, если не ошиблись в вычислениях. Мы отправимся поодиночке, так что замечания и указания, которые возникнут после отправления первого из нас, можно сообщить по радио тем, кто отправится позже. Еще раз сердечно благодарим вас.

Маракот, Хедли, Сканлэн».

Дальше рассказывает мистер Кей Осборн: «Было прекрасное утро. Темно-сапфировое море казалось спокойным, как озеро, и небосвод не омрачался ни единой тучей. Еще до восхода солнца вся команда «Марион» была на ногах и с живейшим интересом ожидала событий. Когда время стало приближаться к шести часам, общее волнение достигло предела. На сигнальной мачте был помещен особый дозорный, и без пяти шесть мы услыхали его крик и увидели, что он указывает на что-то справа от корабля. Мы все столпились у правого борта, и мне удалось забраться на шлюпку, с которой все было прекрасно видно. Сквозь слой прозрачной воды я увидел нечто вроде серебристого пузыря, с большой скоростью поднимавшегося из глубины океана. Он вырвался на поверхность метрах в ста от яхты — красивый, блестящий шар около метра в диаметре, — высоко взлетел на воздух и поплыл по ветру, покачиваясь, как детский воздушный шарик. Это было волшебное зрелище, но оно заронило тревогу в наши сердца: под шаром болтался обрывок веревки, а значит, его груз остался где-то в глубинах океана.

Тотчас же была послана следующая радиограмма:

«Ваш шар вынырнул рядом с судном. Ни в нем, ни под ним ничего не было найдено. Тем не менее мы спускаем лодку, чтобы быть готовыми ко всему».

Вскоре после шести часов раздался новый сигнал дозорного, и через мгновение я снова увидел отливающий серебряным блеском шар, поднимавшийся из глубины, но гораздо медленнее, чем первый. Достигнув поверхности, он слегка поднялся в воздух и приподнял над водой привязанный к нему груз. То была большая пачка книг, бумаг и разнообразных мелких предметов, обернутых в непромокаемую рыбью кожу. Он был доставлен на борт, о его прибытии отправлена радиограмма, а мы с нетерпением стали ожидать следующего посланца.

Ждать пришлось недолго. Опять показался серебристый пузырь, опять он всколыхнул и прорвал гладь океана, но на этот раз поднялся в воздух очень высоко, увлекая за собой, к нашему удивлению, тонкую женскую фигуру. Она медленно опустилась на воду, а через мгновение уже была на борту яхты. Вокруг стеклянного шара, выше его экватора, было прикреплено кожаное кольцо, от которого свисали длинные ремни, привязанные к широкому поясу, охватывающему тонкую талию женщины. Выше пояса голова и плечи ее были заключены в оригинальный грушевидный стеклянный колпак, — я называю его стеклянным, но он был из того же легкого упругого материала, похожего на стекло, что и шары. Колпак совершенно прозрачный, с легкими серебристыми прожилками.

Этот стеклянный колпак с помощью эластичных приспособлений так плотно прилегал к талии и плечам, что вода не могла в него проникнуть, и внутри находились неизвестные нам легкие аппараты, восстанавливающие запас кислорода, которые уже были описаны мистером Хедли. С некоторым усилием мы сняли колпак и уложили атлантку на палубе. Девушка лежала в глубоком обмороке, но равномерное дыхание внушало надежду, что она скоро оправится от последствий стремительного полета и перемены давления, которая была не так велика благодаря тому, что плотность воздуха внутри колпака была несколько выше, чем в атмосфере, так что можно сказать, что она была примерно такой, как в пунктах, где имеют обыкновение делать передышку ныряльщики. По всей видимости, это была та женщина из Атлантиды, которую Хедли в первом письме называл Моной, и, если судить по ней, атланты действительно прекрасная раса, достойная снова появиться на земле. Она смугла, у нее прекрасные, правильные черты лица, длинные черные волосы и великолепные глаза лани, которые теперь с очаровательным любопытством глядят по сторонам. Морские ракушки и перламутр украшают ее кремовую тунику и блестят в темных волосах. Нельзя представить себе более прекрасной наяды из пучины океана — это само воплощение таинственного очарования моря. Мы видели, как в ее глазах постепенно появлялось сознательное выражение, потом она вскочила на ноги с грацией лани и побежала к борту яхты.

— Сайрес! Сайрес!— кричала она. Мы уже по радио успокоили тех внизу. И теперь они быстро, один за другим, поднялись из глубины, подпрыгнув на десять — пятнадцать метров в воздух и снова спустившись на воду, откуда их тотчас извлекли. Все трое были без сознания, а у Сканлэна текла кровь из ушей и из носа, но уже через час все они были в силах подняться на ноги. Мне кажется, что первые движения каждого из них были удивительно характерны. Хохочущая группа увлекла Сканлэна в буфет, откуда и сейчас доносятся веселые возгласы, которые отнюдь не помогают сей радиопередаче. Доктор Маракот схватил пачку бумаги, вытащил тетрадь, исписанную, насколько я могу судить, алгебраическими формулами, и молча пошел в каюту. А Сайрес Хедли бросился к странной девушке и, по последним данным, имеет твердое намерение никогда от нее не отходить.

Таково положение дел, и мы надеемся, что наш радиопередатчик доставит этот отчет станции Кап-де-Верде. Подробности этого удивительного приключения будут сообщены дополнительно теми, кто вырвался из подводной Атлантиды...»

VI

После нашего удивительного пребывания на дне Атлантики, когда в 200 милях к юго-западу от Канарских островов нам удалось совершить погружение в подводную пучину, мы не только пересмотрели свои взгляды на давление и возможность жизни на больших глубинах, но и установили существование древней цивилизации, выжившей в невероятно сложных условиях. С тех пор множество людей написали как мне, Сайресу Хедли, Роудскому стипендиату в Оксфорде,

так и профессору Маракоту, и даже Биллу Сканлэну. В этих письмах нас неизменно просили подробнее рассказать о том, что нам довелось увидеть и пережить в изумительной стране атлантов.

Надо заметить, что хотя мой первый отчет был весьма поверхностным, большинство событий в нем отражено. К потрясающим фактам, о которых я умолчал, относится и жуткая встреча с Темноликим Властелином. С ним связаны столь невероятные события и явления, что мы сочли за благо до поры до времени о них не рассказывать. Однако теперь, когда наука приняла наши выводы (и я могу добавить, когда общество приняло мою невесту), а наша правдивость общепризнанна, можно отважиться на рассказ, который, полагаю, прежде не вызвал бы сочувствия публики. Как вы помните, мы провели несколько удивительных месяцев в затерянном мире атлантов, способных при помощи стеклянных колпаков передвигаться по океаническому дну с той же легкостью, с какой лондонцы, которых я вижу сейчас из окна «Гайд-Парк Отеля», гуляют по дорожкам среди цветочных клумб.

Когда после нашего ужасного падения в океаническую бездну атланты приютили нас, мы находились скорее в положении пленников, чем гостей. Теперь из моего повествования читатель узнает, как изменилось их отношение к нам и как благодаря величию доктора Маракота мы оставили после себя неувядаемую славу, и теперь наше появление запечатлено в анналах этого народа как пришествие небожителей. Если бы атланты заподозрили, что мы намереваемся просто-напросто сбежать, безусловно, они бы воспрепятствовали этому, но они не догадались о способе нашего исчезновения, и, вероятно, сложили легенду о том, что небожители вознеслись в свою горнюю обитель, забрав с собой их лучший и сладчайший цветок.

В определенном смысле мне хотелось бы остаться в Маракотовой бездне еще, потому что мы столкнулись со многими тайнами, и разгадать нам удалось далеко не все. Надо сказать, что мы довольно быстро осваивали язык атлантов, и вскоре сумели бы узнать гораздо больше.

Опыт научил подводных жителей распознавать опасность. Помню, как однажды внезапно поднялась тревога, и все выбежали в кислородных колпаках на океанское дно, хотя куда бежим и что надо делать, мы не понимали. Лица окружавших нас людей были искажены ужасом. Достигнув океанской равнины, мы повстречали греков-углекопов, спешивших ко входу в нашу Колонию. Они так торопились и так обессилели, что постоянно падали в ил, и мы, словно спасательная команда, поднимали несчастных и помогали отстающим. Оружия у атлантов не было, и мы не заметили, чтобы они готовились отразить надвигающуюся опасность. Наконец углекопов протолкнули в убежище, и когда последний из них оказался внутри, мы оглянулись на гряду скал, которую им пришлось пересечь. Мы увидели лишь пару пятен-струек зеленоватого цвета, светящихся в центре и изорванных по краям, которые скорей дрейфовали, чем активно двигались в нашем направлении. При виде их, хотя они и были не менее, чем в полумиле, наши спутники стали в панике стучать в дверь, чтобы их скорее впустили. Конечно, было крайне неприятно следить за приближением неведомой опасности, но насосы работали быстро, и скоро нам уже ничто не угрожало. Над дверью располагался огромный прозрачный кристалл длиной десять футов и шириной два, и огни были расставлены так, чтобы бросать яркий свет наружу. Взобравшись по лестницам, специально для этого установленным, некоторые из нас, включая и меня, смотрели через это подобие окна. Странные мерцающие круги зеленого света остановились перед дверью. Атланты буквально завизжали от страха. Затем тенеподобное создание заколыхалось в направлении нашего окна-кристалла. Тотчас же атланты стянули меня вниз, но по причине моей собственной нерасторопности прядь моих волос оказалась в сфере пагубного влияния, которое распространяют эти неведомые существа. До сих пор эта прядь остается высохшей и седой.

Еще долго атланты не осмеливались открыть дверь, и когда наконец выбрали лазутчика, ему жали руку, хлопали по спине, как человека, совершающего в высшей степени, доблестный поступок. Он сообщил, что опасность миновала, и подводное сообщество вновь ликовало, а странное посещение было забыто. Мы лишь поняли, что слово «пракса», которое с ужасом на разные лады повторяли атланты, было названием этого существа. Единственным человеком, извлекшим настоящую радость из происшествия, был профессор Маракот, которого едва удалось удержать от похода с небольшой сетью и со стеклянным сосудом.

Новая форма жизни, частью газообразная, частью органическая, но, очевидно, разумная, — прокомментировал он.

— Да, «уродец адский», — менее научно описал это явление Билл Сканлэн.

Два дня спустя, во время вылазки, которую мы между собой называли «креветочной», блуждая среди глубоководной растительности и собирая в сетки образцы мелкой рыбешки, мы внезапно наткнулись на останки землекопа, которого, несомненно, настигло одно из тех удивительных существ. Стеклянный колпак был сломан, что потребовало необычайной силы, поскольку этот стеклоподобный материал весьма прочен, в чем вы убедились, когда пытались достать мое первое послание. Глаза несчастного были вырваны, но больше никаких повреждений на его теле не оказалось.

— Разборчивый едок! — сказал профессор, когда мы вернулись. — В Новой Зеландии обитает ястреб, который убивает ягненка ради одного кусочка жира над почкой. Так же и эта тварь убивает человека ради его глаз. В небесных высях и в морских глубинах природа диктует лишь один закон, и это, увы, жестокость, не ведающая жалости.

В океанских глубинах нам встречалось множество подтверждений этого страшного закона. Я помню, например, что мы много раз видели странную борозду в мягком глубинном иле, словно по нему прокатили бочку. Мы показали этот след нашим атлантийским спутникам и, когда мы научились задавать вопросы, попытались добиться от них описания этого существа. Что касается его имени, наши друзья издали несколько характерных для их речи щелкающих звуков, которых нет в европейских языках и которые нельзя воспроизвести с помощью европейского алфавита. «Криксок» — это, пожалуй, довольно близко передает звучание их слова. Получить представление о внешнем виде существа было очень легко: мы воспользовались отражателем мыслей. Таким образом атланты передали нам изображение весьма странного морского создания, которое профессор мог классифицировать лишь как гигантского морского слизня. Оно, видимо, было огромных размеров, сигарообразной формы, с глазами на каком-то подобии стеблей; его покрывала густая жесткая шерсть или щетина. Демонстрируя нам образ этого существа, наши друзья выражали жестами величайший ужас и отвращение.

Их страх, как понял бы любой, кто знал Маракота, лишь воспламенил его жажду познания и подхлестнул в нем стремление определить точный вид и подвид неведомого чудовища. Поэтому я не удивился, когда во время нашей следующей прогулки он остановился там, где в иле был хорошо виден след, и повернул к сплетениям водорослей и базальтовым глыбам, откуда он тянулся. Как только мы покинули равнинную часть, следы исчезли, и осталось нечто вроде естественного углубления среди камней, которое явно вело к норе чудовища. Мы были вооружены копьями, какие атланты обычно носили с собой, но для защиты от неизвестных опасностей они казались мне чересчур хрупким оружием. Однако профессор не колеблясь пошел вперед, и нам ничего не оставалось, как следовать за ним.

Скалистое ущелье шло вверх; края его были сложены из огромных глыб вулканической породы и обильно обрамлены красными и черными силуэтами ламинарий, характерных для огромных океанических глубин. Тысячи прекрасных асцидий и иглокожих ярких радужных цветов и фантастических форм выглядывали из водорослей, среди которых также двигались необыкновенные ракообразные. Мы шли очень медленно, поскольку на больших глубинах вообще ходить непросто, а склон, по которому мы взбирались, был довольно крутым. Наконец, мы увидели то существо, которое искали, и вид его не сулил ничего хорошего.

Оно лежало, наполовину высунувшись из своего логова-впадины в груде базальта. Снаружи находилось около пяти футов покрытого шерстью туловища, и мы заметили, как его желтые глаза размером с блюдце, блестевшие словно агаты, задвигались на своих стеблях, когда животное заслышало наше приближение. Затем оно стало медленно выбираться из норы, извиваясь своим грузным телом, как гусеница. Один раз оно отодвинуло голову фута на четыре от камня, чтобы лучше нас рассмотреть, и в это время я заметил, что у него с обеих сторон шеи полосатые наросты, похожие на ребристые подошвы теннисных туфель. Что это такое, я не мог догадаться, но нам скоро на собственном опыте пришлось узнать, какую роль играли эти наросты.

Профессор стоял, выставив копье вперед, с выражением решимости на лице. Надежда добыть редкий образец заставила его позабыть про страх. Мы со Сканлэном вовсе не были так уверены в себе, но не могли покинуть старика, и заняли позиции по бокам от него. Понаблюдав за нами, чудовище начало медленно и неловко сползать вниз по склону, пробираясь среди камней по своей борозде. Время от времени оно поднимало свои глаза на стеблях, чтобы посмотреть, чем мы заняты. Приближалось оно так медленно, что мы считали себя в полной безопасности, поскольку всегда могли держаться от страшилища на приличном расстоянии. Мы и не подозревали, что находимся на волосок от смерти.

Без сомнения, само Провидение послало нам предостережение. Чудовище все еще неуклюже приближалось, когда из густых водорослей недалеко от нас вынырнула крупная глубоководная рыба и стала медленно переплывать ущелье. Когда она оказалась примерно посередине между монстром и нами, она вдруг как-то судорожно дернулась, перевернулась брюхом вверх и опустилась на дно ущелья. Вдруг каждый из нас почувствовал, что странная и очень неприятная судорога прошла через все тело, а колени сами собой подогнулись. Старик Маракот был столь же осторожен, сколь и смел: в мгновение ока он оценил положение и понял, что животное ему не добыть. Мы имели дело с существом, способным посылать электрические разряды, которые убивали намеченную жертву, и наши копья были так же бесполезны против него, как и против пулемета. Если бы рыба по счастливой случайности не отвлекла его огонь на себя, мы бы дождались, пока чудовище не оказалось достаточно близко и не разрядило бы в нас всю мощь своей батареи, что непременно стоило бы нам жизни. Мы пустились наутек, решив навсегда оставить в покое гигантского электрического слизня со дна морского.

Я описал далеко не все из тех ужасных опасностей, с которыми можно столкнуться на морских глубинах. Была там еще и hydrops ferox (водянка воинственная), как ее окрестил профессор. Это маленькая, красноватая рыбка, в длину чуть больше сельди, с широким ртом и грозным рядом зубов. При обычных обстоятельствах она неопасна, но пролитая кровь, пусть даже в самых ничтожных количествах, мгновенно привлекала ее, и тогда поранившейся жертве не было спасения: рои рыбок разрывали ее на куски. Однажды на угольных разработках мы видели настоящий кошмар, когда раб-углекоп имел несчастье поранить себе руку. В ту же секунду со всех сторон на него набросились тысячи рыбок, он упал навзничь. Тщетно он отбивался, тщетно его товарищи пытались отогнать хищниц кирками и лопатами. Нижняя часть его тела, не защищенная колоколом, исчезла у нас на глазах, растерзанная окружившим его живым трепещущим облаком. Только что мы видели человека, теперь перед нами была красная масса с выступающими белыми костями. А спустя минуту ниже талии остались лишь голые кости: на морском дне лежал наполовину обглоданный человеческий скелет. Зрелище было столь ужасным, что нам всем стало плохо, а невозмутимый Сканлэн просто упал в обморок, и мы с трудом дотащили его до дому.

Разумеется, не надо думать, будто все зрелища, которые представали перед нами, были мерзкими и отвратительными. Нам случалось наблюдать и удивительные, завораживающие явления. Однажды мы отправились на одну из излюбленных прогулок, которые мы уже частенько совершали без сопровождения атлантов, понявших, что нам более не нужна постоянная опека. Мы шли по знакомой равнинной местности, и вдруг видим, что со времени нашего последнего посещения здесь возникло огромное пятно из светло-желтого песка. Мы недоумевали, какое подводное течение или движение земной коры могло принести сюда этот песок. Внезапно, к полнейшему нашему изумлению, то, что мы приняли за песок, поднялось над дном и поплыло, легко колыхаясь, прямо у нас над головами. Это оказалась огромная плоская рыба, ничем не отличавшаяся, по наблюдениям профессора, от нашей маленькой камбалы, но выросшая до невероятных размеров благодаря тому, что обильно питалась в плодородном глубоководном иле. Она проплыла в темноте над нами — огромное, мерцающее, колышущееся желто-белое пятно — и больше мы ее не встречали.

Был еще один весьма неожиданный феномен, характерный для морских глубин — частые торнадо. Похоже, они представляют собой периодически возникающие подводные течения, которые появляются почти внезапно и производят ужасное действие, вызывая такие же разрушения, как ураганы на суше. Нет сомнения, что, не будь этих течений, наступили бы застой и разложение, как бывает при полной неподвижности. Данное явление природы, как и все остальное, имеет свою разумную необходимость, но ощущение от него отнюдь не из приятных.

Когда я в первый раз попал в такой водяной циклон, я прогуливался по дну с чрезвычайно милой девушкой, о которой уже упоминал, — с Моной, дочерью Манда. Мы находились в красивом месте, примерно в миле от Колонии, около насыпи, заросшей водорослями. Водоросли играли и переливались тысячами разнообразных цветов. Это был личный сад Моны. Она очень его любила. Здесь росли ламинарии, розовые серпулярии, пурпурные офиуры и красные голотурии. В тот день Мена показывала мне сад, как вдруг началась буря. Течение, подхватившее нас, было невероятно сильным, и нас не смыло лишь потому, что мы крепко держались друг за друга, спрятавшись за камнями. Я заметил, что несущийся поток был теплым, даже горячим;

это доказывает вулканическую природу течений — отголоска подводного извержения в дальней части океанического дна. Поток поднял грязь на огромной равнине, и свет померк в густом облаке ила. Дорогу назад найти было невозможно: мы потеряли всякое чувство направления, да и вряд ли смогли бы двигаться против течения. В довершение неприятностей медленно увеличивающаяся тяжесть в груди и затрудненность дыхания свидетельствовали, что запас кислорода подходит к концу. Но когда смерть оказывается совсем рядом, человеком овладевает сильная первобытная страсть к жизни, заглушающая другие чувства.

Именно тогда я понял, что люблю свою нежную спутницу, люблю всем сердцем и душой. Сколь загадочна, непостижима любовь! Сколь неподвластна рассудку! Я любил в Моне не лицо или фигуру, хотя они и были прелестны. И не голос, хотя более музыкального голоса мне в своей жизни слышать не доводилось. И не ее быстрый и деятельный ум. Нет, было нечто в глубине ее темных мечтательных глаз, в самой глубине ее души, так же как и моей, что роднило нас на все времена. Я протянул руку и сжал ее ладонь. Я узнавал мысли Моны лишь по выражению ее чувственного лица. Ее взгляд говорил, что она прочла мои мысли и чувства, и прекрасные ланиты моей возлюбленной покрылись румянцем. Смерть рядом со мной не страшила ее, и сердце мое учащенно забилось.

Но нам не было суждено умереть. Хоть мне и казалось, что колпаки наши не пропускают звуков, однако на самом деле некоторые воздушные колебания легко проникали сквозь них или же своим воздействием создавали аналогичные колебания внутри. Мы услышали громкое биение, гулкий звон, как будто вдалеке били в гонг. Я не понимал значения этих звуков, но у моей спутницы не было сомнений. Держа мою руку, она поднялась из-за нашего укрытия и, внимательно прислушавшись, приникла ко дну, а затем стала двигаться против течения. То было бегство от смерти, потому что ужасная тяжесть в груди становилась все невыносимее. Я видел, как милые глаза Моны с тревогой вглядывались в мое лицо, и с трудом брел вслед за нею. Судя по ее движениям, запас кислорода у нее был израсходован меньше, нежели у меня. Я держался, сколько позволяла природа, а затем перед глазами у меня все поплыло, я выбросил вперед руки и упал без чувств.

Очнувшись, я увидел, что лежу на своей кровати во дворце атлантов. Старик-жрец в желтых одеждах стоял у изголовья, держа в руке сосуд с тонизирующим снадобьем. Маракот и Сканлэн склонились надо мной, а Мона на коленях стояла в ногах кровати, и в чертах ее лица читалось крайнее беспокойство. По-видимому, храбрая девушка поспешила к убежищу, около входа в которое во время торнадо били в огромный гонг, чтобы заблудившиеся могли сориентироваться. Она кинулась за помощью и привела ко мне спасательную команду, к которой присоединились и оба моих товарища; они-то и отнесли меня домой. Что бы я ни делал в своей жизни, я вечно буду благодарен Моне, потому что саму эту жизнь подарила мне она.

Теперь, когда Мона чудесным образом последовала за мной в надводный мир людей под солнцем, я часто размышляю о нас и нашей любви. Я так любил Мону, что искренне желал остаться в морских глубинах навсегда, лишь бы не потерять любимую. Еще долго я не мог понять, какие такие сокровенные узы соединяют нас, но я видел, что и Мона чувствует их. Манд, ее отец, объяснил мне природу этой связи. Его объяснение было и неожиданным, и убедительным.

Он смотрел на нашу любовь со снисходительной улыбкой человека, предвидение которого оправдывается. И вот как-то раз он привел нас к себе и установил в комнате серебряный экран, на какой атланты проецируют свои мысли и знания. Никогда, пока жив, я не забуду того, что он нам показал. Сидя рядом и взявшись за руки, мы завороженно следили за картинами, рожденными присущей атлантам памятью о прошлом их расы.

Мы видели скалистый полуостров, омываемый прекрасным синим океаном. Возможно, я не упоминал прежде, что в этом мысленном кинематографе, если можно его так назвать, воспроизводятся не только формы предметов, но и их цвет. На мысу стоял большой белый дом причудливой формы с красной крышей. Его окружала пальмовая роща, где, вероятно, расположился военный лагерь, потому что мы различали белое полотно палаток, видели блеск оружия. Стражники несли вахту. Вот из рощи вышел человек средних лет, одетый в боевые доспехи и с легким круглым щитом на руке. В другой руке он что-то нес, но был ли то меч или копье — я не мог разглядеть. Вот он повернулся, и я понял, что он принадлежал к той же расе, что и атланты. Его можно было назвать близнецом Манда, но черты лица его были несравненно грубее и резче — несомненно, это был жестокий человек, но жестокий не от невежества, а в силу своего характера. Жестокость и ум — опаснейшее сочетание! Высокий лоб, сардоническое выражение обрамленного бородой рта и знакомые нам жесты могли принадлежать только Манду, но душой он с той поры сильно изменился к лучшему.

Когда человек приблизился к дому, ему навстречу вышла молодая женщина. Она была в характерном для древних греков длинном облегающем одеянии — в простейшем и вместе с тем благороднейшем наряде, какое когда-либо носила женщина. Подходя к мужчине, она держала себя с покорностью и уважением, как подобает дочери вести себя в присутствии отца. Он, однако, грубо оттолкнул ее и занес руку словно для удара. Когда она отпрянула, солнечный свет упал на ее прелестное лицо с полными слез глазами, и я увидел, что это была моя Мона.

Серебряный экран померк, и через мгновение на нем появилась другая сцена. Перед нами была скалистая бухта того же полуострова. На переднем плане мы видели лодку необычной формы с высокими заостренными концами. Была ночь, но луна ярко освещала воду. В небе Атлантиды мерцали знакомые звезды. Медленно и осторожно лодка стала причаливать. В ней находились два гребца, на носу стоял человек, закутавшийся в темный плащ. Когда лодка подплыла к берегу, он нетерпеливо огляделся по сторонам. В ярком свете луны я увидел его бледное и серьезное лицо. Не нужно было судорожного рукопожатия Моны или восклицания Манда, чтобы объяснить внутренний трепет, который охватил меня. Этим человеком был я!

Да, я, Сайрес Хедли, ныне живущий в Нью-Йорке и Оксфорде, я, продукт современной культуры, был когда-то частью этой могущественной древней цивилизации. Наконец мне стало ясно, почему многие символы и иероглифы, которые я видел вокруг, казались мне смутно знакомыми. Снова и снова я напрягал память, чувствуя, что стою на пороге какого-то важного открытия: оно совсем рядом и все лее остается за пределом досягаемости. Я понял и причину глубокого душевного волнения, возникавшего всякий раз, когда я встречался взглядом с Моной. Оно шло из глубин моего собственного подсознания, где хранилось воспоминание двенадцати прошедших тысячелетий.

Затем лодка коснулась берега, и из прибрежных кустов показалась мерцающая белая фигурка. Я простер руки, чтобы подхватить ее. После поспешного объятия я поднял девушку и перенес в лодку. Внезапно в лагере поднялась тревога. Неистово жестикулируя, я молил гребцов скорее отчаливать от берега. Но было поздно. Из-за кустов появились толпы людей. Сильные руки схватили лодку за борт. Тщетно пытался я отбиться. В воздухе сверкнул топор и обрушился на мою голову. Я замертво упал на девушку, моя кровь окрасила ее белое одеяние. По ее безумным глазам и открытому рту мы видели, что она кричала, когда отец за длинные черные волосы выволакивал ее из-под моего тела. И занавес опустился.

Снова осветился серебряный экран. Мы видели внутреннюю часть дома-убежища, построенного мудрым атлантом накануне рокового дня, того самого дома, в котором мы все сейчас находились. Я видел столпившихся людей: разразилась катастрофа. Там я снова встретил мою Мону и ее отца, который стал лучше и мудрее, поэтому он оказался среди тех, кто спасся. Огромный зал раскачивался, словно корабль в бурю, а атланты, охваченные благоговейным страхом, приникали к колоннам или падали на пол. Затем дом накренился и стал опускаться под воду. Экран померк, и Манд повернулся к нам с улыбкой, чтобы показать, что все кончилось{14}.

Да, мы жили раньше, все мы — Манд, Мона и я — и, наверное, будем жить опять, снова и снова ступая по длинной череде наших существований. Я умер на Земле и поэтому в своих новых воплощениях жил на суше. Манд и Мона умерли под водой, поэтому их космическая судьба развивалась здесь. Для нас на мгновение приподнялся уголок темного покрова природы, и мимолетный проблеск истины озарил нас. Каждая жизнь — лишь глава в задуманном Творцом повествовании. Нельзя судить о ее мудрости или справедливости, пока в некий День Откровения с неведомой до сей поры вершины знания и мудрости не оглянешься назад и не увидишь, наконец, причины и следствия на всем протяжении бесконечного Времени.

Эта заново обретенная удивительная духовная связь, быть может, и спасла нас позже, когда разгорелась единственная серьезная ссора между нами и сообществом, в котором мы жили. Нам пришлось бы весьма туго, если бы более значительное происшествие не завладело вниманием атлантов и не переменило их отношения к нам. Вот как это случилось.

Однажды утром — если только подобное слово применимо там, где о времени суток приходится судить лишь по тому, чем занимаются люди — мы с профессором сидели в нашей большой гостиной.

В одном углу он устроил себе нечто вроде лаборатории и был занят препарированием гастростомуса, которого мы поймали накануне. На столе лежали останки амифподов и копеподов, а также образцы валелл, иантин и фезалий, и сотня других существ и веществ, запах которых вовсе не был столь привлекателен, сколь их вид и название. Я сидел рядом и изучал грамматику языка атлантов. Надо сказать, что у наших друзей имелось множество книг (читать по их нормам следует справа налево), все они были напечатаны на материале, который я считал пергаментом, пока не узнал, что это спрессованные и особым образом выделанные рыбьи пузыри. Я был преисполнен решимости прочитать все книги, и потому проводил много времени за изучением алфавита и структуры языка.

Внезапно наши мирные занятия были прерваны ворвавшимся в комнату Сканлэном, раскрасневшимся и взволнованным. Одной рукой он размахивал, а в другой, к нашему изумлению, держал упитанного орущего младенца. За ним следовал Бербрикс, инженер, который помог Сканлэну соорудить беспроволочный приемник. Бербрикс всегда отличался изрядным добродушием, но сейчас его крупное полное лицо было искажено яростью. За инженером в комнату вбежала женщина, чьи русые волосы и голубые глаза говорили о том, что ее предками, скорее всего, были не атланты, а порабощенные ими древние греки.

— Послушайте-ка, босс! — воскликнул Сканлэн. — Этот парень, Бербрикс, я вам скажу, классный парень, только он, похоже, свихнулся, и эта юбка, на которой он женился, тоже. И теперь, значит, им без нас не разобраться. Как я понимаю, она у них — все равно что черномазый у нас на юге, и он отлично поступил, когда решил на ней жениться, но это личное дело парня, и мы тут ни при чем.

— Конечно же, это его личное дело, — согласился Маракот. — Что это, Сканлэн, на вас нашло?

— Речь вот о чем, босс. Тут — бац! — появляется ребенок. Похоже, что здешний народ не очень-то жалует эту породу, и жрецы тут же решили принести ребенка в жертву этой ихней образине. Жрец — ать-два — схватил ребенка и отчалил с ним, но старина Бербрикс дернул младенца на себя, а я жреца двинул по уху. Так что теперь вся свора гонится за нами по пятам, и...

Договорить Сканлэн не успел: в коридоре раздались крики и топот, наша дверь распахнулась, и несколько служителей Храма в желтых одеяниях ворвались в комнату. За ними вбежал разъяренный курносый главный жрец. Он дал рукой знак, и слуги бросились к нам, чтобы схватить ребенка. Однако им пришлось остановиться, когда Сканлэн, положив ребенка на стол, взял копье и выставил его навстречу нападавшим. Те достали ножи. Схватив копья, мы с Бербриксом поспешили на помощь Сканлэну. Выглядели мы угрожающе, служители Храма отпрянули и стояли в нерешительности.

—Мистер Хедли, вы, сэр, ведь немного говорите на их наречии, — крикнул Сканлэн. — Так скажите им, что нас так просто не возьмешь. Скажите им, что, мол, большое спасибо, но мы сегодня младенцев не выдаем. И что мы их славно вздуем, коли они сейчас же не очистят ранчо. Вот так, вы просили, так что кушайте теперь на здоровье, желаю вам повеселиться!

Последняя тирада Сканлэна была вызвана тем, что доктор Маракот внезапно вонзил скальпель, которым препарировал животных, в руку одного из служителей, подкравшегося к Сканлэну сзади с ножом. Служитель взвыл и завертелся от страха и боли. Между тем его товарищи, поощряемые жрецом, готовились к атаке. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы в комнату не вошли Манд и Мона. Манд удивленно посмотрел на представшую его глазам картину и обратился с вопросами к жрецу. Мона же подошла ко мне, и я, по счастливому наитию, взял младенца и отдал его ей. Тот сразу же успокоился и довольно заворковал.

Манд нахмурился, и нам стало ясно: он не знает, как быть. Он отослал Верховного Жреца назад в Храм и начал длинное объяснение, из которого я понял и смог передать моим друзьям лишь часть.

— Вы должны отдать ребенка, — сказал я Сканлэну.

— Отдать! Ну уж нет, сэр. Ни за что!

— Эта девушка позаботится и о нем, и о его матери.

— Ну, это другой коленкор. Коли мисс Мона берет дело в свои руки, то я спокоен. Но если этот бродяга-жрец снова...

— Нет, нет, он сейчас не станет вмешиваться. Вопрос будет решен на Совете. Все это как нельзя более серьезно, потому что со слов Манда я понял, что жрец не превысил своих прав и что таков древний обычай нации. Он говорит, что они не могли бы различать высшую и низшую расы, будь между ними промежуточные звенья. Если подобный ребенок родился, он должен умереть. Таков закон.

— Все равно, ребенок не умрет!

— Надеюсь. Манд обещал сделать в Совете все от него зависящее. Но до Совета есть еще одна-две недели. Так что пока ребенку ничто не грозит, а там видно будет — мало ли что случится за это время?

Да, как можно было знать наперед, что случится? И кто, в самом деле, мог вообразить, что произойдет такое?. Об этом, однако, следующая глава наших приключений.

VII

Я уже говорил, что неподалеку от подземного жилища атлантов, загодя приготовленного для спасения в предстоящей катастрофе, поглотившей их родную землю, лежали руины огромного города, частью которого было когда-то и их убежище. Я описал также, как с прозрачными, наполненными кислородом колпаками на головах мы осматривали данное место. Нельзя передать словами впечатления, которое произвело на нас величественное зрелище — огромные колонны с резными узорами и гигантские здания, молчаливо застывшие в сером свете фосфоресцирующей бездны, где глубинные течения медленно размывают каменные плиты, да иногда мелькает тень огромной рыбы, вплывающей в зияющий дверной проем или бесшумно скользящей в разоренных комнатах. Это было любимое место наших прогулок, и в сопровождении Манда мы проводили там по многу часов, рассматривая непривычную архитектуру исчезнувшей цивилизации, которая по развитию техники (но отнюдь не духовной культуры) далеко обогнала нашу. Урок, который мы можем вынести из их взлета и падения, состоит в том, что самая большая опасность для государства — допустить, чтобы развитие интеллекта обогнало развитие души. Это погубило древнюю цивилизацию Атлантиды и может погубить нас.

Среди руин старинного города внимание привлекало большое здание, которое первоначально, должно быть, стояло на холме, потому что оно и теперь располагалось выше общего уровня. К нему вела длинная широкая лестница из черного мрамора; тот же материал был использован и для отделки большей части здания, но мрамор почти полностью оказался скрыт отвратительной желтой губкой, которая свисала со всех уступов и карнизов, напоминая струпья проказы на коже больного. Над главным входом, тоже из черного мрамора, торчала ужасная голова медузы с развевающимися змеями вместо волос, и этот символ то и дело повторялся на стенах. Не раз мы порывались осмотреть зловещий дом, но Манд приходил в сильнейшее волнение и жестами упрашивал нас уйти. Мы поняли, что, пока он нас сопровождает, нам своего не добиться, а нас прямо-таки одолевало любопытство.

Однажды утром мы с Биллом Сканлэном устроили по этому поводу совет.

— Слушай-ка, приятель, — сказал он, — по всему видно, этот парень пытается от нас что-то скрыть, и чем старательней он скрывает, тем больше мне кажется, что я не прочь узнать, в чем там, собственно, дело. Нам ведь не нужны провожатые — ни тебе, ни мне. Мы вполне можем сами надеть стеклянные колпаки и выйти через парадный подъезд погулять как нормальные граждане. Пошли туда, разберемся что к чему!

— Почему бы и нет? — ответил я, заинтригованный не меньше его.

— У вас нет возражений, сэр? — спросил я у вошедшего в комнату Маракота, — не хотите ли и вы пойти с нами, чтобы разрешить загадку Дворца Черного Мрамора?

— Возможно, это еще и дворец черной магии, — отвечал он. — Вам не доводилось слышать о Темноликом Властелине?{15}

— Я вынужден был сознаться, что не слыхал о таком. Не помню, говорил ли я, что профессор — всемирно признанный авторитет по истории религий, по древним и первобытным культам. Даже далекая Атлантида не выходила за пределы его познаний.

— Сведения о Темноликом Властелине дошли до нас преимущественно через Египет, — сказал он. — То, что жрецы храма в Саисе рассказали Солону, стало как бы ядром, вокруг которого собрались другие факты, легенды, свидетельства очевидцев. Есть в них, разумеется, и определенная доля вымысла.

— Так что ж интересного рассказывали эти умники? — спросил Сканлэн.

— Они много всего рассказывали. Среди прочего — легенду о Темноликом Властелине. Я подозреваю, что это и есть хозяин Дворца Черного Мрамора. Некоторые утверждают, что было несколько Темноликих Властелинов, но достоверные свидетельства существуют лишь об одном.

— И кто он? — спросил Сканлэн.

— Все сходятся на том, что это был больше, чем человек — и по силе, и по злу, в нем заключенному. Ведь именно из-за него, из-за полного духовного разложения, которое он навлек на людей, была уничтожена Атлантида.

— Как Содом и Гоморра.

— Совершенно верно. Видимо, есть предел, который невозможно преступить. Терпение природы истощается, и единственное, что ей остается, — смести все с лица Земли и начать заново. Это зловещее существо — не хочу называть его человеком — изучило темные искусства и преуспело в магии, которую употребляло во зло. Такова легенда о Темноликом Властелине. Она объясняет, почему его дом и по сей день пугает бедняг-атлантов и почему они так не хотят, чтобы мы к нему приближались.

— А мне, наоборот, еще больше захотелось, — воскликнул я.

— И мне тоже, — прибавил Билл.

— Должен сознаться, что и я не прочь его осмотреть, — сказал профессор. — Не вижу, чем мы повредим нашим гостеприимным хозяевам, если сходим туда сами, раз их предрассудки не позволяют им близко подходить к дворцу. Отправимся при первом же удобном случае.

Но удобного случая нам пришлось терпеливо ждать, потому что в тесном сообществе атлантов наша экспедиция, предприми мы ее, не укрылась бы от глаз остальных. Однажды утром (насколько мы вообще могли отличить ночь от утра) наши хозяева были заняты какой-то грандиозной религиозной церемонией, и мы решили не упускать свой шанс; заверив обоих рабочих, приводивших в действие огромные насосы, что идем на обычную прогулку, мы быстро выбрались на океанское дно и направились к древнему городу. В плотной морской воде трудно передвигаться, и даже короткая прогулка бывает утомительной, но все же через час мы оказались перед большим черным зданием, возбудившим наше любопытство. Некому было нас остановить, и мы, не подозревая о грозящей опасности, поднялись по черной мраморной лестнице и вошли в исполинские каменные двери Дворца Зла.

Дворец сохранился гораздо лучше прочих зданий древнего города — даже каменные стены ничуть не пострадали, лишь мебель и портьеры исчезли и их заменили ужасные занавеси, развешенные природой. Это было мрачное и темное место, в жуткой тени скрывались безобразные полипы и странные бесформенные рыбы, казавшиеся плодом ночного кошмара. Больше всего мне запомнились гигантские пурпурные слизни, которые ползали кругом в невероятных количествах, и огромные черные рыбы, покрывавшие пол, словно циновки. Над ними в воде колыхались длинные щупальца, будто обрамленные огнем. Нам пришлось ступать весьма осторожно, так как все строение оказалось наполнено этими отвратительными созданиями, мерзостный вид которых скорее всего соответствовал их смертоносности.

В богато украшенные коридоры выходили двери комнат, центральная часть здания представляла собой большой зал, некогда бывший одним из самых великолепных творений рук человеческих. В сумеречном свете нам не было видно ни потолка, ни истинной высоты стен, но по мере того, как свет наших фонарей выхватывал из темноты бесчисленные коридоры, мы поняли, что Дворец просто необъятен. Мы дивились настенным украшениям: барельефам и орнаментам, вырезанным с потрясающим мастерством, но на отвратительные и непристойные сюжеты. Вся садистская жестокость и животная похоть, какую только может измыслить человеческий ум, нашла на этих стенах свое отражение, и из теней перед нами возникали гадкие образы и ужасные фантазии. Если когда-либо на земле возводили храм в честь дьявола, то, несомненно, мы в нем сейчас находились. Здесь присутствовал и сам дьявол, потому что в конце зала под навесом из металла, давно утратившего свой первоначальный цвет (возможно, то было золото), на высоком троне красного мрамора восседал ужасный идол, настоящее воплощение зла. Нахмурив брови, он взирал на мир жестоко и неумолимо. Он выглядел близнецом Ваала, изображение которого мы видели в Колонии у атлантов, только был еще отвратительнее и ужаснее.

Кажущееся живым лицо завораживало, притягивало к себе, и мы словно оцепенели, как вдруг сзади нас послышался громкий смех, полный издевки. Мы, как я уже сказал, были в стеклянных колпаках, не пропускавших звуков ни внутрь, ни наружу, но издевательский смех отчетливо звучал в ушах! Мы резко обернулись и застыли в изумлении.

Прислонившись к колонне, стоял человек, руки его были скрещены на груди, во взгляде горящих глаз читались злорадство и угроза. Я назвал его «человеком», хотя ни на кого из людей он не походил: он мог дышать и говорить под водой, что не под силу никому из нас, и голос его проникал сквозь наши колпаки, что невозможно для человеческого голоса! Он был не менее семи футов ростом, атлетического сложения, что подчеркивал облегающий костюм из материала, похожего на гладкую кожу. Его лицо выглядело как бронзовая маска с темно-зеленым отливом, выполненная с необычайным мастерством. Казалось, она соединила в себе всю силу и зло, какие могут оставить свой отпечаток на лице человека. В его наружности не было и намека на полноту или чувственность, что было бы выражением слабости. Напротив, в этом существе виделось изящество хищной птицы: орлиный нос, пронзительные черные глаза, полные огня. Именно безжалостные, пылающие злобой глаза и жестокий, словно сама судьба, хотя и красивый рот, прямой и резко очерченный, внушали ужас. Глядя на это существо, я чувствовал, что за его безупречной красотой скрывается самая что ни на есть чудовищная порочность. Взгляд выражал угрозу, улыбка смахивала на ухмылку, а смех — на глумление.

—Итак, господа, — произнес он на чистейшем английском языке, и голос звучал так ясно, будто мы снова на земле, — у вас было замечательное приключение в прошлом и, возможно, вам предстоит еще более увлекательное в будущем, хотя, может статься, я сочту своим приятным долгом его неожиданно прервать. Боюсь, что разговор получается несколько односторонний, но я отлично читаю ваши мысли, и поскольку мне о вас все известно, вам нечего опасаться непонимания. Но вам еще многое, весьма многое предстоит узнать.

Мы беспомощно переглядывались. И снова раздался глумливый смех.

—Что ж, это и в самом деле непросто. Вы все обсудите, когда вернетесь, потому что я хочу, чтобы вы вернулись и передали мое послание. Если б не оно, я думаю, что визит, который вы мне нанесли, оказался бы для вас последним. Но прежде я хочу вам кое-что сказать. Я обращаюсь к вам, доктор Маракот, как к старшему и, полагаю, мудрейшему из троих, хотя ваш приход сюда мудрым никак не назовешь. Вы меня ведь прекрасно слышите? Отлично, друзья мои, достаточно кивнуть. Несомненно, вы знаете, кто я такой. Похоже, вы узнали обо мне недавно. Никто не может говорить или подумать обо мне без моего ведома. Никто не может явиться в этот старый дом, в мою сокровенную обитель, не вызвав притом меня. Вот почему эти бедняги, зарывшиеся, словно кроты, в землю, обходят его стороной. Им хотелось, чтобы и вы следовали их примеру. Вы поступили бы благоразумнее, послушавшись их совета. Но вот вы вызвали меня, а, будучи вызван, я не скоро ухожу, ха-ха-ха...

— Да, я вижу, ваш ум в смятении: обладая ничтожной крупицей жалкой земной науки, вы не в состоянии ответить на вопросы, которые возникают из-за меня. Как это я живу здесь без кислорода? Но я ведь живу не здесь, а в огромном мире людей под солнцем. Сюда же я прихожу, когда меня призовут, — вы, например. Но я не дышу воздухом, я дышу эфиром. А эфира здесь столько, сколько и на вершине любой горы. Даже некоторые люди могут жить без воздуха. В каталепсии человек месяцами лежит не дыша. Я в чем-то похож на него, но, как видите, остаюсь в сознании и не теряю активности.

— Еще вас беспокоит, каким образом вы меня слышите. Но разве вы забыли суть беспроволочной передачи сигналов, которые переходят из эфира в воздух? Так и я могу превращать свои слова в колебания воздуха в ваших несуразных колпаках.

— Вас поражает то, как я владею английским? Надеюсь, он не так уж плох, ха-ха-ха... Я ведь пожил какое-то время на земле, господа, и это было трудное, очень трудное время. Сколько именно?

— Сейчас идет одиннадцатое или двенадцатое тысячелетие. Скорей, двенадцатое. Как видите, у меня было достаточно времени, чтобы выучить все существующие языки. Английским я владею не хуже, чем прочими.

— Надеюсь, я разрешил некоторые ваши сомнения? Хорошо. Теперь я хочу поговорить с вами серьезно.

Я — Ваал-Сепа. Я Темноликий Властелин. Я тот, кто столь глубоко проник в тайны природы, что победил саму смерть. Я не смогу умереть, даже если б и захотел. Чтобы я умер, должна появиться воля сильнее моей. О, смертные, никогда не молитесь об избавлении от смерти! Может быть, она и кажется вам ужасной, но вечная жизнь неизмеримо страшней. Все жить и жить, и снова жить, пока неисчислимые поколенья людей проходят мимо, ха-ха-ха... Сидеть на обочине истории и видеть, как жизнь идет, неизменно идет вперед, оставляя тебя позади. Разве удивительно, что в моем сердце лишь тьма и горечь, ха-ха-ха... и что я проклинаю тупоумное человеческое стадо? Я врежу им, когда могу. Почему бы и нет?

Вы хотите знать, как я могу им вредить? У меня есть власть, и немалая. Я могу управлять умами людей. Я повелитель толпы. Где замышляли и замышляют зло, там всегда был я. Я был с гуннами, когда они повергли в руины половину Европы. Я был с сарацинами, когда во имя религии они убивали «гяуров». Я вдохновил и провел Варфоломеевскую ночь. Благодаря мне велась торговля рабами. Это по моему наущению сожгли десять тысяч старух, которых дураки называли ведьмами. Я был тем высоким темным человеком, который вел толпу в Париже, когда улицы утопали в крови, ха-ха-ха... Такие радости редки, но в России в последнее время бывало и похлеще. Я как раз оттуда. Я уже почти забыл про здешнюю колонию подводных крыс. Они зарылись в грязь и сохранили жалкие крохи от искусств и легенд той великой страны, что не расцветет уже никогда. Вы напомнили мне о них, потому что этот старый дом связан со мной волнами эфира, о каких ваша наука не имеет понятия. Да, я тот человек, который построил этот Дворец и любил в нем жить. Я узнал, что сюда проникли посторонние, взглянул — и вот я здесь, надо сказать, впервые за тысячи лет, и я вспомнил об атлантах. Они здесь что-то больно зажились. Им пора уходить. Их родоначальником был человек, который посмел противостоять мне. При жизни он построил убежище от катастрофы, поглотившей всех, кроме его последователей и меня. Их спасла его мудрость, а меня — моя сила. Но теперь я раздавлю тех, кого он спас, и на этом повесть будет завершена.

Он сунул руку за пазуху и извлек какой-то свиток.

— Отдадите вождю водяных крыс, — сказал он. — Мне жаль, что вам, джентльмены, придется разделить их судьбу, но поскольку именно вы повинны в их несчастье, то это вполне справедливо.

Советую рассмотреть рисунки и барельефы, они помогут вам понять, как вознеслась Атлантида за время моего правления. Здесь вы найдете кое-какие свидетельства о характере и нравах людей, пока они находились под моим владычеством. Жизнь была чрезвычайно разнообразна, многоцветна, многостороння... В нынешнее серое время это назвали бы «бесстыдной оргией», ха-ха-ха... Что ж, называйте, как хотите. Я принес эти радости в мир, я наслаждался сполна и ни о чем не жалею. И если б пришлось начать сначала, я бы все повторил и сделал бы больше... Но как, однако, тягостен дар вечной жизни! Варда, которого я проклинаю и которого следовало убить прежде, чем он смог мне противостоять и восстановить против меня людей, Варда оказался в данном отношении мудрее меня. Он иногда посещает землю, но как дух, а не как человек.

— Теперь я покину вас. Вы пришли сюда из любопытства, друзья мои. Надеюсь, я его удовлетворил, ха-ха-ха...

Засим он исчез. Да, да, исчез, растаял прямо у нас на глазах. Он чуть отступил от колонны, к которой прислонялся, и его великолепная фигура утратила четкость очертаний, глаза погасли. Через мгновение он превратился в темное клубящееся облачко, которое поплыло вверх в застойной воде ужасного зала.

Мы не стали задерживаться в том жутком месте: оставаться было небезопасно. Снимая с плеча Билла Сканлэна ядовитого пурпурного слизня, я обжег себе руку ядом. Когда мы шли к выходу, я вновь содрогнулся при виде бесстыдных барельефов, созданных самим дьяволом. Затем мы почти побежали по темному коридору, проклиная свою глупость, из-за которой сюда забрались. Мы испытали огромное облегчение, когда наконец выбрались на фосфоресцирующую равнину, и снова увидели вокруг себя чистую прозрачную воду. Через час мы были дома и, сняв шлемы, устроили у себя в комнате совет. Мы с профессором были слишком потрясены, чтобы облечь свои мысли и чувства в слова. Но неукротимому жизнелюбию Сканлэна было все нипочем.

—Ну и ну! — воскликнул он. — Влипли же мы в историю! Этот парень небось прямо из ада заявился. Со своими картинками и статуями он кого угодно за пояс заткнет. Надо решить, как нам быть.

Доктор Маракот глубоко задумался. Затем, позвонив в колокольчик, он вызвал приставленного к нам человека в желтом и сказал:

—Манд!

Когда явился наш друг, Маракот вручил ему роковое письмо. Меня восхитило самообладание Манда: своим любопытством, которому нет оправдания, мы, спасенные им незнакомцы, поставили под угрозу не только его жизнь, но и жизнь всего его народа; он смертельно побледнел, читая письмо, но в грустных карих глазах его не было упрека. Он только печально покачал головой.

—Ваал-Сепа! Ваал-Сепа! — воскликнул он и судорожно закрыл лицо руками, как бы заслоняясь от жуткого видения. В конце концов, охваченный невыразимым горем он в отчаянии заметался по комнате. Когда он ушел, чтобы огласить роковое послание остальным атлантам, мы услышали звон огромного колокола, созывавшего всех в Центральный зал.

Так мы идем? — спросил я. Доктор Маракот лишь пожал плечами.

Зачем? Демоническая власть сильнее нас.

—Вы правы! — сказал Сканлэн. — Кролики бессильны перед удавом. Однако, разрази меня гром, если мы не должны помочь им! Ведь что получается: мы с вами вызвали дьявола, заварили всю эту кашу, а расхлебывать, что же, придется им?!

- Что же вы предлагаете? — нетерпеливо спросил я, так как понимал, что за напускным легкомыслием Сканлэна скрываются сила и практичность современного человека, привыкшего все делать своими руками.

—У меня нет идей, хоть обыщите, — отвечал он. — Но думаю, этот парень не такой уж неуязвимый, как ему кажется. Глядишь, он чуток и поизносился от времени, ведь если верить ему на слово, лет старикашке немерено.

—Может, просто напасть на него?

—Нет, это ничего не даст, — сказал доктор. Сканлэн подошел к своему ящику, и когда он

повернулся к нам, в руке у него оказался большой шестизарядный револьвер.

—Ну, как насчет этого? — спросил он. — Подобрал его на месте катастрофы. Думал, пригодится. У меня к нему и дюжина патронов имеется. А что, если проделать столько же дырок в старой мумии? Глядишь, часть магии и улетучится... О Боже! Что это... что со мной?

Револьвер выпал у него из руки и ударился об пол, а сам Сканлэн, извиваясь от страшной боли, обхватил запястье. Правую руку ему свела страшная судорога, и когда мы попытались помочь, то почувствовали, что мышцы у него вздулись и стали как древесные корни. От мучительной боли по лицу бедняги катился пот. Наконец, совершенно обессиленный и покорный, он повалился на кровать.

—Все!.. Я выбываю из игры, — сказал он. — Сдаюсь! Да, спасибо, уже не так больно. Вильям Сканлэн в нокауте. Это мне будет наукой. Против ада с шестизарядником не попрешь, и пытаться нечего. Признаю свое поражение.

— Да, это вам будет уроком, — сказал Маракот, — и, надо сказать, серьезным уроком.

— Так что же, положение безнадежное? — вырвалось у меня.

— А что мы можем сделать, когда он, выходит, знает каждое наше слово, видит каждый наш шаг? Но не стоит отчаиваться, — проговорил Маракот и на несколько минут погрузился в размышления.

— Полагаю, — сказал он наконец, — что вам, Сканлэн, лучше всего оставаться здесь. Полежите и придите в себя. Вы пережили страшное потрясение и не сразу оправитесь.

Имейте в виду: если что-то надо делать, на меня можете положиться. Хотя ясно, что грубой силой тут ничего не добьешься, — стойко произнес наш товарищ. По его искаженному болью лицу и трясущимся рукам было видно, что он превозмогает сильнейшую боль.

Пока вы ничем не поможете. Во всяком случае, мы поняли, чего нам делать не следует. Любое насилие бесполезно. Стало быть, будем действовать по-другому — на уровне духа. Оставайтесь здесь, Хедли, а я пойду к себе в лабораторию и там поразмыслю хорошенько. Глядишь — и придумаю, как нам быть.

Мы со Сканлэном научились во всем полагаться на Маракота. Мы не сомневались: если только человеческому уму под силу разрешить возникшую проблему, Маракот с нею справится. Хотя мы оказались в положении, когда человек не в силах что-либо изменить. Мы беспомощны, словно дети, перед лицом сил, которых не понимаем и которыми не в состоянии овладеть. Сканлэн забылся тревожным сном. И все время, сидя подле него, я думал не о том, как избежать катастрофы, а о том, как скоро она наступит и каким будет конец. В любую минуту я был готов увидеть, как рушатся стены и темные воды морских глубин смыкаются над атлантами и нами.

И вдруг огромный колокол зазвонил снова. Его металлический звон будоражил каждый нерв. Я вскочил, а Сканлэн приподнялся на кровати. Да, это не был обычный сигнал сбора, какой нам доводилось слышать в старом дворце не раз. Гудел тревожный, беспорядочный набат.

«Идите сюда! Идите скорей! Бросайте все и идите!» — звал колокол.

—Знаешь, приятель, надо идти к ним, — сказал Сканлэн. — Там сейчас что-то будет.

—Какой от нас толк?

— Не исключено, что наше появление слегка их встряхнет, а это уже что-то. В любом случае, они не должны думать, что мы боимся. Где док?

— Пошел к себе в лабораторию. Согласен, Сканлэн, нам следует быть со всеми. Мы должны показать, что готовы разделить их судьбу.

— Беднягам наверняка нужна наша поддержка. Пусть они знают и больше нашего, но с нервами у них явно слабовато. Видать, смирились со своей судьбиной, так что рассчитывать будем только на себя. Что ж, по мне, потоп — так потоп!

Мы ринулись было к двери, но тут она распахнулась и на пороге возник доктор Маракот. Но он ли это? Перед нами был человек, преисполненный непоколебимой уверенности, в лице его читались сила и решимость. Тихий ученый исчез без следа, перед нами стоял сверхчеловек, предводитель с властным характером, способный подчинить своей воле человечество.

— Да, друзья, наша помощь, определенно, понадобится. Еще можно все исправить. Но поспешим, пока не поздно! Объясню все после. Да, да, мы идем! — последние слова были обращены к перепуганным атлантам, которые нетерпеливо нас звали.

Действительно, как сказал Сканлэн, мы не раз уже показали, что сильнее характером и куда более способны к решительным действиям, чем эти отгороженные от остального мира люди. В час смертельной опасности они, видимо, ждали от нас поддержки. При нашем появлении раздались вздохи облегчения и радостный шепот. В переполненном людьми зале мы заняли отведенные нам места в первом ряду.

Если мы собирались оказать нашим друзьям помощь, то пришли как нельзя более кстати: знакомое нам страшилище уже стояло на возвышении и с жестокой, демонической улыбкой на тонких губах взирало на съежившихся под его взглядом людей. (Мне вспомнились слова Сканлэна о кроликах и удаве.) Люди в ужасе жались друг к другу и широко раскрытыми глазами смотрели на исполинскую фигуру. Безжалостные глаза, сверкавшие на темном зеленом лице, взирали на них сверху вниз. Никогда не забыть мне этого зала и людей, сидящих в нем ярус за ярусом, — лица осунувшиеся, глаза широко раскрыты, исполненный ужаса взгляд устремлен на монстра, стоящего на возвышении в центре. Они безропотно ожидали исполнения вынесенного им приговора, и тень смерти уже нависла над их головами. Манд, униженно-покорный, срывающимся голосом просил за свой народ, молил о пощаде, но было видно, что слова его лишь тешат стоящее над ним исчадие ада. Монстр резко его перебил, сказав что-то, воздел правую руку — и по рядам пронесся стон отчаяния. И тут доктор Маракот одним сильным прыжком встал рядом с чудовищем. Я был изумлен произошедшей с ним перемене: походка и движения юноши, лицо излучает нечеловеческую силу.

— Жалкий человечишка, что это ты хочешь сказать мне? — спросил Монстр.

— А вот что! — невозмутимо отвечал Маракот. — Твое время прошло, Сатана. Ты уж больно зажился на этом свете. Убирайся прочь! Ступай к себе в ад, там тебя заждались. Ты — Князь Тьмы, так и сгинь во тьму!

— Глаза демона источали темное пламя, когда он отвечал:

—Когда настанет срок — если вообще настанет, — я узнаю об этом не из уст жалкого смертного. Где тебе противостоять мне — познавшему тайны Вселенной? Да я одним взглядом раздавлю тебя, как муху!

Маракот посмотрел в ужасные глаза без страха, и мне показалось, что демон отвел взгляд.

— О, несчастный! — ответствовал Маракот. — Это у меня сила и воля, чтобы уничтожить тебя. Ты слишком долго осквернял мир своим присутствием. Ты был чумой, заражавшей все доброе и прекрасное. Человечество вздохнет с облегчением, когда тебя не станет, и свет солнца станет ярче на небесах!

— Что это? Кто ты? Что говоришь?.. — в изумлении забормотало чудовище.

— Ты еще рассуждаешь о тайном знании. Сказать ли тебе, что лежит в самом основании мира? Тайна состоит в том, что на каждом уровне Вселенной — физическом, ментальном, духовном — добро сильней, чем зло. Ангел всегда одолеет дьявола. Я сейчас на той же плоскости, на какой правил ты, и со мной сила победителя. Она дана мне свыше. Поэтому я говорю: Сгинь! пропади, нечистый! Твое место в аду, вот и ступай туда! Исчезни! Я сказал: Исчезни!

И здесь свершилось чудо! Минуту или долее — кто берется определить? — смертный человек и демон стояли друг против друга и смотрели один другому в глаза. Столкнулись две воли: темная и светлая. Внезапно мощная фигура отступила. С искаженным от ярости лицом Монстр стал хватать руками воздух...

—Проклятие, это ты, Варда! Я узнаю дело твоих рук. О, Варда, будь ты проклят! Будь прокля...

Его голос затих, высокая темная фигура как бы расплылась по краям, голова упала на грудь, колени подогнулись, он начал оседать, и его очертания менялись. Сначала мы увидели сгорбленную человеческую фигуру, затем — бесформенную темную массу, которая сгнила у нас на глазах, запачкав платформу и отравив зловонием воздух.

Маракот был в полном изнеможении, он покачнулся и упал, а мы со Сканлэном кинулись к нему.

—Мы победили, победили! Победи... — твердил он, но силы оставили его, и он лежал на полу, не подавая признаков жизни.

Вот каким образом атланты были спасены от ужасной опасности, а Дух Зла оказался навеки изгнан из земного мира. Несколько дней доктор Маракот пролежал без сил, с уст его то и дело слетали удивительные слова и обрывки фраз, которые мы сочли бы бредом и отнесли на счет болезни, не доведись нам самим быть очевидцами недавних поразительнейших событий. Должен также добавить, что нечеловеческая духовная мощь, переполнявшая Маракота, исчезла без следа, и перед нами снова был тихий, спокойный ученый, коего мы хорошо знали.

— И надо же, чтоб это случилось именно со мной! — восклицал он. — Со мной — материалистом и безбожником! Я был всецело погружен в материю, ничто идеальное и духовное не могло рассчитывать на мое внимание. И вот теории, которые я возводил на протяжении всей жизни, рухнули в мгновение ока!

— Похоже, мы снова побывали в школе, сэр, — прокомментировал его слова Сканлэн. — Если я когда-нибудь вернусь домой, будет что рассказать ребятам.

— Чем меньше ты им расскажешь, дружище, тем лучше будет для тебя, не то прослывешь величайшим лжецом в Америке, — заметил я. — Суди сам, разве мы с тобой поверили б такому рассказу?

— Да уж, пожалуй. Ну, док, скажу я вам, здорово вы влепили в черномазого! Точно в десятку! Ему оттуда нипочем не выбраться! Вы его просто спихнули. Не знаю, где он теперь обосновался, но Билл Сканлэн туда ни ногой!

— А сейчас, друзья мои, я расскажу вам, что все-таки со мной произошло, — возвестил доктор. — Помните, как я покинул вас и ушел к себе в лабораторию? Я уже почти ни на что не надеялся. Правда, я много читал о черной магии и оккультных искусствах и хорошо знал, что белое всегда может победить черное, если только сумеет встать с ним на одну иерархическую плоскость. Ваал-Сепа находился на гораздо более сильном — не будем говорить «высоком» — уровне, чем я. Это был роковой и неопровержимый факт.

Я не видел способа преодолеть данное затруднение. Тогда я улегся на кушетку и стал молить о помощи. Когда оказываешься на грани человеческих сил и сознаешь свою беспомощность, остается только в мольбе протянуть руки к силам Добра, что сокрыты от нас туманной завесой. Я стал молиться — и молитва моя была услышана.

Внезапно я почувствовал, что в комнате я не один. Передо мной стоял смуглый высокий мужчина, доброе бородатое лицо сияло благожелательностью и любовью. Интуиция, подсказывала мне, что это — дух великого и мудрого атланта, который при жизни боролся со злом и, не имея сил предотвратить гибель своей страны, принял меры, чтобы самые достойные выжили, хотя им и пришлось погрузиться в глубины океана. Этот удивительный дух появился, дабы спасти своих потомков. Приблизившись, он с улыбкой возложил руки мне на голову и стоял так, передавая мне свою собственную энергию и силу. Я почувствовал, как она, словно огонь, разливается по моим жилам. У меня появились воля и сила творить чудеса! Тут я услышал звон колокола и понял, что решающий час настал. Дух, улыбнувшись мне на прощание, исчез. Я пошел в зал, а остальное вам известно.

— Что ж, сэр, — сказал я, — думаю, вы завоевали среди подводных жителей небывалый авторитет. Так что, пожелай вы обосноваться здесь в качестве божества, вы, безусловно, добьетесь успеха.

— М-да, док, вам повезло больше, чем мне, — заявил Сканлэн с оттенком грусти в голосе. — Как, черт побери, вышло, что дьявол не пронюхал о вашей затее? Меня-то он сразу скрутил, когда я схватился за пушку, а вас он не расколол.

— Наверное, дело в том, что вы находились на уровне материи, а я какое-то время пребывал на уровне духа, — задумчиво проговорил доктор. — Общение с миром просветленных духов всегда учит смирению, и ты осознаешь, как недалеко ушло человечество в своем развитии, как в действительности ничтожно наше земное существование. Я сделал свои выводы, и моя жизнь послужит тому доказательством.

Так закончилась эта история. В скором времени у нас возникла идея послать весть о себе на поверхность, а затем с помощью стеклянных шаров, наполненных левигеном, мы поднялись наверх, о чем я уже писал раньше.

Доктор Маракот подумывает о том, чтобы вернуться к атлантам. Ему нужно кое-что уточнить в вопросах ихтиологии. Сканлэн, я слышал, женился в Филадельфии на своей голубке и был назначен управляющим делами фирмы, так что теперь он не ищет приключений, в то время как я...

Что ж, море уже подарило мне самую драгоценную свою жемчужину, и больше я ни о чем не прошу.

1928 г.

Перевод М. Антоновой, П. Гелевы и Е. Толкачева

РАССКАЗЫ

ЧЕЛОВЕК ИЗ АРХАНГЕЛЬСКА

4 марта 1867 года, будучи на двадцать пятом году жизни, я пометил в своей записной книжке следующее — результат многих умственных волнений и борьбы:

«Солнечная система, посреди бесчисленного множества других систем, таких же обширных, как она, несется в вечном молчании в пространстве по направлению к созвездию Геркулеса. Громадные шары, из которых она состоит, вертятся в вечной пустоте непрестанно и безмолвно. Среди них самый маленький и незначительный есть то скопление твердых и жидких частиц, которое мы назвали Землею. Она несется вперед так же, как неслась до моего рождения и будет нестись после моей смерти — вертящаяся тайна, пришедшая неизвестно откуда и идущая неизвестно куда. На наружной коре этой движущейся массы пресмыкается много козявок, одна из которых я, Джон Мак-Видти, беспомощный, бессильный, бесцельно увлекаемый в пространстве. Однако положение вещей у нас таково, что небольшую дозу энергии и проблески разума, которыми я обладаю, всецело отнимает у меня труд, который необходим, чтобы приобрести известные металлические кружки, посредством которых я могу купить химические элементы, необходимые для возобновления моих постоянно разрушающихся тканей, и иметь над своей головой крышу, которая защищала бы меня от суровости погоды. Я, таким образом, не могу тратить времени на размышление о мировых вопросах, с которыми мне приходится сталкиваться на каждом шагу. Между тем, такая ничтожность, какя, может еще иногда чувствовать себя до некоторой степени счастливым и даже — отметьте это! — по временам ощущать прилив гордости от чувства собственной значимости».

Эти слова, как было уже сказано, я начертал в своей записной книжке, и они точно выражали мои мысли, которые возникли не под влиянием минуты, а были плодом долгого, упорного размышления. Наконец, однако же, пришло время, когда умер мой дядя, Мак-Видти из Гленкарна, тот самый, который был когда-то представителем комитета Палаты Общин. Он разделил свое большое состояние между многочисленными племянниками, и я убедился, что теперь с избытком обеспечен до конца своих дней. К тому же я сделался собственником мрачного клочка земли на берегу Кэтнесса; я думаю, старик одарил меня в насмешку, так как этот клочок песчаной местности не представлял никакой ценности. Юмор старика всегда смахивал на издевательство. Кстати, замечу, что тогда я состоял стряпчим в одном городишке Центральной Англии.

Теперь я мог предаваться размышлениям, отказаться от всяких мелких и низких целей, мог возвысить свой ум изучением тайн природы. Мой отъезд из Англии был ускорен тем обстоятельством, что я чуть не убил человека в ссоре: я вспыльчив по натуре и забываю о своей силе, когда прихожу в бешенство. Против меня не было возбуждено судебного преследования, но газеты травили меня, а люди косились на меня при встрече. Кончилось тем, что я проклял их и их прокопченный дымом город и поспешил в мои скверные владения, где я мог, наконец, обрести спокойствие и условия для уединенных занятий. Прежде чем уехать, я взял небольшую сумму из своего капитала и, таким образом, мог повезти с собою избранную коллекцию философских книг и самых современных инструментов вместе с химическими реактивами и другими подобного рода вещами, которые мне могли понадобиться в моем уединении.

Местность, которую я унаследовал, представляла собою узкую полосу, состоявшую большей частью из песка. Она тянулась более чем на две мили вдоль бухты Мэнси. Здесь стоял ветхий дом из серого камня, никто не мог сказать мне когда и для чего построенный; я починил его, и он сделался жилищем, совершенно удовлетворявшим моим скромным вкусам. Одна комната стала моей лабораторией, другая — гостиной, а в третьей, как раз под покатой крышей, я подвесил гамак, в котором всегда спал. Было еще три комнаты, но я не занял их, а одну отдал старухе, которая вела мое хозяйство. На несколько миль вокруг не было ни души, дальше же, на другой стороне Фергус-Несса, жили рыбаки — Янги и Мак-Леоды. Перед домом была большая бухта; позади высились два безлесных холма, из-за которых поднималась гряда более высоких; между холмами была долина, и когда ветер дул с суши, он обыкновенно несся по ней с меланхолическим завыванием и шептался между ветвями елей под моим аттическим окном.

Я не люблю людей. Справедливость заставляет меня прибавить, что и они, кажется, большей частью не любят меня. Я ненавижу их мелкие, низкие, пресмыкающиеся обычаи, их условность, их обманы, их ужасный взгляд на правду и неправду. Их оскорбляет моя резкая откровенность, мое невнимание к их общественным нормам, то нетерпение,

с которым я отношусь ко всякому принуждению. Среди книг и химических реактивов, в своей уединенной берлоге в Мэнси, я мог скрыться от шумной людской толпы с ее политикой, техническим прогрессом и болтовней и блаженствовать в покое и счастье. Впрочем, я не бездельничал, я работал в своей маленькой пещере и делал успехи. Я имею основания думать, что атомистическая теория Дальтона основана на ошибке, и знаю, что ртуть не просто химическое вещество.

В течение дня я занимался перегонками и анализами. Часто я забывал о еде, и когда старая Мэдж звала меня пить чай, я находил свой обед нетронутым на столе. По вечерам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта — всех тех, которые старались постичь непознаваемое. Все они бесплодны и пусты, не дают ничего в смысле результатов, но расточительны на многосложные слова, напоминая мне людей, которые, копая землю, чтобы добыть золото, откопали много червей и затем с торжеством выдали их за то, что искали. Иногда беспокойный дух овладевал мною, и я совершал прогулки по тридцати и сорока миль, без отдыха и пищи. В этих случаях, когда я проходил через какую-нибудь деревню, худой, небритый и с растрепанными волосами, матери бросались на дорогу и спешно уводили своих детей домой, а крестьяне толпами выходили из кабаков, чтобы поглазеть на меня. Думаю, что я повсюду был известен под прозвищем «сумасшедшего лорда из Мэнси». Однако же я редко делал набеги на деревню, так как обыкновенно бродил у себя на берегу, где успокаивал свой дух крепким табаком и делал океан своим другом и поверенным.

Какой товарищ может сравниться с великим беспокойным трепещущим морем? С каким человеческим настроением оно не будет гармонировать? Как бы вам ни было весело, вы можете почувствовать себя еще веселее, внимая его радостному шуму, наблюдая, как длинные зеленые волны догоняют друг друга и как солнце играет на их искрящихся гребнях. Но когда седые волны гневно вскидывают свои головы и ветер ревет над ними, тогда самый мрачно настроенный человек чувствует, что в природе есть меланхолическое начало, которое не уступит в печали и трагизме его собственным мыслям.

Когда в бухте Мэнси было тихо, поверхность моря блестела, как зеркало, и только в одном месте на небольшом расстоянии от берега выступала из воды длинная черная линия, похожая на зубчатую спину какого-нибудь спящего чудовища. Это была часть опасного хребта скал, известного у рыбаков под именем «истрепанного рифа Мэнси». Когда ветер дул с востока, волны разбивались о него с грохотом, подобным грому, а брызги перебрасывало через мой дом до самых холмов. Сама бухта была глубока и удобна, но слишком открыта для северных и восточных ветров и слишком страшна своим рифом для того, чтобы моряки часто пользовались ею. Было что-то романтическое в этом уединенном месте. В ясную погоду я часто лежал в лодке и, глядя через борт, видел далеко внизу колеблющиеся очертания большой рыбы, похожей на привидение, которую, я уверен, не довелось наблюдать ни одному натуралисту, и мое воображение создавало из нее гения этой пустынной бухты. Однажды, когда я стоял на берегу в тихую ночь, из бездны раздался истошный крик, похожий на крик женщины в безнадежном горе. Он то ослабевал, то усиливался в течение тридцати секунд. Это я слышал своими собственными ушами.

В таком странном месте между бесконечными холмами и безбрежным морем я работал и размышлял два года, и никто из моих собратьев-людей не беспокоил меня. Постепенно я приучил свою старую служанку к молчанию, так что теперь она редко открывала рот, хотя я не сомневаюсь, что когда два раза в год она посещала своих родственников в Уике, то за несколько дней язык ее получал вознаграждение за свой вынужденный отдых. Я дошел до того, что почти забыл, что я член человеческого рода, и жил всецело с мертвыми, чьи книги я внимательно изучал, как вдруг случилось происшествие, направившее мои мысли по новому руслу.

После трех штормовых июньских дней наступил тихий и солнечный день. Вечером тоже был штиль. Солнце зашло на западе за пурпурные облака, и на гладкую поверхность бухты легли полосы алого цвета. На берегу лужи, оставленные приливом, походили на пятна крови на желтом песке, словно здесь прошел раненый великан, оставляя за собой кровавые следы. Когда наступили сумерки, клочья облаков, стлавшихся над морем на востоке, собрались в кучу и образовали тучи неправильной формы. Барометр стоял низко, и я знал, что надвигается буря. Около девяти часов глухой звук, похожий на стон, донесся с моря, словно стонал сильно измученный человек, узнавший, что для него вновь наступает час муки. В десять часов с моря поднялся крутой бриз. В одиннадцать он перешел в сильный ветер, а в полночь бушевал самый бешеный шторм из всех, какой я когда-либо наблюдал на этом берегу, где бури отнюдь не редкость.

Когда я пошел спать, брызги и водоросли ударялись о мое аттическое окно, а ветер завывал так, как будто каждый порыв его был криком погибающего. К тому времени звуки бури сделались для меня колыбельною песней. Я знал, что серые стены дома поспорят с бурей, а о том, что происходило во внешнем мире, я мало заботился. Старая Мэдж была так же равнодушна к шторму, как и я. Около трех часов утра я проснулся от сильного стука в свою дверь, и меня удивили возбужденные крики хриплого голоса моей экономки. Я выпрыгнул из гамака и довольно резко осведомился, что происходит.

— О, милорд, милорд! — кричала она на своем ненавистном диалекте. — Сойдите вниз, сойдите вниз. Большой корабль наскочил на риф, и бедные люди кричат и зовут о помощи, и я боюсь, что они потонут. О, милорд Мак-Видти! Сойдите вниз!

— Замолчите, старая ведьма! — в гневе закричал я в ответ. — Какое вам дело до того, потонут они или нет? Ступайте себе спать и оставьте меня в покое.

Я опять улегся и натянул на себя одеяло.

«Люди там, — сказал я самому себе, — уже прошли через половину ужасов смерти. Если их сейчас спасти, то им через несколько скоротечных лет придется пройти через то же самое еще раз. Стало быть, даже лучше, если они погибнут сейчас, когда уже почувствовали приближение смерти, которое страшнее, чем самая смерть».

Этой мыслью я старался успокоить себя, чтобы снова заснуть, так как философия, которая учила меня смотреть на смерть как на незначительный и весьма обыденный эпизод в вечной и неизменной судьбе человека, сделала меня весьма равнодушным к жизни внешнего мира. Однако на этот раз я обнаружил, что старая закваска все еще бродила в моей душе. Какое-то время я ворочался с боку на бок, стараясь подавить побуждение минуты правилами, которые я составил себе в продолжении многих месяцев размышления. Вдруг среди дикого воя ветра я услышал глухой шум и понял, что это сигнальный выстрел. Тогда я встал, оделся и, зажегши трубку, вышел на берег.

Не было видно ни зги, и ветер дул с такою яростью, что мне пришлось собрать все свои силы, чтобы устоять под его порывами и идти вдоль берега, покрытого голышами. Ветер гнал песок мне в лицо, причиняя мучительную боль, красный пепел, вылетавший из моей трубки, исполнял во мраке фантастический танец. Я спустился к самому прибою, где с громом разбивались большие валы, и, прикрывая глаза руками, чтобы защитить их от соленых брызг, стал смотреть на море. Я не мог ничего различить, и, однако же, мне казалось, что порывы ветра доносили до меня восклицания и громкие несвязные крики. Внезапно я различил луч света, а затем вся бухта и берег мгновенно озарились ярким синим светом: на борту судна зажгли цветной сигнальный огонь. Судно лежало, опрокинутое на бок, как раз по середине зубчатого рифа, оно упало с размаху под таким углом, что была видна вся настилка палубы. Это была большая двухмачтовая шхуна иностранной оснастки, лежавшая ярдах в ста восьмидесяти или двухстах от берега. Каждая перекладина, веревка и плетеная частица такелажа четко выделялись в синевато-багровом свете, которыйискрилсявсамойвысокойчастибака.Позадиобреченного судна из мрака выступали длинные линии катящихся черных волн, бесконечных, неутомимых, с причудливыми клочками пены, видневшимися там и сям на их гребнях. Каждая волна, приближаясь к широкому кругу искусственного света, казалось, увеличивалась в объеме и неслась еще стремительнее, пока с ревом и грохотом не обрушивалась на свою жертву. Я отчетливо видел десять или двенадцать человек моряков, цеплявшихся за ванты. В свете огня они меня заметили и, обратив свои бледные лица в мою сторону, умоляюще замахали руками. Я чувствовал, что сердце мое восстает против этих бедных, испуганных червей. Почему они желают избежать той узкой тропинки, по которой прошли все великие и благородные рода человеческого? Мой взгляд вдруг упал на высокого человека, который стоял отдельно от других, балансируя на качающейся палубе разбитого судна, как будто он гнушался цепляться за канат или фальшборт. Руки его были заложены за спину, а голова опущена на грудь, но даже в этой безнадежной позе, во всяком его движении виделись гибкость и решительность, которые делали его мало похожим на человека, впавшего в отчаяние. Он спокойно и внимательно оглядывался по сторонам, оценивая каждый шанс к спасению; и хотя он часто смотрел через яростный прибой на берег, где стоял я, самоуважение или какие-нибудь другие причины не позволяли ему умолять меня о помощи. Он стоял молча, мрачный и загадочный, глядя вниз на черное море и ожидая, какую участь пошлет ему рок.

Мне казалось, что эта проблема была очень близка к своему разрешению. Громадная волна, поднявшаяся выше всех других и шедшая после них, подобно погонщику, следующему за стадом, пронеслась поверх судна. Его фок-мачта сразу переломилась, и людей, которые цеплялись за ванты, смело, подобно рою мух. Со страшным треском корабль начал раскалываться на две части в том месте, где острый хребет рифа Мэнси врезался в его киль. Одинокий человек около фок-мачты быстро перебежал через палубу и схватил какую-то белую вязанку, которую я заметил еще прежде, но не мог рассмотреть. Свет упал на нее, и я увидел, что это женщина с перекладиной, привязанной поперек ее тела и под руками таким образом, чтобы ее голова всегда поднималась над водой. Бережно и нежно он снес ее к борту судна и, казалось, говорил с ней с минуту или около того, как бы объясняя ей невозможность оставаться на корабле. Ее ответ был странен. Я видел, как она решительно подняла руку и ударила его по лицу. Это заставило его замолкнуть, но потом он снова обратился к ней, давая ей наставления, насколько я мог понять из его движений, как она должна вести себя, когда очутится в воде. Она отшатнулась от него, но он догнал ее и схватил в свои объятия. Он наклонился к ней на мгновение и, казалось, прижался губами к ее лбу. Потом большая волна хлынула к борту гибнущего судна, и он, нагнувшись, осторожно, как ребенка в люльку, положил девушку на вершину волны. Ее белое платье слилось с морской пеной, а затем огонь стал постепенно гаснуть, и расколотый корабль с одиноким пассажиром скрылся с моих глаз.

Пока я наблюдал за всем этим, природа взяла верх над философией, и я почувствовал безумное желание действовать. Я отбросил свой цинизм, как одежду, которую надену позже на досуге, и ринулся к своей лодке и веслам. Это была дрянная посудина, но что с того? Мог ли я, который сотни раз бросал нерешительный, пристальный взгляд на склянку с опиумом, взвешивать теперь все «за» и «против» и отступать перед опасностью? Я стащил лодку вниз к морю с силою помешанного и прыгнул в нее. В течение минуты или двух было под сомнением, может ли она держаться среди кипящих волн, но дюжина бешеных взмахов веслами пронесла меня через них, лодка, правда, наполовину наполнилась водой, но все еще держалась на поверхности. Теперь я понесся по волнам, то подымаясь вверх по широкой, черной груди одной волны, то опускаясь, опускаясь вниз так глубоко, что, взглянув вверх, я мог видеть, как блестящая пена вокруг меня вздымается к темным небесам. Далеко позади себя я слышал дикие вопли старой Мэдж, которая, видя, как я отправился, без сомнения, подумала, что мое безумие внезапно усилилось. Я греб и смотрел через плечо до тех пор, пока наконец на поверхности большой волны, которая неслась ко мне, не показались неясные очертания тела женщины. Перегнувшись через борт, я схватил ее, волны уносили ее прочь от меня, но мне удалось втащить ее, всю вымокшую, в лодку. Не было надобности грести назад, так как следующая волна подхватила нас и выбросила на берег. Я оттащил лодку в безопасное место, а затем, подняв женщину, понес ее к дому в сопровождении своей экономки, громко рассыпавшейся в поздравлениях и похвалах.

Теперь я испытывал полное равнодушие к судьбе девушки. Моя ноша была жива: я различил слабое биение сердца, когда прижал ухо к ее боку. Я

бросил ее возле огня, который зажгла Мэдж, так равнодушно, как если бы она была связкой прутьев. Я ни разу не посмотрел на нее, чтобы узнать, красива она или нет. В течение многих лет я мало обращал внимания на наружность женщины. Однако, лежа в своем гамаке наверху, я слышал, как старуха, отогревая ее, бормотала:

— О, какая девушка! О, какая красавица!

Из чего я заключил, что сия жертва кораблекрушения была и молода, и красива.

Утро после бури выдалось тихое и солнечное. Прогуливаясь по длинной полосе прибрежного песка, я внимал звукам моря. Оно волновалось и билось около рифа, но у берега едва журчало. На песке ни малейшего признака шхуны или какого-либо обломка разбитого корабля, и это не удивило меня, так как я знал, что в здешних водах много водорослей. Пара ширококрылых чаек носилась в воздухе над местом, где произошло кораблекрушение, словно видя что-то необычное внизу под волнами. Птицы издавали хриплые крики, как будто обсуждая друг с другом увиденное.

Когда я вернулся с прогулки, женщина ждала меня у двери. Завидев ее, я подумал, что лучше б я ее никогда не спасал, потому что моему уединению настал конец. Она была очень молода — самое большее девятнадцати лет, с бледным, довольно изящным лицом, золотистыми волосами, веселыми голубыми глазами и блестящими зубами. Ее красота была неземного характера: она была так бела, легка и хрупка, что могла быть духом морской пены, из которой я ее вытащил. Она искусно завернулась в одно из платьев Мэдж и выглядела в нем мило и прилично Я тяжело поднимался по тропинке; она протянула ко мне руки красивым детским жестом и побежала мне навстречу, желая, как я догадался, поблагодарить за спасение, но я отстранил ее и прошел мимо.

Казалось, это несколько оскорбило ее, и слезы показались у нее на глазах, но она последовала за мною в гостиную и стала пристально смотреть на меня.

— Откуда вы? — внезапно спросил я.

Она улыбалась, но молча покачала головой.

— Francais? — спросил я. — Deutsch? Espagnol? Каждый раз она отрицательно качала головой, а потом пустилась в длинный рассказ на каком-то языке, из которого я не мог понять ни одного слова.

Однако же после завтрака я нашел ключ к разгадке ее национальности. Проходя еще раз вдоль берега я увидел, что в трещине рифа застрял кусок дерева. Я подплыл к нему на лодке и привез на берег. Это была часть старп-поста шлюпки, и на ней, или, скорее, на куске дерева, приклеенном к ней, было слово «Архангельск», написанное необычными буквами. «Итак, — думал я, медленно гребя назад, — эта бледная девушка — русская, подданная Белого Царя с вполне подходящим обличьем для жительницы берегов Белого моря!»

Мне казалось странным, что такая, очевидно, утонченная девушка оказалась в длительном плавании на дрянном суденышке. Когда я вернулся домой, я повторял слово «Архангельск» много раз с различными интонациями, но не видно было, чтобы она признала его.

Я заперся в лаборатории на все утро, продолжая исследование о природе аллотропических форм углерода и серы. Когда в полдень я вышел поесть, она сидела возле стола с иголкой и ниткой, чиня свою высохшую одежду. Я почувствовал злобу на ее постоянное присутствие, но не мог же я выгнать ее на берег. В скором времени она проявила новую сторону своего характера. Указывая на себя, а потом на место, где произошло кораблекрушение, она приподняла один палец, из чего я понял, что она спрашивает меня, одна ли она спаслась. Я кивнул, подтверждая, что спаслась только она. Девушка вскочила со стула с криком, выражавшим большую радость, и, держа платье, которое чинила, над головой, размахивая им из стороны в сторону и вместе с тем раскачивая туловищем, стала танцевать с необыкновенной живостью вокруг комнаты, а потом прошла, танцуя, через открытую дверь; кружась на солнце, она пела жалобным, пронзительным голосом какую-то неуклюжую варварскую песню, выражавшую ликование. Я закричал ей:

— Войдите в комнату, чертенок этакий, войдите и замолчите!

Но она продолжала свой танец. Потом она внезапно подбежала ко мне и, схватив мою руку, прежде чем я успел ее отдернуть, поцеловала. За обедом она увидела один из моих карандашей и, схватив его, написала на клочке бумаги два слова «Софья Рамзина», а затем указала на себя в знак того, что это было ее имя. После чего передала карандаш мне, очевидно, ожидая, что я сообщу свое имя, но я убрал карандаш в карман в знак того, что не хочу поддерживать с ней никаких отношений.

Я постоянно сожалел о неосмотрительной поспешности, с которой я спас эту женщину. Что было мне за дело до того, будет она жить или умрет? Я не был молодым горячим юношей, чтобы совершать такие поступки. Уже достаточно скверным было вынужденное присутствие в доме Мэдж, но она была стара и безобразна, и ее можно было игнорировать. Эта женщина была молода и весела и вообще способна отвлекать внимание от более серьезных вещей. Куда отправить ее и что с ней делать? Если бы я послал уведомление в Уик, то чиновники и прочие явились бы сюда и стали допытываться, подглядывать и болтать — кошмарная мысль! Лучше уж переносить ее присутствие, чем это.

Скоро я понял, что эта история стала для меня неиссякаемым источником беспокойств. Нет ни одного места на земле, где бы можно было чувствовать себя в безопасности от кишащей, суетливой расы, к которой я имею несчастье принадлежать! Вечером, когда солнце скрылось за холмами, окутав их мрачною тенью, золотя пески и разливая над морем яркое сияние, я, по обыкновению, решил пройтись по берегу. Иногда я брал с собою какую-нибудь книгу. Я поступил так и в тот вечер и, растянувшись на песке, приготовился читать. Внезапно я почувствовал, что какая-то тень заслонила от меня солнце. Оглянувшись, я увидел, к своему большому удивлению, высокого, сильного человека, который стоял в нескольких ярдах от меня и, казалось, совершенно не замечал моего присутствия. Он сурово глядел поверх моей головы на бухту и черную линию рифа Мэнси. У него был смуглый цвет лица, черные волосы и короткая вьющаяся борода, ястребиный нос и золотые серьги в ушах; все вместе придавало ему дикий и вместе с тем до известной степени благородный вид. Одет он был в куртку из полинялого бумажного бархата, рубашку из красной фланели и высокие морские сапоги выше колен. Я сразу узнал в нем человека, который остался на разбитом судне в ту ночь.

— Эй! — сказал я недовольным голосом. — Вы, стало быть, благополучно добрались до берега?

— Да, — ответил он на правильном английском языке. — Это вышло помимо моей воли. Волны выбросили меня; я молил Бога, чтобы Он позволил мне утонуть! — В его произношении был легкий иностранный акцент, довольно приятный для слуха. — Два добрых рыбака, которые живут вон там, вытащили меня и позаботились обо мне. Однако же я не мог, сказать по чести, благодарить их за это.

«Ого, да он человек моего закала!» — подумалось мне.

— А почему вам хотелось бы утонуть? — спросил я.

— Потому, — вскричал он, взмахнув длинными руками в страстном, отчаянном жесте, — что там, в этой голубой улыбающейся бухте, лежит моя душа, мое сокровище, все, что я любил и ради чего жил.

— Ну, ну, — сказал я. — Люди гибнут каждый день, но бесполезно поднимать шум из-за этого. Позвольте вам сообщить, что земля, на которой вы прогуливаетесь, принадлежит мне, и что чем скорее вы уберетесь отсюда, тем приятнее это будет для меня. С меня довольно и одной юной особы...

— Юной особы? — задыхаясь от волнения, вымолвил он.

— Ну да, если бы вы забрали ее, я был бы вам весьма признателен.

С минуту, как бы не веря своим ушам, он смотрел на меня, а затем с диким криком пустился бежать по пескам к моему дому. Никогда раньше и никогда с тех пор я не видел человека, который бы бегал так быстро. Я поспешил за ним изо всех сил, взбешенный угрожающим мне вторжением, но гораздо раньше, чем я достиг дома, он вошел в открытую дверь. Из дома донесся громкий крик, а когда я подошел ближе, то услышал низкий мужской голос, говоривший с жаром и громко. Софья Рамзина забилась в угол и отвернулась, ее лицо выражало страх и отвращение, вся она дрожала; он же, со сверкающими темными глазами и распростертыми, дрожащими от волнения руками, изливался потоком страстных, молящих слов. Когда я вошел, он шагнул к ней, но она забилась еще дальше в угол и закричала, как кролик, которого хватают за горло.

— Это еще что! — взревел я, оттаскивая его. — Славная история! Чего вы хотите? Вы, верно, думаете, что попали в кабак!

— О, сэр, — сказал он, — извините меня. Эта женщина моя жена, я боялся, что она утонула. Вы возвратили меня к жизни.

— Кто вы такой? — грубо спросил я.

— Я из Архангельска, — сказал он просто, — русский.

Как ваша фамилия?

— Урганев.

—Урганев, а ее зовут Софья Рамзина. Она вовсе не жена вам. У нее нет кольца.

— Мы муж и жена перед Небом, — сказал он торжественно, смотря вверх. — Мы соединены более прочными узами, чем земные.

Пока он говорил, девушка спряталась за меня и, схватив меня за руку, сжимала ее, как бы прося защиты.

— Отдайте мне мою жену, сэр, — продолжал он, — позвольте мне взять ее отсюда.

— Послушайте, вы, как вас там зовут, — сказал я сурово, — я не хочу, чтобы эта девушка была здесь. Я жалею, что встретил ее. Умри она, это не было бы огорчением для меня. Но отдать ее вам, когда очевидно, что она вас боится и ненавидит, — нет, я не сделаю этого. И поэтому убирайтесь-ка отсюда и оставьте меня с моими книгами. Надеюсь, что больше никогда не увижу вас.

— Вы не отдадите ее? — сказал он хриплым голосом.

— Нет, черт меня побери! — ответил я.

— А что, если я возьму ее? — крикнул он, и его смуглое лицо потемнело.

Кровь закипела у меня в жилах; я поднял полено, лежавшее у очага.

— Убирайтесь, — сказал я тихим голосом. — Убирайтесь живо, а не то плохо вам придется...

Он нерешительно взглянул на меня и вышел из дома, но тотчас же вернулся и встал на пороге, глядя на нас.

— Подумайте о том, что вы делаете, — сказал он. — Женщина принадлежит мне и будет моей. Если дело дойдет до драки, то русский не уступит шотландцу.

— Посмотрим! — воскликнул я, бросаясь вперед. Но он уже ушел, и я увидел, как его высокая фигура исчезала в наступившем мраке.

С месяц, или больше после этого, дела шли у нас гладко. Я вообще не говорил с русской девушкой, она также никогда не обращалась ко мне. Иногда, когда я работал в своей лаборатории, она проскальзывала в дверь и молча садилась, наблюдая за мною своими большими глазами. В первый раз это вторжение рассердило меня, но постепенно, видя, что она не делает попыток привлечь мое внимание, я позволил ей оставаться. Ободренная этой уступкой, она мало-помалу начала придвигать стул, на котором сидела, все ближе и ближе к моему столу; так подвигаясь понемногу каждый день в течение нескольких недель, она в конце концов стала направляться прямо ко мне и привыкла сидеть рядом со мной, когда я работал. В этом положении она, не навязывая, однако, мне своего присутствия, сделалась очень полезной, держа в порядке мои перья, прибирая трубки или бутылки и подавая то, что мне было нужно. Забывая о том, что она человек, я воспринимал ее, как полезный автомат, я так привык к ее присутствию, что мне недоставало ее в тех немногих случаях, когда она не была на своем посту.

У меня привычка громко разговаривать с самим собой во время работы, чтобы укрепить в уме свои выводы. Девушка, вероятно, обладала удивительной слуховой памятью: совершенно не понимая, конечно, их значения, она всегда могла повторить слова, которые я невзначай произносил. Я часто забавлялся, слушая, как она разражалась градом химических уравнений и алгебраических символов перед старой Мэдж и затем заливалась звонким хохотом, когда старуха отрицательно качала головой, думая, без сомнения, что к ней обращаются по-русски.

Она никогда не отдалялась от дома дальше нескольких ярдов и прежде, чем выйти, тщательно осматривала окрестность из окна, чтобы убедиться, нет ли кого вблизи. Из этого я вывел заключение: она подозревала, что ее соотечественник продолжал жить по соседству, и боялась, что он попытается похитить ее. Один ее поступок ясно подтверждал ее опасения. У меня был старый револьвер с несколькими патронами, который валялся среди разного хлама. Она нашла его там, вычистила и смазала, затем повесила около двери вместе с мешочком с патронами. Всякий раз, когда я отправлялся на прогулку, она снимала револьвер и настаивала, чтобы я брал его с собою. В мое отсутствие она всегда запирала дверь. За исключением этого чувства страха, она казалась вполне счастливой, помогая Мэдж в то время, когда не была со мной. Девушка была удивительно ловка и искусна во всех домашних работах.

Довольно скоро я убедился, что ее подозрения имели под собой почву и что человек из Архангельска все еще скрывается по соседству. Однажды ночью, страдая бессонницей, я встал и выглянул из окна. Погода была несколько пасмурная, и я едва различал линию моря и смутные очертания моей лодки на берегу. Однако, когда мои глаза привыкли к темноте, я заметил какое-то темное пятно на песках, напротив самой моей двери, которого я прежде не видел. Стоя у окна, я пристально вглядывался в расстилавшуюся передо мной местность, стараясь разглядеть, что это могло быть. Облака, закрывавшие луну, медленно разошлись, и поток холодного ясного света разлился по безмолвной бухте и длинной линии ее пустынных берегов. Тогда я понял, кто бродит по ночам у моего дома. Это был он, русский. Он скорчился, подобно гигантской жабе, поджав на монгольский лад ноги и устремив глаза, очевидно, на окно комнаты, где спали молодая девушка и экономка. Свет упал на его поднятое вверх ястребиное лицо, с глубокой морщиной на лбу и с торчавшей вперед бородой — отличительные признаки страстной натуры. Моим первым побуждением было выстрелить в него, как в злоумышленника, забравшегося в мои владения неизвестно с какой целью, но затем злоба сменилась состраданием и презрением.

«Бедный дурак, — мысленно сказал я. — Неужели же возможно, чтобы человек, так бесстрашно смотревший в глаза смерти, мог отдать все свои помыслы и забыть всякое самолюбие ради этой жалкой девчонки, — девчонки, которая к тому же бежит от него и ненавидит его? Любая женщина полюбит его, хотя бы из-за этого смуглого лица и высокой красивой фигуры, а он стремится как раз обладать той единственной, из тысячи ей подобных, которая не желает его знать!»

Когда я опять лег в постель, эта мысль долго забавляла меня. Я знал, что засовы в доме крепки и прутья решеток надежны.

Мне было совершенно безразлично, где проведет ночь этот человек — у моей двери, или в ста шагах от нее, лишь бы он ушел утром. Как я и ожидал, когда я встал и вышел из дома, не было ни его, ни каких-либо следов его ночного бдения.

Вскоре я опять увидел его. Однажды утром я отправился покататься в лодке, так как от действия вредного химического снадобья, которого я надышался ночью во время опытов, у меня болела голова. Я греб вдоль берега несколько миль, а потом, чувствуя жажду, высадился на берег у места, где, как я знал, впадал в море ручей с прекрасной свежею водою.

Этот ручеек проходил через мою землю, но устье его, где я был в тот день, находилось за пограничной чертой моих владений. Я смутился, когда поднявшись от ручья, у которого утолял жажду, очутился лицом к лицу с русским. Теперь я забрался, куда не следовало, так же, как и он, и я сразу заметил, что он об этом знает.

— Я хотел бы сказать вам несколько слов, — сказал он серьезно.

— Торопитесь! — ответил я, смотря на свои часы. — У меня нет времени слушать вашу болтовню.

— Болтовню! — повторил он сердито. — Ну конечно, вы, шотландцы, странный народ. Ваше лицо сурово, а ваши слова грубы, но таковы и те добрые рыбаки, у которых я сейчас живу. Однако я нахожу, что за напускной суровостью скрываются добрые, честные натуры. Несомненно, и вы — добрый и хороший человек, несмотря на свою грубость.

— Черт возьми, — сказал я, — говорите, что хотите сказать, и затем убирайтесь прочь! Вы надоели мне.

— Неужели я не могу ничем смягчить вас? — вскричал он. — А! Вот взгляните! — Он вынул небольшой греческий крест. — Взгляните! Наши религии могут различаться обрядами, но какая-нибудь общность мыслей и чувств должна проявляться у нас при виде этого символа.

— Не уверен, — ответил я. Он задумчиво посмотрел на меня.

Вы очень странный человек, — сказал он наконец. — Я не могу вас понять. Вы по-прежнему стоите между мною и Софьей. Вы ставите себя в опасное положение, сэр. О, поверьте мне прежде, чем будет слишком поздно. Если бы вы только знали, что я сделал, чтобы овладеть этой женщиной, как я рисковал своим телом, как я погубил свою душу! Вы — небольшое препятствие в сравнении с теми, которые я преодолел, один удар ножа или брошенный камень устранили бы вас навсегда с моего пути. Но спаси меня Бог от этого! — дико вскричал он. — Я и так уже низко пал.

— Вернулись бы вы лучше на родину, — сказал я, — чем прятаться в этих дюнах и отравлять мой досуг. Когда я удостоверюсь, что вы уехали, я отдам эту женщину под покровительство русского консула в Эдинбурге. До тех пор я буду охранять ее сам, и ни вы, ни какой иной московит не отнимет ее у меня.

— Какую же цель преследуете вы, разъединяя меня с Софьей? — спросил он. — Не думаете ли вы, что я буду обижать ее? Зачем же я стану это делать, когда я охотно отдал бы жизнь, чтобы избавить ее от малейшей неприятности? Зачем вам это?

— Я делаю это потому, что мне так того угодно, — ответил я. — Я не имею обыкновения объяснять свои поступки кому бы то ни было.

— Послушайте! — вскричал он, внезапно впадая в бешенство и приближаясь ко мне со сжатыми кулаками. — Если бы я думал, что у вас есть какое-нибудь бесчестное намерение по отношению к этой девушке, если бы я хоть на одно мгновение предположил, что у вас есть низменные причины, чтобы задерживать ее, то я вырвал бы сердце из вашей груди своими собственными руками! И это так же верно, как то, что есть Бог на небесах.

Одна мысль об этом, казалось, лишила его рассудка. Лицо его исказилось, а кулаки конвульсивно сжимались и разжимались. Я думал, что он схватит меня за горло.

—Прочь, — сказал я, кладя руку на пистолет. — Если вы прикоснетесь ко мне хоть пальцем, я убью вас.

Он опустил руку в карман, и одно мгновение я думал, что он также хочет достать оружие, но вместо этого он поспешно вынул папиросу и зажег ее, быстро вдыхая дым в легкие. Нет сомнения, он знал по опыту, что это был самый верный способ обуздать свои страсти.

—Я говорил вам, — сказал он более спокойным голосом, — что мое имя Урганев, Алексей Урганев. Я финн по рождению и провел жизнь в странствованиях по всему свету. Я принадлежу к числу беспокойных людей, не могущих удовлетвориться тихой жизнью. С тех пор, как у меня было свое судно, едва ли имелся порт от Архангельска до Австралии, куда бы я не заходил. Я был груб, необуздан и свободен; а там, на родине, жил человек изящный с белыми руками, с вкрадчивой речью, умевший угождать женщинам. Этот юноша своими хитростями и уловками украл у меня любовь девушки, которую я всегда считал предназначенной себе. До той поры она, казалось, склонна была отвечать на мою страсть. Я был в плавании в Гаммерфесте, куда я ездил за слоновой костью, и, неожиданно вернувшись, узнал, что она — моя гордость, мое сокровище — выходит замуж за этого юношу с изнеженным лицом и что свадебный поезд уже отправился в церковь. В такие минуты, сэр, что-то происходит в моей голове, и я едва сознаю, что делаю. Я высадился на берег со своею командой — все люди, которые плавали со мной годами и на верность которых можно было положиться. Мы пошли в церковь. Они стояли, она и он, перед священником, но обряд не был еще совершен. Я бросился между ними и схватил ее за талию. Мои люди оттолкнули испуганного жениха и зрителей. Мы снесли ее в лодку, привезли на корабль, а затем, подняв якоря, поплыли через Белое море, пока шпили Архангельска не скрылись за горизонтом. Я предоставил ей свою каюту, свою гостиную, всевозможный комфорт. Я спал вместе с людьми на баке. Я все надеялся, что с течением времени ее отвращение исчезнет и она согласится выйти за меня замуж в Англии или во Франции. Проходили дни за днями. Мы видели, как Нордкап исчез позади нас, мы плыли вдоль серых берегов Норвегии, но несмотря на все мое внимание, она не прощала мне того, что я вырвал ее из рук бледного возлюбленного. Затем случился этот проклятый шторм, который разбил и мой корабль, и мои надежды и лишил меня даже возможности видеть женщину, ради которой я так много рисковал. Может быть, она еще может полюбить меня. Вы, сэр, — сказал он задумчиво., — надо полагать, много повидали на своем веку. Как вы думаете, она забудет того человека и полюбит меня?

— Мне надоела ваша история, — сказал я, отворачиваясь. — Я полагаю, что вы большой дурак. Если вы думаете, что ваша любовь может пройти, то самое лучшее для вас — как можно больше развлекаться. Если же эта страсть неизлечима, то лучшее, что вы можете сделать, это перерезать себе горло — таков самый простой выход из подобного положения. У меня нет больше времени рассуждать с вами.

Сказав это, я отвернулся от него и спустился к лодке. Я ни разу не оглянулся, но слышал глухой звук его шагов по песку, так как он последовал за мною.

— Я рассказал вам начало своей истории, — сказал он, — когда-нибудь вы узнаете ее конец. Хорошо бы вы сделали, если бы отпустили девушку.

Я ничего не ответил ему, и лишь оттолкнулся от берега. Когда я отплыл на некоторое расстояние, я оглянулся и увидел его высокую фигуру. Он стоял на желтом песке и задумчиво смотрел мне вслед. Когда несколько минут спустя я оглянулся еще раз, его уже не было.

Долгое время после этого моя жизнь была так же монотонна, как и до кораблекрушения. Иногда я думал, что человек из Архангельска исчез совсем, но следы, которые я встречал на песке, и особенно маленькая кучка пепла от папирос, однажды найденная мною за холмиком, с которого был виден дом, доказывали, что, хотя и невидимый, но он все еще жил неподалеку. Мои отношения с русской девушкой не изменились. Старая Мэдж сначала несколько ревниво относилась к ее присутствию и, казалось, боялась, что она отнимет у нее ту маленькую власть, которой она пользовалась в моем доме. Постепенно, Мэдж уверилась в моем крайнем равнодушии к девушке и примирилась с нашим новым положением и, как я уже говорил, извлекала из него выгоду, потому что наша гостья выполняла за нее многие домашние работы.

Теперь я подхожу к концу своего рассказа, который начал скорее для своего собственного развлечения, чем для развлечения других. Конец этой странной истории, в которой участвовали двое русских, был такой же бурный и внезапный, как и ее начало. События одной-единственной ночи избавили меня от всех треволнений, и я остался наедине с книгами и моими занятиями, как и было прежде, до вторжения этих чужестранцев. Вот как это случилось.

Целый день я был занят тяжелой утомительной работой, так что вечером решил совершить длительную прогулку. Когда я вышел из дому, я был изумлен видом моря. Оно лежало передо мной, словно полоса стекла: ни малейшей ряби на его поверхности не было видно. Но воздух полнился тем не поддающимся описанию стонущим шумом — я уже упоминал о нем ранее, — словно души всех упокоившихся под этими предательскими волнами, шлют мрачное предостережение о грядущих бедах своим братьям во плоти. Жены рыбаков здесь знают последствия этого страшного шума и тоскливым взором ищут темные паруса, идущие к берегу. Услышав этот шум, я вернулся домой и посмотрел на барометр. Он опустился ниже 29 градусов. Тогда я понял, что нас ожидает бурная ночь.

У подножия холмов, где я прогуливался в тот вечер, было уже темно и холодно, но вершины их были облиты розово-красным светом, а море освещено заходящим солнцем. На небе не было видно сколько-нибудь значительных туч, глухой стон моря становился все громче и сильнее. Далеко к востоку я увидел бриг, шедший в Уик.

Было очевидно, что его капитан, как и я, принял к сведению указания природы и спешил укрыться в гавани. Позади брига низко стлалась длинная, мрачная полоса тумана, скрывая горизонт. «Надо торопиться, — подумал я, — иначе ветер может подняться раньше, чем я вернусь домой».

Я был по крайней мере в полумиле от дома, когда внезапно остановился и, затаив дыхание, стал прислушиваться. Мой слух так привык к звукам природы, к вздохам бриза, к рыданию волн, что всякий другой звук был слышен мне на большом расстоянии. Я ждал, весь превратившись в слух. Вот снова на побережье зазвучал протяжный вопль отчаяния, и вдруг, между холмами позади меня, ему, словно эхо, стал вторить жалобный призыв на помощь. Он слышался со стороны моего дома. Я повернулся и что было мочи побежал назад к дому, увязая в песке, перескакивая через камни. Мрачные мысли одолевали меня.

На расстоянии четверти мили от дома есть высокая дюна, с которой видна вся окрестность. Достигнув вершины этой дюны, я на минуту остановился. Вот старое серое строение, вот — лодка. Ничто не изменилось с тех пор, как я ушел. Но тут пронзительный крик повторился громче прежнего, и вслед за тем высокий мужчина вышел из моей двери — русский моряк. На его плече лежала девушка в белом платье. Даже теперь он, казалось, нес ее нежно и с благоговением. Я слышал дикие крики девушки и видел ее отчаянные усилия вырваться из его объятий. Позади них семенила моя старая экономка, стойкая и верная, как старая собака, которая не может больше кусаться, но все-таки огрызается беззубыми деснами на незваного гостя. Она еле-еле плелась вслед за похитителем, размахивая длинными тонкими руками и осыпая его, без сомнения, градом шотландских ругательств и проклятий. С одного взгляда мне стало ясно, что он направляется к лодке. В моей душе родилась внезапная надежда, что я могу успеть пересечь ему дорогу. Я помчался к берегу что было сил. По дороге я зарядил револьвер. Я решил, что это будет последнее вторжение чужеземца.

Но я явился слишком поздно. К тому времени, как я добежал до берега моря, он был в ста ярдах от него, лодка летела все дальше и дальше с каждым взмахом его мощных рук. Я закричал от бессильного гнева и заметался по берегу, словно безумный; ТУТ русский оглянулся и увидел меня. Привстав со своего сиденья, он сделал мне изящный поклон и махнул рукой. Это не был торжествующий или насмешливый жест. Даже в своей ярости и раздражении я не мог не заметить, что то было торжественное и вежливое прощание. Затем он опять сел за весла, и маленькая лодка быстро понеслась через бухту. Солнце уже зашло, оставив на воде темную красную полосу, слившуюся с пурпуровым туманом на горизонте. Постепенно лодка становилась все меньше и меньше. Потом она превратилась в простое пятно на поверхности пустынного моря. Это неясное туманное пятно также исчезло, и мрак опустился над ним, мрак, который никогда больше не рассеется.

Почему же я шагал по пустынному берегу, разгоряченный и сердитый, как волк, у которого отняли его детеныша? Потому ли, что я полюбил эту русскую девушку? Нет, тысячу раз нет! Я не из тех, которые из-за белого личика и голубых глазок способны изменять весь ход своих мыслей и своего существования. Сердце мое было не затронуто. Но гордость — гордость была жестоко уязвлена. Подумать только, я оказался не способен защитить беспомощное существо, умолявшее меня спасти его, полагавшееся на меня! Вот что заставляло болезненно биться мое сердце и кровь приливать к голове.

В ту ночь с моря поднялся сильный ветер, и бурные волны бушевали на берегу, словно хотели увлечь его за собою в океан. Шум и грохот бури гармонировали с моим настроением.

Всю ночь я бродил по берегу, весь мокрый от брызг волн и дождя, глядя на сверкавшую пену прибоя и прислушиваясь к шуму бури. Горькое чувство кипело в груди моей при мысли о русском. Я присоединил свой слабый голос к громкому завыванию бури. «Если бы он возвратился! — кричал я, сжимая кулаки. — Если бы только он возвратился!»

И он возвратился. Когда серый свет утра забрезжил на востоке и осветил громадную пустыню желтых волн с быстро несущимися над ними темными тучами, я вновь увидел его. В ста ярдах от меня на песке лежал длинный темный предмет, выброшенный на берег яростью волн. Это была моя лодка, сильно поврежденная. Немного дальше в мелкой воде колыхалось что-то неопределенное, бесформенное, запутавшееся в голышах и водорослях. Я сразу увидел, что это был русский, лежавший ничком, мертвый. Я бросился в воду и вытащил его на берег. Только после того, как я перевернул его, я увидел, что она была под ним; его мертвые руки обнимали ее, его искалеченное тело все еще стояло между нею и яростью бури. Казалось, что свирепое море могло отнять у него жизнь, но при всем своем могуществе было не в силах оторвать этого человека от женщины, которую он любил. Некоторые признаки указывали, что в течение страшной ночи ветреный ум женщины познал, наконец, цену верного сердца и сильной руки, которые боролись за нее и охраняли ее так нежно. Чем иначе можно было объяснить, что ее маленькая головка с такой нежностью приютилась на его широкой груди, посколькуее золотые волосы переплелись с его развевающейся бородой. Откуда также была эта светлая улыбка беспредельного счастья и торжества, которую сама смерть не могла согнать с его смуглого лица? Думаю, смерть оказалась для него светлее, чем вся жизнь.

Мэдж и я похоронили их на берегу пустынного Северного моря. Они лежат в одной могиле, глубоко вырытой в желтом песке. Странные вещи будут происходить на свете вокруг них. Пусть возникают и падают целые государства, гибнут династии, начинаются и прекращаются войны — эти два существа, равнодушные ко всему на свете, будут вечно обнимать друг друга в своей уединенной могиле на берегу шумного океана. Ни крест, ни какой иной символ не отмечают их место успокоения, но старая Мэдж иногда кладет на могилу дикие цветы, разбросанные по песку, а когда я прохожу мимо во время своей ежедневной прогулки, я думаю о странной чете, которая пришла издалека и ненадолго нарушила скучное однообразие моей мрачной жизни.

1889 г.

ЦЕНТУРИОН

Данный документ является отрывком письма Сульпиция Бальба, легата Десятого легиона, его дяде Луцию Пизону на виллу возле Байи и датируется календами месяца Августа 824 года от основания Рима{16}.

Я обещал тебе, дорогой дядюшка, сообщать обо всем мало-мальски интересном, что случится при осаде Иерусалима; но люди, которых мы воображали себе напрочь лишенными ратного духа, доставили нам кучу хлопот, и на письма просто не было времени.

Мы пришли в Иудею, полагая, что обыкновенного звука труб и одного выстрела будет достаточно, чтобы выиграть войну; мы предвкушали грандиозный триумф на via sacra{17} и как все девушки Рима станут осыпать нас цветами и поцелуями. Что ж, может, мы и заполучим победу, и поцелуи, вероятно, тоже; однако, смею заверить, что даже тебе, прошедшему суровую службу на Рейне, не довелось попадать в более жестокую переделку. Сейчас город уже наш, сегодня горит их храм, и я кашляю из-за дыма, проникающего в мою палатку, где я и пишу это письмо. Да, осада была ужасна, и думаю, никто из нас не захочет вновь оказаться в Иудее.

Когда сражаешься с галлами или германцами, перед тобой просто храбрые люди, воодушевленные любовью к своей стране. Однако сила этого чувства не у всех одинакова, и войско не охвачено единым патриотическим порывом. Иудеи же, помимо беззаветной любви к родине, еще преисполнены безумного религиозного пыла, который в битве наделяет их невиданной яростью. Они бросаются с криком радости на наши мечи и копья, как будто смерть — это все, о чем они мечтают.

Если же один из них проскользнет мимо часовых, то храни нас Юпитер: их ножи смертоносны, и в рукопашной эти люди опасны, как дикие звери, которые выцарапают глаза или перегрызут горло. Ты знаешь, что наши молодцы из Десятого легиона еще со времен Цезаря были такими же стойкими солдатами, как и все остальные, кто носит Орла{18} на древке, но, клянусь, я видел, как они робели перед фанатиками. По сути, мы натерпелись меньше всех, поскольку должны были охранять перешеек полуострова, на котором и построен этот удивительный город. С других сторон его — крутые обрывы; таким образом, только через наш северный пост могут спастись беглецы или же подойти помощь. А тем временем Пятый, Пятнадцатый и Двенадцатый Сирийский легионы выполняли свой долг вместе с наемными войсками. Бедняги! Мы часто жалели их. Порой трудно было сказать, то ли мы атакуем город, то ли город нас. Они разбили камнями наши «черепахи», сожгли наши осадные башни и пронеслись прямо сквозь наш лагерь, чтобы уничтожить обоз. Если кто-нибудь заявит, будто еврей плохой солдат, не сомневайся, что он никогда не был в Иудее.

Однако все это не имеет ничего общего с тем, ради чего я, собственно, взялся за стило{19}. Наверняка, и на форуме{20}, и в термах судачат о том, как наше войско под непревзойденным командованием царственного Тита брало укрепление за укреплением, пока не достигло храма. Он представляет собою — вернее, представлял, так как он догорает, — очень сильную крепость. Римляне понятия не имеют, какой это величественный храм! Он намного красивее тех, что у нас в Риме, и дворец их царя, построенный — я забыл кем — то ли Иродом, то ли Агрип-пой, тоже лучше. Каждая стена храма по две сотни шагов, а камни так плотно пригнаны, что между ними не войдет и лезвие ножа; солдаты говорят, внутри столько золота, что им можно наполнить карманы целого войска. Эта мысль, как ты понимаешь, придала атаке известную ярость, но, боюсь, в пламени большая часть добычи погибнет.

У храма произошло большое сражение, и поговаривают, что он сегодня будет взят ночным приступом, поэтому я поднялся на площадку, откуда весь город виден как на ладони. Интересно, дядюшка, доводилось ли тебе в твоих многочисленных походах вдыхать запах огромного осажденного города. Ночью ветер дул с юга, и оттуда до наших ноздрей доносилось отвратительное зловоние смерти. В городе находилось полмиллиона человек, уже начались всевозможные болезни и голод; трупы разлагались, грязь и ужас, и все это в небольшом замкнутом пространстве. Ты знаешь, как пахнут загоны для львов за цирком Максима — чем-то кислым и тухлым. Смрад от города похож на это, но к нему примешивается резкий, всепроникающий запах смерти, от которого замирает само сердце. Именно такой запах исходил от города сегодня ночью.

Стоя в темноте и завернувшись в свой алый плащ, так как вечера здесь прохладные, я вдруг осознал, что не один. Неподалеку оказался высокий человек, разглядывающий, как и я, город. При лунном свете я видел, что он одет как офицер; подойдя ближе, я узнал в нем Лонгина, третьего трибуна моего легиона, солдата бывалого, немолодого. Он странный и молчаливый, его уважают все, но не понимает никто, потому что он весьма замкнут и больше думает, чем говорит. Когда я подошел, первые языки пламени вырвались из храма, высоко взметнувшийся огонь озарил наши лица и заблестел на оружии. В красном огненном свете я увидел, что исхудалое лицо старого воина застыло как маска.

—Наконец-то! — прошептал он. — Наконец! Он говорил сам с собой и вздрогнул, смутился,

когда я спросил, о чем это он.

Я давно думал, что этот город постигнет несчастье, — сказал он. — И теперь вижу, что так и случилось. Вот я и сказал: «Наконец!»

Да и все мы думали, что с городом, который вновь и вновь отказывается признать власть Цезарей, случится несчастье.

В его проницательном взоре появилось вопрошающее выражение, и он обратился ко мне с такими словами:

— Я слышал, ты из тех, кто стоит за терпимость в делах веры, и считаешь, что каждый человек должен выбирать себе богов в согласии со своей совестью.

Я объяснил, что принадлежу к стоикам школы Сенеки, по учению которого наш бренный мир мало что значит, и что не следует стремиться к его благам, а должно развивать в себе презрение ко всему, кроме высшего.

Он как-то мрачно усмехнулся моим словам.

Насколько я знаю, — сказал он, — Сенека умер самым богатым человеком в Империи Нерона, так что он получил от земной жизни все, несмотря на свою философию.

А сам-то ты во что веришь? — поинтересовался я. — Может, тебе ведомы тайны Озириса, или ты допущен в общество последователей Митры{21}?

Доводилось ли тебе слышать о христианах? — спросил он.

Да, — ответил я. — В Риме было несколько рабов и бродяг, которые так себя называли. Они почитали, насколько я понял, какого-то человека,умершего здесь, в Иудее. Полагаю, его казнили во времена Тиберия.

Верно, — подтвердил он. — А случилось это, когда прокуратором был Пилат — Понтий Пилат, брат старого Луция Пилата, правившего Египтом при Августе. Пилат оказался в большом затруднении, не зная, какое решение принять, но иудейская чернь и в те дни была точь-в-точь такой же дикой и варварской, как фанатики, с которыми мы бьемся. Пилат пытался отделаться от них, предложив им казнить преступника. Он надеялся, что, вкусив крови, они утихомирятся. Но иудеи предпочли предать казни другого человека, а Пилат оказался недостаточно тверд, чтобы им противостоять. Эх, как было жаль, просто ужасно!

Кажется, тебе много известно об этой истории, — заметил я.

Я был там, — сказал он и умолк. Мы оба смотрели на огромное зарево пожара, пожирающего храм. Яркие вспышки огня озаряли белые палатки войска и местность вокруг. За городом виднелся невысокий холм, и Лонгин указал на него.

Вон там это случилось, — сказал он. — Запамятовал, как зовется то место, но в те дни — более тридцати лет назад — там казнили преступников. Но Он не был преступником. Я не перестаю думать о Его глазах... о Его взгляде...

А что особенного в глазах?

Его взгляд преследует меня с той поры. Я и сейчас вижу Его глаза. Будто вся земная скорбь отразилась в них. Печальные-печальные, и вместе с тем в них такая глубокая, нежная жалость к людям! При взгляде на Его бледное, избитое, изуродованное лицо, ты бы сказал, что надо жалеть Его. Но

Он не думал о себе, в Его ласковых глазах была великая мировая скорбь. Нас стояла лишь манипула благородного легиона, и каждый был бы рад броситься на отвратительную толпу воющих фанатиков, волочивших Его на смерть.

— А ты что делал там?

Я был младшим центурионом, золотая виноградная лоза была только что возложена на мои плечи. Я стоял в карауле на холме, и не было в моей жизни службы тягостнее. Но дисциплина прежде всего, ведь Пилат отдал приказ. Но я думал тогда — и не я один, — что имя и дело Того человека не забудутся и что проклятие обрушится на город, в котором совершилось подобное. Была там старая женщина с седыми, распущенными волосами. Помню, она пронзительно закричала, когда один из наших парней взял копье и прекратил Его страдания. Несколько человек — мужчины и женщины, бедные, оборванные, — стояло возле Него. И видишь, все обернулось, как я и думал тогда. Даже в Риме, как ты сказал, появились Его последователи.

Полагаю даже, — ответил я, — что говорю с одним из них.

По крайней мере я ничего не забыл, — сказал он. — С той поры я не переставал бывать в походах и сражениях, и для учебы у меня времени не было. Но пенсия меня давно ждет, и я сменю сагум{22} на тогу, а палатку — на какой-нибудь небольшой домик с садом и огородом вблизи Комо. Тогда-то я и постараюсь вникнуть в учение христиан, если, конечно, мне посчастливится найти наставника.

На том я и оставил его. Я затем, дорогой дядюшка, рассказываю тебе все это, что помню о твоем интересе к Павлу — человеку, которого приговорили к смерти за проповедь этой религии. Ты говорил мне, что христианство уже проникло во дворец Цезаря; я же могу сказать, что оно проникло также в души солдат Цезаря.

А помимо того, я хотел бы рассказать тебе о приключениях, недавно случившихся с нами, когда мы отправились на розыски провианта по холмам, что тянутся на юг до реки Иордан. В тот день...

(Здесь отрывок заканчивается.)

1922 г.

ТОПОР С ПОСЕРЕБРЕННОЙ РУКОЯТЬЮ

(действительное происшествие)

3 декабря 1881 года д-р Отто фон Гопштейн, профессор сравнительной анатомии Будапештского Университета и попечитель академического Музея, был самым подлым образом зверски убит прямо у входа в здание университета.

Мало того, что жертвой подобной жестокости оказался человек видный и весьма популярный среди студентов и горожан, но имелись в деле еще и особые обстоятельства, способствовавшие тому, что данный случай привлек живейшее внимание публики и заставил говорить о себе всю Австро-Венгрию.

Газета «Пештер Абендблатт» опубликовала на следующее утро статью, с которой могут ознакомиться любопытные. Я приведу из нее лишь несколько отрывков, имеющих отношение к некоторым обстоятельствам данного преступления, каковые поставили в тупик венгерскую полицию.

«Насколько можно судить, — сказано в этой замечательной газете, — профессор фон Гопштейн покинул здание Университета около половины пятого пополудни, чтобы успеть на вокзал к прибытию венского поезда в 17.05. Профессора сопровождал приват-доцент химии г-н Вильгельм Шлезингер, его давнишний и преданный друг и главный помощник в заботах о музее. Цель, которою задались оба господина, направляясь встречать названный поезд, состояла в том, чтобы принять коллекцию, переданную в дар Будапештскому Университету после смерти ее владельца графа фон Шуллинга. Как известно, этот несчастный дворянин, трагическая гибель которого еще у всех на устах, завещал уже знаменитому музею в своей alma mater непревзойденную коллекцию средневекового оружия, владельцем коей он являлся, а также несколько поистине бесценных инкунабул{23}.

Достопочтенный профессор слишком дорожил подобными реликвиями, чтобы доверить их получение и доставку кому-нибудь из подчиненных. Таким образом, с помощью г-на Шлезингера он намеревался принять коллекцию прямо на вокзале и разместить ее в небольшой повозке, предоставленной для этой цели университетским руководством. Большая часть книг и наиболее хрупких предметов прибыла упакованная в деревянные ящики, однако значительная часть оружия была без особых затей обложена соломой, так что разгрузка оказалась делом отнюдь не легким.

Тем не менее профессор был настолько озабочен тем, как бы бесценные реликвии не повредились, что решительно отверг услуги носильщиков. Каждый из экспонатов переносился по перрону непосредственно г-ном Шлезингером и передавался им прямо в руки профессору фон Гопштейну, который находился в повозке и занимался погрузкой.

Когда все было уложено, оба ученых, печась о сохранности груза, вернулись в Университет. Профессор был в превосходном настроении. Он явно гордился тем, что смог в свои преклонные годы выказать столько умения и сноровки при погрузке всех этих весьма тяжеловесных и громоздких предметов. Он даже отпустил по этому поводу несколько шутливых замечаний Рейнмаулю, университетскому привратнику, который с помощью своего друга Шиффера, еврея из Богемии, разгружал повозку по прибытии ее в Университет.

После того, как реликвии были надежно размещены в университетском хранилище, профессор самолично запер дверь, передал ключ от нее своему помощнику, г-ну Шлезингеру, и, попрощавшись со всеми, отправился домой. Г-н Шлезингер, со своей стороны, еще раз убедившись, что все в полном порядке, также ушел, оставив Рейнмауля с его приятелем Шиффером курить в привратницкой.

В одиннадцать часов вечера, приблизительно через полтора часа после ухода фон Гопштейна, один солдат 14-го стрелкового полка, возвращаясь в казарму и проходя мимо здания Университета, натолкнулся на тело профессора, лежавшее чуть поодаль от обочины дороги. Фон Гопштейн лежал ничком, раскинув руки. Голова была разрублена пополам страшным ударом, который, как видно, был нанесен сзади, поскольку на лице старика застыла мирная улыбка; должно быть, смерть настигла его внезапно, когда он был погружен в приятные мысли о своем последнем приобретении. Иных увечий на теле не обнаружено, если не считать отека в области левого колена, вызванного, по всей видимости, ушибом уже после нанесения удара, когда профессор упал. Самое, пожалуй, необъяснимое в этой истории то, что кошелек профессора с сорока тремя флоринами, а также дорогие часы остались нетронутыми. Стало быть, мотивом преступления не могло быть ограбление, если только убийцам не помешали прежде, чем они смогли довершить начатое.

Однако последнее предположение отпадает по той причине, что тело убитого, по-видимому, пролежало в таком положении не менее часа. Все это дело окутано непроницаемой тайной. Д-р Ланген-манн, знаменитый врач-криминалист, пришел к выводу, что рана могла быть нанесена тяжелым сабельным штыком, причем нападавший, несомненно, отличается незаурядной силой. Полиция воздерживается от каких-либо комментариев по данному поводу, а это дает основания полагать, что она уже напала на след. Возможно, в скором времени преступники будут найдены».

Вот и все, что сообщала об этом происшествии «Пештер Абендблатт». Тем не менее поиски полиции не пролили ни малейшего света на обстоятельства убийства. Не удалось найти даже намека на след убийцы, и самые хитроумные уловки не помогли обнаружить ни малейшего повода, который мог бы послужить мотивом к совершению столь ужасного преступления. Покойный профессор был настолько поглощен своими научными изысканиями, что жил как бы отгородясь от мира, и определенно не мог дать повода кому бы то ни было для проявления враждебности. Оставалось только допустить, что удар этот был нанесен каким-то демоном, кровожадным дикарем.

Хотя городские власти были весьма далеки от того, чтобы прийти к какому-либо заключению касательно данного убийства, обыватели в городе по своей подозрительности все же не замедлили найти себе козла отпущения. Как, может быть, помнит читатель, в первых газетных сообщениях фигурировало имя некоего Шиффера; было известно, что он оставался с привратником после ухода профессора. Шиффер был еврей, а к евреям в Венгрии всегда относились прескверно. Общественность стала громко требовать ареста Шиффера, но поскольку против него не было ни малейшей улики, то у властей все же хватило здравого смысла не совершать столь опрометчивого шага.

Притом убеленный сединами Рейнмауль, один из наиболее уважаемых граждан города, клятвенно заверил, что Шиффер был неотлучно с ним, а когда солдат закричал от ужаса, они оба тотчас поспешили к месту трагического события. При таких обстоятельствах никому не приходило в голову обвинять Рейнмауля, но шепотом поговаривали, будто его давняя и всем известная дружба с Шиффером вполне могла заставить его солгать, дабы выгородить приятеля.

Народные страсти начали накаляться, над Шиффером нависла серьезная опасность расправы со стороны разъяренной толпы, когда вдруг произошло событие, заставившее взглянуть на всю эту историю под совершенно иным углом зрения.

Утром 12 декабря, то есть ровно через девять дней после таинственного убийства профессора, на окраине Большой площади Будапешта был найден окоченелый труп Шиффера, еврея из Богемии; тело его было так изувечено, что опознать его составило немало труда. Голова оказалась рассечена пополам почти так же, как и у фон Гопштейна.

При осмотре тела обнаружили множество глубоких ран, как если бы убийца был вне себя и в ярости продолжал наносить своей жертве удары. Накануне выпало много снега, огромная площадь вся оказалась заметена сугробами толщиною более фута. Снег шел и ночью, как явствует из того, что он тонкой пленкой, словно саваном, покрыл тело Шиффера.

Поначалу надеялись, что данное обстоятельство поможет обнаружить следы, оставленные убийцами, но, к сожалению, убийство произошло в таком месте, где в дневное время бойко и людно. Следов было множество, и вели они во все стороны. Кроме того, снег, выпавший позднее, настолько исказил сами очертания следов, что было уже невозможно извлечь из них сколько-нибудь ценные сведения.

Тайна убийства, таким образом, казалась столь же непостижимой, а злодеяние — лишенным мотивов, как и убийство профессора фон Гопштейна. В одном из карманов Шиффера был найден бумажник, в котором содержалась значительная сумма золотом и множество крупных банкнот, но, по всей видимости, убийцами не было предпринято ни малейшей попытки завладеть ими. Если допустить, как предполагала полиция, будто кто-то, кому убитый одолжил денег, употребил столь варварское средство, чтобы избежать необходимости вернуть долг, трудно было поверить, что злодей в таком случае оставил нетронутой подобную добычу.

Шиффер жил у вдовы по фамилии Груга на улице Марии-Терезы, 49, и допрос домовладелицы и ее детей позволил установить, что весь предыдущий вечер Шиффер провел, запершись у себя дома, в состоянии самой глубокой подавленности, связанной, по-видимому, с теми слухами, что ходили в городе на его счет. Домовладелица слышала, как к одиннадцати часам вечера он вышел из дому на прогулку, оказавшуюся для него роковой, и поскольку у него был ключ от входной двери, она легла спать, не дожидаясь его возвращения. Если он выбрал себе для прогулки столь поздний час, то, видимо, потому, что не чувствовал себя в безопасности днем, боясь, что его узнают на улице.

Это второе убийство, совершенное вскоре же после первого, вызвало необычайное беспокойство и даже панику не только в Будапеште, но и во всей Венгрии. Казалось, нет такого человека, который мог бы быть уверен, что его минует страшная участь — смерть от неведомой силы. Единственное, что сопоставимо со всеобщим напряжением, царившим тогда в Венгрии, так только настроения у нас в Англии после злодейств, совершенных Вильям-сом, как все это описано у де Квинси.

Столь разительно было сходство между убийством фон Гопштейна и убийством Шиффера, что казалось невозможным усомниться в существовании между обоими преступлениями некой связующей причины. Отсутствие мотива, отсутствие ограбления, полнейшее отсутствие следов и улик, обличающих убийцу, наконец, чудовищность ран, нанесенных, по-видимому, тем же самым или схожим оружием — все это указывало на общность источника.

Таково было положение дел к тому времени, когда случились события, о которых я расскажу сейчас, но чтобы рассказ этот был более понятным, мне придется начать с другого.

Отто фон Шлегель был младшим отпрыском славного рода силезских Шлегелей. Отец его поначалу прочил ему армейскую карьеру, но, приняв к сведению мнение учителей, восхищенных талантами, кои проявлял юноша, он в конце концов отправил его изучать медицину в Будапештский Университет. Молодой Шлегель отличился там во всех науках; многие полагали, что он блестяще сдаст выпускные экзамены, приумножив славу университета. Хотя читал он необычайно много, все же его нельзя было назвать «книжным червем». Напротив, в молодом человеке кипели силы и била через край энергия; молодецкой удали и склонности ко всяческим юношеским проказам ему было не занимать, так что популярность его среди студентов и сотоварищей была необычайная.

Приближались очередные экзамены, и Шлегель упорно готовился, настолько упорно, что даже страшные убийства, повергшие будапештцев в ужас, не смогли отвлечь его от занятий. В рождественский вечер, когда окна домов ярко и празднично светились, а из винного погребка, расположенного в студенческом квартале, доносились разудалые застольные песни, он отказался от настойчивых приглашений и призывов на ночные пирушки и с книгами под мышкой отправился к своему приятелю Леопольду Штраусу, чтобы сообща позаниматься до зари.

Штраус и Шлегель были неразлучными друзьями. Оба уроженцы Силезии, они знали друг друга с детства; их взаимная привязанность вошла в университете в поговорку. Штраус был, пожалуй, столь же замечательным студентом, как и сам Шлегель; между земляками постоянно случались по такому поводу самые горячие состязания, но все это служило только укреплению их дружбы, внося в нее элемент взаимного уважения. Шлегель восхищался неуемным упорством и безграничным добродушием своего давнишнего товарища по играм, а тот взирал на Шлегеля с его щедрыми талантами и блестящей способностью к учебе как на совершенный образец человеческой личности.

Оба друга усердно занимались — один читал вслух трактат по анатомии, другой с черепом в руке прослеживал по нему детали, указанные в тексте, когда строгий звон с колокольни Святого Григория возвестил полночь.

— Послушай, старина, — сказал Шлегель, внезапно закрыв книгу и вытянув перед камином длинные ноги. — Вот и Рождество. Бог даст, не последнее, какое мы проводим вместе!

— Да, нам бы только управиться с этими проклятыми экзаменами до наступления следующего, — ответил Штраус. — Слушай, Отто, бутылочка винца по такому поводу придется нам очень кстати. Я нарочно запасся такой.

Его добродушная физиономия немца-южанина осветилась задорной улыбкой; из груды книг и костей в углу комнаты он вытянул высокогорлую бутылку рейнского вина.

— Да, сегодня одна из тех ночей, когда так приятно сидеть дома, пока за окном царят холод и мрак, — задумчиво протянул Отто фон Шлегель, созерцая зимний пейзаж. — Твое здоровье, Леопольд!

— Lebe hoch{24}! — ответил ему товарищ. — Какое блаженство — хоть на минуту отвлечься от этих дурацких костей. Скажи, Отто, а что нового среди наших? Что слышно о Граубе и его противнике?

— Они дерутся завтра на кулаках, — ответил Шлегель. — Боюсь, как бы нашему удальцу не разукрасили физиономию, ведь у него руки чуть короче. Но при своей ловкости и проворстве, он вполне может с честью выйти из этого дела. Говорят, он знает какой-то особый прием.

— И что, это и все студенческие новости? — спросил Штраус.

— Только и разговоров, по-моему, что о последних убийствах. Но я все эти дни, как ты знаешь, сижу за книгами и почти не обращаю внимания на подобные росказни.

— Скажи, а ты еще не успел посмотреть книги и оружие, о которых хлопотал наш почтенный профессор незадолго до того, как его нашли мертвым? — спросил Штраус. — Говорят, их весьма стоит посмотреть

— Как раз сегодня видел, — ответил Шлегель, разжигая трубку. — Рейнмауль, привратник, провел меня в хранилище, и я помогал ему наклеивать этикетки на многочисленные экспонаты, сверяясь с каталогом музея графа Шуллинга. Судя по всему, в коллекции не хватает одного предмета.

— Не хватает одного предмета? — изумился Штраус. — Знал бы старик Гопштейн, он бы перевернулся в гробу. И что-нибудь существенное?

— По каталогу тот предмет значится как старинный боевой топор; само оружие стальное, а рукоять покрыта серебром. Мы написали извещение в железнодорожную компанию, и его несомненно разыщут.

— Надо надеяться, — согласился Штраус. После этого разговор перешел на иную тему. Огонь в камине уже погас, бутылка рейнского

опустела, друзья наконец поднялись, и Шлегель собрался уходить.

— Бррр... какая холодная ночь, — поежился он, стоя на пороге и облачаясь в пальто. — Как, Леопольд, ты хватаешься за фуражку? Надеюсь, ты не собираешься выходить?

— Нет, как раз собираюсь. Я тебя провожу, — сказал Штраус, затворяя за собой дверь. — Чувствую потребность пройтись, — добавил он, взяв друга под руку и начав спускаться с ним по лестнице. — Думаю, что прогулка до твоего дома поможет мне взбодриться.

Студенты прошли по Штефенштрассе и пересекли площадь Святого Юлиана, беседуя на разные темы. Но когда они огибали угол Большой площади, на которой было найдено тело Шиффера, разговор, естественно, снова коснулся убийства.

— Вот здесь его нашли, — заметил Шлегель, показывая место.

— Быть может, убийца сейчас где-то поблизости, — сказал Штраус. — Поторопимся.

Они хотели было продолжить путь, как вдруг Шлегель вскрикнул от боли и нагнулся.

—Как больно! Видно, что-то впилось в подошву, — воскликнул он и, шаря рукой в снегу, извлек оттуда маленький боевой топор, который весь сверкал в лунном свете, словно был целиком отлит из металла.

Топор лежал острием кверху и чуть не поранил студенту ногу, когда он наступил на него.

—Оружие убийцы! — изумился он.

—Серебряный топорик из музея! — одновременно воскликнул Штраус.

Друзья нисколько не сомневались, что их догадки в одинаковой степени верны. Мысль о том, будто есть еще один такой же диковинный топор, казалась просто невероятной, а зная заключение криминалистов, студенты сразу предположили, что раны были нанесены именно этим предметом.

Убийца, вне всякого сомнения, просто бросил оружие, свершив свое черное дело; засыпанный снегом топор был найден в двадцати метрах от места убийства. Казалось невероятным, что его никто не заметил, ведь в течение дня тут очень людно; но снег был глубоким, а орудие злодеяния лежало несколько в стороне от протоптанной дорожки.

— Как нам с ним поступить? — спросил Шлегель, держа топор в руке. Он вздрогнул, увидев при свете луны множество темно-бурых пятен на поверхности стали.

— Отнесем его комиссару полиции, — предложил Штраус.

— В это время он уже спит. Но все-таки, я думаю, ты прав. Дождусь утра, а там перед завтраком отнесу его комиссару. Пока же придется забрать его домой.

— Да, так наверно лучше, — согласился с ним ДРУГ.

И они продолжили путь, рассуждая о важности только что сделанной ими находки.

Когда наконец подошли к дому Шлегеля, Штраус пожелал другу спокойной ночи и, отклонив радушное предложение зайти, быстрым шагом двинулся по улице, стремясь поскорее попасть домой.

Шлегель уже было нагнулся, чтобы вставить ключ в замочную скважину, как вдруг какое-то странное, непостижимое изменение произошло во всем его существе. Он весь буквально затрясся от ярости, так что даже ключ выпал из его дрожащих пальцев. Правая рука судорожно сжала серебряную рукоять топора, а в глазах вспыхнуло дикое пламя ненависти, и он устремил взгляд на удаляющуюся фигуру друга. Несмотря на холод рождественской ночи, по лицу Шлегеля градом катился пот. С минуту он как бы боролся с каким-то внутренним порывом. Он даже поднес к воротнику руку, словно бы задыхаясь. Затем Шлегель пригнулся и, крадучись, устремился за своим приятелем, с которым только что расстался.

Штраус ступал по снегу тяжелым и твердым шагом, бодро насвистывая мотив какой-то студенческой песенки и ничего не подозревая о крадущейся сзади зловещей фигуре. На Большой площади их разделяло сорок метров; на площади Святого Юлиана — уже только двадцать; на улице Святого Этьена — всего лишь десять, и преследователь, словно пантера, постепенно настигал беззаботно шедшего студента.

Вот он уже всего лишь на расстоянии вытянутой руки от ничего не подозревающего человека. Топор холодно сверкнул в лунном свете, когда какой-то слабый звук, видимо, привлек внимание Штрауса, он резко обернулся и оказался вдруг лицом к лицу со своим преследователем.

Штраус вздрогнул от неожиданности и издал удивленное восклицание, увидев мертвенное и сведенное судорогой лицо, сверкающие безумным огнем глаза и стиснутые зубы подкравшегося сзади преследователя.

— Что с тобой, Отто?! — воскликнул он, узнав своего друга. — Тебе плохо? Ты что-то бледен. Пойдем со мной... Стой, сумасшедший, брось этот топор! Брось его, говорю тебе, не то, клянусь Небом, я тебя задушу!

Шлегель, издав страшный крик, бросился на него, потрясая топором, но студент был человеком смелым и решительным. Он уклонился от удара, который бы раскроил ему голову, обхватил нападающего одной рукой за талию, а другой за руку, сжимавшую топор. Какой-то миг они боролись в смертельном объятии. Шлегель пытался высвободить руку, но Штраусу в отчаянном усилии удалось повалить его на землю, и оба покатились по снегу; Штраус старался не выпускать руку, сжимавшую топор, и громко звал на помощь.

И хорошо, что звал, ибо, не кричи он, Шлегелю наверняка удалось бы высвободить руку, но тут на шум подоспели два рослых жандарма. Однако даже втроем им стоило неимоверных усилий управиться со Шлегелем, силы которому придавало какое-то яростное безумие; при этом так и не удалось вырвать у него из руки злополучный топор — столь цепко Шлегель сжимал рукоять. У одного из жандармов оказался с собою моток веревки, которою он и поспешил воспользоваться. Студент был связан. Затем то толчками, то волоком, невзирая на яростные крики и исступленные телодвижения, Шлегеля в конце концов препроводили в главный комиссариат полиции.

Штраус помогал тащить своего старого друга и проследовал с ним и полицейскими до самого комиссариата. По дороге он всячески увещевал жандармов не применять насилия к задержанному и уверял, что дом умалишенных более подходящее место для бедолаги, нежели тюрьма. События минувшего получаса были столь чудовищны и невероятны, что он чувствовал, что и у него самого с головой не все ладно.

Что, в самом деле, все это значило? Несомненно, Шлегель — друг детства! — только что пытался его убить и едва не преуспел в этом. Как прикажете это понимать? Уж не он ли убийца профессора фон Гопштейна и богемского еврея?

Штраус понимал, что это невозможно. Шлегель всегда питал к профессору особенную симпатию, а что до еврея, так он даже и в глаза его не видел. Штраус машинально шел за другом и конвоирами до самых дверей комиссариата, охваченный мучительным недоумением.

Дежурил, замещая комиссара, инспектор Баум-гартен, один из самых энергичных и уважаемых сотрудников будапештской полиции, человек высокого росту, нервический, подвижный, но в обращении спокойный и выдержанный, одаренный к тому же незаурядной наблюдательностью. Даже после шести часов ночного дежурства Баумгартен как всегда был бодр и деловит. Он сидел у себя в кабинете, за своим бюро, в то время как его друг, младший инспектор Винкель, сладко похрапывал на стуле возле камина.

Несмотря на обычную бесстрастность инспектора, на лице его выразилось удивление, когда дверь вдруг широко распахнулась и в комнату втолкнули связанного Шлегеля, бледного, в разорванной одежде и с топором, который он по-прежнему судорожно сжимал в руке. Баумгартен удивился еще более, когда Штраус и жандармы изложили суть дела, каковая должным образом и была внесена им в протокол.

— Эх, молодой человек, молодой человек, — укоризненно сказал Баумгартен, отложив наконец перо в сторону и строго глядя на злоумышленника. — Хороший же подарок вы припасли нам на рождественское утро! Зачем вы это сделали?

— Бог его знает, — ответил Шлегель, закрывая лицо руками. Как только топор выпал у него из руки, в нем снова произошла поразительная перемена: гнев и лихорадочное возбуждение исчезли без следа; казалось, он совершенно подавлен случившимся.

— Вы поставили себя в весьма неприятное положение. Есть все основания подозревать, что именно вы совершили два убийства, которые потрясли наш город.

— Нет, нет, что вы! Упаси Бог... — пробормотал Шлегель.

— По меньшей мере вы виновны в том, что покушались на жизнь господина Леопольда Штрауса.

— Дороже, чем он, друга у меня нет! — простонал студент. — О, как я мог! Как я мог?!...

— Эта самая дружба делает ваше преступление лишь еще более омерзительным, — сурово изрек инспектор и обратился к жандармам: — Пусть до утра его отведут в... Минутку! Что такое?

Дверь распахнулась, и в комнату вошел человек с безумным, блуждающим взором, одетый на скорую руку, походивший скорее на призрак, чем на живого человека. Он едва стоял на ногах и потому, чтобы приблизиться к столу инспектора, принужден был опираться на спинки стульев. В этом несчастном и сломленном существе было не так-то легко узнать приват-доцента Вильгельма Шлезингера, жизнерадостного и краснощекого помощника попечителя университетского музея, однако наметанным глазом Баумгартен сразу узнал вошедшего, несмотря на разительные перемены, происшедшие в его облике.

—Доброе утро, сударь! — сказал он. — Рановато вы к нам пожаловали. Надо полагать, всему виной то, что один из ваших студентов — Шлегель — арестован при попытке убийства Леопольда Штрауса?

—Нет, я явился по собственному делу, — прохрипел Шлезингер, поднося руку к вороту рубашки. — Я пришел успокоить свою совесть и сознаться в лежащей на мне тяжкой вине. И все же, видит Бог, господа, все это случилось против моей воли... Это я, тот, кто... О Боже! вот он! Вот он, этот проклятый топор... О, если б только он никогда не попадался мне на глаза!

И Шлезингер попятился, охваченный невольным ужасом, широко раскрытыми глазами глядя на топор, все еще лежавший на полу.

— Он здесь! — воскликнул Шлезингер, указывая дрожащим пальцем на зловещее изделие средневековья. — Взгляните только на него! Он попал сюда, чтобы обличить меня. Видите бурую ржавчину, которой он весь покрыт? Знаете ли вы, что это такое? Это кровь моего самого дорогого, самого любимого друга, профессора фон Гопштейна! Я видел, как она брызнула из-под топора до самой рукояти, когда всадил его в мозг моему другу... О, mein Gott! Эта картина и по сию пору стоит у меня перед глазами...

— Младший инспектор Винкель, — сказал Баумгартен, силясь сохранить официальное хладнокровие, — арестуйте этого человека. Он подозревается в убийстве на основании его собственного заявления. Точно так же передаю вам Шлегеля, здесь присутствующего, обвиняемого в покушении на убийство г-на Штрауса. Поместите в надежное место и это оружие, — Баумгартен взял в руку топор. — По всей видимости, оно послужило орудием для двух преступлений.

Вильгельм Шлезингер стоял, опершись на стол, лицо его было покрыто смертельной бледностью.

Как только инспектор умолк, он в крайнем изумлении вскинул голову и воззрился на присутствующих.

—Как вы сказали? — воскликнул он. — Шлегель покушался на жизнь Штрауса? Да ведь это два самых неразлучных друга во всем университете! И я тоже убил своего друга и учителя! Это колдовство, говорю я вам, магия, эффект заговора. Мы все жертвы магической силы. Это... О, я понял! Во всем повинен топор, этот серебристрый топор, будь он проклят!

И он судорожно указал пальцем на оружие, которое инспектор Баумгартен все еще держал в руке. Инспектор презрительно улыбнулся.

—Успокойтесь, милейший, — сказал он. — Вы только усугубляете свою вину, пытаясь навязать следствию столь необычайное объяснение преступного деяния, в котором только что сами сознались. Магия и колдовство не значатся в уголовном кодексе, как вам подтвердит и мой друг Винкель, и потому не могут быть приняты во внимание.

— Все так, конечно, но тем не менее... — замялся младший инспектор, пожимая широкими плечами — На свете порой случаются странные вещи. Кто знает, если...

— Что?! — в ярости взревел инспектор Баумгартен. — Вы еще смеете мне противоречить?! Я не потерплю тут никаких собственных мнений! Может быть, вы еще вздумаете защищать этих проклятых убийц, болван несчастный? Олух, пробил твой последний час!!!

И, бросившись на потрясенного Винкеля, Баумгартен замахнулся на него топором. Последний час младшего инспектора и впрямь пробил бы, если бы

Баумгартен в ярости не забыл о том, что в комнате слишком низкий потолок. Топор вонзился острием в балку на потолке и, дрожа, застрял в ней, а рукоять его разлетелась от удара на мелкие куски.

— Господи! что со мной? — проговорил Баумгартен, словно придя в себя и падая на свой стул. — Что я наделал?!

— Вы просто неопровержимо доказали, что слова господина Шлезингера — сущая правда, — сказал Шлегель, выступая вперед: пораженные жандармы совершенно забыли про арестованного. — Наглядно доказали. Пусть это и противоречит рассудку, науке или чему-нибудь еще, тем не менее несомненно, что заговор проявил себя на деле. Это и дает всему объяснение. Штраус, дружище, ты же знаешь, что будь я в здравом уме, я бы и волоса не тронул на твоей голове... И вы, Шлезингер. Всем известно, как были вы дружны с профессором. А вы, инспектор Баумгартен, по собственному ли почину чуть не убили своего друга Винкеля?

— Нет, разумеется, ни за что бы на свете... — простонал инспектор, закрывая лицо руками.

— В таком случае, господа, разве не все нам ясно? Но теперь, хвала Небу, проклятое оружие разбилось и не сможет плодить новые несчастья... Но что это? Взгляните!

При этих словах на середину комнаты, в буквальном смысле с потолка, свалился тонкий свиток пожелтевшего пергамента. При взгляде на обломки рукояти стало ясно, что она была полой. По всей вероятности, пергаментный свиток был всунут в нее через узкое отверстие, которое затем было запаяно.

Шлегель развернул документ. Прочесть его было почти невозможно: пергамент был ветхий, но все же, что удалось разобрать (текст написан был по-немецки на одном из средневековых диалектов), сводилось к следующему:

«Diese waffe benutzte Max von Erlichingen um Joanna Bodeck zu ermorden, deshalb beschuldige Ich, Johann Bodeck, mittelst der macht welche mir als mitglied des Concils des Rothen Kreuzes verliehen wurde, dieselbe mit dieser unthat. Mag sie anderen denselben schmerz verursachen den sie mir verursacht hat. Mag Jede hand die sie ergrif f t mit dem blut eines freundes geroethet sein.

Immer uebel — niemals gut

Geroethet mit freundes blut!»

Что приблизительно можно перевести так:

«Сим оружием Макс фон Эрлихинген лишил жизни Иоанну Бодек. А посему я, Иоганн Бодек, властью, дарованной мне как члену великого Совета Розенкрейцеров, пользуясь, налагаю на него свое проклятие. Пусть причинит оно другим ту же боль, какую причинило мне. Пусть каждая рука, держащая его, обагрится кровью близкого друга.

Живи убийством, не любовью,

И умывайся дружьей кровью!»

Когда Шлегель кончил разбирать по складам этот диковинный документ, в комнате воцарилась глубокая тишина. Вот он кладет пергамент на стол, и Штраус, дружески беря его за руку, говорит:

— Да мне и не нужно такого доказательства, дружище. Еще когда ты на меня замахнулся, я от всего сердца простил тебя. И я знаю, что, будь наш бедный профессор сейчас здесь, он сказал бы то же самое господину Шлезингеру.

— Однако, господа, — заметил инспектор, вставая и снова приняв официальный тон, — сколь бы странным ни было это дело, оно должно вестись в соответствии с правилами и в установленном законом порядке. Младший инспектор Винкель, я, ваш непосредственный начальник, приказываю вам арестовать меня как виновного в покушении на вашу жизнь. Вам надлежит препроводить меня в тюрьму, равно как и господ фон Шлегеля и Вильгельма Шлезингера. Нас троих следует содержать под стражей до решения суда. Потрудитесь как можно скорее поместить в надежное место данный предмет, — добавил он, указывая на пергаментный свиток. — И время, что я буду находиться в заключении, постарайтесь употребить на то, чтобы как можно скорее отыскать убийцу господина Шиффера, богемского еврея.

Вскоре и единственное звено, недостававшее в цепи свидетельств, было восстановлено. 28 декабря жена привратника Рейнмауля, войдя в спальню после непродолжительного отсутствия, нашла мужа мертвым. Он повесился на крюке в стене. На столе лежала записка, в которой Рейнмауль признавал себя виновным в убийстве еврея Шиффера и добавлял, что убитый был его лучшим другом и что убил он его не по злому умыслу, а под влиянием непреодолимого побуждения. Угрызения совести и чувство неизбывной вины, говорилось в записке, в конце концов толкают его на самоубийство. И, завершая признание, он сообщал, что вверяет свою душу милосердию Божию.

Судебные дебаты, развернувшиеся вслед за этим, были, пожалуй, самыми необычайными во всей истории юриспруденции. Департамент полиции тщетно указывал на несостоятельность объяснений, которые представили обвиняемые; тщетно прокурор призывал запретить употребление в судебной дискуссии, происходящей в конце XIX века, такого понятия, как магия. Стечение обстоятельств выглядело слишком убедительным, и суд присяжных единогласно вынес оправдательный приговор.

Подводя итог спорам, судья сказал:

Данное орудие убийства более двухсот лет провисело на стене в родовом замке графа фон Шиллинга, и все это время его не касалась рука человеческая. Ужасная смерть, постигшая графа в результате ударов, которые нанес ему друг-интендант, державший в руке этот топор, еще у многих свежа в памяти. Следствию удалось установить, что за несколько дней до убийства интендант перенес старинное оружие в другое место и занимался его чисткой, а когда дошла очередь до серебристого топора, интендант, взяв его в руки, сразу же убивает своего хозяина, которому верой и правдой прослужил более двадцати лет.

Затем, в соответствии с волей, выраженной в завещании графа, коллекция оружия была перевезена в Будапешт; ее разгрузка на вокзале производилась господином Шлезингером, и менее чем через два часа после этого он убивает профессора. Следующим, кто взял оружие в руки, был, как выяснилось, г-н Рейнмауль, университетский привратник, помогавший при переноске коллекции из повозки в хранилище, и при первой же возможности он ударяет этим топором своего друга Шиффера.

Далее мы имеем покушения на убийство, совершенные Шлегелем против Штрауса и инспектором Баумгартеном против младшего инспектора Винкеля, каждое из которых происходит сразу же после того, как топор оказывается в руке обвиняемого. Наконец, словно само Провидение являет нам этот чрезвычайный документ, зачитанный вам г-ном секретарем Суда.

Господа присяжные заседатели, я призываю вас как можно тщательнее взвесить все эти факты и проследить их взаимосвязь и знаю, что вы вынесете приговор, который будет продиктован вашей совестью, без боязни и принуждения.

Быть может, после этого английскому читателю будет интересно узнать заключение д-ра Ланген-манна, хотя в венгерской аудитории оно и встретило мало сторонников. Д-р Лангенманн — ведущий эксперт в области судебной медицины, а также автор нескольких классических трактатов по металлургии и токсикологии — заявил на суде:

Я не уверен, господа, что есть надобность в некромантии или черной магии для объяснения случившегося. То, что я утверждаю, всего лишь гипотеза, не основанная на каких-либо доказательствах. Но в столь необычайном случае, как этот, наверное, нет предположения, которым можно было бы пренебречь.

Розенкрейцеры, о которых говорится в данном документе{25}, были самыми сведущими химиками раннего средневековья; среди них были и крупнейшие алхимики, имена коих дошли до нас. Несмотря на все новейшие научные достижения, в химии есть отдельные области, в которых древние ушли значительно дальше нас, и это особенно справедливо в том, что касается изготовления тонких и смертельных ядов. Этот Иоганн Бодек, один из старейших Розенкрейцеров, несомненно, владел рецептом целого ряда снадобий такого рода. Некоторые из них, как, например, «аква тофана», излюбленная семьей Медичи, вызывали смертельное отравление, проникая через поры кожи.

Можно, таким образом, предположить, что рукоять топора была обработана каким-то особым составом, представлявшим собою летучий яд. Он вызывает у человека внезапные приступы ярости, сопровождаемые маниакальной потребностью в убийстве. Известно, что при такого рода приступах ярость одержимого направляется как раз против тех, кого, будучи в здравом состоянии, он больше всего любит.

Однако, как я уже отметил, у меня нет никаких фактов в поддержку моей теории; я предлагаю ее лишь в качестве гипотезы.

Данным отрывком из выступления проницательного и ученого профессора мы и можем, я полагаю, завершить свой рассказ о знаменитом судебном процессе.

Остается только добавить, что обломки пресловутого топора были брошены в глубокое болото, для чего пришлось прибегнуть к помощи одного смышленого спаниеля; собака переносила их в зубах: никто из людей не решился притронуться к ним из страха сделаться жертвой уже известной всем мании. Пергамент же хранится и доныне в музее Университета. Ну а Штраус и Шлегель, равно как Баумгартен и Винкель — по-прежнему самые лучшие друзья на свете и намереваются оставаться таковыми, насколько я знаю, и впредь. Шлезингер в качестве военного хирурга поступил на службу в кавалерийский полк и пятью годами позже был сражен пулей в одной из битв, когда под шквальным огнем противника пробирался к раненым, чтобы оказать помощь. В согласии с волей покойного, его небольшое имение было продано, а деньги употреблены на сооружение мраморного обелиска на могиле профессора фон Гопштейна.

1883 г.

ТЕНЬ ГРЯДУЩЕГО

Джон Уорлингтон Доддс играл неудачно на бирже, и к 15 июля 1870 года разорился окончательно. Беда длилась, однако, очень недолго, всего каких-нибудь два дня, и к 17 июля Доддс снова стал очень богат. Всего замечательнее было то, что Доддс разбогател, сидя в Дансло. Это — нищий ирландский городок. Весь этот город можно купить за четвертую часть той суммы, которую Доддс заработал в течение одних суток с небольшим, сидя в его пределах.

Жизнь финансистов до сих пор не описана как следует. Эта тема принадлежит романисту будущего. О, это жизненная, грандиозная тема! Две необъятно могучие силы находятся между собой в постоянном борении. Одна сила — это повышение, другая — понижение. На этой почве горят человеческие страсти, работает человеческий ум. Смелые операции, полное тревоги ожидание, агония проигрыша, глубокие комбинации, терпящие крушение — как все это интересно, как все это захватывает!

Государственные долги великих держав Европы похожи на барометрические трубки, наполненные ртутью. Ртуть то падает, то поднимается, глядя по тому, какое давление на нее оказывает мировая политика. Пусть только человек будет проницателен, пусть он только сумеет угадать, в каком положении будут находиться эти политиканские барометры завтра — этому человеку нечего бояться: в его руках громадное состояние.

Джон Уорлингтон Доддс обладал многими качествами, которые так нужны для биржевика, жела ющего преуспеть. Он быстро соображал, верно оценивал положение и действовал смело, не мешкая. Но одних способностей для преуспевания на бирже мало. Надо, чтобы вам везло, чтобы случай вам благоприятствовал.

Фортуна точно невзлюбила Уорлингтона Доддса: при самых, казалось бы, благоприятных прогнозах и рекомендациях он приобрел фонды еще не открытой путешественниками южноамериканской республики. Но республику так-таки и не открыли, и Доддс потерял свои деньги. Желая оправиться, он купил акции Шотландской железной дороги, но и тут его преследовал рок. Рабочие дороги устроили грандиозную стачку, акции предприятия упали, и Доддс опять проиграл. Не теряя присутствия духа, он подписался на фонды одного очень солидного предприятия по торговле кофе. Все сулило ему барыши, но наступили не предвиденные никем политические осложнения, кофейное предприятие лопнуло, а вместе с ним погиб и капитал Доддса.

Все дела, за которые он брался, в которых принимал участие, проваливались, и он, наконец, разорился.

Как хотите, а неприятно оказаться в положении банкрота умному и энергичному молодому человеку, да еще накануне своей свадьбы. Да, Доддс был банкротом. Кредиторы могли, в случае если бы пожелали этого, объявить его несостоятельным. Но биржа — снисходительное учреждение: нельзя теснить человека, попавшего в скверное положение, ведь и сам можешь очутиться в таком положении не далее как завтра. Надо дать упавшему время подняться на ноги и возможность поправиться. Таким образом, тяжесть, которую взвалила на плечи Доддса несправедливая судьба, была облегчена для него; нашлись люди, которые подсобили ему — один так, другой иначе, и он получил нужную ему передышку.

Нервная система молодого человека была совсем расшатана, он нуждался, по словам врачей, в покое и перемене обстановки. И вот, повинуясь этому предписанию, он предпринял небольшое путешествие в Ирландию. Таким-то образом Джон Уорлингтон Доддс очутился 15-го июня 1870 года в городе Дансло. Было утро. Он сидел и завтракал в засиженной мухами столовой Георгиевской гостиницы, помещавшейся на рыночной площади города.

Эта столовая была какая-то унылая и скучная и в обыкновенное время пустовала. Только сегодня по особенному совсем случаю в ней было много народа. Было оживленно и шумно, и Доддсу казалось, что он находится в Лондоне, а не в захолустном ирландском городке.

Все столики были заняты, воздух был насыщен жирным запахом поджаренной ветчины и рыбы. Люди в высоких сапогах то входили, то выходили из залы, звенели шпоры, в углах стояли охотничьи бичи. Все напоминало о лошадях, да и разговоры-то велись только на эту тему, слышались слова: однолетки, наколенный грибок, тугоуздый и тому подобные малопонятные Доддсу термины — впрочем, и его биржевой жаргон был бы для честной компании лошадников ничуть не более вразумителен.

Доддс подозвал слугу и спросил его, что значит все это оживление. Слуга-ирландец даже остолбенел от изумления, услышав такой вопрос. Неужели же есть на свете люди, не знающие таких важных событий, как конная ярмарка в Дансло?

—То, ваша честь, есть лошадная ярманка в Дансло, — ответил он на ломаном английском языке, — самая великая ярманка во всей Ирландии. Длится целую неделю, и на нее съезживаются со всех сторон — с Англии, с Шотландии, из отовсюду. Да вы гляньте в окно, ваша честь, и вы увидите лошадок. Они стоят на площади и по ночам ржут. Громко ржут, не дадут вашей чести и минуты соснуть.

И Доддс, действительно, вспомнил, что всю ночь его сон нарушался какими-то странными звуками, шедшими снизу, с площади. Следуя приглашению слуги, он посмотрел в окно и понял причину этого переполоха. Вся площадь кишела лошадьми разных мастей: серыми в яблоках, гнедыми, вороными, бурыми, пегими, булаными, караковыми. Тут были молодые и старые, красивые и некрасивые, породистые и рабочие лошади. Откуда взялось такое множество лошадей в таком маленьком городке?

Он спросил об этом слугу, и тот ответил:

—Никак нет, ваша честь, эти лошади не все здешние, но Дансло находится в самой середине округа, около нас пропасть конских заводов — ну, значится, лошадок и ведут сюда на продажу.

В руках у слуги была телеграмма, и он показал Доддсу на адрес.

—Никогда не слыхал такой фамилии, сэр. Может, вы знаете, кому адресована эта телеграмма?

Доддс взглянул на конверт: телеграмма была на имя какого-то Штрелленгауза.

Произнеся это имя вслух, Доддс ответил:

—Не знаю такого. Я не слыхал этой фамилии, она иностранная. Может быть...

Но в эту минуту сидевший за соседним столом маленький круглолицый и краснощекий господин наклонился к Доддсу и спросил:

Вы, кажется, назвали иностранную фамилию, сэр?

Да, Штрелленгауз.

Это я — Штрелленгауз, Юлиус Штрелленгауз из Ливерпуля. Я ждал эту телеграмму. Благодарю вас.

Доддс вовсе не желал подглядывать за Штрелленгаузом, но тот сидел так близко, что он наблюдал за ним помимо воли. Штрелленгауз разорвал красный конверт и вытащил из него очень большую бумагу светло-розового цвета. Телеграмма была длинная. Штрелленгауз аккуратно развернул листок и положил его перед собой, причем сделал это так, что телеграмму не мог видеть никто, кроме него самого, затем вынул записную книжку и начал делать в ней какие-то отметки, заглядывая то в книжку, то в телеграмму. Отметки он делал короткие, записывая каждый раз, очевидно, по одной букве или цифре. Доддс был заинтересован. Он понял, что делает этот человек: он, вне всякого сомнения, расшифровывал депешу.

Доддсу и самому не раз приходилось это проделывать, и он с любопытством наблюдал за соседом.

Вдруг маленький человек побледнел. Он, очевидно, понял значение депеши, и это его страшно взволновало. Бывали такие случаи и с Доддсом, и потому он пожалел Штрелленгауза от всей души. Иностранец встал из-за стола и, не притрагиваясь к еде, вышел из залы.

—Думаю, сэр, этот господин получил дурные вести, — прокомментировал это событие общительный слуга-ирландец.

—Похоже на то, — ответил Доддс, но в эту минуту его внимание оказалось отвлечено в другую сторону.

В залу вошел посыльный, в его руках была телеграмма.

Кто здесь господин Манкюн? — спросил посыльный у слуги.

Вот так имечко! — воскликнул ирландец. — Как? Как вы сказали?

Господин Манкюн, — повторил посыльный, глядя вокруг. — А, вот он!.. — И он подал телеграмму господину, который, сидя за угловым столиком, читал газету.

Доддс взглянул на этого господина и задумался. Что нужно этому человеку здесь, в этой компании лошадников и барышников? Манкюн был высокий господин с совершенно белыми волосами и орлиным носом, усы у него были подвиты, а бородка коротко и красиво подстрижена. Тип лица аристократический и составлял прямую противоположность всей этой грубоватой, шумной и вульгарной компании. Вот таков был господин Манкюн, получивший вторую телеграмму.

Конверт он разорвал с лихорадочной поспешностью. Доддс успел заметить, что телеграмма была не менее объемиста, чем полученная Штрелленгаузом. Читал ее Манкюн медленно, и из этого можно было заключить, что она тоже написана шифром. Манкюн, впрочем, разбирал шифр без помощи карандаша и записной книжки. Он сидел, глядя на телеграмму и стараясь понять ее значение. Его тонкие, нервные пальцы сжимали седую бороду, густые брови были нахмурены. Он был серьезен и сосредоточен.

И вдруг он вскочил с места, глаза его засверкали, лицо покраснело. Волнуясь, он смял телеграмму и стоял несколько секунд неподвижно. Затем, овладев собою, он спрятал телеграмму в карман и вышел из комнаты.

Будь на месте Доддса менее сообразительный человек, и тот бы заинтересовался всем увиденным. Что же касается бывалого финансиста, то он весь горел от любопытства. Что означают эти две телеграммы? Простое ли это совпадение, или же между двумя фактами есть связь? Двое лиц с иностранными фамилиями получили в одно и то же время две телеграммы, очень длинные и написанные шифром. И оба эти лица взволновались. Один побледнел, а другой вскочил со стула. Если это совпадение, то очень курьезное. Ну а если не совпадение? Что же это такое? Может быть, это двое агентов, которые, не зная друг друга, работают на одно и то же лицо, живущее где-то далеко? Да, такое предположение возможно, но оно не объясняет всего.

Доддс думал-думал, но ни к какому выводу так и не пришел. Все время, пока он завтракал, таинственные телеграммы не выходили у него из головы.

Окончив еду, он вышел побродить на площадь. Конный торг уже начался. Сперва начали продавать и покупать однолеток. Это были высокие, длинноногие, пугливые животные с дикими глазами. До сих пор они знали только свои горные пастбища; некрасивы были эти молодые лошадки, шерсть у них была лохматая, гривы напоминали спутанную паклю, но зато уже теперь в строении туловища видна была крепость и выносливость. Некоторые из них обладали всеми данными для того, чтобы стать великолепными призовыми скакунами впоследствии.

Большинство однолеток было самых высоких кровей, и покупались они английскими оптовыми торговцами. Купить такую однолетку можно за несколько фунтов, а через год, если все благополучно, за нее выручишь не менее пятидесяти гиней. И барыш этот законный, ибо лошадь животное деликатное, подвержено всяким болезням. Случилось что-нибудь такое с лошадью, и она потеряла всю свою ценность. Покупка лошади мудреное дело. Платить-то надо во всяком случае, а выручка когда еще будет, да и будет ли? Вырасти лошадь, прокорми ее, походи за ней, да потом и считай барыши.

Так рассуждали лондонские оптовики, приценяясь к лохматым ирландским однолеткам. Среди этих оптовиков виднелся человек с красноватым лицом, в желтом пальто. Этот человек покупал однолеток сразу дюжинами и проделывал это так хладнокровно, точно это не лошади были, а апельсины. Каждую покупку он методически заносил в свою засаленную записную книжку. В короткое время, как заметил Доддс, он купил сорок или пятьдесят жеребят.

—Кто это такой? — обратился Доддс к своему соседу, какому-то субъекту в высоких сапогах со шпорами.

Субъект так удивился, что даже глаза вытаращил.

—Что? Вы не знаете его? Это же Джим Голлоуэй, великий Джим Голлоуэй!!

Но Доддсу фамилия эта не сказала ровно ничего. Сосед заметил это и пустился в объяснения.

—Это глава лондонской фирмы «Голлоуэй и Морленд». Он занимается скупкой лошадей и всегда покупает дешево. Компаньон его — тот продает, и продает дорого. У этого человека лошадей больше, чем у любого торговца во всем мире, и он берет за свой товар хорошие деньги. Да вот хоть здесь в Дансло... Поверьте моему слову, что Голлоуэй скупит половину всех лошадей. Мошна у него толстая, спорить с ним трудно.

Уорлингтон Доддс стал с любопытством наблюдать за знаменитым оптовиком. Голлоуэй, покончив с однолетками, перешел к двух- и трехлеткам; лошадей он выбирал с большой осторожностью и тщанием, но, выбрав раз лошадь, он держался за нее изо всех сил и в конце концов, оттеснив всех конкурентов, оставался хозяином положения. Набавлял он в этих случаях не задумываясь, иногда по пяти фунтов сразу, но разгорячить Голлоуэя было в то же время очень трудно. Он зорко наблюдал за конкурентами, и если замечал, что конкурент набавляет без толку, то сейчас же кончал торг и оставлял противника с невыгодной покупкой на руках. Доддс пришел в восхищение от ловкости и смелости Голлоуэя и наблюдал за ним с нескрываемым восторгом.

Однако крупные покупатели приезжают в Ирландию не для того, чтобы покупать молодых лошадей. Настоящая ярмарка началась только после того, как очередь дошла до четырех- и пятилеток. Это были вполне развившиеся, прекрасные лошади, годные на всякую работу, сильные и красивые. Один из коннозаводчиков привел сразу семьдесят великолепных животных. Коннозаводчик сам находился здесь. Это был полный, краснощекий господин с бегающими по сторонам глазами; он то и дело шептался с аукционистом, давая ему инструкции.

—Это Флинн из Кильдара! — сказал сосед Доддса. — Вся эта партия лошадей принадлежит ему, Джеку Флинну, а вон та партия лошадей, такая же большая, принадлежит его брату, Тому Флинну. Братья Флинн — первые заводчики во всей Ирландии.

Около партии Флинна собралась целая толпа. По общему согласию, Голлоуэя пустили вперед и его желтое пальто стало мелькать около лошадей. Голлоуэй уже открыл свою записную книжку и, постукивая себя карандашом по зубам, задумчиво поглядывал то на ту, то на другую лошадь.

—Теперь увидите бой между первым ирландским продавцом и первым ирландским покупателем, — сказал Доддсу его сосед. — Лошади хороши, очень хороши. Я не удивлюсь, если они пойдут огулом по тридцати пяти фунтов за голову.

Аукционист влез на стул и стал оглядывать толпу. Рядом с аукционистом стал Флинн, а напротив поместился Голлоуэй.

—Вы видели лошадей, джентльмены, — начал аукционист, махая рукой по направлению к партии, — лошади прекрасные, порука в том, что они приведены сюда с завода мистера Джека Флинна из Кильдара. Это лучшие кони, которых может дать Ирландия, а верховых лошадей, джентльмены, нужно покупать только в Ирландии: лучших нигде нет. Здесь есть, джентльмены, и упряжные, и охотничьи лошади, но мы ручаемся, что в лошадях нет никаких пороков и что они самой чистой крови. Всего их семьдесят, и мистер Флинн поручил мне сказать, что он отдаст предпочтение тому покупателю, который возьмет всю партию сразу.

Наступила пауза. В толпе шептались и местами выражалось недовольство. Условия, поставленные Флинном, лишали мелких покупателей возможности принять участие в торге. Нужно иметь большой кошелек, чтобы купить сразу такую партию. Аукционист вопросительно оглядывался.

—Ну, мистер Голлоуэй, — в конце концов сказал он, — вы, конечно, подошли не для того, чтобы любоваться лошадьми. Лошади, вы видите сами, хорошие. Таких в другом месте не найдете. Назначьте нам цену.

Голлоуэй молчал и постукивал себя по зубам карандашом.

Ну, — сказал он наконец, — это правда, лошади хорошие. Я не отрицаю того, что они хороши; вам, мистер Флинн, за этих лошадей честь и слава. И все-таки я покупать оптом всю партию не хочу. Я собирался выбрать нескольких лошадей, которые мне понравятся.

В таком случае, — ответил аукционист, — мистер Флинн согласен продавать партию по частям. Если он хотел продать партию сразу, то он имел в виду выгоды крупного покупателя. Но если никто не хочет назначить цены за целую партию...

Погодите минуточку, — раздался голос в толпе. — Это очень хорошие лошади, и я назначу вам первую цену. Я вам дам по двадцати фунтов за штуку и беру все семьдесят лошадей.

В толпе снова произошло движение. Всем хотелось поглядеть на неожиданного покупателя. Аукционист наклонился вперед:

Позвольте узнать ваше имя, сэр?

Штрелленгауз. Штрелленгауз из Ливерпуля.

Должно быть, новая фирма, — произнес сосед Доддса, — я знаю все фирмы, а это имя слышу в первый раз.

Голова аукциониста исчезла; он совещался с заводчиком. Прошла минута. Аукционист снова выпрямился на своем стуле.

Благодарю вас, сэр, за начало торга, — сказал он. — Вы слышали, джентльмены, предложение мистера Штрелленгауза из Ливерпуля. Его цена послужит нам отправной точкой. Мистер Штрелленгауз предложил по двадцать фунтов за голову.

Я даю двадцать гиней, — произнес Голлоуэй.

Браво, мистер Голлоуэй. Я знал, что вы примете участие в торге. Вы не такой человек, чтобы упустить этих лошадей. Господа, цена теперь — двадцать гиней за штуку.

Двадцать пять фунтов, — произнес Штрелленгауз.

Двадцать шесть.

Тридцать.

Лондон боролся с Ливерпулем, признанный глава ярмарки — с неизвестным пришельцем. И борьба была странная. Голлоуэй прибавлял по одному фунту, а неизвестный покупатель — сразу по пяти. Эти крупные надбавки свидетельствовали о том, что Штрелленгауз — человек богатый и решительно идет к своей цели.

Голлоуэй долго был полным властелином ярмарок, в толпе теперь радовались тому, что он, наконец, нашел себе соперника.

—Цена теперь — тридцать фунтов за голову, — произнес аукционист. — Слово за вами, мистер Голлоуэй!

Лондонский скупщик пристально глядел на своего неизвестного противника, стараясь решить вопрос, настоящий ли это противник или же только подставное лицо. Кто знает, может быть, Флинн взял его в качестве агента, чтобы подвинтить цену на лошадей?

Маленький господин Штрелленгауз, человек с румяными щеками, которого Доддс заметил в гостинице, стоял впереди, бросая на лошадей быстрые, острые взгляды. Сразу видно было, что это знаток дела.

Тридцать один, — произнес Голлоуэй с видом человека, заявляющего свое последнее слово.

Тридцать два, — быстро проговорил Штрелленгауз.

Голлоуэя это упорное сопротивление рассердило наконец. Его красное лицо стало совсем бурым.

— Тридцать три! — крикнул он.

— Тридцать четыре! — ответил Штрелленгауз. Голлоуэй стал задумчивым и углубился в свою

записную книжку. Он рассчитывал. Партия состояла из семидесяти лошадей. Положим, лошади хороши. У Флинна плохого товара нет, и опять-таки близок охотничий сезон. Этих лошадей всегда продать можно и не дешевле, чем по сорока пяти — пятидесяти фунтов за голову в среднем. В партии есть отличные кони, которые пойдут за сто или даже более фунтов. Все это так, но ведь надо считать стоимость корма и содержания и возможность убыли. Держать лошадей на руках придется не менее трех месяцев, а тут мало ли что может случиться. Лошади могут заболеть, издохнуть, а перевоз-то их в Англию? Это тоже дорогое удовольствие.

Голлоуэй высчитывал все это и думал, какой барыш он может получить, если купить лошадей по тридцати пяти фунтов за голову. И по фунту-то прибавлять рискованно. Прибавить фунт — это значит вынуть из кармана семьдесят фунтов.

Но, как бы то ни было, Голлоуэй не хотел сдаваться. Очень уж ему было обидно, что он побежден каким-то пришельцем. Нельзя терять свой авторитет так легко. Голлоуэю было важно и впредь считаться первым человеком в своем деле. Так и быть! Надо сделать еще надбавку и пожертвовать возможными барышами.

Аукционист с беглой улыбкой на лице обратился к нему:

Вы ничего не прибавите, мистер Голлоуэй?

Тридцать пять, — сердито ответил торговец.

Тридцать шесть! — крикнул Штрелленгауз.

—Я желаю вам удовольствия от вашей покупки, — сказал Голлоуэй, — по таким ценам я не покупаю, но зато продам вам сколько угодно лошадей, раз вы так щедры.

Штрелленгауз не обратил внимания на иронический тон этих слов. Он продолжал глядеть на лошадей. Аукционист оглянулся.

Цена —- тридцать шесть фунтов за штуку, — произнес он. — Партия мистера Джека Флинна покупается мистером Штрелленгаузом из Ливерпуля по тридцати шести фунтов за штуку. Партия покупа...

Я даю сорок, — раздался высокий, звучный голос.

В толпе поднялся шум. Люди поднимались на цыпочки, стараясь рассмотреть, кто такой этот смелый покупатель. Доддс был очень высок ростом и поэтому без труда увидал этого человека. Рядом с Голлоуэем стоял иностранец с аристократическим лицом, которого он видел в ресторане.

«Однако это становится интересным», — подумал Доддс. Ему было очевидно, что он находится накануне чего-то, что он еще не может себе уяснить. В самом деле, что за странность? Двое иностранцев получают по телеграмме и покупают по бешеным ценам лошадей. Что, в самом деле, такое все это значит?

Аукционист оживился. Сидевший рядом с ним Джек Флинн был на седьмом небе от удовольствия, глаза его сверкали. Пятьдесят лет он торговал лошадьми, но никогда, никогда не продавал свой товар по таким ценам.

Как ваше имя, сэр? — спросил аукционист.

Манкюн.

Адрес?

Манкюн из Глазго.

Благодарю вас за назначенную цену, сэр. Господа, мистер Манкюн из Глазго дает по сорока фунтов за голову. Кто больше?

Сорок один! — крикнул Штрелленгауз.

Сорок пять! — ответил Манкюн.

Роли переменились. Теперь настала очередь Штрелленгауза набавлять по единицам, тогда как его соперник набавлял сразу по пяти фунтов. Но, несмотря на это, Штрелленгауз продолжал упорствовать.

Сорок шесть! — сказал он.

Пятьдесят! — закричал Манкюн.

Это — пара беглецов из сумасшедшего дома, — сердито прошептал Голлоуэй. — Будь я на месте Флинна, я попросил бы их показать, какие у них деньги.

Очевидно, та же мысль пришла и аукционисту, ибо он сказал:

—Извините, джентльмены, но в таких случаях просят вносить залог в обеспечение серьезности намерений. Вы извините меня, господа, но я должен исполнять свои обязанности. Люди вы мне незнакомые...

Сколько? — лаконично спросил Штрелленгауз.

Скажем, пятьсот фунтов.

Вот вам билет в тысячу.

Вот еще билет в тысячу фунтов, — заявил Манкюн.

Это очень любезно с вашей стороны, джентльмены, — сказал аукционист, забирая билеты, — прямо даже приятно видеть такое оживленное состязание. Мистер Манкюн назначил по пятидесяти фунтов за голову. Слово за вами, мистер Штрелленгауз.

Джек Флинн что-то прошептал аукционисту.

—Совершенно верно! — сказал аукционист и, обращаясь к покупателям, произнес: — Джентльмены! Мистер Флинн, видя, что вы оба крупные покупатели, предлагает вам присоединить к торгуемой партии партию его брата, мистера Тома Флинна. В этой партии тоже семьдесят лошадей таких же качеств, как и лошади мистера Джека Флинна. Всех лошадей пойдет таким образом сто сорок. Имеете ли вы какие-либо возражения, мистер Манкюн?

Никаких.

Вы, мистер Штрелленгауз?

Мне это предложение очень нравится.

—Это великолепно, прямо великолепно! — воскликнул аукционист. — Итак, мистер Манкюн, вы предлагаете по пятидесяти фунтов за голову, имея в виду все сто сорок лошадей?

— Да, сэр.

Толпа шумно вздохнула. Сразу — семь тысяч фунтов! Такого в Дансло даже никогда не слыхали.

—Вы прибавите что-нибудь, мистер Штрелленгауз?

Пятьдесят один.

Пятьдесят пять.

Пятьдесят шесть.

Шестьдесят.

Присутствующие верить своим ушам не хотели. Голлоуэй стоял, разинув рот и вытаращив глаза. Он ничего не понимал. Аукционист был принужденно развязан, делая вид, что его эти цены не изумляют. Джек Флинн из Кильдара блаженно улыбался и потирал руки. Толпа пребывала в гробовом молчании.

—Шестьдесят один фунт! — сказал Штрелленгауз.

С самого начала торга он стоял неподвижно. На его круглом лице не было и признака волнения. Соперник его, напротив, волновался, глаза его сверкали, и он постоянно дергал себя за бороду.

Шестьдесят пять! — закричал он.

Шестьдесят шесть.

—Семьдесят! Штрелленгауз молчал.

Вы ничего не скажете, сэр? — обратился к нему аукционист. Штрелленгауз пожал плечами.

Я покупаю для другого, и я достиг предела своих полномочий. Если вы мне позволите послать телеграмму...

К сожалению, сэр, это невозможно. Торг не может быть прерван.

В таком случае лошади принадлежат этому джентльмену.

Он первый раз взглянул на своего соперника, и взгляды их скрестились, как две рапиры.

Надеюсь увидеть этих лошадок, — добавил он.

Я тоже надеюсь, что вы их увидите, — лукаво улыбаясь, ответил Манкюн.

И они, раскланявшись друг с другом, расстались. Штрелленгауз пошел на телеграф, но ему пришлось

долго прождать там, ибо его опередил Уорлингтон Доддс, который спешил отправить важное известие в Лондон.

Да, после долгих догадок и неопределенных умозаключений он вдруг понял смысл надвигающихся событий, которые так странно отразились в маленьком городке. Доддсу вспомнилось все: и политические слухи, и имена, прочитанные им в газетах, и телеграммы... Он понял, почему эти иностранцы покупали лошадей по бешеным ценам. Да, он проник в тайну и твердо решил ею воспользоваться.

* * *

Уорнер, компаньон Доддса, разоренный, как и он, неудачными биржевыми сделками, был в этот самый день на лондонской бирже, но нашел там мало утешения для себя. Бумаги стояли твердо, ибо европейскому миру ничто не угрожало, и в мировой политике все обстояло благополучно. Газетным сплетням никто не верил, и ни один биржевик не решался серьезно играть на повышение или понижение.

Вернулся Уорнер к себе в контору после полудня. На столе лежала телеграмма из Дансло. О городе этом Уорнер никогда и слыхом не слыхивал. Он распечатал депешу. Она была от Доддса и написана шифром. Уорнер расшифровал ее и прочитал следующее:

«Продавайте как можно скорее все французские и прусские бумаги. Продавайте без промедления».

На мгновение Уорнер усомнился. Что это такое мог узнать Доддс, сидя в каком-то медвежьем углу?

Но нет, Уорнер знал своего компаньона. По-пустому тот такой телеграммы бы не послал. Скрепя сердце, Уорнер снова направился на биржу и начал жестокую кампанию на понижение французских и прусских бумаг. Обстоятельства ему благоприятствовали, ибо как раз в этот момент на бирже было очень крепкое настроение, и недостатка в покупателях не было. Через два часа Уорнер вернулся к себе и подсчитал свои операции. Из этого подсчета явствовало, что не далее как завтра он и Доддс или разорятся окончательно, или же получат огромные деньги. Все зависело от Доддса. Весь вопрос, ошибся он или нет, посылая эту странную телеграмму.

Уорнер вышел на улицу. В нескольких шагах мальчик-рассыльный приклеивал к фонарному столбу листок с телеграммами. Около фонаря сразу собралась кучка людей. Одни махали шапками, другие перекликались через улицу. Уорнер бросился вперед. На листке красовались напечатанные крупным шрифтом слова:

ФРАНЦИЯ ОБЪЯВИЛА ВОЙНУ ПРУССИИ

— Так вот оно что! — весело крикнул Уорнер. — Стало быть, Доддс был прав!..{26}

1900 г.

СКВОЗЬ ЗАВЕСУ

Он был огромный шотландец, — буйная копна рыжих волос, все лицо в веснушках, — настоящий житель приграничной полосы, прямой потомок пресловутого клана лидсдейлских конокрадов и угонщиков скота. Такая родословная не мешала ему, однако, являть собой образец провинциальной добродетели, быть вполне степенным и благонравным гражданином — членом городского совета Мелроуза, церковным старостой и председателем местного отделения Христианской Ассоциации молодых мужчин. Браун была его фамилия, и ее можно было прочесть на вывеске «Браун и Хэндисайд», что висела над большими бакалейными лавками на Хай-стрит. Жена его, Мэгги Браун, до замужества — Армстронг, родилась в старой крестьянской семье в глухом Тевиотхеде. Невысокого роста, смуглая, темноглазая, с необычайной для шотландки нервною натурой. Казалось, не найти большего несоответствия, чем этот рослый, рыжеволосый мужчина и маленькая смуглая женщина, а ведь оба уходили корнями в прошлое этой земли так далеко, насколько вообще хватало человеческой памяти{27}.

Однажды — то была первая годовщина их свадьбы — они отправились поглядеть на только что отрытые развалины римской крепости в Ньюстеде. Место это само по себе было малопримечательное. С северного берега Твида, как раз там, где река делает петлю, простирается пологий склон пахотной земли. По нему-то и шли прорытые археологами траншеи, с обнаженной то тут, то там старинной каменной кладкой — фундаментом древних стен. Раскопки были обширные: весь лагерь занимал пятьдесят акров, а сама крепость — пятнадцать. Браун был знаком с фермером — хозяином этого бескрайнего поля, что сильно облегчило им всю затею, так как тот с радостью вызвался быть их провожатым. Бредя следом за своим проводником, они провели долгий летний вечер, изучая траншеи, ямы, остатки укреплений и множество разнообразных диковин, дожидавшихся своего отправления в Эдинбургский музей древностей. Именно в тот день нашли пряжку от женского пояса, и фермер, увлекшись, принялся было рассказывать о ней, но взгляд его вдруг упал на лицо миссис Браун.

—Э, да ваша женушка притомилась, — сказал он. — Передохнем-ка малость, а там еще походим.

Браун посмотрел на жену. Она и в самом деле была очень бледна, темные глаза ярко сверкали, во взгляде сквозило что-то диковатое.

Что с тобой, Мэгги? Ты устала? Пожалуй, пора возвращаться.

Нет, нет, Джон, давай еще походим. Тут так интересно! Словно мы попали в страну грез. Все мне кажется здесь таким странно-знакомым и таким близким. А римляне долго жили тут, мистер Каннингэм?

Порядочно, мэм. Сами судите: чтоб набить доверху такие помойные ямы, немалый потребен был срок.

А отчего они все-таки ушли?

Как знать, мэм. Видать, пришлось. Окрестному люду стало невмоготу терпеть их. Вот народ и поднялся, да и запалил их крепость, нагло торчавшую среди местных лачуг. Вон они, следы пожара, — на камнях, сами видите.

Невольная дрожь охватила Мэгги Браун.

Дикая ночь... Страшная... — как-то глухо проговорила она. — Все небо было красным от огня... И даже эти серые камни тоже покраснели...

Да уж, и они, надо думать, были красные, — подхватил муж. — Странное дело, Мэгги. Может, причиной тому твои слова, да только я словно сейчас вижу все, что тут творилось. Зарево отражалось в воде...

Да, зарево отражалось в воде. Дым перехватывал дыхание. И варвары истошно кричали!

Старик-фермер рассмеялся:

—Вот так да! Леди напишет теперь рассказ про старую крепость! Многих водил я здесь, показывал что да как, а такого, честно скажу, не слыхал ни разу. Уметь красиво сказать — это не иначе, как дар Божий.

Они оказались на краю траншеи, справа зияла яма.

—Эта яма четырнадцати футов в глубину, — объявил фермер. — Что б, вы думали, там нашли? Скелет мужчины с копьем в руке, вот что! Думаю, он так и помер там, вцепившись в свое копье. Как, спрашивается, человек с копьем попал в яму четырнадцати футов глубиной? Это ведь не могила: мертвецов своих они сжигали. Как растолкуете, мэм?

Он спасался от варваров и сам прыгнул вниз, — сказала Мэгги Браун.

Гм... Похоже на то... Профессора из Эдинбурга и те не объяснят лучше. Эх, вам бы бывать здесь почаще, чтоб отвечать на всякие такие хитрые вопросы. А вот между прочим алтарь, его отрыли на прошлой неделе. И надпись на нем. Сказывают, по-латыни, и будто значенье у ней такое, что, мол, люди из этой крепости благодарят Бога, который за них заступается.

Они оглядели старый, местами выкрошившийся от времени камень. Вверху виднелись глубоко врезанные латинские буквы — «V.V.».

Что ж это значит? — поинтересовался Браун.

Да кто его знает? — откликнулся провожатый.

—Валериа Виктрикс{28}, — чуть слышно промолвила женщина. Лицо ее было бледнее прежнего, глаза устремлены в безмолвную даль, точно она вглядывалась в смутные пространства громоздящихся веков.

Что это? — недоуменно спросил муж. Она вздрогнула, будто очнувшись ото сна.

О чем мы говорили?

Об этих буквах на камне.

—Ах да... Я уверена, что это инициалы легиона, который воздвиг алтарь.

—Да, но ты, мне кажется, назвала какое-то имя?

Да нет, что ты! Какое имя? И откуда мне знать, какие у них там имена!

Ты сказала что-то вроде «Виктрикс», так, кажется?

Я, наверное, пробовала угадать. Задумалась о чем-то и наугад сказала. Странное какое это место... Как-то не по себе мне здесь. Словно я не я, а кто-то еще.

Да, вот и мне то же чудится. Что-то здесь не то, место и впрямь жуткое, — согласился муж, и в его смелых серых глазах промелькнула едва уловимая тень страха. — Ну да ладно! Пора, пожалуй, прощаться, мистер Каннингэм. Нам надо домой засветло.

Вернувшись домой, Брауны не могли отделаться от странного впечатления, какое произвела на них эта прогулка по раскопкам. Словно ядовитые миазмы поднялись со дна сырых траншей и проникли в кровь. Весь вечер супруги были задумчивы и молчаливы, — лишь изредка обменивались замечаниями: как видно, на уме у обоих были одни и те же невеселые мысли.

Браун спал тревожно и видел странный, но вполне связный сон, видел так живо, что проснулся весь в поту, охваченный дрожью, словно испуганный конь. Утром, когда сели завтракать, он попытался пересказать сон жене.

Все было очень отчетливо, Мэгги, — начал он. — Гораздо отчетливее, чем что-нибудь наяву. Мне и сейчас все мерещится, будто мои руки липкие от крови.

Расскажи мне... расскажи по порядку, — попросила она.

Сперва я был на каком-то склоне. Я лежал, распластавшись на земле. Земля была твердая, неровная, поросшая вереском. Вокруг темнота, хоть глаз выколи, но я слышал шорохи и дыхание. Казалось, что вокруг меня люди, множество людей, но я никого не видел... Временами глухо звякала сталь, и тогда несколько голосов шептали: «Т-с-с!» В руке я держал узловатую дубину с железными шипами на конце. Сердце в груди у меня бешено колотилось, я чувствовал, что близится миг великой опасности и напряжения всех сил. Раз я выронил дубину, и снова в темноте вокруг меня зашептали голоса: «Т-с-с!» Я протянул руку и коснулся ноги человека, лежавшего спереди. По обе стороны от меня, локоть к локтю, тоже были люди. Но все молчали.

Потом мы поползли. Казалось, весь склон холма ползет вниз. Внизу была река и горбатый деревянный мост, а за мостом — частые огни — факелы на стене. Люди, крадучись, ползли к мосту. Ни шороха, ни скрипа, глубокая тишина. Вдруг в темноте раздался предсмертный вопль — крик человека, пронзенного внезапною болью в самое сердце. Длилось это одно мгновение — вопль умирающего перерос в рев тысячи разъяренных голосов. Я пустился бегом. Все вокруг меня тоже бегут. Засиял яркий красный свет, и река превратилась в багровую полосу. Теперь я увидел своих товарищей. Дикие лица с развевающимися на ветру длинными волосами и бородами, фигуры, одетые в звериные шкуры — они походили скорее на дьяволов, чем на людей. От ярости все обезумели, то и дело подпрыгивали на бегу и неистово размахивали руками, а красные отблески плясали на лицах, искаженных криком. Я бежал в толпе и выкрикивал проклятия, как и все. Раздался оглушительный треск дерева, и я понял, что частокол рухнул. В ушах у меня стоял пронзительный свист; я знал, что это стрелы: они проносились мимо. Я скатился на дно рва и увидел руку, протянувшуюся сверху, схватил ее — и меня втащили на стену. Глянув вниз, я увидел там серебряных людей, державших поднятые вверх копья. Несколько человек, те, кто бежал впереди, прыгнули вниз — прямо на копья, а вслед за ними и остальные. Мы перебили солдат прежде, чем они успели высвободить свои копья и вновь наставить их на нас. Они громко кричали на каком-то чужом языке, но пощады не было никому. Мы накрыли их подобно волне, повергли наземь и растоптали, потому что их оказалось мало, а нас — без числа.

Затем я очутился среди домов. Один из них был охвачен пламенем, языки огня били сквозь крышу. Я побежал дальше и оказался между зданиями. Вокруг никого, потом кто-то промелькнул передо мной. Оказалось, женщина. Я поймал ее за руку, взял за подбородок и повернул лицом к себе, чтобы рассмотреть при свете. И кто, ты думаешь, это был, Мэгги?

Жена облизнула пересохшие губы.

—Это была я, — сказала она. Он изумленно глянул на нее.

—Ты догадлива. Да, это была ты, именно ты. Понимаешь, не просто похожая на тебя. Это была ты, ты сама. Я увидел ту же самую душу в твоих испуганных глазах. Ты была бледна и удивительно красива в зареве пожара. У меня тут же возникла неотвязная мысль: увести тебя отсюда, чтобы ты была моей, только моей, в моем доме, где-то у подножия холмов. Но ты вцепилась ногтями мне в лицо. Я вскинул тебя на плечо и стал искать пути назад, подальше от этого дома, объятого пламенем — назад, в темноту.

И тут случилось то, что я запомнил лучше всего... Тебе плохо, Мэгги? Дальше не рассказывать? Боже! у тебя тот же взгляд, что и ночью, в моем сне! Ты пронзительно кричала. Он примчался в свете пожарища. Голова его была непокрыта, волосы черные и курчавые, в руке сверкал меч, короткий и широкий, чуть длиннее кинжала. Он бросился с ним на меня, но споткнулся и упал. Одной рукой я держал тебя, а другой...

Жена вскочила на ноги, лицо ее перекосилось от боли и ненависти.

— Марк! — вскричала она. — Мой ненаглядный Марк!.. Ах ты животное! Зверь! Зверь!

Зазвенели чашки, и она без чувств упала на обеденный стол.

* А *

Они никогда не говорили об этом странном происшествии, случившемся на заре их супружеской жизни. Тогда, на мгновение, отдернулась завеса прошлого, и некая мимолетная картина забытой жизни предстала перед ними. Но завеса тут же задернулась, чтобы не открываться уже никогда. Жизнь Браунов проходила в довольно узком кругу — для мужа он ограничивался магазином, для жены — домом; и все же с того летнего вечера новые и более широкие горизонты смутно обозначились перед ними благодаря посещению развалин римской крепости.

1911 г.

РУКА-ПРИЗРАК

Посещают ли тени умерших наш материальный мир?

Даже скептичный и несклонный к сентиментальности д-р Джонсон{29} полагает, что утверждать обратное — значит оспаривать многочисленные свидетельства, ведь во все времена самые разные народы — как варварские, так и цивилизованные — независимо друг от друга постоянно сообщали о призраках и верили в них. «Разве что придиры подвергают это сомнению, — добавляет он, — но едва ли они способны умалить значение общепризнанных фактов, тем более что отрицающие появление призраков на словах, нередко подтверждают его своими страхами на деле».

В августе прошлого года, путешествуя по Северной Европе в обществе трех друзей, я оказался в «Отель де Скандинави» в самом центре Христиании{30}. Не прошло и двух дней, как мы досыта насмотрелись на достопримечательности небольшой норвежской столицы: посетили королевский дворец, величественное белое здание, охраняемое сутулыми норвежскими стрелками в долгополых мундирах и шляпах с широкими полями и зеленым плюмажем; огромное кирпичное здание Стортинга{31} — где повсюду натыкаешься на красного льва, начиная с королевского трона и кончая угольным ведерком в привратницкой; наконец замок Аггеруис и его скромную оружейную, состоящую из одного одинокого рыцарского доспеха да длинных мушкетов шотландцев, павших в битве при Ромсдале. После этого уже и смотреть не на что; и когда в десять часов вечера маленькие Тивольские сады закрываются, вся Христиания погружается в сон до рассвета.

Должно заметить, английские экипажи совершенно бесполезны в Норвегии; мы заказали себе к отъезду четыре одноколки, так как были полны решимости отправиться в дикий горный район, именуемый Доврефельдом. Однако задержка с прибытием важных писем вынудила меня остаться в Христиании еще на пару дней; друзья уехали, обещав дожидаться меня в Роднэсе, что расположен поблизости от величественного Ранс-фьорда. Если бы не эта задержка и связанная с нею необходимость путешествовать в одиночестве по совершенно незнакомым местам при моем плохом знании языка, я бы не узнал истории, которую и собираюсь теперь поведать.

В роскошных гостиницах Христиании обед заканчивается к двум часам пополудни, поэтому лишь к четырем часам вечера мне удалось выехать из города, улицы и архитектура которого сильно напоминали лондонскую Тотенгэм-Корт-роуд, сдобренную старым Честером. В моей одноколке — весьма, надо сказать, комфортабельной — разместились также мой чемодан и футляр с ружьем; все это вместе с моей персоной и самим средством передвижения было покрыто огромным брезентом, какой поставляет в стэндгейтский магазин английская кабриолетная компания.

Едва я оставил позади город красных черепиц и медных шпилей, позеленевших от времени, зарядил сильный дождь, весьма обыкновенный для Норвегии. Но он не помешал мне восхищаться удивительной красотой пейзажа. Низкорослая выносливая лошадка неспешной рысью везла мой легкий экипаж по неровной горной дороге; по сторонам тянулся дремучий лес, состоящий из темных, торжественных сосен, среди которых порой мелькали островки стройных белых берез. Зелень деревьев ярко контрастировала с голубизной узких фиордов, то тут, то там открывавшихся по обеим сторонам дороги, а также с ярким цветом, казалось, игрушечных деревенских домиков с белоснежными бревенчатыми стенами и огненно-красными крышами, покрытыми дранкой. Даже у некоторых деревенских шпилей был такой же кровавый оттенок, являя собой как бы характеристическую черту норвежского пейзажа.

Дождь припустил, сделавшись совершенно невыносимым; казалось, день превратился в сумрачный вечер, а вечер, в свою очередь, раньше обычного сменился ночью; плотные массы тумана скатывались по крутым бокам лесистых холмов; поверх тумана повсюду, насколько хватало глаз, возвышались мрачные ели, из-за чего пространство, открывавшееся до самого горизонта, походило на море конусообразных вершин. Дома попадались все реже; не встретилось ни одного прохожего. Путеводителем мне была всего лишь карманная карта в моем «Джони Мюррее». Сверившись с нею, я вскоре убедился в том, что еду не в сторону Роднэса, а плутаю где-то на берегах Тири-фьорда, заехав по меньшей мере на три норвежские мили (т.е. на 21 английскую) в противоположную сторону. Лошадка моя притомилась, дождь по-прежнему стоял стеной, близилась ночь, и со всех сторон меня обступали величественные громады гор. Дорога пошла по глубокому ущелью, около места, носившего — как я потом узнал — название Крогклевен. Миновав его, я очутился в почти круглой долине, посреди холмов.

Из-за крутизны дороги и изношенности упряжи моего наемного экипажа постромки разошлись, и я оказался — с бесполезными теперь лошадью и кабриолетом — вдали от какого бы то ни было жилища, где я смог бы починить свою одноколку или найти приют; дождь лил не утихая, вокруг меня высились дремучие непроходимые леса норвежских сосен, и необычайная мрачность ночи делала их тени еще чернее.

Невозмутимо оставаться в экипаже для человека со столь беспокойным, как у меня, нравом было решением неприемлемым. Я оттащил одноколку с дороги, накрыл брезентом свой скромный багаж и ружье, привязал поблизости пони и — окоченевший, злой и усталый — поплелся искать подмогу; хотя я был вооружен всего лишь норвежским ножом, воров или чьего-либо нападения я не опасался.

Я продолжал так идти по дороге, дождь хлестал в лицо и слепил глаза. Единственной моей защитой были теперь шотландский плед и дождевик; вскоре я различил ограду и небольшую дорожку, что явно указывали на близость жилья. Пройдя еще ярдов триста, я увидел, что лес поредел, впереди замелькал свет. Он горел, как я понял, в нижнем окне небольшого двухэтажного деревянного особняка. Створки окна оказались не только незапертыми, но даже распахнутыми, как будто приглашали войти. Зная гостеприимство норвежцев, я не стал утруждать себя поисками входной двери и шагнул в дом прямо через низкий подоконник. В комнате никого не оказалось. Я огляделся, ища глазами звонок, но затем вспомнил, что у норвежцев нет каминов и звонок обычно помещается за дверью.

Крашеный, коричневый пол, разумеется, ничем не был устлан; в углу на каменной подставке, подобно черной железной колонне, высилась продолговатая немецкая печка; дверь, ведущая, по-видимому, в другие комнаты, была двустворчатая с поворачивающейся ручкой, столь распространенной в деревенских домах. Мебель из простой норвежской сосны была прекрасно отполирована; единственную роскошь составляли две оленьи шкуры: одна — постеленная прямо на полу, другая — накинутая на мягкое кресло. На столе лежали номера «Иллюстрет тидене», «Афтонблат» и других утренних газет, а также пенковая трубка с кисетом. Все указывало на то, что комнату покинули совсем недавно.

Едва я успел осмотреться, в комнату вошел высокий худой мужчина благородной наружности. Одет он был в грубый костюм из твида и ярко-красную рубашку с расстегнутым воротом — наряд простой и непринужденный, каковой он, казалось, носил с врожденным изяществом, а надо сказать, не каждому дано в таком облачении сохранить облик, исполненный достоинства. Остановившись в нерешительности, хозяин удивленно и выжидательно воззрился на меня, в то время как я извинился по-немецки и начал объяснять причину своего вторжения.

—Taler de Dansk-Norsk?{32} — отрывисто спросил он.

Я не могу бегло говорить ни на том, ни на другом, но...

Что ж, добро пожаловать, постараюсь сделать все, чтобы вы продолжили путешествие. А пока не угодно ли коньяку? Я старый солдат, и мне известны прелести хорошего стола и индийского табака в промокшем бивуаке. К вашим услугам также и трубка.

Я поблагодарил его и, пока он отдавал слугам распоряжение сходить за лошадью и одноколкой, внимательно разглядывал его, так как что-то в его голосе и облике вызвало во мне некие смутные воспоминания.

Он был весьма красив собой, в чертах лица его проглядывало что-то орлиное, но вместе с тем на них запечатлелись следы глубокой меланхолии, скрытой, неизбывной печали, какая исходит от разбитого сердца. Лицо было бледное, изможденное, волосы и усы очень густые, но поседевшие добела, хотя ему, судя по всему, едва минуло сорок. Голубизна глаз была лишена мягкости, свойственной этому тону, отчего взгляд делался проницательным и грустным, по временам же он становился тревожным, и тогда в нем читались то страх, то боль, то безумие, а быть может, и все смешение этих чувств. Столь неприятное выражение в значительной мере сводило на нет правильность черт, благодаря которой лицо бесспорно выглядело бы привлекательным. Но когда я сбросил свое промокшее одеяние, лицо хозяина словно озарилось изнутри, и он воскликнул:

—Да ведь вы говорите по-датски, и по-английски тоже, я знаю! Неужели вы совсем забыли меня, герр капитан? — добавил он, сжав мне руку в дружеском порыве. — Неужели вы не помните Карла Гольберга из датской гвардии?

Голос был тем же, что и у моего давнего знакомца — молодого датского офицера, жизнерадостного и общительного, чей неуемный нрав и удаль снискали ему репутацию сорви-головы и повесы. Он имел обыкновение устраивать ужины в Клампенборгских садах, с одинаковой щедростью угощая шампанским как первых дам двора, так и театральных танцовщиц. Многие прекрасные датчанки отдали ему свое сердце, и, как рассказывали, он имел дерзость флиртовать даже с наследной принцессой, находясь в карауле в Амалиенборгском дворце. Но как я мог соотнести с ним этого преждевременно состарившегося человека?

—Я прекрасно помню вас, Карл, — ответил я, пока мы обменивались рукопожатиями, — хотя много времени прошло со дня нашей последней встречи. Прошу прощения, я даже не мог поручиться, живы ли вы или уже на том свете.

Странное выражение, которое я не берусь определить, появилось на лице его, когда он тихо и печально произнес:

Бывают минуты, когда я и сам не знаю, жив ли я или уже на том свете. Прошло двадцать лет с той счастливой поры, когда мы были вместе, двадцать лет, как я был ранен в битве при Идштедте{33}, — а кажется, будто прошло двадцать веков.

Старина, ты даже не представляешь себе, как я рад тебя видеть.

Да... ты и впрямь можешь теперь называть меня «стариной», — промолвил он с грустной и усталой улыбкой, проводя дрожащей рукой по поседевшим волосам, некогда бывшим, как я помню, темно-каштановыми.

Церемонную сдержанность как рукой сняло, мы живо припомнили наши бесчисленные шалости и забавы, в основном периода гольштейнской кампании, в Копенгагене, в этом самом веселом и восхитительном из всех северных городов. Под влиянием воспоминаний изнуренное лицо Карла прояснилось и на нем постепенно проступило прежнее беззаботное выражение.

Ты здесь рыбачишь или охотишься? — спросил я.

Ни то, ни другое. Тут мое постоянное пристанище.

В таком уединенном сельском уголке? Э, да ты, небось, наконец женился, живешь себе в любовном домашнем гнездышке... Постой-ка, я что-то не вижу твоей...

Тише! ради Бога! Ты понятия не имеешь, кто слышит нас, — прервал он меня, и ужас исказил его лицо. Тут он отдернул руку, дотоле покоившуюся на столе; движение было резким, нервным, будто ее коснулось раскаленное железо. Все это показалось мне странным.

Но почему? — удивился я. — Разве нельзя спросить у старого друга о его...

Навряд ли стоит говорить об этом, уж во всяком случае я бы не хотел, — невнятно пробормотал он. Затем, подкрепившись немалой порцией коньяка и пенящейся сельтерской, добавил:

Ты ведь знаешь, что моя помолвка с кузиной Марией-Луизой Виборг была расторгнута, хотя это была прелестная женщина. Она, возможно, осталась такою же красавицей и доныне — думаю, что и двадцать лет не могли уничтожить очарование и выразительность ее прекрасного лица, но ты, похоже, никогда и не знал, почему это случилось?

—Я думаю, ты скверно обошелся с нею. Это и в самом деле было безумием с твоей стороны.

Судорога пробежала по его лицу. Он снова отдернул руку, словно его ужалила оса, или коснулось нечто незримое:

Она была очень горда, надменна и ревнива — промолвил он.

Вполне естественно: она негодовала, что ты открыто носил кольцо с опалом, которое тебе бросила из дворцового окна принцесса...

Кольцо, кольцо! Ах, прошу тебя, не говори мне о нем! — произнес он замогильным голосом. — Это было безумием, говоришь ты? Да, я и в самом деле был безумен, потому что испытал, да и теперь испытываю то, что разбило бы сердце любого датского удальца! Ну да ты сейчас все узнаешь, если только мне удастся связно и без помех рассказать о причине, заставившей меня спешно покинуть большой свет, отгородиться от мира и на все эти двадцать несчастных лет похоронить себя здесь, в этом горном безлюдье, где леса нависают над фиордом и где мне не улыбнется ни одно женское лицо!

Так, после продолжительного размышления и нескольких непроизвольно вырвавшихся вздохов, после моих настоятельных просьб и некоторых колебаний Карл Гольберг наконец поведал мне историю, столь невероятную и единственную в своем роде, что если б не его печальная серьезность или чрезвычайная торжественность повествования и вместе с тем исходившая из него глубокая убежденность, я счел бы, что друг мой полностью лишился рассудка.

— Как ты помнишь, мы с Марией-Луизой должны были пожениться. Я надеялся, что этот брак исцелит меня от шалостей и мотовства. Уже был назначен день свадьбы, тебе предстояло быть шафером, и ты успел выбрать драгоценности для невесты в Конгенс-Ниторре, но в Шлезвиг-Гольштейне началась война, и мой гвардейский батальон был спешно переброшен на фронт, куда я отправился, скажу откровенно, не особенно сожалея о разлуке с невестой; по правде сказать, мы оба были не очень-то рады этой помолвке и совершенно не подходили друг другу. У нас и секунды не обходилось без колкостей, холодности, даже ссор, как ни старались мы придать своим лицам скучающее выражение.

Я был с генералом Крогом, когда произошло решающее сражение при Идштедте между нашими войсками и немецкими войсками гольштейнцев под командованием генерала Виллинсена. Мой гвардейский батальон сняли с правого фланга, приказав двинуться от Сальбро в тыл гольштейнцам, в то время как главные силы противника предполагалось атаковать и смять в центре, разметав в штыковой атаке его батареи. Вся эта операция была проведена отлично. Но я, командир роты, получил приказ: рассыпаться цепью и атаковать противника, расположившегося в зарослях кустарника, на невысоком холме, увенчанном руинами величественного здания — старинного монастыря с уединенным кладбищем.

Только мы собрались открыть огонь, как мимо нас вдруг двинулась похоронная процессия. Хоронили, судя по всему, знатную даму, и я приказал своим людям посторониться, чтобы освободить путь открытому катафалку, на котором стоял гроб, усыпанный белыми цветами и серебряными венками. Позади следовали служанки, закутанные по обычаю в черные плащи; они несли венки белых цветов и бессмертника, с тем чтоб возложить их на могилу. Я желал только, чтобы скорбящие прибавили шагу, иначе им грозило оказаться под пушечным и мушкетным огнем, который буквально в шестистах ярдах отсюда открыли по боевым порядкам гольштейнцев мои товарищи, а надо заметить, противник наступал с превеликим воодушевлением. Мы вели бой более часа в долгих, прозрачных июльских сумерках и постепенно, хотя со значительными потерями, вытесняли противника из зарослей и с холма, где находятся развалины. Вдруг осколочная пуля просвистела через отверстие в рассыпавшейся стене и ударила меня сзади в голову чуть ниже кивера. Мне почудилось, будто вспыхнули тысячи звезд, затем все померкло. Я зашатался и упал, полагая, что смертельно ранен; слова, обращенные к Богу, замерли на моих губах; стих грохот кровавой и далекой битвы, я потерял сознание.

Как долго я пролежал без чувств, мне неведомо, но когда сознание ко мне вернулось, я увидел, что лежу в красивой, хотя и довольно старомодной комнате, украшенной гобеленом и богатой драпировкой. Комнату освещал приглушенный свет, проникавший непонятно откуда. На буфете лежали моя сабля и коричневый кивер датского гвардейца. Ясно, что меня перенесли с поля боя, но когда и куда? Я был распростерт на мягком диване или кушетке, мундир мой расстегнут. Кто-то заботливо поддерживал мне голову — оказалось, женщина, одетая, как невеста, в белое, да такая юная и прелестная, что тщетно и пытаться описать ее.

Она казалась красавицей, сошедшей со сказочного полотна, какие иногда случается видеть, потому что... она была божественна, истинно так, как вдохновенная мечта или счастливейший из замыслов живописца. Глубокий вздох восхищения, восторга и боли исторгся из моей груди. Красота ее была утонченной. Нежная, бледная, стройная, обворожительно округлые формы, руки — само изящество и великолепные золотистые волосы, пышно вьющиеся вокруг лба и ниспадающие с плеч; и в шелковистом обрамлении локонов, будто из гнездышка, выглядывает прелестное личико. Никогда не забыть мне ее лица! Да мне и не дано забыть его, покуда я жив, — добавил он, при этом черты Карла странным образом исказились, выражая скорее ужас, нежели восторг. — Оно стоит передо мной во сне и наяву, оно запечатлелось и в сердце у меня, и в уме!

Я силился подняться, но девушка заботливым движением успокаивала или удерживала меня, словно мать свое дитя, глаза же ее, живые и лучистые, нежно улыбались мне; да, в них было, пожалуй, более нежности, чем любви. Во всем же облике ее чувствовались достоинство и уверенность в себе.

—Где я? — был мой первый вопрос.

—Со мной, — наивно ответила она, — разве этого недостаточно?

Я поцеловал ей руку и сказал:

—Помню, что пуля будто ранила меня на кладбище на Сальбро-роуд — вот странно!

— Почему странно?

Потому что, когда меня одолеют раздумья, я люблю бродить среди могил.

Среди могил? Но почему? — изумилась она.

—Они выглядят так мирно и покойно. Рассмешила ли ее моя необычная мрачность, но некий странный огонек заискрился в ее глазах, заиграл на губах и прелестном лице. Я снова поцеловал ей руки, и она не отняла их. Обожание и восхищение заполняли мое сердце и взор, губы невнятно пытались выразить переполнявшие меня чувства: необыкновенная красота девушки смущала и опьяняла; возможно, смелости мне придавали мои прежние победы. Она захотела освободить руку, промолвив с укоризною:

Не смотрите на меня так! Я знаю, как легко вы завоевали любовь одной особы.

Моей кузины Марии-Луизы? О! что с того! Я никогда, никогда, клянусь вам, не любил до сей минуты! — И сняв кольцо с ее пальчика, я надел вместо него свой прекрасный опал.

И вы любите меня? — прошептала она.

Да, тысячу раз да!

Но вы — солдат. Вы ранены! Боже! А если вдруг вы умрете прежде, чем мы встретимся вновь!

А если вдруг эта участь постигнет вас? — со смехом возразил я.

Что смерть!.. Я уже мертва для этого мира, полюбив вас; но живые или умершие, души наши соединились и...

Ни небесные, ни адские силы не разлучат нас во веки веков! — воскликнул я, охваченный внезапной страстью, правда, сознавая, что это звучит немного театрально. Порывистая, страстная, точно не ведающая уныния — как не походила она на Марию-Луизу! Я смело обнял ее, и чудесные глаза девушки озарились тончайшим светом любви, хотя в ее прикосновении и, всего более, в поцелуе таилось нечто необычное, месмерическое.

Карл! О, Карл! — вздохнула она.

Как? Ты знаешь мое имя?.. А как будет твое?

Тира. Но не спрашивай меня более ни о чем.

Мое тогдашнее состояние можно выразить тремя словами: растерянность, опьяненность, безумие. Я осыпал поцелуями ее прекрасные очи, шелковистые локоны, губы, искавшие мои; но радость, как и боль от раны сломили меня. Тщетно сопротивлялся я растущему дремотному оцепенению: сон все же одолел меня. Я помню, как сжимал ее твердую, маленькую ручку, силясь удержаться и не впасть в забытье, а потом — ничего! — провал, пустота...

Когда я вновь пришел в себя, то оказался в одиночестве. Уже рассвело, но солнце еще не встало. Рядом высились заросли, в которых накануне кипел бой, — темные цвета индиго на фоне янтарной зари; и меркнущая луна еще серебрила заводи и затоны у берегов озера Лангсе, где лежали восемь тысяч окоченевших тел, — столько погибло людей во вчерашнем бою. Мокрый от росы и крови, я приподнялся на локте и огляделся. Неприятное изумление овладело мною, и тоска пронзила мне сердце. Я вновь очутился на кладбище, на том самом месте, где был сражен пулей; маленький серый филин моргал большими глазами в углублении обвалившейся стены. Была ли драпировка комнаты всего лишь этим шелестящим плющом? Ведь там, где стоял освещенный буфет, я увидел теперь лишь старый, квадратный могильный камень; на нем лежали моя сабля и кивер!

Последние лучи блекнувшей луны пробирались сквозь развалины к свежей могиле — воображаемому дивану, — на которой я бесцеремонно разлегся. Могила была вся усыпана вчерашними цветами, в изголовье стоял временный крест, увешанный белыми гирляндами и венками бессмертника. Но на руке моей все же оказалось кольцо. Другое. А где же она, давшая его? О, что же это было — наваждение или помешательство?

Некоторое время я был совершенно ослеплен яркостью своего недавнего сна, поскольку счел все случившееся именно сном. Но как в таком разе у меня на пальце могло очутиться это удивительное кольцо с квадратным изумрудом? И где в таком случае было мое? Сбитый с толку этими размышлениями, охваченный изумлением и сожалением из-за того, что красавица оказалась всего лишь плодом моего воображения, я пробирался сквозь призрачные дебри поля битвы; голова кружилась, меня била лихорадка, мучила жажда, но наконец, пройдя длинную липовую аллею, я набрел на пристанище в величественном кирпичном особняке, который, как я узнал позднее, принадлежал графу Идштедскому, чьим гостеприимством — он благоволил к гольштейнцам — я отнюдь не собирался злоупотреблять.

Тем не менее он принял меня учтиво и радушно. Я застал его в глубокой скорби. Когда же он случайно узнал, что именно я тот офицер, который накануне остановил стрельбу перед похоронной процессией, он от всей души поблагодарил меня, со вздохом пояснив, что то были похороны его единственной и обожаемой дочери.

Полжизни я потерял с нею! Она была так мила, герр капитан, так нежна и до необычайности красива, моя бедная Тира!

Кто, простите, вы сказали? — воскликнул я не своим голосом, чуть не вскочив с софы, на которой устроился с тоскою в сердце и дурнотою от потери крови.

Тира, моя дочь, герр капитан, — ответил граф, слишком погруженный в свое горе, чтобы заметить замешательство, охватившее меня, когда он произнес это чудное старинное датское имя из моей грезы. — Взгляните, какое дитя я потерял! — добавил он, отодвигая занавес, скрывавший портрет в полный рост, и я, к своему возрастающему изумлению и бесконечному ужасу, узрел облаченную в белое, как и в моем видении, прелестную девушку с густыми золотистыми волосами, прекрасными очами и обворожительной, даже на полотне, улыбкой, озарявшей ее лицо. Я застыл на месте.

И это кольцо, герр граф?.. — еле выдавил я из себя.

Он выпустил занавес из рук, и ужасный гнев охватил его, когда он чуть ли не сорвал драгоценность с моего пальца.

—Кольцо моей дочери! — воскликнул он. — Оно было похоронено вместе с нею вчера. Ее могилу осквернили! Осквернила ваша презренная солдатня!

Пока он говорил, мой взор заволокло туманом; голова у меня пошла кругом, и вдруг потом — нежная ручка из моего сновидения прошлой ночи с опаловым кольцом на среднем пальце — незримо! я лишь ощутил ее! — появилась на моей ладони. Мало того, поцелуй трепетных, но таких же незримых губ, запечатлелся на моих устах, и в следующее мгновение я упал без чувств! Конец моей истории можно рассказать коротко.

С военной службой мне пришлось распроститься, так как со столь расшатанной нервной системой нечего было и думать о продолжении военной карьеры. Возвращаясь домой, где меня ждала женитьба на Марии-Луизе, союз с которой был мне теперь попросту отвратителен, я все размышлял над необыкновенным попранием законов природы, случившимся в моем приключении или, быть может, сумасшествии, поразившем меня.

В тот день и миг, когда я предстал перед своей нареченной невестой и приблизился, чтобы поприветствовать ее, я ощутил руку — ту же самую руку, лежащую на моей. Я вздрогнул и с трепетом огляделся, но ничего не увидел. Пожатие был крепким. Свободной рукой я провел по незримой руке, держащей мою, и почувствовал тонкие пальцы и тонкое запястье; однако я по-прежнему ничего не видел, а Мария-Луиза пристально наблюдала за моими судорожными движениями, за моей бледностью, душевными колебаниями и ужасом со спокойным и холодным негодованием.

Я уже было собирался все объяснить, сказать, сам не знаю что, как вдруг поцелуй незримых губ сковал мне уста, и я с воплем бросился вон.

Все посчитали меня сумасшедшим и с сочувствием говорили о моей раненой голове, а когда я гулял по улицам, люди с любопытством смотрели на меня, как на человека, над которым довлеет злой рок и с кем должно произойти что-то ужасное. И я зачах от своих мрачных мыслей и стал подобен тени.

Мое повествование может показаться невероятным, однако незримая, но ощутимая спутница неотступно следует за мной, и если почему-либо, например, радуясь нашей с тобой неожиданной встрече, я на минуту забуду о ней, мягкое нежное прикосновение женской руки напоминает мне о прошедшем и не дает покоя, ибо демон-хранитель, если можно так его назвать, хотя и прекрасный, как ангел, правит моею судьбою.

В жизни моей нет теперь места удовольствиям, ее заполняют лишь страхи. Печаль, сомнение и вечный ужас заставили меня утратить вкус к жизни, ибо в сердце моем всегда живет дикий и непрестанный страх перед тем, что может произойти в следующее мгновение, а когда призрачные прикосновения возобновляются, душа словно умирает во мне.

Теперь ты знаешь, что преследует меня. Помоги мне, Боже! Ты скажешь, что не понимаешь этого. Да ведь я понимаю еще меньше твоего! Во всех пустых и нелепых россказнях о привидениях — некогда эти истории увлекали и забавляли меня, потому как я усматривал в них лишь плод невежества и предрассудка — так называемые сверхъестественные посетители были различимы глазом, или же слышны человеческим ухом. Но призрак, или злой дух, незримое Нечто, сопровождающее Карла Гольберга, воспринимается только через прикосновение. Существо этого призрака не зрительное, но именно осязательное!

Дойдя до этого места своего повествования, он вздрогнул, мертвенно побледнел и, водя дрожащими пальцами правой руки по левой на расстоянии дюйма над нею, промолвил:

— Она здесь... сейчас... несмотря на твое присутствие. Я чувствую ее руку на своей, пожатие крепкое и нежное, и она никогда не оставит меня в покое, пока я жив!

И затем этот некогда веселый, сильный, галантный мужчина, а ныне лишь жалкое подобие самого себя — как телом, так и духом — уронил голову на колени и зарыдал.

Спустя четыре месяца, охотясь вместе с друзьями на медведей в Гаммерфесте, я прочел в норвежской « Афтенпостен», что Карл Гольберг застрелился в постели в канун Рождества.

1895 г.

ПОСЛЕДНЯЯ ГАЛЕРА

Mutato nomine, de te, Britannia, fabula narratur{34}.

Это произошло в весеннее утро за сто сорок шесть лет до пришествия Христова. Облитый опаловым светом северный берег Африки, неширокая кайма из золотого песка, зеленый пояс из перистых пальм и, на заднем плане, далекие обнаженные горы с красными отрогами — все мерцало, как страна грез. Насколько хватал глаз, тянулось синее, ясное Средиземное море с узкой снежно-белой полосой прибоя. На всем его громадном пространстве виднелась только одинокая галера, медленно шедшая от Сицилии к гавани Карфагена.

Издали она казалась нарядным и красивым темно-красным судном, с двойным рядом пурпуровых весел, с большим колышущимся парусом, окрашенным тирским пурпуром, с блестящими медными украшениями на укрепленных бортах. Бронзовый трезубец выдавался спереди; на корме блистало золотое изображение Ваала, божества финикийцев, сынов Ханаана. На единственной высокой мачте развивался карфагенский флаг с тигровыми полосами. Точно какая-то величавая пунцовая птица с золотым клювом, с пурпуровыми крыльями, плыла галера по лону вод и с отдаленного берега представлялась воплощением могущества и красоты.

Но взгляните на нее поближе! Что за темные полосы оскверняют белую палубу, покрывают ее бронзовые щиты? Почему длинные весла двигаются без

ритма, неправильно, судорожно? Почему пусты многие из весельных отверстий? Почему весла покрыты зазубринами, а другие бессильно повисли и тянутся сбоку? Почему два зубца бронзового трезубца изогнуты и сломаны? Смотрите: даже священное изображение Ваала избито и обезображено... По всему видно, что это судно перенесло какое-то жестокое испытание, пережило день ужасов, который оставил на нем тяжкие следы.

Теперь взойдите на корабль и присмотритесь к людям. На нем две палубы — на носу и на корме, а в открытой средней части судна слева и справа в два этажа помещаются скамьи, на которых сидят гребцы, по двое на каждом весле, и сгибаются взад-вперед в своей бесконечной работе. В середине узкий помост; по нему расхаживают сторожа с бичами в руках, и эти бичи жестоко рассекают кожу раба, который останавливается хотя бы на миг, чтобы отереть пот с покрытого каплями лба. А рабы — только посмотрите на них: тут пленные римляне, сицилийцы, много черных ливийцев; все совершенно истощены; их глаз не видно из-за набрякших век, их губы распухли от запекшихся черных корок и порозовели от кровавой пены; их руки и спины двигаются бессознательно под хриплый крик надсмотрщика. Тела их — самых различных оттенков: от тона слоновой кости до черноты каменного угля — обнажены по пояс, и на каждой из блестящих спин виднеются следы сердитых ударов сторожей. Но не от побоев пролилась кровь, которая окрашивает сиденья и соленую воду под их связанными ногами. Большие зияющие раны — следы разрезов от мечей и уколов копий рдеют на их обнаженных грудях и на плечах; многие из гребцов лежат без чувств под скамьями и уже не заботятся о бичах, которые все еще свистят над ними. Теперь понятно, почему виднеются пустые весельные отверстия, почему некоторые из весел, не работая, тащатся сбоку.

Команда судна не в лучшем положении, чем рабы. Раненые и умирающие усеивали палубу. Лишь несколько человек держались на ногах. Большинство же без сил лежало на передней палубе, и только самые усердные воины поправляли испорченные кольчуги, натягивали новые тетивы на луки или очищали палубу от следов битвы. На возвышенном помосте, у основания мачты, стоял кормчий, правя галерой и устремив глаза на Мегару — отдаленный мыс, который заслонял восточный берег Карфагенского залива.

На задней палубе собралось несколько офицеров; они молча раздумывали о чем-то, время от времени поглядывая на двух людей, стоявших отдельно и занятых разговором. Высокий, смуглый, мускулистый человек, с чисто семитским лицом и фигурой исполина был Магро — знаменитый карфагенский флотоводец, имя которого наводило ужас на все берега Средиземного моря, начиная от Галлии до Понта Эвксинского. Другой собеседник был Гиско — седобородый, загорелый старик, в резком орлином лице которого читалось непобедимое мужество и энергия. Гиско был политик, в жилах которого текла благороднейшая пуническая кровь, суффет{35} пурпуровой тоги и вождь той партии государства, которая среди себялюбия и лености, царивших в карфагенском обществе, стремилась поднять дух граждан и заставить их осознать опасность, грозившую со стороны Рима. Разговаривая, оба тревожно поглядывали на северный горизонт.

Ясно, — печально сказал старший, — что, кроме нас, не спасся никто.

Я не покидал битвы, пока мне казалось, что я могу помочь хоть одной галере, — ответил Магро. — Ты видел, мы ушли, точно волк, за которым гонятся собаки. Римские псы могут показать волчьи укусы — доказательство нашей доблести. Освободись хотя бы еще одна галера, она, уж точно, была бы с нами, потому что для наших судов нет другого безопасного приюта, кроме Карфагена.

Магро пристально посмотрел на отдаленный мыс, где был его родной город. Уже виднелся низкий покрытый деревьями холм, усеянный белыми загородными домами богатых финикийских купцов. Там, выше всех строений, точно сияющая точка на бледно-голубом утреннем небе горела бронзовая крыша Бирсы — карфагенской крепости, возвышавшейся над городом, раскинутым на холме.

—Со сторожевых башен нас уже могут видеть, — заметил он. — Еще издали они узнают галеру Черного Магро. Но кто из них угадает, что из всего прекрасного флота, который под трубный звук и барабанный бой вышел из гавани месяц тому назад, остались лишь мы одни?

Патриций горько усмехнулся.

—Если бы не мысль о наших великих предках и о нашей возлюбленной родине, владычице вод, — сказал он,- мое сердце порадовалось бы беде, которая обрушилась на это тщеславное и слабое поколение. Ты всю жизнь провел на морях, Магро, и не знаешь, что происходит у нас на земле. Я же видел, как разрасталась злокачественная язва, которая ведет нас теперь к смерти. Я и другие приходили на рыночную площадь говорить с народом, но нас забрасывали грязью. Много раз я указывал на Рим и говорил: «Берегитесь этих людей: они добровольно носят оружие из чувства долга и гордости! Как можете вы, скрывающиеся за спинами наемников, надеяться воспротивиться им?» Сотни раз я говорил им это.

А они ничего не отвечали? — спросил моряк.

Рим был далеко, и они не видели его, а потому он для них не существовал, — продолжал старик. — Одни думали о торговле, другие о выборах, третьи о выгодах от государства, но никто не видел, что наша страна, мать всего, шла к гибели. Так могут спорить пчелы о том, кому из них достанется воск, кому мед, в то время, когда зажигается факел, который обратит в пепел и улей и все, что находится в нем. «Разве мы не владыки моря?» «Разве Ганнибал не был велик? » Вот что они кричали, живя прошлым и, как слепцы, не замечая будущего. Раньше заката солнца они будут рвать волосы и раздирать одежды; но разве теперь это поможет?

Печальным утешением может служить мысль, — отвечал Магро, — что Рим не удержит захваченного.

Почему ты так говоришь? Мы погибаем, Рим же стоит выше всего мира.

На время, только на время, — серьезно ответил Магро. — Может быть, ты улыбнешься, когда я скажу тебе, почему я знаю это. В той части Оловянных островов, которая выдается в море{36}, жила мудрая женщина-ведунья; я от нее слышал много прорицаний, и все они сбывались. Она ясно предсказала мне падение нашей родины и даже эту битву, после которой мы возвращаемся. Много странного видел я у дикарей, живущих на западе острова Олова.

— Что же сказала она о Риме?

—Что он падет, падет, как и мы, ослабленный своим богатством и своими партиями.

Гиско потер руки.

Это делает наше падение менее горьким, — сказал он. — Но если мы уже пали, а Рим тоже погибнет, какая страна, в свою очередь, может надеяться сделаться владычицей морей?

Об этом я тоже спросил ее, — отвечал Магро, — и подарил ей даже мой тирский пояс с золотой застежкой в награду за ответ. Но, право, все это пустое, и я заплатил ей слишком дорого за ее сказку, которая, хотя все остальное сбывалось, конечно же, окажется ложью. Ведунья сказала, что в будущем ее страна, этот опоясанный туманом остров, где раскрашенные дикари едва умеют перебираться от мыса до мыса на рыбачьих челнах, поднимет трезубец упавший из рук Карфагена и Рима!

Улыбка, витавшая над острыми чертами патриция, внезапно замерла, его пальцы сжали руку собеседника. Тот окаменел; его шея вытянулась, ястребиные глаза устремились к северному горизонту. Там, на его прямой синей линии, виднелись две низкие черные точки.

— Галеры! — прошептал Гиско.

Экипаж тоже заметил суда: все столпились у правого укрепленного борта, люди протягивали руки, говорили. На мгновение печаль поражения исчезла, и радостные клики зазвучали среди них, люди ликовали, что они не одни, что еще кто-то спасся от великого уничтожения.

—Клянусь духом Ваала, — сказал Черный Магро, — я не поверил бы, что кто-нибудь сможет вырваться из того страшного кольца! Не молодой ли это Гамилькар на «Африке» или Бенева на синем сирийском корабле? Мы втроем еще можем составить эскадру и выступить против Рима. Если мы замедлим ход галеры, они догонят нас прежде, чем мы обогнем мол гавани!

Поврежденное судно пошло медленнее; два вновь появившихся корабля заскользили быстрее. Всего в нескольких милях лежал зеленый мыс и белые дома, окаймлявшие большой африканский город. На материке уже вырисовывалась тесная группа ожидающих горожан. Гиско и Магро, прищурившись, наблюдали за приближавшимися галерами; вдруг смуглый ливиец-кормчий, сверкая зубами и с пылающим взором, ворвался на корму, указывая рукой на север.

—Римляне, — закричал он, — римляне!

На галере наступила мертвая тишина. Только плеск воды да мерные удары весел нарушали безмолвие.

Клянусь рогами Божьего алтаря, кажется, он прав! — вскричал старый Гиско. — Смотри, они, точно соколы, налетают на нас. У них много людей и все весла.

Простые некрашеные доски, — заметил Магро. — Взгляни, как они желтеют на солнце!

— А ты видишь, что у них там за мачтой? Разве это не проклятый перекидной мост, который они употребляют для высадок на неприятельские суда?

— Итак, им досадно, что одна галера ушла, — с горьким смехом сказал Магро. — Они считают, что ни одно судно не должно вернуться к старой матери моря! Прекрасно, лично я согласен. Я считаю, что лучше всего остановить весла и ждать их.

— Это мысль истинного мужа, — ответил старый Гиско, — но в скором времени мы понадобимся нашему городу. Какая нам выгода в полной победе римлян? Нет, Магро, пусть рабы гребут так, как никогда раньше — не ради нашего спасения, а для пользы государства.

Большой красный корабль, покачиваясь, устремился вперед, точно усталый задыхающийся конь, который ищет спасения от преследователей. Между тем две стройные галеры летели все быстрее, неумолимо настигая карфагенян. Утреннее солнце освещало ряды низких римских шлемов над бортами и сияло на серебряной волне, которая расходилась от острых носов римских судов, рассекавших тихую синюю воду. С каждым ударом весел галеры подходили все ближе, и продолжительный, высокий вопль римских труб слышался все громче.

На высоком утесе Мегара столпилось множество горожан, они прибежали из города, услышав, что показались галеры. Теперь все, богатые и бедные, суффеты и плебеи, белые финикияне и черные кабилы стояли, затаив дыхание, и смотрели на море. В нескольких сотнях футов под их ногами пуническая галера подошла к берегу так близко, что невооруженным глазом стали видны кровавые следы битвы, свидетельствующие о печальных событиях.

Однако римляне приближались невероятно быстро и вполне могли отрезать карфагенскую галеру от берега на виду у горожан, бессильных защитить свой корабль. Многие от беспомощности и горя плакали, другие сыпали проклятиями и сжимали кулаки...

Эта разбитая, еле движущаяся галера говорила им, что флот Карфагена погиб. Через месяц-два, самое большее — три, армия Рима подойдет к Карфагену, и как тогда остановит ее необученная военному искусству карфагенская толпа?

—Нет, — вскричал один из граждан, — все же мы храбрые люди, и у нас есть оружие!

—Безумец! — сказал другой, — разве не такие речи довели нас до гибели? Что такое необученный храбрец перед настоящим солдатом? Когда ты окажешься перед идущим напролом и все сметающим на пути римским легионом — ты поймешь эту разницу.

—Так давайте тогда готовиться!

—Слишком поздно. Целый год надобен, чтобы превратить праздного горожанина в обученного воина. А что будет с тобой, со всем городом через год? Нет, нам остается только одно: если мы откажемся от торговли и наших колоний, от всего, что составляло нашу силу и величие, тогда, быть может, римский меч пощадит нас.

Между тем последний морской бой Карфагена быстро подходил к концу. На глазах горожан две быстрые римские галеры с двух сторон обогнали судно Черного Магро и вступили с ним в схватку. В решительную минуту красная галера забросила искривленные лапы своих крюков на борта неприятельских судов, привлекла их к себе в железном объятии, и ее солдаты стали молотами и кирками пробивать громадные отверстия в подводных частях своего корабля. Последнюю пуническую галеру не отведут в Остию на радость торжествующего Рима! Она останется в своих собственных водах; и дикая мрачная душа ее отважного капитана загорелась при мысли, что его галера не одна погрузится в глубины родного моря...

Римляне слишком поздно поняли, с каким человеком имеют дело. Солдаты, наводнившие пунические палубы, почувствовали, что дощатый помост подается и качается под их ногами. Они кинулись к своим судам, — но галера Черного Магро не отпускала их, увлекая на дно вместе с собою, и они погружались, крепко сжатые крючковатыми когтями.

Палуба судна Магро покрыта водой и тянет на дно связанные с ним железными узами римские галеры; один укрепленный борт лежит на волнах, другой высоко вздымается в воздухе; отчаянно силятся римляне сбросить смертельные объятия железных когтей. Теперь красная галера уже под водой, и все скорее, все с большей силой увлекает вслед за собой своих врагов...

Раздирающий треск: деревянный бок оторван от одной из римских галер, и, изуродованная, расчлененная, она беспомощным обломком остается лежать на поверхности. Только последний желтый отблеск на синих волнах показывает, куда была увлечена ее спутница, погибшая в смертельных объятиях врага. Тигровый флаг Карфагена утонул, исчез в водовороте, и уже никто никогда не увидит его на лоне вод.

В том же году большое облако семнадцать дней висело над африканским берегом — густое черное облако, служившее темным саваном горящему городу. Когда же миновали семнадцать дней, римские плуги, из края в край, прошли через пепел по земле, где стоял величавый град, и место это победители посыпали солью в знак того, что Карфагена не будет больше никогда.

А вдалеке, на горах, стояла горсть нагих изголодавшихся людей и смотрела на унылую долину, которая некогда была самой красивой, самой богатой на всей земле. Слишком поздно они поняли, что в силу закона небес мир принадлежит лишь закаленным, самоотверженным людям, а тот, кто пренебрегает мужскими добродетелями, скоро будет лишен и славы, и богатства, и могущества, ибо они — лишь награда за мужество.

1911 г.

ПОСЛЕДНЕЕ ПЛАВАНИЕ «МАТИЛЬДЫ»

— Да, — сказал наш друг, когда мы придвинули свои кресла к камину и закурили сигареты, — это старая история, и, быть может, она вполне заслуживает, чтоб ее записали и напечатали в журнале.

Вы знаете, что я многие годы прожил в Японии. Отсюда путь неблизкий до Желтого моря, и весьма возможно, что никто из вас слыхом не слыхивал о ял боте «Матильда» и о том, что случилось на его борту с Генри Джелландом и Уилли Мак-Ивоем.

Середина шестидесятых годов была в Японии эпохой сильных волнений. Дело происходило вскоре после бомбардировки Симоносаки, перед самым началом революции. Среди туземцев была партия тори и партия либералов, и обе эти партии спорили о том, надо ли перерезать всех иностранцев или все-таки нет. Скажу вам по правде, политика мне с той поры опротивела. Но если вы живете в торговом порту, то поневоле будете вынуждены интересоваться ею. У иностранца в Японии, собственно, иного выбора и не было, ведь победи оппозиция, он узнал бы об этом не из газет — упаси Боже! — а просто бы старый добрый японский тори, одетый в самурайскую кольчугу и держащий в руке по мечу, влетел бы в ваше жилище и поведал сию новость, одним махом снеся вашу иностранную голову с плеч.

Конечно, люди, живущие на краю вулкана и каждую минуту ожидающие взрыва, становятся отчаянно смелыми. Но эта отчаянная смелость бывает только на первых порах. Постепенно человек делается осторожнее, старается избегать опасности. Ведь жизнь кажется нам всего прекраснее в ту пору, когда смерть отбрасывает на нее свою тень. Время тогда слишком драгоценно, чтобы тратить его понапрасну, и человек спешит насладиться каждой минутой быстротечного существования. Так думали тогда и мы в Иокогаме. В городе, надо сказать, было полно контор разных европейских компаний, которые все лихорадочно работали, а их служащие в свободные часы жили весело и ни одной ночи не теряли впустую.

Одним из главнейших членов европейской колонии был в те времена Рэндольф Мур, крупный экспортный промышленник. Его конторы находились в Иокогаме, но жил он по большей части в Джеддо, в собственном доме. Уезжая, он оставлял все дела в руках главного клерка, Джелланда, которого знал как человека весьма энергичного и решительного. Но энергия и решительность порой оказываются качествами отрицательными и даже не совсем удобными, особенно, когда они обращаются против вас самих.

Карточная игра — вот что было несчастьем Джелланда. Он был небольшого роста, с темными глазами и черными курчавыми волосами. Каждый вечер его неизменно можно было видеть на одном и том же месте: по левую руку от крупье за игорным столом у Метисона. Долгое время он выигрывал и жил роскошнее, чем его хозяин. Потом счастье изменило ему, он начал проигрывать, и через какую-нибудь неделю он и его партнер оказались без гроша в кармане.

Партнером его был клерк, служивший в одной с ним конторе, высокий юноша-англичанин, с русыми волосами; звали его Мак-Ивой. Сначала он был довольно хороший мальчик, но в руках Джелланда он оказался мягче воска и скоро превратился в бледную копию самого Джелланда. Они всюду были неразлучны, но путь всегда указывал Джелланд, а Мак-Ивой лишь следовал за ним. Я и еще кое-кто из моих друзей старались образумить юношу и доказать ему, что этот путь не доведет его до добра. Он легко поддавался нашим увещеваниям и, казалось, готов был исправиться, но стоило поблизости появиться Джелланду, как Мак-Ивой снова оказывался в его власти. Может быть, тут действовал животный магнетизм или иная подобная сила, но как бы то ни было, а маленький Джелланд мог делать с большим Мак-Ивоем что ему угодно. Даже после того, как они проиграли все деньги, они продолжали каждый вечер занимать места за игорным столом и жадными взорами следили, как выигравший загребал кучки золота.

И вот однажды вечером они не смогли удерживаться от игры. Джелланду стало невыносимо видеть, как другие выигрывают по шестнадцати раз кряду, а он не может ничего поставить. Он пошептался с Мак-Ивоем и потом сказал что-то банкомету.

—Конечно, мистер Джелланд, — отвечал тот, — ваш чек все равно что деньги.

Джелланд написал чек и поставил его на черное. Вышел червонный король, и банкомет придвинул к себе чек. Джелланд стал красен от гнева, а Мак-Ивой побледнел. Другой, более крупный чек был написан и брошен на стол. Вышла девятка бубен. Мак-Ивой в отчаянии закрыл лицо руками.

—Клянусь Богом, я не хочу быть битым! — проворчал Джелланд и бросил на стол чек, еще крупнее двух первых. Вышла двойка червей. Через несколько секунд оба друга шли по улице, и прохладный, ночной ветер освежал их разгоряченные лица.

— Ты, конечно, догадываешься, что нам следует теперь сделать, — начал Джелланд, закуривая сигару, — мы переведем на свой текущий счет часть денежных сумм, имеющихся в конторе. Опасаться нам нечего, старый Мур не будет проверять книги до Пасхи. Если мы выиграем, то легко возместим взятую сумму до проверки конторских книг.

— А если не выиграем? — с трепетом спросил Мак-Ивой.

— Ну, полно, дружище, не надо быть таким малодушным. Если будем крепко держаться друг за друга, мы добьемся успеха. Завтра вечером ты будешь подписывать чеки, и посмотрим, не окажешься ли ты удачливее меня.

Но Мак-Ивой удачливее не оказался, и когда на следующий вечер друзья встали из-за карточного стола, ими было проиграно более 5000 фунтов из денег хозяина. Но Джелланд по-прежнему не терял надежды и присутствия духа.

—До ревизии у нас остается еще целых девять недель, — сказал он. — Мы успеем отыграться.

В тот вечер Мак-Ивой вернулся к себе на квартиру, терзаемый стыдом и раскаянием. В присутствии Джелланда он чувствовал себя смелее. Но, оставшись один, он вдруг осознал весь ужас своего положения, ему вспомнилась старая мать, жившая в Англии и так гордившаяся, что мальчик ее получил хорошее место, — и безумное отчаяние овладело им. Он метался на постели, мучимый бессонницей и раскаянием. И вдруг к нему пришел Джелланд. В руке у него был клочок бумаги.

—Извини, что беспокою тебя, Уилли. Здесь никого нет? — спросил он.

Мак-Ивой только покачал головой: у него не было сил говорить.

Вот что, Уилли. Наша игра кончена. Этот клочок бумаги дожидался меня дома. Мур пишет, что для проверки конторских книг приедет в понедельник утром.

—В понедельник! — пролепетал Мак-Ивой. — А сегодня пятница!

—Нет, суббота, дружок, и три часа ночи. У нас немного осталось времени.

—Мы погибли! — вскричал Мак-Ивой.

—Конечно, погибли, если ты будешь так громко орать, — сказал Джелланд сухо. — А теперь, Уилли, действуй согласно моим указаниям.

—Я сделаю все, что ты скажешь, — все...

—Ну, вот и отлично. Мы должны и бороться, и погибнуть вместе. Я, со своей стороны, заявляю, что ни в коем случае не сяду на скамью подсудимых. Понимаешь? А ты?

—Что ты хочешь этим сказать? — спросил Мак-Ивой, отступая в страхе.

—Что обоим нам суждено умереть и что для этого довольно нажать курок. Я клянусь, что не дамся им в руки живым. Клянешься ли и ты также? Если нет, я предоставляю тебя твоей участи.

—Хорошо. Я сделаю все, что ты найдешь лучшим. Клянусь!

—Смотри же, ты должен сдержать свою клятву. Теперь в нашем распоряжении только два дня, чтобы найти какой-нибудь выход. Ялбот «Матильда» продается вполне оснащенный и готовый к отплытию. Мы купим судно и все, что необходимо для путешествия, но сначала возьмем из конторы все оставшиеся деньги. Там есть еще 5000 фунтов в несгораемом шкафу. Вечером, когда стемнеет, мы перенесем их на «Матильду» и отправимся в Калифорнию. Колебаться нечего, дружище, потому что иного выхода нам не осталось. Мы должны или решиться на это, или погибнуть.

—Я сделаю все, как ты скажешь.

—Ну и отлично. И смотри бодро, будь готов ко всему, потому что если у Мура возникнут какие-то подозрения и он явится раньше понедельника, то... — Джелланд хлопнул по боковому карману сюртука и бросил на своего друга взгляд полный рокового значения.

На следующий день все благоприятствовало их замыслу. «Матильда» была куплена без всяких затруднений, и хотя она была слишком миниатюрна для такого далекого плавания, в этом, однако, состояло и ее главное удобство, потому как, будь она больших размеров, двое мужчин едва ли могли бы справиться с нею. В течение дня был сделан запас пресной воды, а когда стемнело, оба клерка перенесли деньги из конторы на ялбот и заперли их в укромном месте. К полуночи они, не возбуждая подозрений, тихонько собрали все свои пожитки, а в два часа ночи были уже на «Матильде» и снялись с якоря. Их отплытие было, конечно, замечено, но их приняли за двух спортсменов-любителей, желающих воспользоваться воскресным днем, чтобы сделать морскую прогулку. Никто и не подозревал, что эта прогулка должна окончиться или на берегу Америки, или на дне океана. Легкий ветерок дул с юго-востока, и маленькое суденышко быстро понеслось вперед. Но в семи милях от берега ветер вдруг стих, и «Матильда» остановилась неподвижно, слегка покачиваясь на морской зыби. За весь день друзья не сделали и одной мили, и вечером Иокогама по-прежнему виднелась на горизонте.

В понедельник утром, приехал из Джеддо Мур и тотчас же направился в контору. До него дошли слухи, что два его клерка мотали деньги и вели роскошную жизнь, — это-то и заставило его приехать для проверки конторских книг раньше определенного срока. Но когда у входа в контору он увидел трех младших клерков, стоящих на улице, заложив руки в карманы, он понял, что случилось нечто очень серьезное.

—Что это значит? — спросил он резко.

—Контора заперта, мы не могли войти, — отвечали клерки.

—Где мистер Джелланд?

—Он не пришел сегодня.

—А мистер Мак-Ивой?

—Он тоже не пришел.

Рэндольф Мур еще более нахмурился.

—Надо сломать дверь, — сказал он.

В Японии, в этой стране землетрясений, дома строят не особенно прочно. Дверь легко сломали, и все вошли в контору. Дальнейшее понятно без всяких описаний: несгораемый шкаф был открыт, деньги исчезли, и вместе с деньгами исчезли оба клерка. Мур тотчас же принялся действовать.

—Где их видели последний раз?

—В субботу они купили «Матильду» и отправились в плавание.

В субботу! Дело казалось безнадежным, у них было в распоряжении целых два дня. Но может быть, какой-нибудь случай задержал их? Мур кинулся на пристань и стал смотреть в подзорную трубу.

—Великий Боже! — вскричал он. — Там вдали еще виден ялбот! Я таки поймаю негодяев, в конце концов!

Но тут явилось неожиданное препятствие: свободного парохода нигде не было, и Мур выходил из себя. Над холмами стали собираться тучи, были все признаки надвигающейся бури. Рэндольф Мур взял полицейский катер с вооруженной командой из десяти человек и отправился догонять «Матильду».

Джелланд и Мак-Ивой, измученные напрасным ожиданием попутного ветра, заметили темное пятно, отделившееся от берега и становившееся все больше по мере приближения к ним. Наконец они различили, что это пятно — катер, наполненный людьми, и блеск оружия заставил их догадаться, что эти люди — вооруженные полицейские. Джелланд бросил взгляд на небо, грозившее бурей, на беспомощно повислые паруса «Матильды» и на приближающийся катер.

—Это погоня, Уилли, — сказал он. — Клянусь Богом, мы самые невезучие неудачники на свете, потому что небо обещает ветер, и через какой-нибудь час мы понеслись бы вперед.

Мак-Ивой застонал.

—Ну, нечего сентиментальничать, старина, — продолжал Джелланд. — Это полицейский катер и среди полицейских я вижу старого Мура. Он хорошо заплатил им за услугу.

Мак-Ивой сидел, скорчившись на палубе.

—Моя мать! Моя бедная, старая мать! — повторял он навзрыд.

—Она, во всяком случае, не услышит, что ее сын был на скамье подсудимых, — сказал Джелланд. — Мои родители никогда особенно не заботились обо мне, но ради них я постараюсь умереть с честью. Нехорошо быть таким малодушным, Уилли. Наша песенка спета. Да благославит нас Бог, старина Уилли! Вот револьвер.

Джелланд взвел курок и протянул револьвер своему другу. Но тот с криком ужаса отшатнулся. Джелланд бросил взгляд на приближающийся катер. Тот был всего в нескольких сотнях ярдов.

—Теперь не время для колебаний! — сурово сказал Джелланд. — Черт возьми! Будь же наконец мужчиной. Чего ты трусишь? Ты дал клятву!

—Нет, нет, Джелланд!

—Хорошо же. Но я поклялся, что нас не возьмут живыми. Ты готов?

—Я не могу! Не могу!

—Тогда я сделаю это за тебя.

С катера увидели, как Джелланд подался вперед, раздались два револьверных выстрела, но прежде чем рассеялся дым, случилось нечто, заставившее полицейских забыть о «Матильде» и думать только о собственном спасении.

Потому что в этот самый миг разразилась буря — один из тех коротких и внезапных шквалов, какие часто бывают в тамошних морях. Паруса «Матильды» надулись от ветра, и она понеслась, как испуганная птица. Тело Джелланда навалилось на штурвал. Попутный ветер гнал «Матильду» вперед, и она скользила легче перышка по вздымающимся волнам. Катер напрягал все силы, чтобы догнать ее, но она все неслась вперед и скоро исчезла во мраке бури, чтобы никогда больше не являться глазам смертных. Катер повернул назад и едва не затонул прежде, чем достиг Иокогамы.

Вот каким образом случилось, что «Матильда» с грузом в 5000 фунтов стерлингов и двумя мертвыми телами на палубе отправилась в плавание через Тихий океан. Каков был конец плавания Джелланда — о том никому неведомо. Может быть, ялбот пошел ко дну во время бури или был найден каким-нибудь торговым судном, хозяин которого воспользовался грузом «Матильды» и держал язык за зубами. А может, она еще носится по безграничному простору океана, гонимая ветром то на север, к Берингову морю, то на юг, к Малайским островам. Лучше, полагаю, оставить этот рассказ незавершенным, нежели испортить истинное происшествие выдуманным концом.

1892 г.

ЖЕНЩИНА-ВРАЧ

Собратья по ремеслу всегда смотрели на доктора Джеймса Риплея как на необыкновенно удачливого человека. Его отец был врачом в деревне Хойланд на севере Гэмпшира, и молодой Риплей, получив докторский диплом, мог сразу приняться за дело, так как отец уступил ему часть своих пациентов. А через несколько лет старый доктор совсем отказался от практики и поселился на южном берегу Англии, передав сыну всех своих многочисленных пациентов. Если не считать доктора Гортона, жившего недалеко от Бэзингстока, то Джеймс Риплей был единственным врачом в довольно большом округе. Он зарабатывал полторы тысячи фунтов в год, но как это всегда бывает в провинции, большая часть его дохода уходила на содержание лошадей.

Доктор Джеймс Риплей был холост, имел тридцать два года от роду и производил впечатление серьезного, сведущего человека с твердыми, несколько суровыми чертами лица и небольшой лысиной, которая, придавая ему почтенный вид, вероятно, увеличивала его годовой доход не на одну сотню фунтов. Он обладал замечательным даром ладить с дамами, усвоив в обращении с ними тон ласковой настойчивости, который, не оскорбляя, приводил их к повиновению. Но дамы не могли похвалиться своим умением обращаться с молодым врачом. Как врач он был всегда к их услугам, но как человек он обладал увертливостью капли ртути. Тщетно деревенские маменьки раскидывали перед ним свои незатейливые сети. Пикники и танцы мало привлекали его, и в редкие минуты досуга он предпочитал, запершись в своем кабинете, рыться в клинических записках Вирхова{37} и медицинских журналах.

Наука была его страстью, и потому он избежал угрожающей всем молодым врачам опасности впасть в рутину. Для него было вопросом самолюбия поддерживать свои познания на том же высоком уровне, на каком они были в минуту, когда он выходил из экзаменационного зала. Он гордился тем, что мог сразу найти все семь разветвлений какой-нибудь незначительной артерии или указать точное процентное отношение состава любого физиологического соединения. После утомительной дневной работы он нередко сидел далеко за полночь, делая вытяжки из глаз овцы, присланных городским мясником, к великому отвращению своей прислуги, которой на другое утро приходилось убирать комнату. Любовь к своей профессии была единственной страстью этого сухого положительного человека.

Нужно сказать, что его стремление всегда находиться на уровне современных знаний делало ему тем больше чести, что оно не основывалось на соперничестве. В течение семи лет его практики в Хойланде только три раза у него появлялись соперники в лице собратьев по профессии: двое из них избирали своей штаб-квартирой самую деревню, а один основался в соседней деревушке — Нижнем Хойланде. Из них один, про которого говорили, что в течение восемнадцати месяцев его пребывания в деревне он был своим единственным пациентом, заболел и умер. Другой удалился честь честью, купив четвертую часть практики Бэзингстока, тогда как третий в одну глухую сентябрьскую ночь скрылся, оставив за собой голые стены дома и неоплаченные счета аптекаря. С этих пор никто уже не отваживался отбивать пациентов у всеми уважаемого хойландского доктора.

Поэтому велико было его удивление и любопытство, когда, проезжая однажды утром по Нижнему Хойланду, он заметил, что стоявший у околицы новый дом кто-то занял и на его воротах, выходивших на большую дорогу, красовалась новая медная дощечка. Он остановил свою рыжую кобылу (за которую в свое время заплатил пятьдесят гиней), чтобы хорошенько рассмотреть эту дощечку. Изящными, маленькими буквами на ней было выгравировано: «Доктор Верриндер Смит».

На дощечке последнего доктора буквы были в полфута высотою, и потому, сопоставив эти два обстоятельства, Риплей невольно подумал, что новый пришелец может оказаться гораздо более опасным конкурентом. Его подозрения подтвердились в тот же вечер, когда он навел справки в медицинском указателе. Оттуда он узнал, что доктор Верриндер Смит обладает высшими учеными степенями, успешно работал в университетах Эдинбурга, Парижа, Берлина и Вены и был награжден медалью и премией Ли Гопкинса за оригинальные исследования по вопросу о функциях передних корней спинномозговых нервов. Доктор Риплей в замешательстве ерошил свои жидкие волосы, читая curriculum vitae{38} своего соперника. Что могло заставить этого блестящего молодого ученого поселиться в маленькой гэмпширской деревушке?

Но, как ему показалось, он скоро нашел разъяснение этой непостижимой загадки. Очевидно, доктор Верриндер Смит просто искал уединения, чтобы без помех предаваться своим научным исследованиям. Дощечка же была прибита просто так, без всякого намерения привлечь пациентов. Он полагал, что его объяснение очень правдоподобно и что он много выиграет от такого приятного соседства. Сколько раз ему приходилось жалеть о том, что он лишен высокого удовольствия общаться с родственным умом. Отныне, к его чрезвычайной радости, это удовольствие станет ему доступно. Именно поэтому он и предпринял шаги, на которые в ином случае ни за что бы не решился. Согласно правилам докторского этикета, вновь прибывший доктор первый делает визит местному доктору, и обыкновенно это правило строго соблюдается. Сам Риплей всегда педантично следовал правилам профессионального этикета и, все же, на следующий день отправился с визитом к доктору Верриндеру Смиту. По его мнению, этим любезным поступком он создавал благоприятную почву для сближения со своим соседом.

Дом оказался чистеньким и благоустроенным. Красивая горничная провела доктора Риплея в небольшой, светлый кабинет. Следуя за горничной по коридору, он заметил в передней несколько зонтиков и дамскую шляпку. Какая жалость, что его коллега женат! Это помешает им близко сойтись и проводить целые вечера, беседуя друг с другом, а ведь эти вечера в таких обольстительных красках рисовались его воображению! Но зато кабинет произвел на него самое благоприятное впечатление. Там и сям были разложены такие дорогие инструменты, какие гораздо чаще встречаются в больницах, чем у частных врачей. На столе стоял сфигмограф{39}, а в углу какая-то машина, похожая на газометр, с употреблением которой доктор Риплей не был знаком. Книжный шкаф, полки которого были уставлены тяжеловесными томами в разноцветных переплетах, на французском и немецком языках, привлек его особенное внимание, и он весь погрузился в рассматривание книг, пока отворившаяся позади него дверь не заставила его обернуться. Перед ним стояла маленькая женщина с бледным, простым лицом, но проницательными насмешливыми глазами. В одной руке она держала пенсне, в другой — его карточку.

—Здравствуйте, доктор Риплей, — сказала она.

—Здравствуйте, сударыня, — ответил он. — Вашего супруга, вероятно, нет дома?

—Я не замужем, — просто ответила она.

—Ах, извините, пожалуйста! Я имел в виду доктора... доктора Верриндера Смита.

—Я — доктор Верриндер Смит.

Доктор Риплей был так поражен, что уронил шляпу и забыл даже поднять ее.

—Как?! — с трудом выговорил он. — Обладатель премии Ли Гопкинса — вы!

Ему никогда не приходилось видеть женщины-врача, и его консервативная душа возмущалась при одной мысли о таком уродливом явлении. Хотя он не процитировал библейского текста, гласящего, что только мужчина может быть врачом и только женщина — кормилицей, однако он чувствовал, что прямо у него на глазах свершилось неслыханное богохульство. На лице доктора Риплея ясно отразились его мысли.

—Мне очень жаль, что я обманула ваши ожидания, — сухо сказала дама.

—Действительно, вы удивили меня, — ответил он, поднимая свою шляпу.

—Вы, значит, противник женского освободительного движения?

—Не могу сказать, чтобы оно пользовалось моей симпатией.

—Но почему?

—Я предпочел бы уклониться от дискуссии.

—Но я уверена, что вы ответите на вопрос дамы.

—В таком случае я скажу вам, что женщины, узурпируя привилегии другого пола, подвергаются опасности лишиться своих собственных.

—Но почему же женщина не может зарабатывать средства к жизни умственным трудом?

—Доктора Риплея раздражало спокойствие, с которым она задавала ему вопросы.

—Я очень хотел бы избежать спора, мисс Смит.

—Доктор Смит, — поправила она его.

—Ну, доктор Смит. Но если вы настаиваете, то должен сказать вам, что я не считаю медицину профессией, приличною для женщины, и что я против женщин, старающихся походить на мужчин.

Это был крайне грубый ответ, и ему тотчас же стало стыдно за свою грубость. Но его собеседница всего лишь приподняла брови и улыбнулась.

—Мне кажется, что вы слишком поверхностно относитесь к проблеме женского равноправия, — сказала она. — Конечно, если в результате женщины становятся похожими на мужчин, то от этого они много теряют.

Своим замечанием она довольно удачно отпарировала его грубую выходку, и доктор не мог не оценить этого.

—Честь имею кланяться, — сказал он.

—Мне очень жаль, что между нами не могут установиться более дружелюбные отношения, раз уж мы соседи, — сказала она.

Он опять поклонился и сделал шаг к двери.

—Удивительное совпадение, — сказала она. — Когда мне подали вашу карточку, я как раз читала вашу статью о сухотке спинного мозга в «Ланцете»{40}.

—В самом деле? — сухо осведомился он.

—Очень талантливая статья.

—Весьма любезно с вашей стороны.

—Но взгляды, которые вы приписываете профессору Питру из Бордо, уже отвергнуты им.

Я пользовался его брошюрой издания 1890 года, — сердито сказал доктор Риплей.

А вот его брошюра издания 1891 года. — Она достала из груды периодических изданий, лежавших на столе, небольшую книжку и протянула ее доктору Риплею. — Посмотрите вот это место...

Доктор Риплей быстро пробежал глазами указанный ею абзац. Не могло быть никакого сомнения: профессор совершенно отказался от взглядов, высказанных им в предыдущей статье. Швырнув книжку на стол, Риплей еще раз холодно поклонился и вышел из кабинета. Взяв вожжи у грума, он обернулся в сторону дома и увидел, что мисс Смит стоит у окна и, как ему показалось, весело хохочет.

Весь день его преследовало воспоминание об их встрече. Он чувствовал, что вел себя в разговоре с госпожой Смит как школьник. Она показала, что знает больше его по вопросу, которым он особенно интересовался. Она держалась учтиво и спокойно, в то время как он был груб и сердился. Но больше всего Риплея угнетала мысль о ее чудовищном вторжении в сферу его собственной деятельности. До сих пор женщина-врач была для него абстрактным, отвратительным понятием, теперь же оно имело реальное воплощение: рядом с ним поселилась докторша, и у нее на дверях была такая же медная дощечка, как у него — очевидно, она рассчитывала на его пациентов. Конечно, он не боялся ее конкуренции, но его возмущало поругание идеала женственности, которым, по его мнению, являлась профессия соседки. Ей, вероятно, не больше тридцати лет, и у нее славное выразительное лицо. Он вспомнил ее насмешливые глаза и твердый, изящно очерченный подбородок. Больше всего он негодовал при мысли о тех испытаниях, которым во время изучения медицины должна была подвергаться ее стыдливость. Мужчина может, конечно, пройти через это, сохранив всю свою чистоту, но женщина — никогда!

Но вскоре он понял, что ему придется серьезно считаться с ее конкуренцией. Известие о прибытии докторши в Хойланд привлекло в ее кабинет нескольких любопытных пациентов, на которых ее уверенность и необыкновенные новомодные инструменты произвели такое сильное впечатление, что в течение пары недель они не могли говорить ни о чем другом. А затем появились другие признаки неизгладимого впечатления, которое она произвела на умы деревенского населения. Фермер Эйтон, уже несколько лет безуспешно лечившийся от экземы цинковой мазью, сразу поправился, как только докторша смазала ему ногу какой-то жгучей жидкостью, в течение трех ночей причинявшей невыразимые страдания. Миссис Крайдер, всегда смотревшая на родинку на щеке своей дочери Эльзы как на знак Божьего гнева за невоздержанность — перед родами она позволила себе съесть три порции малинового пирога, — также убедилась, что это зло поправимое. Словом, через месяц мисс Смит пользовалась известностью, а через два — славой.

Иногда доктор Риплей встречался с ней во время своих поездок. Она ездила в высоком кабриолете и правила сама; мальчик-грум сидел позади нее. Когда они встречались, доктор Риплей неизменно приподнимал свою шляпу, но суровое выражение его лица недвусмысленно говорило о том, что это чистая формальность. Действительно, его неприязнь к мисс Смит быстро перешла в настоящую ненависть. Описывая ее горстке преданных пациентов, он позволял себе изображать ее в качестве «бесполой женщины». Впрочем, ряды его пациентов быстро таяли, и каждый новый день приносил известие о чьем-нибудь отступничестве. По-видимому, население прониклось почти фанатическою верою в ее искусство, и пациенты стекались к ней толпами. Но что особенно оскорбляло Риплея, так это то, что ей удавалось такое, от чего он из-за трудности выполнения обыкновенно отказывался. При всей обширности своих познаний он не отваживался на операции, чувствуя, что его нервы недостаточно крепки для этого, и обыкновенно отсылал больных, нуждающихся в хирургической помощи, в Лондон. Она же бралась за самые трудные операции. Риплей жестоко страдал, узнав, что она взялась выпрямить кривую ногу Алека Тернера, сына приходского священника; более того, мать Алека прислала ему записку, с просьбой взять на себя хлороформирование ее сына во время операции. Отказаться было бесчеловечно, так как заменить его было некому, и потому, скрепя сердце, он дал свое согласие, хотя перспектива стать свидетелем торжества соперницы была для него горше полыни. Тем не менее, несмотря на свою неприязнь, Риплей не мог не удивляться ловкости, с которою докторша произвела операцию. Ему никогда не приходилось видеть более искусную работу, и у него хватило благородства высказать свое мнение вслух, хотя ее мастерство лишь усилило его нерасположение к ней. Благодаря этой операции популярность докторши сильно выросла в ущерб, разумеется, его собственной репутации, и теперь у него появился лишний повод ненавидеть ее — он боялся остаться без практики. Но именно из-за этой ненависти дело приняло совсем неожиданный оборот.

В один зимний вечер, когда доктор Риплей только что отобедал, он получил известие от соседа-помещика, Фэркастля — самого богатого человека в округе, — что его дочь обварила руку кипятком и срочно нужна помощь. За докторшей тоже послали человека, так как Фэркастлю было безразлично, кто приедет, лишь бы поскорее. Как сумасшедший, выбежал доктор Риплей из своего кабинета; он поклялся, что не даст сопернице проникнуть в дом своего лучшего пациента. Он даже не подождал, пока зажгут фонари на экипаже и помчался сломя голову. Он жил несколько ближе к имению

Фэркастля, чем мисс Смит, и был уверен, что приедет значительно раньше ее.

Так, вероятно, и оказалось бы, не вмешайся тут всемогущий случай, постоянно расстраивающий самые правильные расчеты человеческого ума и сбивающий с толку самых самоуверенных пророков. Потому ли, что у экипажа не были зажжены фонари, или потому, что Риплей все время думал о своей счастливой сопернице, но только на крутом повороте на Бэзингстокскую дорогу фаэтон чуть не опрокинулся. Доктор и грум помещика вылетели из экипажа в канаву, а испуганная лошадь умчалась с пустой повозкой. Грум выбрался из канавы и зажег спичку, осветив своего стонущего компаньона.

Доктор приподнялся на локте. Он увидел, что ниже колена его правой ноги из разорванной штанины торчит что-то белое и острое.

—Ах, Господи! — простонал он. — Ведь эта штука продержит меня в постели по крайней мере три месяца! — И с этими словами он лишился чувств.

Когда он пришел в себя, грума уже не было, так как он побежал к дому помещика за помощью, но около него стоял мальчик, грум мисс Смит, направляя свет фонаря на его поврежденную ногу, а сама она в это время ловко разрезала кривыми ножницами его брюки в том месте, где нога была сломана.

—Ничего, доктор, — сказала она успокаивающим тоном. — Мне очень жаль, что с вами случилось такое несчастье. Завтра к вам приедет доктор Гортон, но я уверена, что до его приезда вы не откажетесь от моей помощи. Я глазам не поверила, когда увидела, что вы лежите на дороге.

—Грум ушел за помощью, — простонал больной.

—А пока она придет, мы перенесем вас в экипаж. Полегче, Джон! Так! Но в таком виде вам нельзя ехать. Не возражаете, если я дам вам хлороформ? Я приведу вас в состояние...

Доктору Риплею не пришлось услышать конца этой фразы. Он попытался было приподнять руку и пробормотать что-то в знак протеста, но в ту же минуту ощутил сладковатый запах хлороформа, и чувство необычайного покоя охватило его измученное тело. Ему казалось, что он погрузился в холодную прозрачную воду и опускается все ниже и ниже плавно и без усилий в царство зеленоватых теней, а воздух сотрясается от гармоничного звона больших колоколов. Но вот он начал подниматься наверх, виски сдавила страшная тяжесть; и вот он оставил позади зеленоватый сумрак моря, и яркий дневной свет опять коснулся его глаз. Два блестящих золотых шара сияли перед его ослепленными глазами. Он долго щурился, желая понять, что это такое, пока, наконец, не сообразил, что это всего-навсего медные шары, укрепленные на столбиках его кровати, и что он лежит в своей собственной маленькой комнате; ему казалось, что вместо головы у него пушечное ядро, а вместо ноги — кусок железа. Повернув голову, он увидел склонившееся над ним спокойное лицо докторши.

А, наконец-то! — сказала она. — Я всю дорогу не давала вам очнуться. Я знаю, как мучительна тряска при переломе. Ваша нога в лубке. Я приготовила вам снотворное. Сказать вашему груму, чтобы он съездил завтра утром за доктором Гортоном?

Я предпочел бы, чтобы меня продолжали лечить вы, — сказал доктор Риплей слабым голосом, — вы ведь отобрали у меня всех пациентов, возьмите же и меня в придачу, — прибавил он с нервным смешком.

Не слишком приветливая речь, но когда она отошла от постели больного, ее глаза светились не гневом, а состраданием.

У доктора Риплея был брат, Вильямс, — младший хирург в лондонском госпитале. Получив известие о несчастии с братом, он сейчас же приехал в Гэмпшир. Услышав подробности, он удивленно приподнял брови.

— Как! У вас завелась одна из этих] — воскликнул он.

— Я не знаю, что бы я делал без нее.

— Не сомневаюсь, что она хорошая сиделка.

— Она знает свое дело не хуже нас с тобой.

— Говори только за себя, Джеймс, — ответил лондонец, презрительно фыркнув. — Но если даже мы оставим в стороне данный случай, то ты не можешь не сознавать, что медицина — профессия, совсем не подходящая для женщины.

— Так, значит, ты полагаешь, что ничего нельзя сказать в защиту противоположного мнения?

— Великий Боже! А ты?

— Ну, не знаю. Но вчера вечером мне пришло в голову: а вдруг наши взгляды на этот предмет несколько узки?

— Вздор, Джеймс! Женщины могут получать премии за лабораторные занятия, но ведь ты знаешь не хуже меня, что в критических обстоятельствах они совершенно теряются. Ручаюсь, что, перевязывая твою ногу, эта женщина страшно волновалась. Кстати, дай-ка я посмотрю, хорошо ли она ее перевязала.

—Я предпочел бы, чтобы ты ее не трогал, — сказал больной. — Мисс Смит сказала, что все в порядке.

Вильяме казался глубоко оскорбленным.

— Если слово женщины для тебя значит больше, чем мнение младшего хирурга лондонского госпиталя, то, разумеется, мне остается только умолкнуть, — сказал он.

— Да, я предпочитаю, чтобы ты не трогал ее, — твердо сказал больной.

— В тот же вечер доктор Вильямс Риплей, пылая негодованием, вернулся в Лондон.

Докторша крайне удивилась, что брат Риплея так скоро уехал.

—Мы с ним слегка поспорили, — сказал доктор Риплей, не считая нужным вдаваться в подробности.

В течение целых двух долгих месяцев доктору Риплею приходилось ежедневно общаться со своей соперницей, и он узнал много такого, о чем раньше и не подозревал. Она оказалась прекрасным товарищем и самым внимательным врачом. Ее короткие визиты были для него единственной отрадой в длинные скучные дни, которые он поневоле проводил в постели. У нее были те же интересы, что и у него, и она могла говорить обо всем, как равный с равным. И тем не менее только совершенно лишенный чуткости человек мог бы не заметить под этой сухой и серьезной оболочкой нежной женственной натуры, сказывавшейся и в ее разговоре, и в выражении голубых глаз, и в тысяче других мелочей. А он, несмотря на некоторую примесь фатовства и педантизма, ни в коем случае не был лишен чуткости и был достаточно благороден, чтобы признаться в своих заблуждениях.

— Не знаю, как мне оправдаться перед вами, — застенчиво начал он однажды, когда его выздоровление подвинулось вперед уже настолько, что он мог сидеть в кресле, заложив ногу на ногу, — но я чувствую, что я был совершенно не прав.

— В чем же именно?

— В своих воззрениях на женский вопрос. Я привык думать, что женщина неизбежно теряет часть своей привлекательности, посвящая себя такой профессии, как медицина.

— Так вы больше не считаете, что женщины-врачи становятся какими-то бесполыми существами? — воскликнула она.

— Пожалуйста, не повторяйте моего идиотского выражения.

— Я так рада, что помогла вам изменить свои взгляды на этот вопрос. Наверное, это самый искренний комплимент, какой только мне приходилось слышать.

— Как бы то ни было, а это правда, — сказал он, и потом всю ночь был счастлив, вспоминая, как вспыхнули румянцем ее бледные щеки и какой прекрасной она казалась в ту минуту. Он уже давно понял, что она такая же женщина, как и другие, и не мог уже более скрывать от себя, что для него она стала единственной. Ловкость, с которою она перевязывала его ногу, нежность ее прикосновения, удовольствие, которое ему доставляло ее присутствие, сходство их вкусов, — все вместе взятое совершенно изменило его отношение к ней. Тот день, когда она в первый раз не приехала к нему в обычное время — ему уже не нужны были ежедневные перевязки, — был для него печальным днем. Но намного страшнее была мысль, что наступит время — а он чувствовал, что это время близко, — когда ему больше не понадобится ее помощь и она прекратит свои визиты. Наконец настал день, когда она приехала к нему в последний раз. Увидев ее, он почувствовал, что от исхода этого последнего свидания зависит все его будущее. Он был человек прямой, и потому, когда она начала проверять его пульс, взял ее за руку и спросил, не согласится ли она стать его женой.

—И соединить свою практику с вашей? — сказала она.

Он вздрогнул, оскорбленный и опечаленный ее вопросом.

— Как можете вы приписывать мне такие низкие мотивы? — воскликнул он. — Я люблю вас самою бескорыстною любовью.

— Нет, я была не права. Я сказала глупость, — проговорила она, отодвигая свой стул несколько назад и ударяя молоточком по его колену. — Забудьте мои слова. Я не хотела огорчать вас, и, поверьте, я высоко ценю честь, которую вы оказали мне своим предложением. Но то, чего вы хотите, совершенно невозможно.

Если бы он имел дело с другой женщиной, он, вероятно, стал бы убеждать и настаивать, с нею же — он инстинктом чувствовал это — такая тактика была совершенно бесполезна. В тоне ее голоса чувствовалась непоколебимая решимость. Он ничего не сказал и с убитым видом откинулся на спинку своего кресла.

—Мне очень жаль вас разочаровывать, — сказала она. — Если бы я догадывалась о вашем чувстве, я сказала бы вам раньше, что решила всецело посвятить себя науке. Есть столько женщин, созданных для брака, и так мало мечтающих о биологических исследованиях. Я останусь верна своему призванию. Я приехала сюда в ожидании открытия Парижской физиологической лаборатории. На днях мне сообщили, что там для меня есть вакансия, и таким образом кончится мое вторжение в вашу практику. Я была к вам так же несправедлива, как и вы ко мне. Я считала вас ограниченным педантом, человеком, у которого нет никаких достоинств. Пока вы болели, я узнала и оценила вас, и я навсегда сохраню воспоминание о нашей дружбе.

И вот через несколько недель в Хойланде опять остался один врач — доктор Риплей. Но обитатели деревни заметили, что за несколько месяцев он сильно постарел, что в его голубых глазах застыло выражение затаенной тоски, а интересные молодые леди, с которыми сталкивал его случай или заботливые деревенские маменьки, возбуждали в нем еще меньший интерес, чем прежде.

1894 г.

ДЬЯВОЛ ИЗ БОНДАРНОЙ МАСТЕРСКОЙ

Нелегко было подвести к берегу «Геймкок»: река принесла столько ила, что образовалась громадная мель, на несколько миль выходившая в Атлантический океан. Берег вырисовывался слабо. Когда первые пенистые волны показали нам опасность, мы пошли медленно, осторожно. Не раз мы задевали дном песок — глубина порой едва превышала шесть футов, — но удача сопутствовала нам, и мы потихоньку приближались к берегу. Когда же стало еще мельче, из фактории навстречу нам выслали байдарку, и лоцман из племени крусов повел нас дальше. Яхта бросила якорь приблизительно в двухстах ярдах от острова: негр жестом объяснил, что нечего и думать подойти ближе. Морская лазурь в этом месте сменилась коричневатой речной водой. Даже под прикрытием острова волны ревели и кружились. Река казалась полноводной; уровень воды поднимался выше корней пальм, и течение несло куски бревен, деревьев и всевозможные обломки.

Хорошенько закрепив якорь, я решил не мешкая пополнить запасы воды, потому как я понял, что эта местность источала лихорадку и задерживаться здесь неблагоразумно. Мутная река, илистые берега, яркая зелень, ядовитая растительность, заросли и туман — налицо все признаки опасности для человека, способного распознать их. Я велел поставить в шлюпку два пустых бочонка для воды. Мы запаслись бы питьем до самого Сен-Поля-де-Луанда. Сам я сел в маленький ялик и стал грести по направлению к острову. Над пальмами я видел развевающийся флаг Объединенного Королевства, который обозначал коммерческую станцию фирмы « Армитедж и Вильсон».

Ялик подходил, и я увидел саму станцию — длинное низкое строение, выбеленное известкой; вдоль его фасада тянулась широкая веранда, а по обеим сторонам виднелись наставленные одна на другую бочки с пальмовым маслом. Целый ряд челнов и байдарок тянулся вдоль морского берега; в реку вдавался маленький мол, на котором стояли двое в белых костюмах, подвязанных красными кушаками, и ждали меня. Один был полный человек с седой бородой. Другой, высокий и стройный, стоял в широкой, напоминавшей гриб шляпе, которая наполовину скрывала его бледное продолговатое лицо.

Очень рад вас видеть, — приветливо сказал этот последний. — Я — Уокер, агент фирмы «Армитедж и Вильсон». Позвольте представить вам также доктора Северола, моего товарища по службе. Нам нечасто случается видеть здесь частную яхту.

—Это «Геймкок», — ответил я. — А я ее владелец и капитан — Мельдрем.

—Исследователь?

—Лепидоптерист... иными словами — охотник на бабочек. Я исследовал весь западный берег, начиная от Сенегала.

—И богатая у вас добыча? — спросил доктор. Я заметил, что белки его глаз имеют желтоватый оттенок.

—Сорок полных ящиков! Сюда мы пристали, чтобы запастись водой и разузнать, нет ли чего-нибудь для меня интересного.

Пока мы беседовали, два молодых круса успели подтянуть мой ялик к берегу. Я ступил на мол, и мои новые знакомые закидали меня вопросами: белых они не видали уже много месяцев.

—Чем мы занимаемся? — переспросил доктор, когда я, в свою очередь, стал расспрашивать его. — О, дел у нас множество, и они отнимают у нас уйму времени. В свободные же минуты мы спорим о политике. Да, по особой милости Провидения, Северол — отчаянный радикал, я же — честный, неисправимый юнионист. Благодаря этому мы каждое утро спорим о местном управлении часа по два и более.

—И пьем виски с хинином. В настоящее время мы оба прямо-таки пропитаны лекарством, а нормальная температура тела доходила у нас в прошлом году до 40 градусов. Нет, что ни говорите, а устье Огоуэй-Ривер никогда не сможет стать курортом.

Нигде не услышишь столько шуток, как в колониальной глуши: люди, идущие в авангарде цивилизации, привыкли говорить о своих бедах и печалях с юмором, черпая в добродушных остротах силы и мужество, чтобы противостоять ударам судьбы. В какие бы уголки от Сьерра-Леоне и ниже я ни заглядывал, всюду в источающих лихорадку болотах я находил противоборствующие тропическому недугу уединенные общины и слышал все те же мрачноватые шутки. Есть, право слово, что-то чуть ли не божественное в дарованной человеку способности господствовать над условиями собственной жизни и заставлять свой ум и дух презирать материальные лишения.

—Через полчаса будет готов обед, капитан Мельдрем, — сказал доктор. — Уокер займется им: эту неделю его черед исполнять обязанности экономки. А мы покамест, если угодно, прогуляемся: я покажу вам остров.

Солнце зашло за линию пальм, и свод неба представлялся внутренностью громадной нежно-розовой раковины. Тот, кто никогда не жил в тропических странах, где даже вес маленькой салфетки, лежащей у вас на коленях, становится нестерпимым, не может себе представить восхитительного облегчения, которое испытываешь, чувствуя свежесть вечера.

—У нашего острова есть романтический отпечаток, — сказал Северол, отвечая на мое замечание относительно однообразия их жизни. — Мы живем на границе неведомого. Там, в верховьях реки, — и его палец указал на северо-запад, — Дюшалью посетил внутренность материка и открыл гориллу; там Габон — страна больших обезьян. С этой стороны, — и он указал на юго-запад, — никто не проникал далеко. Местность, орошаемая нашей рекой, совершенно неизвестна европейцам. Стволы деревьев, которые несет течением, приплыли из таинственной и неведомой страны. Когда я вижу удивительные орхидеи и необычные растения, принесенные водой на окраину острова, я сожалею, что не обладаю достаточными познаниями в ботанике.

Доктор указал на покатую отмель коричневого цвета, сплошь усеянную листьями, стволами и лианами. Ее концы, выходившие в море, как естественные молы, образовывали маленький неглубокий залив, в центре которого плавал ствол дерева, окруженный вьющимися растениями.

Все эти растительные остатки принесены с возвышенности, — сказал доктор. — Они будут плавать в нашем маленьком заливе до тех пор, пока новое наводнение не унесет их в море.

— Что это за дерево? — спросил я.

— Кажется, что-то вроде приморского дуба; но он порядочно-таки истлел, если судить по его внешнему виду. Не пойти ли нам дальше?

Он привел меня в длинное строение, где было разбросано много клепок и обручей.

—Вот это наша бондарная мастерская, — сказал доктор. — Бочки мы получаем в разобранном виде и сами собираем их. Скажите, вы не замечаете здесь ничего зловещего?

Я посмотрел на высокую крышу из гофрированного железа, деревянные струганые стены, на земляной пол. В одном из углов я заметил матрац и шерстяное одеяло.

Нет, не вижу ничего страшного, — ответил я.

Знаете, мы столкнулись тут с чем-то необычайным. Видите эту постель? Я намерен нынче ночевать здесь и без хвастовства скажу, что это будет серьезное испытание для человеческих нервов.

Что же здесь происходит?

Что происходит? Вы недавно говорили об однообразии нашей жизни; так вот, уверяю вас, что в ней порой случаются престранные вещи. Но давайте вернемся в дом, потому что после захода солнца от болот поднимается туман, который источает лихорадку. Смотрите: вон сырость уже тянется через реку.

В самом деле, длинные щупальца белого пара, изгибаясь, вытягивались из чащи низких кустов и зарослей и ползли к нам над широкой и взволнованной поверхностью коричневой реки. В воздухе ощущалась тяжелая влажность.

—Вот и обеденный гонг, — сказал доктор. — Если таинственные и непонятные явления вас интересуют, то поговорим позже.

Конечно же, эти явления меня интересовали, потому что выражение лица доктора, испугавшегося пустой мастерской, сильно подействовало на мое воображение. Это был грубоватый, добродушный человек, но он не переставал осматриваться по сторонам, и в его глазах я подмечал странное выражение, — не страх, а скорее тревогу человека остерегающегося.

Кстати, — сказал я, когда мы шли к дому, — вы показали много хижин ваших туземцев, но я не видел ни одного из черных.

Они сейчас все спят вон на том понтоне, — сказал доктор.

—Вот как? К чему же им тогда дома?

—Еще совсем недавно они в них жили. На понтоне мы поместили их до поры до времени: хотим, чтобы они немного успокоились. Негры чуть не обезумели от ужаса, и нам пришлось отпустить их. Только мы с Уокером и ночуем на острове.

—И что их так испугало?

—Мы возвращаемся все к тому же разговору. Не думаю, чтобы Уокер возражал, если я расскажу вам, что у нас, собственно, произошло. С какой стати нам делать из этого тайну? Несомненно, это очень неприятная история... — сказал Северол и погрузился в молчание.

Не обмолвился доктор ни словом и за обедом, устроенным в мою честь. Обед, надо сказать, удался на славу: складывалось такое впечатление, будто эти милые люди, едва «Геймкок» показался против мыса Лопес, принялись готовить свой знаменитый суп из груш и варить сладкие бататы. Да, на столе у нас были самые вкусные местные блюда, какие можно пожелать. Прислуживал нам

«бой» из Сьерра-Леоне, великолепный представитель своей расы. Едва я успел подумать, что, по крайней мере, этот малый не поддался общей панике, как он, поставив на стол десерт и вино, поднес руку к тюрбану.

—Другого дела нет, масса Уокер? — спросил он.

—Нет, Мусса, кажется все, — ответил хозяин. — Но сегодня мне нездоровится, и я хотел бы, чтобы ты остался на острове.

На лице африканца я увидел признаки борьбы между страхом и долгом. Кожа его окрасилась в тот бледно-пурпурный оттенок, который у негров соответствует бледности, а в глазах промелькнуло выражение ужаса.

Нет, нет, масса Уокер, — вскричал он в конце концов, — лучше вы ходить со мной на понтон, масса. Я вас лучше сторожить на понтон, масса.

Не годится, Мусса. Белые не покидают своего поста.

Я снова увидел на лице негра отчаянную внутреннюю борьбу; и опять страх одержал верх.

—Не надо, масса Уокер. Простить меня... Я не могу сделать так... Вчера да... Или завтра да... А сегодня быть третья ночь... И я не иметь силы...

Уокер пожал плечами.

Ну так уходи. С первым же пароходом ты можешь вернуться в Сьерра-Леоне. Мне не нужен слуга, который бросает меня в ту минуту, когда он больше всего нужен. Полагаю, капитан Мельдрем, все это для вас загадка... Если только от доктора вы не узнали, что...

Я показал капитану мастерскую, но ничего не рассказал, — заметил доктор Северол. — Мне кажется, вы нездоровы, Уокер, — прибавил он, вглядываясь в лицо своего товарища. — Без сомнения, у вас приступ лихорадки.

Да, меня целый день знобило, и теперь какая-то тяжесть давит на плечи. Я принял десять гран хинина, и голова у меня гудит, как наковальня. Но я все равно переночую с вами в бондарной мастерской, Северол.

Нет, нет, дружище. Вы должны немедленно лечь. Мельдрем извинит вас. Я останусь в мастерской и приду, чтобы дать вам лекарство перед первым завтраком.

Очевидно, у Уокера начался один из припадков перемежающейся лихорадки, которая стала бичом западного побережья Африки; его посинелые щеки покраснели, глаза заблестели, и он глухим голосом находящегося в бреду человека вдруг принялся стонать какую-то песню.

—Пойдемте, старина, мы уложим вас, — сказал доктор.

Мы отвели Уокера в его комнату, раздели и дали ему сильного успокоительного; он забылся глубоким сном.

Теперь он спокоен на всю ночь, — сказал доктор, когда мы вернулись к столу и снова наполнили стаканы. — То у него, то у меня делается лихорадка; к счастью, мы еще никогда не заболевали разом. Мне было бы неприятно, если бы я сегодня свалился, потому что мне нужно разгадать одну маленькую загадку. Вы ведь уже знаете, что я собираюсь ночевать в нашей мастерской?

Да, знаю.

Когда я говорю «ночевать», я подразумеваю «сторожить». На острове царит такой страх, что никто из туземцев не остается на берегу после захода солнца. Сегодня ночью я хочу выяснить причину всеобщего ужаса. Прежде туземный сторож спал в нашей бондарне, чтобы кто-нибудь не украл ободьев бочек. И вот шесть дней тому назад он бесследно исчез. Престранное это было событие: все челны оставались на местах, а в воде слишком много крокодилов, чтобы кто-нибудь решился пуститься вплавь. Что сделалось с ним и каким образом он исчез с острова — остается тайной. Мы с Уокером удивились, а чернокожие испугались, и между ними начали ходить странные рассказы о колдовстве. Но настоящая паника началась, когда на третью ночь исчез второй сторож.

—Что с ним приключилось? — спросил я.

Мы не только не знаем этого, но у нас нет даже мало-мальски правдоподобного предположения. Негры клянутся, что в нашу бочечную мастерскую каждую третью ночь является страшный демон, который требует человеческую жертву. Они ни в какую не желают оставаться на острове, ничем их не переубедишь. Даже Мусса, вполне преданный слуга, оставил, как вы видели, больного хозяина на произвол судьбы. Если мы хотим спасти нашу станцию, то должны успокоить их, и я нахожу, что лучшее средство — это самому переночевать в мастерской. Сегодня третья ночь, и что-то должно произойти.

И у вас нет никаких улик? — спросил я. — Не осталось ли следов борьбы, пятен крови, наконец, отпечатков ног на полу, — того, что могло бы дать косвенные намеки, с какого рода опасностью вам придется столкнуться?

Ничего подобного у нас нет. Исчезли два негра, вот и все. Вторым был старый Али, присматривавший за гаванью с тех пор, как существует станция. Я всегда считал его твердым, как скала, и обратить его в бегство могло лишь что-то поистине ужасное.

—Сдается мне, — заметил я, — что эта задача не по плечу одному человеку. Коли ваш друг находится под действием опия и не сможет прийти вам на помощь, то позвольте мне провести с вами эту ночь в мастерской.

Северол благодарно протянул мне через стол руку.

Весьма великодушное предложение с вашей стороны, Мельдрем. Я не решился бы просить вас об этом, потому что не пристало быть навязчивым с гостем. Но если вы говорите серьезно...

Вполне серьезно. И если вы подождете еще несколько минут — мне надо сообщить на яхту, чтобы меня не ждали, — то я буду к вашим услугам.

Когда мы шли обратно по маленькому молу, нас поразило ночное небо. Страшные гряды темно-синих облаков громоздились со стороны материка. Ветер, дувший из Африки, обдавал нас горячим дыханием; казалось, будто жар исходит от большого очага.

—Ого, — сказал Северол, — вероятно, в довершение беды начнется ливень. Если уровень воды в реке поднимается, это означает, что на возвышенностях идет дождь, а раз начинается дождь, никогда не знаешь, сколько времени он продлится. Недавно наводнение чуть не затопило весь остров. Пойдемте проведаем Уокера, а потом уж расположимся на ночь.

Больной спокойно спал; мы поставили подле него лимонный сок, выдавленный в стакан, чтобы в случае пробуждения он мог напиться, а затем направились к мастерской, окутанные зловещей тенью грозных туч. Вода в реке поднялась очень высоко и залила оба мыса, так что бухта почти исчезла.

— Наводнение будет нам весьма кстати, — сказал доктор. — Оно смоет с берега растительный мусор, который из-за подъема воды принесло с верховий реки. Но вот и наше пристанище. Вот книги. Здесь табак. Постараемся провести ночь как можно приятнее.

При свете единственного фонаря большая комната показалась мне жалкой и мрачной. Кроме составленных стопами клепок и груд обручей, в ней совершенно ничего не было, разве только в углу лежал еще матрац доктора. Две бочки мы приспособили как стулья и уселись на них для долгого бдения. Северол принес для меня револьвер, а для себя — двуствольное ружье. Зарядив оружие, мы положили его под рукой. Маленький кружок света в этой темноте выглядел таким печальным, что мы отправились домой и захватили еще пару свечей.

Доктор, у которого, казалось, были стальные нервы, взял книгу и принялся читать, но я видел, что время от времени он опускал ее на колени и внимательно осматривался по сторонам. Два-три раза я также пробовал приняться за чтение, но не мог сосредоточиться. Мысли мои постоянно возвращались к нашей большой, пустой, безмолвной комнате и зловещей тайне, связанной с нею. Мой ум силился построить теорию, которая бы объяснила исчезновение двух человек. Но все было напрасно: оставался лишь неоспоримый факт, что они пропали, и никакого намека на то, куда и каким образом. И вот мы сидим в том же месте и ждем, не имея ни малейшего понятия, с какой опасностью нам предстоит иметь дело. Я был прав, сказав, что затея эта не по плечу одному человеку. Но даже и вдвоем мы чувствовали себя не очень уверенно: не будь рядом товарища, никакая сила на свете не заставила бы меня усидеть в этой комнате и одной минуты!

Скучная, бесконечная ночь! Там, за стенами, журчала река и стонал ветер. Внутри слышалось только наше дыхание, шелест перелистываемой доктором страницы да пронзительный писк случайного комара. Вдруг Северол опустил книгу и стремительно поднялся, пристально глядя на окно. У меня замерло сердце.

Вы ничего не заметили, Мельдрем?

Нет, а вы?

—Мне показалось, что подле окна что-то движется.

Он взял ружье и подошел к окну.

Ничего не видно, но я готов поклясться, что слышал, как что-то медленно двигалось вдоль стены.

Может быть, это был пальмовый лист? — предположил я, поскольку ветер с каждой минутой становился все неистовей.

Вполне возможно, — ответил доктор и снова сел, взявшись за книгу, но его глаза постоянно поднимались и подозрительно поглядывали на окно. Я тоже прислушивался. Но снаружи все было спокойно.

Внезапно наступила гнетущая тишина, и вслед за тем мгновенно разразилась тропическая буря, что совершенно изменило ход наших мыслей. Сверкнула молния, осветившая нас магическим светом, и тотчас же загрохотал гром, от которого задрожала мастерская. Снова и снова вспыхивала молния, и ей вновь и вновь вторил гром, до основания сотрясавший наше пристанище. Вспышки призрачного света и чудовищный грохот напоминали канонаду адской артиллерии. И, наконец, хлынул тропический ливень, яростно стуча по гофрированной железной крыше. Огромная пустая комната грохотала и гудела, как барабан. Из наружной тьмы возникла непостижимая смесь звуков — капанье, бульканье, лопанье, звяканье, всплески, хлюпанье, журчанье, — хор звуков, которые способна произвести вода, резвящаяся на просторе, от шелеста и стука дождевых капель до низкого и ровного гудения реки. С каждым часом рев стихии становился громче и сокрушительней.

—Честное слово, — пробормотал Северол, — это наводнение, наверное, не имеет равных. Но, слава Богу, вот и заря. По крайней мере нам удастся опровергнуть нелепую сказку о третьей ночи.

Сероватый свет украдкой проник в мастерскую, и почти сразу рассвело. Дождь ослабел, но темные воды реки неслись, точно водопад. Я забеспокоился о корабле: не лопнул бы якорный канат.

Мне нужно отправиться на борт, — сказал я, — если яхта сорвется с якоря, ей ни за что не удастся пойти вверх по течению.

Этот остров все равно что плотина, — ответил доктор. — Если вам угодно пройти в дом, я угощу вас чашкой кофе.

Продрогший и жалкий, я с благодарностью принял его предложение. Так ничего и не выяснив, мы вышли из злополучной мастерской и под проливным дождем направились к дому.

—Вот спиртовая лампочка, —сказал Северол. — Пожалуйста, зажгите ее, а я пойду взглянуть на бедного Уокера.

Не успел он выйти, как тут же вернулся с лицом, искаженным от ужаса:

—Он мертв! — хрипло крикнул доктор.

Меня как громом поразило: я замер с лампой в руках и широко раскрытыми глазами смотрел на Северола.

—Да, он мертв, — повторил он, — убедитесь сами.

Ни слова не говоря, я последовал за ним. Войдя в комнату, я прежде всего увидел Уокера. Он лежал поперек кровати в том же самом фланелевом костюме, в который я помог Северолу переодеть его. Ноги и руки несчастного были раскинуты.

—Да нет же, он жив! — прошептал я. Доктор был страшно возбужден, руки его дрожали, как листья на ветру.

Смерть наступила несколько часов назад.

От лихорадки?

От лихорадки?! Посмотрите на его ноги!

Я посмотрел и вскрикнул. Одна из ног несчастного не только выскочила из сустава, но и совершенно вывернулась самым неестественным образом.

—Боже праведный! — вскричал я. — Кто мог совершить такое злодеяние?!

Северол положил руку на грудь трупа.

—Пощупайте, — прошептал он.

Я дотронулся до груди: она не представляла никакого сопротивления. Все тело было какое-то рыхлое, мягкое, уминалось от малейшего нажатия, как кукла, набитая отрубями.

—Грудная клетка раздавлена, размолота, — продолжал Северол тем же глухим, полным ужаса шепотом. — Слава Богу, что несчастный спал под влиянием опия. По его лицу видно, что смерть застигла его во сне.

— Но кто же, кто совершил это ужасное преступление?

— Все! Не могу больше! — сказал доктор, вытирая лоб. — Не считаю себя особенным трусом, но это выше моих сил. И если вы возвращаетесь на «Гейм-кок», я иду с вами.

Идемте же, — сказал я, и мы вышли из дома. Если мы и не побежали сломя голову, то лишь потому, что каждый хотел сохранить перед другим хотя бы тень достоинства.

Нелегко было плыть по бешеной реке в легкой байдарке, но это нас ничуть не беспокоило. Доктор вычерпывал воду, я же греб, — так мы продвигались вперед и ухитрялись удерживать наше утлое суденышко на плаву. Вот мы, наконец, стоим на палубе яхты. Только теперь, когда двести ярдов легли между нами и проклятым островом, мы смогли перевести дух.

—Через пару часов нам придется вернуться, — сказал Северол, — и для этого нужно немного прийти в себя. Готов отдать свое годовое жалованье, лишь бы мои чернокожие не увидели, каков я был несколько минут назад.

Скажу стюарду, чтобы приготовил нам завтрак. А после мы можем вернуться, — ответил я. — Но, ради Бога, доктор, как объясните вы случившееся?

Ничего не понимаю... Я кое-что слышал о колдовской практике среди чернокожих — всю эту чертовщину они называют « вуду » — и смеялся над нею вместе с остальными. Но то, что бедняга Уокер — пристойный, богобоязненный англичанин — умрет в девятнадцатом веке столь чудовищной смертью и что в нем не останется ни единой целой кости — это жестокий удар для меня... Однако, что такое с вашим матросом, Мельдрем? Пьян он, что ли? Сошел с ума или что-то там еще?

Петерсон, самый старый матрос на моей яхте, человек, способный волноваться не больше египетских пирамид, давно стоял на носу и багром отпихивал обломки бревен, плывшие по течению. Теперь же, согнув колени, с расширенными от ужаса глазами, он яростно бороздил воздух указательным пальцем и вопил:

—Смотрите! Смотрите! И мы увидели.

Исполинский ствол плыл по реке, волны лизали гребень его черной коры. И спереди, выставляясь над водой фута на три, как носовое украшение на корабле, из стороны в сторону раскачивалась страшная голова. Плоская, свирепая, огромная как пивная бочка, она цветом напоминала поблекший гриб, а на ее шее виднелись черные и светло-желтые пятна. В тот момент, когда среди водоворота ствол прошел перед яхтой, я увидел, как в дупле старого дерева развернулись два громадных кольца. Отвратительная голова внезапно поднялась на восемь или девять футов, глядя на «Геймкок» немигающими, туманными глазами. Еще миг — и дерево, пронесясь со своим ужасным обитателем мимо нас, исчезло в Атлантическом океане.

—Что это? — спросил я.

—Злой дух нашей мастерской, — ответил Северол, вновь становясь вчерашним болтуном. — Это и есть дьявол, посещавший наш остров, — большой габонский питон!

Я вспомнил, что слыхал на побережье рассказы о чудовищных змеях — боа, живших в глубине страны, о голоде, периодически просыпавшемся в них, и о силе их смертоносных объятий. И тут я все понял. Неделю назад было наводнение, оно и принесло на остров дуплистое дерево и его страшного обитателя. Ствол остался в маленькой бухте, а мастерская была ближе всего к жилищу змеи. И когда в питоне просыпался голод, он уносил сторожей. Конечно, он вернулся и в последнюю ночь, когда Северолу показалось, будто что-то двигалось за окном. Это чудовище вползло в дом и раздавило несчастного Уокера, когда он спал.

—Почему питон не унес его? — спросил я.

—Должно быть, молния и гром испугали гадину. Но вот и наш завтрак, Мельдрем! Чем скорее мы позавтракаем и вернемся на остров, тем будет лучше, не то эти негры подумают, будто мы испугались.

1908 г.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ПАМЯТИ

Поистине удивительно, как незначительный на первый взгляд случай вызывает целую череду событий, переплетение которых в конце концов приводит к самым зловещим и непредвиденным результатам. Приведите в действие силу самую ничтожную — и никто не сможет сказать, где она окончится и какие последствия будет иметь. Из пустяков возникают трагедии, и безделица вчерашнего дня оборачивается катастрофой завтрашнего. Устрица извергает выделения, которые, окружая песчинку, дают рождение жемчужине; искатель жемчуга поднимает ее на поверхность, купец приобретает ее и продает ювелиру, а тот затем уступает ее покупателю. У покупателя ее похищают два бездельника, они ссорятся из-за добычи, один убивает другого и сам гибнет на эшафоте. Здесь прямая цепь событий с больным моллюском в качестве первого ее звена и с виселицей в качестве последнего. Не попади эта песчинка во внутренность раковины, два человека, со всеми их скрытыми задатками к добру и злу, не оказались бы вычеркнуты из книги жизни. Кто же возьмет на себя смелость судить, что действительно мало и что велико?

Таким образом — когда в 1821 году дон Диэго Сальвадор подумал, что коль скоро еретики в Англии платят за ввоз коры пробкового дуба, то ему стоит основать фабрику по изготовлению пробок, — никому и в голову не пришло, что это может нанести вред интересам части человечества. Когда дон Диэго прогуливался под благодатной сенью лимонных дерев, куря папиросу и обдумывая свой план, он и подозревать не мог, что далеко-далеко, в неведомых странах его решение вызовет столько страданий и горя. Так тесен наш старый земной шар и так перепутаны наши интересы, что человеку и мысль новая не может прийти в голову без того, чтобы не омрачить или не украсить жизнь какого-нибудь бедняги, о существовании которого мы не подозревали.

Дон Диэго был капиталистом, и абстрактная мысль скоро приняла конкретную форму большого четырехугольного оштукатуренного здания, где две сотни его смуглых соотечественников выполняли работу ловкими, проворными пальцами за плату, на которую не согласился бы ни один английский мастеровой. Через несколько месяцев результатом этой новой конкуренции было резкое падение цен в торговле, серьезное для самых больших фирм и гибельное для менее значительных. Несколько старых фирм продолжали производство в том же размере, другие уменьшили штаты и сократили издержки; одна или две заперли магазины и признали себя банкротами. К этой последней злополучной категории принадлежала старинная и уважаемая фирма братьев Фэрберн из Бриспорта.

Фирме давно грозило разорение, но дебют дона Диэго в качестве пробочного фабриканта довершил дело. Когда два поколения тому назад первый Фэрберн основал дело, Бриспорт был рыбацким городком, не имевшим ни единого занятия для излишка своего населения. Люди были рады иметь безопасную и постоянную работу на любых условиях. Теперь все изменилось, так как город вырос в центр большого округа на западе, а спрос на труд и его вознаграждение пропорционально возросли; с другой стороны, когда плата за провоз была разорительна, а сообщение медленно, виноторговцы Экзетера и Барнстопля были рады покупать пробки у своего бриспортского соседа; теперь же большие лондонские фирмы стали посылать коммивояжеров, которые, соперничая друг с другом в приобретении покупателей, добились того, что местные торговцы лишились прибылей. Долгое время положение фирмы было непрочным, но дальнейшее падение цен окончательно решило дело и вынудило ее управляющего, мистера Чарльза Фэрберна, закрыть свое заведение.

Был мрачный, туманный субботний полдень, когда рабочим в последний раз выплатили жалованье, и теперь старое здание должно было опустеть. Мистер Фэрберн, убитый горем, стоял на возвышении рядом со своим кассиром, который каждому из проходящих мимо его стола рабочих вручал маленький столбик заработанных шиллингов и медных монет. Обыкновенно рабочие уходили сразу же, как только получали плату, словно дети после надоевших уроков; но сегодня они не ушли, а стояли маленькими группами в большой мрачной зале и разговаривали вполголоса о несчастии, постигшем их хозяев, и о печальном будущем, ожидавшем их самих. Когда последний столбик монет был передан через стол и последнее имя проверено кассиром, толпа молча окружила человека, который недавно был ее хозяином. Люди ждали, что он скажет.

Мистер Фэрберн смутился, так как не предвидел такого поворота событий и присутствовал при раздаче жалованья просто по вошедшей в привычку обязанности. Он был молчаливым, недалеким человеком, и неожиданный призыв к его ораторским способностям сильно его озадачил. Он нервно провел длинными белыми пальцами по худой щеке и взглянул подслеповатыми водянистыми глазами на обращенные к нему серьезные лица.

Мне жаль, что нам приходится расстаться, друзья мои, — начал он надтреснутым голосом. — Плохой это день для всех нас и для Бриспорта. В течение трех лет мы терпели постоянные убытки в делах. Мы продолжали дело в надежде на перемену к лучшему, но оно шло все хуже и хуже. Ничего не остается, кроме как отказаться от предприятия, чтобы не потерять того немногого, что еще осталось. Надеюсь, что вам всем в скором времени удастся найти какую-нибудь работу. Прощайте, и да хранит вас Бог!

Да благословит вас Бог, сэр. Да благословит вас Бог! — закричал хор грубых голосов.

Грянем трижды «ура» в честь мистера Чарльза Фэрберна! — крикнул красивый молодой парень с блестящими глазами, вскакивая на скамью и размахивая шапкой.

Толпа ответила на призыв, но в ее крике не было того воодушевления, какое звучит, когда сердце переполняет радость. Затем рабочие направились на улицу. Выходя, они оглядывались на длинный ряд столов и усеянный пробками пол, но больше всего — на печального, одинокого человека, лицо которого вспыхнуло при грубой сердечности их прощания.

—Гаксфорд, — сказал кассир, дотрагиваясь до плеча молодого человека, который предложил толпе прокричать «ура», — управляющий хочет поговорить с вами.

Рабочий вернулся и остановился перед бывшим хозяином, смущенно вертя в руках шапку. Толпа продолжала, теснясь, идти к выходу, пока в дверях никого не осталось и тяжелые клубы тумана без помех ворвались в покинутую фабрику.

А, Джон! — сказал мистер Фэрберн, внезапно выходя из задумчивости и беря со стола письмо. — Вы работали у меня с самого детства и доказали, что заслуживаете доверия, которое я вам оказывал. Думаю, не ошибусь, если скажу, что внезапная потеря заработка повредит вам больше, чем многим другим из моих бывших рабочих.

Да, сэр, я собирался в масленицу жениться, — ответил рабочий, водя по столу мозолистым указательным пальцем. — Теперь надо будет сперва найти работу.

А работу, мой друг, найти нелегко. Взгляните, вы провели в этой трущобе всю свою жизнь и ни к чему другому не способны. Правда, вы были у меня старшим мастером, но и это не поможет вам, потому что по всей Англии фабрики рассчитывают рабочих, и место найти невозможно. Положение рабочих совсем скверное.

Что ж вы посоветуете мне, сэр? — спросил Джон Гаксфорд.

Об этом-то я и хочу потолковать с вами. У меня есть письмо от Шеридана и Мура из Монреаля. Они спрашивают, нет ли у меня на примете хорошего рабочего, которому можно доверить надсмотр за мастерской. Если вас устраивает их предложение, то можете выехать с первым пароходом. Жалованье гораздо больше, чем мог бы платить я.

Как вы добры, сэр, — растроганно ответил молодой рабочий. — Мэри, невеста моя, тоже будет вам благодарна. Я знаю, ищи я работу, уж точно, истратил бы все, что отложил для обзаведения хозяйством. Но, с вашего позволения, сэр, я хотел бы посоветоваться с ней, а уж тогда соглашаться. Не могли бы вы подождать несколько часов?

—Почта отходит завтра, — отвечал мистер Фэрберн. — Если вы решите принять предложение, то можете написать сегодня вечером. Вот письмо, из которого вы узнаете адрес Шеридана и Мура.

Джон Гаксфорд взял драгоценную бумагу. Сердце его было исполнено благодарности. Час тому назад его будущее казалось совсем мрачным, но теперь с запада прорвался луч света, давая ему надежду. Он хотел сказать еще несколько слов, которые выразили бы его чувства к хозяину, но англичане по натуре неэкспансивны, и он лишь невнятно пробормотал пару неуклюжих слов, которые так же неуклюже были приняты его благодетелем. Кое-как откланявшись, Джон повернулся на каблуках и исчез в уличном тумане.

Туман был совершенно непроницаем: виднелись только неясные очертания домов. Гаксфорд шел быстрыми шагами по боковым улицам и извилистым переулкам, мимо стен, где сушились сети рыбаков, и по замощенным булыжником аллеям, пропитанным запахом сельди, пока не достиг скромной улицы выбеленных известью коттеджей, выходящих к морю. Молодой человек постучал в дверь одного из них и затем, не дожидаясь ответа, отпер щеколду и вошел в дом.

Старая женщина с серебристыми волосами и молодая девушка, едва достигшая двадцати лет, сидели у очага. Последняя вскочила Гаксфорду навстречу.

—Ты с приятными вестями, Джон? — воскликнула она, кладя руки ему на плечи и глядя в глаза. — Я сужу по твоей походке. Мистер Фэрберн все-таки намерен продолжать дело?

Нет, дорогая, — отвечал Джон Гаксфорд, приглаживая ее роскошные темные волосы, — но мне предлагают место в Канапе с хорошим жалованьем, и если ты согласна, то сначала поеду я один, а вы с бабушкой приедете, когда я устроюсь. Что скажешь, моя милая?

Что ты решишь, то и хорошо, Джон, — спокойно проговорила девушка. Выражение надежды и доверия светилось на ее бледном некрасивом лице и в любящих темно-карих глазах. — Но бедная бабушка, как перенесет она путешествие через океан?

Обо мне не беспокойтесь, — беззаботно заверила их старуха. — Я не буду вам помехой. Если вам нужна бабушка, бабушка не слишком стара для путешествия; а если нет — так ведь она может присматривать за коттеджем и содержать родной дом в порядке, пока вы не вернетесь.

Конечно, вы нам нужны, бабушка, — улыбаясь, отвечал Джон. — Оставить бабушку дома — что за выдумки! Никогда этого не будет, Мэри! Если вы обе приедете, мы как следует сыграем свадьбу в Монреале, и обыщем весь город, пока не найдем дом, похожий на этот. Снаружи дома у нас будут такие же вьюнки; а когда мы закроем двери и сядем у огня зимним вечером, то пусть меня повесят, разве можно будет подумать, что мы не дома? Там тот же язык, что и здесь, Мэри, и тот же король, и тот же флаг. Мы не будем чувствовать себя на чужбине.

—Нет, конечно, не будем, — согласилась Мэри. Она была сиротой, и родных у нее, кроме старой

бабушки, не было. Единственным ее желанием было стать женой любимого человека и быть полезной ему. Там, где были те двое, кого она любила, она не могла чувствовать себя несчастной. Если Джон уезжает в Канаду, то Канада станет ее родиной, что ей делать в Бриспорте, раз Джон уехал?

Так, значит, сегодня вечером я напишу, что согласен? — спросил молодой человек. — Я знал, что вы обе думаете, как я, но, конечно, не мог согласиться, не переговорив с вами. В путь я могу отправиться через неделю или две, и через пару месяцев все для вас там приготовлю.

Как долго будет тянуться время, пока мы получим от тебя весточку, дорогой Джон, — сказала Мэри, пожимая Гаксфорду руку, — но на все, однако, Божья воля! Нам надо набраться терпения. Вот перо и чернила. Садись и пиши письмо, которое перенесет нас через океан.

Вот какое влияние мысли Дона Диэго имели на человеческую жизнь в маленькой девонширской деревне.

Итак, согласие было послано, и Джон Гаксфорд немедленно начал готовиться к отъезду, потому как монреальская фирма дала понять, что вакансия верная и что выбранный человек может явиться немедленно и приступать к отправлению своих обязанностей. Вскоре скромные сборы были завершены, и Джон отправился на каботажном судне в Ливерпуль, где ему предстояло пересесть на пассажирский пароход, идущий в Квебек.

—Помни, Джон, — прошептала Мэри, когда он в минуту расставания прижал ее к груди, — коттедж на Бриспортской набережной принадлежит нам, и что бы ни случилось, мы всегда можем им воспользоваться. Если вдруг обстоятельства примут дурной оборот, у нас всегда есть кров, где мы можем отдохнуть. Там ты найдешь меня, пока не напишешь, чтобы мы приезжали.

— А это будет очень скоро, моя милая! — весело ответил он, в последний раз обнимая ее. — Прощайте, бабушка, прощайте!

Корабль отошел от берега уже более чем на милю, когда Джон потерял из виду крошечные фигурки стройной девушки и ее старой спутницы, стоявших на краю набережной из серого камня. С упавшим сердцем и смутным чувством надвигающейся опасности посмотрел он на них в последний раз — два светлых пятнышка, затерявшихся в толпе.

Из Ливерпуля старуха с внучкой получили первое письмо от Джона, извещавшее, что он только что отплыл на пароходе «Св. Лаврентий», а шесть недель спустя — второе, более длинное, сообщавшее о благополучном прибытии в Квебек и о впечатлении, которое на него произвела страна. Затем наступило долгое молчание. Неделя шла за неделей и месяц за месяцем, но никаких известий из-за моря больше не приходило.

Минул год, за ним другой, а сведений о Джоне все не было. Шеридан и Мур в ответ на запрос сообщили, что хоть письмо Джона Гаксфорда дошло до них, сам он не явился, и они были вынуждены заместить вакансию. Мэри и бабушка продолжали надеяться и каждое утро ожидали почтальона с таким нетерпением, что добросердечный малый часто делал крюк, лишь бы не видеть два бледных озабоченных лица, смотревших на него из окна коттеджа.

Спустя три года после исчезновения Гаксфорда старая бабушка умерла, и Мэри осталась в полном одиночестве. Убитая горем, она с грехом пополам жила на маленькую ренту, перешедшую к ней по наследству, и с глубокой тоской раздумывала о тайне, окутавшей судьбу ее возлюбленного.

Но для провинциальных соседей в этой истории давно уже не было никакой тайны. Гаксфорд благополучно прибыл в Канаду — доказательством чего было письмо. Умри он внезапно во время поездки из Квебека в Монреаль, было бы произведено официальное расследование, а личность его можно было установить по багажу. Делали запрос канадской полиции, и она дала отрицательный ответ: никакого следствия не было и никакого тела, которое можно было бы принять за тело молодого англичанина, не найдено. Казалось, оставалось только одно объяснение: он воспользовался первым случаем, чтобы порвать старые связи, и скрылся в девственных лесах или в Соединенных Штатах, дабы под другим именем начать новую жизнь. Правда, никто не мог сказать, зачем бы ему понадобилось это делать, но, судя по фактам, данное предположение казалось наиболее вероятным. Поэтому мускулистые рыбаки, не стесняясь, давали выход своему праведному гневу, когда мимо них по набережной проходила Мэри — бледная и с печально поникшей головой. Более чем вероятно, что если бы Гаксфорд вернулся в Бриспорт, его встретили бы бранью, а может быть, кое-чем и похуже, не приведи он вполне уважительных причин своего поведения. Однако это общепринятое объяснение молчанию Джона никогда не приходило в голову одинокой девушке с простым и доверчивым сердцем. Шли годы, но к ее горю и недоумению ни разу, ни на одну минуту не примешалось сомнение в честности пропавшего.

Из молодой девушки она превратилась в женщину средних лет, затем достигла осени своей жизни, терпеливая, кроткая и верная, делая добро, насколько то было в ее силах, и покорно ожидая, когда судьба в этом или уже ином мире возвратит ей того, кого она так таинственно лишилась.

Между тем ни мнение, поддерживаемое меньшинством, будто Джон Гаксфорд умер, ни мнение большинства, обвинявшее его в вероломстве, ни в коей мере не соответствовали действительному положению дел. Все еще живой, он стал жертвою одного из тех странных капризов судьбы, которые так редко случаются и настолько выходят за рамки привычного, что мы могли бы отвергнуть их как невероятные, не будь у нас самых достоверных документов, подтверждающих их существование.

Высадившись в Квебеке, преисполненный надежды и мужества, Джон занял плохонькую комнату в одной из отдаленных улиц, где цены были не так непомерно высоки, как в других местах, и перевез туда два сундука со своими пожитками. Хозяйка и ее постояльцы ему очень не понравились, и он собрался было переменить жилище; но почтовая карета в Монреаль отправлялась через каких-нибудь день или два, и он утешал себя тем, что терпеть осталось недолго. Написав письмо Мэри, в котором сообщил о своем благополучном прибытии, он решил употребить остаток времени на осмотр города, гулял целый день, и только ночью вернулся к себе.

Дом, в котором остановился несчастный молодой человек, пользовался дурной славой из-за своих обитателей. Гаксфорда направил туда человек, который только тем и занимался, что шлялся по набережным и заманивал в тот вертеп приезжих. Из-за благообразного облика и учтивости пройдохи наивный английский провинциал попал в расставленные сети, и хотя инстинкт подсказывал Гаксфорду, что он в опасности, к несчастью, он не спасся бегством, как хотел вначале. Он удовлетворился тем, что целые дни проводил вне дома и избегал, насколько возможно, общения с другими жильцами. Из нескольких оброненных им слов, содержательница гостиницы поняла, что он иностранец, о котором никто не станет справляться, случись с ним несчастье.

Дом имел дурную репутацию за спаивание матросов, которое совершалось не только с целью ограбления, но также и для пополнения судовых команд отходящих кораблей, причем людей доставляли на корабль в бессознательном состоянии, и они приходили в себя, когда корабль был уже далеко от реки Святого Лаврентия. Презренные люди, занимавшиеся этим ремеслом, были очень опытны в употреблении одуряющих средств. Они решили применить свои познания и к одинокому постояльцу, чтобы обшарить его пожитки и посмотреть, стоило ли тратить время на их похищение. Днем Гаксфорд запирал свою комнату на ключ и уносил его в кармане, но если бы им удалось привести его в бессознательное состояние вечером, то ночью они могли бы спокойно обшарить его сундуки и потом заявить, что он вообще не привозил с собою вещей, которые у него пропали.

Накануне своего отъезда из Квебека, Гаксфорд, вернувшись к себе на квартиру, увидел, что хозяйка и оба ее безобразных сына (они помогали ей в промысле) поджидают его за чашей пунша, который любезно предложили ему отведать. Была страшно холодная ночь, горячий пар, поднимавшийся от пунша, рассеял все сомнения, какие было возникли у молодого англичанина. Он осушил полный бокал и затем, удалившись в свою спальню, бросился на кровать, не раздеваясь, и тотчас же заснул без сновидений; он все еще лежал в забытьи, когда заговорщики прокрались к нему в комнату и, открыв сундуки, начали исследовать их содержимое.

Может быть, быстрота, с которою подействовало снадобье, оказалась причиною мимолетности его действия, или же крепкий молодой организм жертвы легко справился с опьянением, как бы то ни было, Джон Гаксфорд внезапно пришел в себя и увидел гнусную троицу, сидящую на корточках над добычей, которую они делили на две части: имеющую ценность и не имеющую никакой. Первую грабители намеревались взять себе, вторую же оставить ее владельцу. Одним прыжком Гаксфорд соскочил с кровати и, схватив за шиворот того из негодяев, который был к нему ближе, вышвырнул его в открытую дверь. Его брат бросился на Джона, но молодой девонширец встретил его таким ударом в лицо, что тот покатился на пол. К несчастью, стремительность удара заставила Гаксфорда потерять равновесие и, споткнувшись о своего распростертого противника, он тяжело упал лицом вниз. Прежде, чем он смог подняться, старая фурия вскочила ему на спину и крепко вцепилась, крича сыну, чтобы он принес кочергу. Джону удалось стряхнуть с себя их обоих, но прежде чем он смог принять оборонительное положение, на него обрушился сзади страшный удар железной кочергой, и он без чувств упал на пол.

Ты слишком сильно ударил, Джо, — сказала старуха, глядя на потерявшего сознание Джона. — Я слышала, как треснула кость.

Не сшиби я его с ног, нам бы с ним не управиться, — угрюмо проговорил молодой негодяй.

Однако мог бы и не убивать его, увалень, — сказала мать. Ей часто приходилось присутствовать при таких сценах, и она знала разницу между ударом оглушающим и ударом смертельным.

Он еще дышит, — сказал другой, осматривая жертву. — М-да, голова у него сзади смахивает на мешок с игральными костями. Череп весь разбит. Он не жилец. Что будем делать?

Он не очухается, — заметил другой брат. — И поделом ему: посмотрите только на мое лицо. Кто дома, мать?

Только четыре пьяных матроса.

Они ни на какой шум не обратят внимания. На улице тихо. Снесем-ка его на улицу, Джо, да там и оставим. Он помрет себе, и его смерти нам никто не припишет.

Выньте все бумаги у него из кармана, — сказала мать, — не то полиция узнает, кто он такой. Заберите и часы с деньгами — три фунта с чем-то; лучше, чем ничего. Несите его тихонько и не поскользнитесь.

Братья сбросили сапоги и понесли умирающего вниз по лестнице и затем -— еще двести ярдов по пустынной улице. Там они положили Джона в снег, где его и нашел ночной патруль, который отнес несчастного на носилках в госпиталь. После осмотра дежурный хирург перевязал ему голову и высказал мнение, что пациент и половины суток не протянет.

Однако прошло двенадцать часов, и еще двенадцать, а Джон Гаксфорд по-прежнему боролся за свою жизнь. По истечении трех суток он продолжал дышать. Эта необыкновенная живучесть возбудила интерес врачей, и они, по обычаю того времени, пустили пациенту кровь и обложили его разбитую голову мешками со льдом. Может быть, вследствие этих мер, а может быть, вопреки им, но дежурная сиделка, после того как он пробыл неделю в совершенно бессознательном состоянии, с изумлением услышала странный шум и увидала, что иностранец сидит на кровати и с любопытством и изумлением оглядывается по сторонам. Доктора, которых она позвала посмотреть на необычайное явление, горячо поздравляли друг друга с успехом своего лечения.

—Вы были на краю могилы, мой друг, — сказал один из них, заставляя перевязанную голову пациента снова опуститься на подушку. — Вам не следует волноваться. Как ваше имя?

Никакого ответа, кроме дикого взгляда, не последовало.

— Откуда вы приехали? Опять никакого ответа.

Он сумасшедший, — предположил один из врачей.

Или иностранец, — сказал другой. — При нем не было бумаг, когда он поступил в госпиталь. Его белье помечено буквами «Д.Г.». Попробуем заговорить с ним по-французски и по-немецки.

Они пробовали говорить с ним на всех известных им языках, но наконец были вынуждены отказаться от своих попыток и оставить молчаливого пациента, все еще дико смотревшего на выбеленный потолок госпиталя, в покое.

Много недель Джон пролежал в госпитале, и в течение этих недель прилагались все усилия к тому, чтобы получить какие-нибудь сведения о его прошлой жизни, но тщетно. По мере того, как шло время, не только по поведению, но и по понятливости, с которою он начал усваивать обрывки фраз, точно способный ребенок, который учится говорить, стало заметно, что его ум достаточно силен, чтобы справиться с настоящим, но совершенно беспомощен во всем, что касалось его прошлого. Из его памяти совершенно и безусловно исчезли воспоминания о его жизни до рокового удара. Он не знал ни своего имени, ни своего языка, ни своей родины, ни своей профессии — ничего. Доктора держали ученые консультации относительно его и говорили о центре памяти и придавленных поверхностях, расстроенных нервных клетках и приливах крови к мозгу, но все их многосложные речи начинались и кончались тем фактом, что память человека исчезла и наука бессильна восстановить ее.

В течение скучных месяцев своего выздоровления он понемногу упражнялся в чтении и письме, но с возвращением сил к нему не вернулись воспоминания о его жизни. Англия, Девоншир, Бриспорт, Мэри, бабушка — эти слова стерлись из его сознания. Все было покрыто мраком. Наконец его выпустили из госпиталя, и у него не было ни друзей, ни занятий, ни денег, ни прошлого и весьма малые надежды на будущее. Само его имя изменилось, так как пришлось придумать для него другое. Джон Гаксфорд исчез, а Джон Гарди занял его место среди людей. Таковы были странные последствия размышлений испанского джентльмена, навеянных ему курением папиросы.

Случай с Джоном возбудил споры и любопытство в Квебеке, так что по выходе из госпиталя ему не пришлось остаться в беспомощном положении. Шотландский фабрикант по имени Мак-Кинлей дал ему должность носильщика в своем заведении, и в течение долгого времени Джон работал за семь долларов в неделю, нагружая и разгружая возы. С течением времени оказалось, что память его, как она ни была несовершенна во всем, что касалось прошлого, была крайне надежна и точна относительно всего происшедшего с ним после инцидента. Вскоре он получил повышение: с фабрики его перевели в контору, и 1835 год Джон встретил уже в качестве младшего клерка с жалованьем 120 фунтов в год. Спокойно и уверенно Джон Гарди прокладывал себе дорогу от должности к должности, посвящая все сердце и ум делу. В 1840 году он был третьим клерком, в 1845 — вторым, в 1852 — управляющим всем обширным заведением и вторым лицом после самого мистера Мак-Кинлея.

Мало кто завидовал быстрому возвышению Джона, так как было очевидно, что он обязан им не случайности и не протекции, а своим удивительным достоинствам — прилежанию и трудолюбию. С раннего утра до поздней ночи он без устали работал в интересах своего хозяина, проверяя, надзирая, подавая всем пример неунывающей преданности долгу. По мере того, как он получал повышение, жалованье его увеличивалось, но образ жизни не изменялся, только у него появилась возможность быть более щедрым к бедняку. Он ознаменовал свое вступление в должность управляющего даром 1000 фунтов госпиталю, в котором лечился четверть века назад. Остаток своих заработков он вкладывал в дело, вынимая каждые три месяца небольшую сумму на свое содержание, и по-прежнему жил в скромном жилище, которое занимал еще в свою бытность носильщиком на складе.

Несмотря на удачу в делах, он оставался печальным и молчаливым человеком и находился всегда в состоянии какого-то смутного, неопределенного беспокойства, тяжелого чувства неудовлетворенности и страстного стремления к чему-то, которое никогда его не покидало. Часто он пытался своим бедным искалеченным мозгом приподнять занавес, отделяющий его от прошлого, и разрешить загадку своей жизни во дни молодости. Часами он сидел перед камином, пока в голове не начинало шуметь от невероятного напряжения, но Джон Гарди так и не смог восстановить в своей памяти жизнь Джона Гаксфорда. Однажды ему пришлось по делам фирмы съездить в Квебек и посетить ту самую пробочную фабрику, из-за которой он покинул Англию. Проходя через мастерскую со старшим приказчиком, Джон машинально поднял четырехугольный кусок коры и, не сознавая, что делает, двумя или тремя ловкими надрезами перочинного ножа обделал его в ровно заостряющуюся к концу пробку. Его спутник взял ее у него из рук и осмотрел взглядом знатока.

Это — не первая пробка, вырезанная вами, на своем веку вы их нарезали сотнями, мистер Гарди, — заметил он.,

На самом деле вы ошибаетесь, — ответил Джон, улыбнувшись, — никогда раньше мне не приходилось нарезать ни одной.

Невозможно! — вскричал приказчик. — Вот другой кусок коры, попробуйте еще раз.

Джон приложил все старания, чтобы вновь вырезать пробку, но сознательные усилия ума помешали руке резальщика пробок выполнить свою работу. Привычные мышцы не потеряли искусства, но их следовало предоставить самим себе, а не пытаться управлять ими посредством ума, который в данном деле ничего не смыслил. Вместо пробок ровной, изящной формы Гаксфорд мог сделать только несколько грубо вырезанных, неуклюжих цилиндров.

— Видать, то была случайность, — сказал приказчик, — но я готов поклясться, что это была работа опытной руки.

Шли годы, гладкая английская кожа Джона коробилась и морщилась, пока не сделалась смуглой и покрытой рубцами, как грецкий орех. Цвет его волос под влиянием времени из седоватого окончательно сделался белым, как зима усыновившей его страны. Но все же это был бодрый, державшийся прямо старик, и когда наконец он оставил должность управляющего фирмой, с которой был так долго связан, он легко и бодро нес на своих плечах тяжесть семидесяти лет. Он не знал своего возраста, так как мог лишь строить догадки о том, сколько лет ему было, когда с ним случилось несчастье.

Началась франко-прусская война, и пока два могущественных соперника громили друг друга, их более миролюбивые соседи спокойно выгоняли их со своих рынков и из своей торговли. Многие английские порты извлекали выгоду из такого положения вещей, но ни один из них не извлек больше, чем Бриспорт. Он давно перестал быть рыбачьей деревней. Теперь это был большой и процветающий город с великолепной набережной, с рядом террас и больших отелей, куда все воротилы западной Англии приезжали, когда чувствовали потребность в перемене места. Благодаря этим нововведениям Бриспорт сделался центром оживленной торговли, и его корабли проникали во все гавани мира. Поэтому нет ничего удивительного, что особенно в этот весьма бурный 1870 год многие бриспортские суда стояли на реке у набережных Квебека.

Однажды Джон Гарди, для которого с тех пор, как он удалился от дел, время тянулось слишком медленно, бродил по берегу, прислушиваясь к шуму паровых машин и наблюдая, как выгружают на берег и складывают на набережной бочонки и ящики. Он смотрел на большой океанский пароход. Когда пароход благополучно пришвартовался, Гаксфорд хотел уже удалиться, как до его слуха донеслось несколько слов с небольшого старого судна, стоявшего на причале. Это была всего лишь какая-то команда, отданная громким голосом, но в ушах старика она прозвучала как невероятно знакомое, близкое, от чего он давно отвык. Он стоял около судна и слушал, как матросы за работой говорили все с тем же особенным, приятно звучавшим акцентом. Почему дрожь пробежала по его телу? Он сел на свернутый в кольцо канат и прижал руки к вискам, жадно прислушиваясь к давно забытому диалекту и пытаясь привести в порядок тысячу еще не принявших определенной формы туманных воспоминаний, которые проявлялись в его сознании. Затем он встал и, подойдя к корме, прочел название корабля — «Санлайт», Бриспорт.

Бриспорт! Опять его охватило волнение. Почему это слово и говор матросов так знакомы? В глубокой грусти пошел он домой и всю ночь пролежал без сна, ворочаясь с боку на бок и стараясь поймать что-то неуловимое, что, казалось, вот-вот окажется в его власти, и однако же всякий раз от него ускользало.

Рано поутру он уже ходил взад и вперед по набережной, прислушиваясь к говору заморских матросов. Каждое слово, произносимое ими, как казалось ему, восстанавливало его память и приближало к свету. Время от времени матросы прекращали свою работу и, глядя на седого иностранца, сидевшего в безмолвно-внимательной позе, смеялись над ним и отпускали на его счет шуточки. И даже в этих шутках было что-то знакомое изгнаннику — вполне могло быть, что они были те же самые, которые он слышал в молодости, ведь никто в Англии не отпускает новых острот. Так он сидел в течение долгого дня, наслаждаясь западнобережным английским говором и ожидая минуты прояснения.

Когда матросы отправились на обед, один из них, движимый то ли любопытством, то ли добродушием, подошел к старику и заговорил с ним. Джон попросил его сесть на бревно рядом с ним и принялся задавать ему множество вопросов о стране и городе, откуда тот приехал. На все это матрос отвечал довольно складно, потому что нет ничего на свете, о чем бы моряк любил говорить так много, как о своем родном городе. Ему доставляет удовольствие показать, что он не простой бродяга, что у него есть домашний очаг, где его примут, когда он захочет перейти к спокойному существованию. Он болтал о ратуше и башне Мартелло, об Эспланаде, о Питт-стрит и Хай-стрит, как вдруг его собеседник выпростал длинную руку и схватил матроса за локоть:

— Послушайте, друг мой, — сказал он тихим, быстрым шепотом. — Ответьте мне ради спасения своей души, по порядку ли я назвал улицы, которые выходят из Хай-стрит: Фокс-стрит, Кэролин-стрит и Джордж-стрит.

— По порядку, — отвечал матрос, невольно отступая перед его дико сверкающим взором.

И в тот же миг память Джона вернулась к нему, и он вспомнил свое прошлое и отчетливо представил, какою могла бы быть его жизнь — в мельчайших подробностях, как бы начертанных огненными буквами. Слишком пораженный, чтобы закричать или заплакать, он мог только вскочить на ноги и, почти не сознавая, что делает, побежать домой; побежать изо всех сил, насколько позволяли ему старые ноги. Бедняге словно подумалось, что есть какая-то возможность вернуть прошедшие пятьдесят лет. Шатаясь и дрожа, он торопливо шел по улице, как вдруг словно облако застлало ему глаза, и, взмахнув руками, с громким криком: «Мэри! Мэри! О, моя погибшая, погибшая жизнь!» — он без чувств упал на мостовую.

Буря душевного волнения, которая охватила его, и умственное потрясение, испытанное им, вызвали бы у многих нервную горячку, но не таков был Джон: он обладал слишком сильной волей и был слишком практичен, чтобы позволить себе заболеть в то самое время, когда здоровье стало ему нужнее всего. Через несколько дней он реализовал часть своего имущества и, отправившись в Нью-Йорк, сел на первый почтовый пароход, отходивший в Англию. Днем и ночью, ночью и днем он бродил по шканцам до тех пор, пока закаленные матросы не стали смотреть на старика с уважением и удивляться, как может человек беспрестанно ходить, посвящая столь мало времени сну. Только благодаря этому беспрестанному моциону и лишь изматывая себя до того, что усталость сменялась летаргией, он не сошел с ума от отчаяния. Он едва осмеливался спросить себя, что, собственно, было целью его сумасбродной поездки? На что он надеялся? Жива ли Мэри? Если бы он мог увидеть ее и смешать свои слезы с ее слезами, он был бы счастлив. Пусть только она узнает, что то была не его вина, что они оба стали жертвами жестокой судьбы. Коттедж принадлежал ей, и она сказала, что будет ждать его там, пока он не пришлет ей весточку. Бедная девушка, она никак не рассчитывала, что придется ждать так долго!

Наконец показались огни на берегах Ирландии, а затем исчезли; на горизонте, подобно облаку голубого дыма, выступила Англия, и громадный пароход стал рассекать волны вдоль крутых берегов Корнуолла и наконец бросил якорь в Плимутской бухте. Джон поспешил на станцию железной дороги и через несколько часов вновь оказался в родном городе, который покинул бедным резальщиком пробок пятьдесят лет назад.

Но тот ли это город? Если бы не названия станций и отелей, Джон бы не поверил. Широкие мощеные улицы с трамвайными путями сильно отличались от узких, извилистых переулков, которые он помнил. Место, где прежде находилась железнодорожная станция, стало центром города, а раньше оно было далеко за городом, в полях. Повсюду размещались роскошные виллы: на улицах и в переулках, носящих имена, новые для изгнанника. Большие амбары и длинные ряды лавок с великолепными витринами доказывали, как возросло благосостояние Бриспорта, равно как и его размеры. Только когда Джон вышел на старую Хай-стрит, он почувствовал себя дома. Многое изменилось, но все еще было узнаваемо, а несколько зданий сохранили прежний вид, в каком он оставил их. Вместо пробочных мастерских Фэрберна теперь высился большой только что выстроенный отель. А рядом была старая серая ратуша. Путник повернул и с упавшим сердцем быстрым шагом направился к коттеджам, которые он так хорошо знал прежде.

Найти их было бы нетрудно: море, по крайней мере, было то же, что и в старину, и по нему он мог узнать, где стояли коттеджи. Но, увы, где они теперь? На их месте находился внушительный полукруг высоких каменных домов, обращенных к морю высокими фасадами. Джон уныло бродил мимо пышных подъездов, охваченный скорбью и отчаянием, как вдруг его охватила дрожь, которую сменила горячая волна возбуждения и надежды. Немного позади домов виднелся старый, выбеленный известью коттедж с деревянным крыльцом и стенами, обвитыми вьюнками. Он казался тут таким же неуместным, как мужик в бальной зале. Джон протер глаза и посмотрел опять, но коттедж действительно стоял там со своими маленькими ромбовидными окнами и белыми кисейными занавесками. До мельчайших подробностей он сохранился таким же, каким Джон видел его в последний раз.

Темные волосы Гаксфорда стали седыми, а рыбачьи деревушки превратились в города, но деятельные руки и верное сердце уберегли коттедж бабушки, и как и, прежде, он был готов принять долгожданного странника.

Теперь, когда он приближался к своей цели, им овладел невероятный страх, и он почувствовал себя так нехорошо, что вынужден был сесть на одну из скамеек на набережной против коттеджа. На другом конце ее сидел старый рыбак, покуривая черную глиняную трубку; он обратил внимание на бледное лицо и печальные глаза незнакомца.

Вы устали, — сказал он. — Нам с вами нельзя забывать про свои годы.

Мне уже лучше, благодарю вас, — ответил Джон. — А вы, случайно, не знаете, как этот старый коттедж угораздило затесаться между прекрасными новыми домами?

Да дело в том, — сказал старик, в негодовании стукнув костылем, — что этот коттедж принадлежит самой упрямой женщине во всей Англии. Поверите ли, этой женщине предлагали в десять раз больше того, что стоит коттедж, а она не захотела расстаться с ним. Ей обещали даже перенести его целиком, поставить в более подходящем месте и заплатить круглую сумму в придачу, но — Господи помилуй! — она не хотела и слышать об этом.

А почему? — спросил Джон.

Вот в том-то и вся закорюка! Старая это история. Видите ли, ее дружок уехал, когда я был еще совсем юнцом, и она вбила себе в голову, что он когда-нибудь вернется и не будет знать, куда деться, если коттеджа не будет на месте. Ну, останься парень в живых, ему было б не меньше, чем вам, но я уверен, что он давным-давно помер. Ей, прямо сказать, повезло, что она отделалась от него, ведь он, почитай, был последним негодяем, коль обошелся с ней так жестоко.

Он бросил ее, говорите вы?

Да, уехал в Соединенные Штаты и не прислал ей ни слова на прощание. Это был бессердечный, постыдный поступок, девушка все время ждала его и тосковала. Наверное, она и ослепла-то оттого, что плакала все пятьдесят лет.

—Она слепа! — вскричал Джон, приподнимаясь.

—Хуже того, — отвечал рыбак. — Она смертельно больна, и думают, что ей недолго осталось. Вон, гляньте, карета доктора у ее дома.

Услышав эти дурные вести, Джон вскочил и поспешил к коттеджу, где встретил доктора, садившегося в карету.

Как здоровье вашей пациентки, доктор? — спросил он дрожащим голосом.

Скверно, весьма скверно, — напыщенно ответил медик. — Если силы по-прежнему будут угасать, то жизнь ее окажется в большой опасности; но если ее состояние изменится, возможно, она и выздоровеет!

Изрекши тоном оракула сей ответ, он уехал, оставив за собой облако пыли.

Джон Гаксфорд нерешительно мялся в дверях, не зная, как объявить о себе, и опасаясь, не повредит ли больной душевное потрясение. Вдруг какой-то джентльмен в черном неспешно подошел к нему.

—Не скажете ли, друг мой, здесь больная? — спросил он.

Джон кивнул, и священник вошел, оставив дверь полуоткрытой. Странник подождал, пока тот прошел во внутреннюю комнату, и затем проскользнул в гостиную, где когда-то провел столько счастливых часов. Все — до самых незначительных украшений — было по-старому, так как Мэри имела обыкновение заменять сломанную вещь копией, чтобы в комнате ничего не менялось.

Он не решался обнаружить себя, пока не услышал женский голос из внутренней комнаты; тогда он тихонько подошел к двери.

Больная полулежала на кровати, обложенная подушками, лицом к Джону. Он чуть не вскрикнул, когда ее незрячие глаза остановились на нем; бледные, родные черты Мэри, казалось, совсем не переменились с тех пор, как он в последний раз обнимал ее на набережной Бриспорта. Ее тихая, лишенная событий жизнь не оставила на лице ни одного из тех грубых следов, которые свидетельствуют о внутренней борьбе и беспокойном духе. Целомудренная печаль облагородила и смягчила выражение лица, а потеря зрения была возмещена тем особенным выражением спокойствия, что отличает лица слепых. Пускай ее волосы, выбившиеся из-под белоснежного чепчика поседели, она осталась прежней Мэри и даже похорошела, а в чертах ее появилось что-то небесное и ангельское.

— Найдите человека, который присмотрит за коттеджем, — сказала она священнику, сидевшему спиною к Джону. — Выберите какого-нибудь бедного достойного человека в приходе, который будет рад даровому жилищу. А когда он придет, скажите ему, что я ждала до самого конца и что он найдет меня там по-прежнему верной и преданной ему. Здесь немного денег — всего лишь несколько фунтов, но я хотела бы, чтобы они достались ему, когда он придет: они могут ему понадобиться, и велите человеку, которого поселите в коттедже, быть с ним ласковым, ведь он, бедняжка, ужасно расстроится, и скажите ему, что я была весела и счастлива до конца. Не говорите, что я переживала, чтобы он не стал мучиться.

Джон тихо слушал, стоя за дверью, и не раз готов был схватить себя за горло, чтобы удержать рыдания, но когда она закончила и он подумал о ее долгой, безупречной, невинной жизни и увидал дорогое лицо, смотрящее прямо на него, однако неспособное его увидеть, то почувствовал, что мужество его оставляет, и разразился неудержимыми, прерывистыми рыданиями, которые сотрясли все его существо.

И тогда случилось невероятное: хотя он не сказал ни слова, старая женщина протянула к нему руки и воскликнула:

—О, Джонни, Джонни! О, дорогой, дорогой Джонни, ты вернулся ко мне!

И прежде, чем священник мог понять, что случилось, два верных любовника держали друг друга в объятиях; их слезы смешались, их серебристые головы прижались друг к другу, их сердца были так полны радости, что чувствовали себя почти вознагражденными за пятьдесят лет ожидания.

Трудно сказать, как долго предавались они радости. Это время показалось им очень коротким — и очень длинным почтенному джентльмену, который хотел уж без слов удалиться, когда Мэри наконец вспомнила о его присутствии и о вежливости по отношению к нему.

—Мое сердце переполнено радостью, сэр, — сказала она. — Божья воля, что я не могу видеть моего Джонни, но я могу представлять его себе так же ясно, как если бы он был перед моими глазами. Теперь встаньте, Джон, и я покажу джентльмену, как хорошо я вас помню. Ростом он будет до второй полки; прям как стрела, лицо смуглое, а глаза светлые и ясные. Волосы почти черные, и усы тоже. Не удивлюсь, если узнаю, что он носит также бакенбарды. Ну, сэр, не кажется ли вам, что я могу обойтись и без зрения?

Священник выслушал ее описание и, посмотрев на изнуренного, седовласого человека, стоявшего перед ним, не знал, смеяться ему или плакать.

К счастью, все кончилось благополучно. Был ли то естественный ход болезни или возвращение Джона благоприятно подействовало, достоверно только то, что, начиная с этого дня, здоровье Мэри стало постепенно улучшаться, пока она совершенно не выздоровела.

—Нельзя венчаться втайне, — решительно говорил Джон, — а то как будто мы стыдимся того, что делаем. Словно мы не имеем большего права венчаться, чем кто бы то ни было в приходе.

Итак, было сделано церковное оглашение и три раза объявлено, что Джон Гаксфорд, холостяк, и Мария Хауден, девица, намереваются сочетаться браком, и так как никто не представил возражений, то они были надлежащим образом обвенчаны.

—Быть может, мы недолго проживем, — сказал старый Джон, — но по крайней мере мы спокойно перейдем в мир иной.

Доля Джона в квебекском предприятии была ликвидирована, и это дало повод к возбуждению весьма интересного юридического вопроса, мог ли он, зная, что его имя Гаксфорд, все-таки подписаться именем Гарди, как это было необходимо для окончания дела. Было решено, однако же, что если он представит двух достойных доверия свидетелей своего тождества, то все обойдется, так что имущество было реализовано и дало в результате весьма приличное состояние. Часть его Джон употребил на постройку красной виллы как раз за Бриспортом, и сердце владельца набережной подпрыгнуло от радости, когда он узнал, что постылый коттедж наконец-то освободят и тот перестанет нарушать симметрию и портить респектабельный облик аристократических домов.

В своем уютном новом доме, сидя на лужайке в летнее время и у камина зимой, эта достойная старая чета прожила много лет невинно и счастливо, как двое детей. Те, кто хорошо их знал, говорят, что никогда между ними не было и тени несогласия и что любовь, которая горела в их старых сердцах, была так же высока и священна, как любовь любой молодой четы, когда-либо стоявшей у алтаря. И во всей окрестной стороне, всякому, будь он мужчина или женщина, будь в горе или изнемогай от борьбы с жизненными тяготами, стоило только пойти на виллу — и он получал там помощь и то сочувствие, которое более ценно, чем самая помощь. Так что, когда наконец Джон и Мэри, достигнув преклонного возраста, заснули вечным сном, он через несколько часов после нее, их оплакивали все бедные, нуждающиеся и одинокие люди прихода. И, вспоминая горести, которые пришлось перенести обоим и их мужество, люди приучались к мысли, что их собственные несчастья суть вещи тоже преходящие и что вера и правда получат вознаграждение в этом мире и ином.

1888 г.

«О планктоне» — название одной из монографий Эрнста Геккеля (1834-1919) — немецкого естествоиспытателя, видного последователя учения Чарльза Дарвина.
Джироламо Савонарола (1452-1498) — итальянский проповедник-реформатор, изобличавший распущенность духовенства, тиранию Медичи, создатель Флорентийской республики. Когда сторонники его были разбиты папистами, его обвинили в ереси и сожгли.
Томасо Торквемада (1420-1498) — глава испанской инквизиции, первый «великий инквизитор».
У млекопитающих в ухе различают три отдела: внешнее ухо, состоящее из ушной раковины и наружного слухового прохода; среднее ухо, или барабанную полость; и внутреннее ухо, или лабиринт с так называемыми полукружными каналами и улиткой. Внутреннее ухо содержит в себе окончание слухового нерва.
Фатом равен 1,82 метра.
Имеется в виду рассказ греческого философа Платона (в диалогах «Тимей» и «Критий») об Атлантиде, континенте, занимавшем, по преданию, значительную часть Атлантического океана. Платон, как утверждается, записал этот рассказ со слов Солона, греческого мудреца и законодателя, в свою очередь все это узнавшего со слов одного египетского жреца
Соответствует 0° по Цельсию
Эндрю Джон Вольдштед (1860-1947) — американский конгрессмен. В 1919 году добился проведения в конгрессе закона о запрещении производства, продажи и перевозки спиртных напитков.
Химера — рыба, похожая на акулу, с продолговатым телом, низко врезанным ртом, голой кожей и длинной хвостовой нитью.
Италийские города, погибшие при извержении Везувия в 79 году после Р.Х.
Тали — механизмы для подъема вручную грузов на небольшую высоту.
Имеется в виду антракт к III действию оперы Рихарда Вагнера (1813-1883) «Лоэнгрин».
Давид Ливингстон (1813-1873) и Генри Мортон Стэнли (1841-1904) — знаменитые путешественники, исследователи Африки.
Похоже, что в эти кровавые эпохи человеческой истории решили совместно воплотиться множества существ, знавших друг друга в прошлом. Это истинно как в индивидуальном смысле, так и применительно к целым группам индивидуальностей, обозначаемых по этой причине «кармическими группами». Так оказывается, что все из тех, кто «узнает друг друга», находятся в сокровенном родстве с давно погибшими цивилизациями, к которым они когда-то принадлежали».
Данный персонаж, как будет видно из дальнейшего, во многом напоминает Фантомаса в исполнении Жана Марэ и озвученного по-русски В. Дружниковым.
Основание Рима (согласно легенде) датируется по современному летосчислению 753
Via sacra — «Священная дорога» (лат.). Название улицы в Древнем Риме, по которой проходили триумфальные шествия.
Имеются в виду так называемые «Орлы легионов» — официальные штандарты римских легионов, представлявшие собой укрепленное на древке золотое или серебряное изображение орла.
Стило (или, правильнее, стиль) — палочка с одним острым концом для письма по воску и с другим тупым для стирания написанного
Форум — площадь, на которой происходили народные собрания и обсуждались все общественные дела. Термы (от греческого слова «термос» — теплый) — древнеримские общественные бани. Отличались большими размерами и роскошной отделкой.
Митра — в религии Древней Персии и Древней Индии бог света, чистоты и правды. Культ Митры широко распространился в Римской империи. В конце IV века ожесточенная борьба культа Митры с христианством завершилась победой последнего. Но культ Митры оказал сильное влияние на последующее христианство, в частности из него были заимствованы обряд причащения хлебом и вином, миф о непорочном зачатии, праздник рождения Христа в день зимнего солнцестояния, празднование седьмого дня недели — воскресенья, учение о конце света
короткий военный плащ (лат.).
Старинные книги, изданные в первые годы после изобретения книгопечатания.
Будь здоров! (нем.)
Один из тайных религиозно-мистических орденов эпохи средневековья и начала новейшей истории.
Рассказ (на это намекает и его название) служит как бы иллюстрацией к знаменитому изречению английского поэта Т. Кэмбелла (1777-1844): «Грядущее отбрасывает свою тень на настоящее». ("Coming events cast their shadows before").
Карл Дюпрель в «Открытии души потайными науками» говорит, что «способность второго зрения чаще всего наблюдается среди жителей Шотландии и Вестфалии ». Так что данная национальность для героев рассказа у Конан-Дойля не случайна.
Valeria Victrix — «Валериев Победоносный» (лат.). Такого рода названия римляне давали своим легионам.
Имеется в виду Самюэль Джонсон (1709-1784) — знаменитый английский писатель, публицист, литературный критик и филолог, автор первого толкового словаря английского языка в двух томах.
Христиания — старое название города Осло, столицы Норвегии.
Стортинг — название норвежского парламента.
Вы говорите по-датски или по-норвежски? (норв.)
Имеется в виду один из эпизодов австро-датско-прусской войны 1864 г.
Премени имя: о тебе, Британия, повесть сия вещает. (лат.)
Высшие выборные должностные лица в Карфагенской аристократической республике. В суффеты избиралось 2 человека на один год. Суффетам принадлежала высшая исполнительная власть, они вносили законопроекты в народное собрание и председательствовали в карфагенском сенате
strong
Рудольф Вирхов (1821-1902) — немецкий ученый, основатель клеточной патологии. Совместно с Рейхардом основал журнал «Архив патологической анатомии, физиологии и клинической медицины», известный под названием «Вирховского архива».
жизнеописание, биография (лат.)
Прибор для записи кровяного давления в артериях и ритма сердечной деятельности по биению пульса.
Еженедельный медицинский журнал, издаваемый в Лондоне.