Андреас Эшбах

Нобелевская Премия


Нобелевская премия.

Предисловие

Глава 1

Глава 2

Глава 3

Глава 4

Глава 5

Глава 6

Глава 7

Глава 8

Глава 9

Глава 10

Глава 11

Глава 12

Глава 13

Глава 14

Глава 15

Глава 16

Глава 17

Глава 18

Глава 19

Глава 20

Глава 21

Глава 22

Глава 23

Глава 24

Глава 25

Глава 26

Глава 27

Глава 28

Глава 29

Глава 30

Глава 31

Глава 32

Глава 33

Глава 34

Глава 35

Глава 36

Глава 37

Глава 38

Глава 39

Глава 40

Глава 41

Глава 42

Глава 43

Глава 44

Глава 45

Глава 46

Глава 47

Глава 48

Глава 49

Глава 50

Глава 51

Глава 52

<p>Нобелевская премия.</p>
<p>Предисловие</p>

В Швеции все обращаются друг к другу на «ты». Церемонное «Вы» употребляется только при обращении к членам королевской семьи.

Однако я счёл неправильным переносить эту деталь обихода один к одному в романе, написанном по-немецки, хотя его действие и происходит в Швеции. В противном случае то, что швед воспринимает как норму, немецкого читателя сбивало бы с толку и создавало неверное впечатление. Хоть для шведа и обычное дело — обращаться к чужим людям на «ты» и по имени, существуют, тем не менее, разные градации близости по отношению к другим персонам; по-шведски они выражаются не в обращении, а по-немецки — именно в нём. Поэтому я использовал в романе формы обращения, принятые у нас.

<p>Глава 1</p>

Говорят, самая охраняемая тайна в Швеции — меню нобелевского банкета.

Каждый год это меню долго и обстоятельно разрабатывает Forening Arets Коcк, то самое общество, которое ежегодно выбирает и шведского повара года. После многочисленных пробных испытаний и конференций в октябре, наконец, происходит многочасовая тестовая трапеза с участием шести представителей Нобелевского фонда, в ходе которой испытываются четыре варианта меню. Эта комиссия и принимает окончательное решение, которое держит в тайне. Всегда известен только десерт — мороженое. И то до вечера 10-го декабря никто, кроме узкого круга посвященных, не знает, какого сорта.

Нобелевское меню последнего банкета при желании можно заказать себе в ресторане ратуши в течение всего года, в пересчёте на европейскую валюту это будет стоить около ста тридцати евро на одну персону, что, по шведским меркам, совсем не дорого. Примерно за пятикратную стоимость можно приобрести столовый прибор, дизайн которого разработан специально для нобелевского банкета, в котором, если не считать белизны фарфора, преобладают золото и яркая зелень. Металлические приборы — всего шесть предметов — частично позолочены, нож для рыбы украшен причудливым зелёным глазом, в комплект входят также четыре бокала с позолоченной ножкой.

Но ни за какие деньги не удастся приобщиться к святая святых — настоящему нобелевскому банкету, самому эксклюзивному застолью, какое только можно себе представить. Лишь гениальность или везение, а лучше и то и другое вместе могут обеспечить человеку присутствие при чествовании тех, кто принёс человечеству самые крупные интеллектуальные открытия и научные достижения.

Вечером после окончания церемонии вручения премий в концертном зале на Хёрторгет подъезд к построенной в 1923 году величественной ратуше на Мэларзее освещён факелами. Лауреаты премии подъезжают в лимузинах, многие из приглашённых гостей — тоже, но немало гостей приходят и пешком. Всё происходящее отмечено королевским блеском. Дамам целуют руки, приветствуют друг друга поклонами и книксенами, и даже самые прожжённые республиканцы чувствуют себя растроганными древним придворным церемониалом. В то время как лауреатов Нобелевской премии и других почётных гостей приветствуют на Галерее Принцев члены королевской семьи, прибывшие в ратушу через собственный боковой вход, остальные гости ждут в фойе, пока ровно в 18 часов 30 минут их не пригласят занять свои места за накрытыми столами в Голубом Зале, который на самом деле вовсе не голубой. Его высокие стены с витражными окнами сложены из кирпича различных тёплых оттенков красного и с кажущейся лёгкостью опираются на пилястры круговой колоннады. Видно, архитектор ратуши находился под влиянием венецианской архитектуры; не будь у помещения крыши, из него получилась бы чудесная Piazza. Предполагалось, что обожжённые кирпичи ручной работы будут облицованы полированной голубой черепицей, однако в процессе строительства архитектор отказался от этой идеи. Но название зала так и осталось.

В семь часов вечера открываются высокие тёмные двери наверху, в конце галереи из гранита. Отсюда по балюстраде над двойными колоннами пятьдесят шагов до мраморной лестницы, ведущей вниз, в зал. Звучат фанфары, под крышей разносятся звуки органа, одного из самых больших в Скандинавии, состоящего из десяти тысяч труб и ста тридцати восьми регистров, и выходит шведский король, ведя под руку нобелевскую лауреатку, если таковая окажется среди награждённых, а если нет, то по традиции — супругу нобелевского лауреата по физике. Они возглавляют процессию сиятельных лиц, которая нисходит по лестнице к простым смертным, к родным и друзьям лауреатов и к молодёжи, которую каждый год представляют 250 студентов всех шведских университетов. Путём жеребьёвки они получают право заплатить сто евро (в пересчёте на шведскую крону) за билет и удовольствоваться самыми худшими местами под аркадой. Они одеты в элегантные костюмы или платья, а через плечо перекинуты желто-голубые широкие ленты: национальные цвета Швеции.

Королевская семья, нобелевские лауреаты и прочие именитые гости занимают места за почётным столом, который стоит посередине, перпендикулярно к остальным, и накрыт несколько свободнее, чем остальные. За него садятся ровно 90 гостей — члены королевской семьи, лауреаты премии, представители правительства и Нобелевского фонда — и наслаждаются местом шириной 70 сантиметров, тогда как за другими столами на каждого гостя приходится лишь 60 сантиметров, поскольку иначе нельзя разместить от 1300 до 1400 гостей. Хоть это и самый престижный банкет мира, но уж точно не самый удобный.

Поскольку Голубой Зал не симметричный, а сужается к одному концу, столы не могут стоять параллельно, как должны бы, к тому же и величественная лестница ведет не точно на середину зала, расстановка столов и стульев представляет собой сложную задачу. Одна сотрудница Нобелевского фонда все прошедшие недели была занята только тем, что продумывала порядок размещения: каждый из приглашённых гостей мог на специальном бланке выразить свои желания — относительно близости к королю, к королеве или к коллегам, и все эти просьбы по возможности принимались во внимание.

Столы великолепно украшаются. Украшение столов — в вековой традиции шведов. Соответствующее отделение на втором этаже Nordiska Museet считается одной из самых больших достопримечательностей Стокгольма. — и поскольку шведское телевидение посвящает банкету подробные передачи, эти декорации на всю следующую неделю становятся предметом публичного обсуждения и оказывают влияние на стиль оформления рождественского стола во многих семьях.

Тут раскрывается и тайна меню. Меню напечатано скромным шрифтом на картах, приложенных к каждому месту, и украшено лишь профилем Альфреда Нобеля в золотом тиснении. Тем не менее мало кто из участников банкета может что-то вычитать из этого меню, поскольку оно напечатано на французском языке, причём на французском языке высокой кухни, который давно уже стал своего рода литературой, при чтении которой даже сами французы нередко лишь беспомощно разводят руками.

Одни успокаиваются, прочитав, что шампанское, поданное в первом официальном акте двумястами десятью официантами, было «Dom Perignon» урожая 1992 года, и в остальном предпочитают предаваться неожиданностям. Другим, более честолюбивым, одержимым светскостью и вооружённым знанием французского языка, удаётся прочитать, что в качестве закуски подадут тарталетки из козьего сыра с гарниром из свёклы, а также гребешки и лангусты в трюфельном соусе. Основное блюдо будет из филе оленя под коричным соусом с зажаренными на гриле осенними овощами и с чатни из брусники, а к нему картофель. Десерт под названием Glace Nobel, поскольку речь идет о марочном знаке, состоит в этом году из грушевого лакомства на шоколадно-ванильном креме по-баварски, в сопровождении шампанско-грушевого щербета. Кухня почему-то находится на седьмом этаже. Еда переправляется вниз на неторопливом лифте, раскладывается по тарелкам в Золотом Зале, и оттуда толпа официантов в белых куртках в течение приблизительно четырёх часов, пока длится банкет, двигаясь со средней скоростью десять километров в час, непрерывно сносит её по большой лестнице вниз, в Голубой Зал. Сто сорок официантов отвечают за еду, пятьдесят за вино, десять в резерве, но тоже непрерывно заняты, а ещё десятеро заботятся о выполнении особых желаний. Вегетарианцы и аллергики получают специально приготовленную для них еду. Организаторы заранее все узнают, и будь то хоть нежареное, хоть кошерное, хоть постное — все желания будут исполнены, ничего невозможного нет.

Перед десертом предлагается двадцатиминутная музыкальная пауза, при этом лестница служит сценой, специально по такому случаю освещенная голубым светом — наверное, для того чтобы придать хоть какой-то смысл названию зала. После того как смолкнут аплодисменты, зал погружается в темноту. Все знают, что сейчас последует: будет подано Glace Nobel.

Процессия официантов, вышагивая с предельной быстротой, какая ещё согласуется с требованием торжественности, шествует вниз по лестнице с мороженым, иллюминированным чудо-свечами, рассыпающими искры. Тарелки стремительно расставляются, официанты исчезают в темноте и вскоре после этого таинственным образом снова становятся составной частью непрерывной процессии. Эта церемония могла бы вызвать смех, не будь она столь щемяще красивой.

К концу нобелевского банкета опять пробивает час лауреатов. Они по очереди поднимаются на маленькую трибуну в нише рядом с лестницей по одиннадцати ступеням и говорят слова благодарности, некоторые — дрожащим голосом, большинство скромно, однако всегда памятуя, что лимит их времени ограничен тремя минутами. Это благое протокольное ограничение, поскольку после такого дня, после такого ужина с шампанским и тяжёлым вином никто не в состоянии был бы следить за пространной, а тем более глубокомысленной речью на чужом языке или на английском, окрашенном акцентом.

Наконец банкет завершается. Поскольку неписаный закон гласит, что никто не может покинуть зал раньше короля, его дело подать к этому сигнал. Естественно, король Карл XVI Густав поднимается со своего стула не тогда, когда ему вздумается, а точно в момент, предусмотренный для этого тщательно выработанным протоколом. В Золотом Зале к этому времени уже убраны последние сервировочные столы, и танцевальный оркестр уже наготове. Как только королевская семья, лауреаты, профессора, студенты и все остальные гости встают и поднимаются по лестнице, раздаётся музыка — и всякий раз первым звучит венский вальс.

В час ночи заканчиваются и танцы в Золотом Зале. Королевская семья опять выходит на Галерею Принцев, чтобы в последний раз поговорить с лауреатами, а затем удаляется, и гости окунаются в зимнюю ночь. Но она ещё не подошла к концу. Нет лауреата, не приглашённого хотя бы на один из множества праздников, которые устраивают стокгольмские студенческие объединения. Водители лимузинов «вольво-пульман», предоставленных в распоряжение лауреатов на всё время их пребывания в Стокгольме, хорошо знают дорогу, но и без того каждого лауреата сопровождает целый кортеж студентов, молодёжи с горящими глазами, для которой они — идолы, что-то вроде поп-звёзд научного мира.

На этих праздниках можно увидеть и членов Нобелевского комитета. В них чувствуется особая радость и лёгкость: вот и ещё раз всё завершилось, всё прошло благополучно. Кажется, они расслабляются больше, чем все остальные. Может быть, потому что передышка даётся им в принципе только на эту ночь. Уже на следующее утро продолжится работа, которой нет конца: отыскивать и отбирать лауреатов будущего года.

Но на сей раз что-то пошло не так.

<p>Глава 2</p>

Нобелевская премия знает только победителей. Никаких вторых и третьих мест, не говоря уже о более низких рангах. Для общественности так и остаётся тайной, кто был в действительности номинирован и как проходило голосование — известно лишь, кто победил. Все решения окончательные, обжалованию не подлежат.

Задача выбора лауреатов возлагается на Нобелевские комитеты — по комитету на каждую категорию премии. Альфред Нобель назвал в своём завещании конкретные учреждения, ответственные за это, — по ведомствам, даже не спросив их об этом. После смерти Нобеля 10 декабря 1896 года прошло несколько лет, прежде чем все названные институции оказались готовы взять на себя задуманные для них функции, так что впервые Нобелевские премии были вручены лишь в 1901 году: немцу Вильгельму Конраду Рентгену — за открытие «Х-лучей», названных так им самим, голландцу Якобусу Вант-Гоффу — за выявление закономерностей осмотического давления, немцу Эмилю Адольфу фон Берингу — за его работы по сыворотной терапии и французскому поэту Сюлли-Прюдому. Первая Нобелевская премия мира досталась пополам французу Фредерику Пасси и швейцарцу Анри Жану Дюнану, основателю Красного Креста.

С тех пор премии по физике и химии определяет Королевская Шведская Академия наук, за выбор лауреата в области медицины или психологии отвечает Каролинский институт в Стокгольме, Нобелевская премия по литературе — дело Шведской Академии, а Нобелевская премия мира определяется комитетом, выбранным норвежским парламентом, Storting. В 1968 году Шведский государственный банк в память Альфреда Нобеля учредил премию по экономическим наукам, которую с тех пор оспаривают и требуют её отмены, поскольку она не «настоящая» Нобелевская премия.

Правила выдвижения кандидатов в разных премиях разные. Но два основных правила общие для всех: во-первых, никто не может выдвинуть самого себя. Во-вторых, выдвигать имеют право как члены комитета, так и предыдущие лауреаты. Кроме того, у каждого Нобелевского комитета по всему миру есть разветвлённая сеть контактов с важнейшими институциями в своей области. Этот круг охватывает несколько тысяч персон, которым ежегодно рассылаются письма с просьбой назвать кандидата на Нобелевскую премию. Все выдвижения, которые будут рассматриваться в текущем году, должны быть представлены соответствующему Нобелевскому комитету до первого февраля.

С первого февраля Нобелевские комитеты приступают к оценке кандидатов. В этом участвуют специально учреждённые в своё время Нобелевские институты, поскольку комитеты из пяти человек не в силах даже просмотреть важнейшую отраслевую литературу, не говоря уже о том, чтобы оценить работы, сделанные кандидатами.

Однако и Нобелевский комитет лишь готовит своё решение, но не принимает его. Премию даёт, в конце концов, Нобелевское собрание, и задача комитета — лишь представить список отобранных кандидатов до заседания в начале октября. На практике рекомендации комитетов в большинстве случаев и предрешают премию, однако собрание не связано этими рекомендациями и теоретически может выбрать и того, кого комитет вовсе не предлагал. Так, в 1979 году Нобелевское собрание, состоявшее из пятидесяти профессоров Каролинского института, отклонило тогдашнего выдвиженца комитета, о котором теперь известно лишь, что он занимался фундаментальными исследованиями в области биомедицины, и присудило Нобелевскую премию изобретателю компьютерной томографии.

Непосредственно после голосования следует знаменитый звонок победителю или победителям, и на пресс-конференции затем объявляют будущих лауреатов. Премия может быть разделена, по решению Альфреда Нобеля, самое большее между тремя победителями. За исключением Нобелевской премии мира, которая может присуждаться и организациям, и группам, все остальные Нобелевские премии присуждаются только индивидуальным лицам, которые, к тому же, на момент выбора должны быть живыми. Лишь те, кто умирает в промежутке между объявлением в октябре и вручением в декабре, получают Нобелевскую премию посмертно. Последний такой случай был в 1996 году, когда Вильям Спенсер Викри умер от сердечного удара вскоре после объявления о присуждении ему премии в области экономической науки.

Денежное вознаграждение Нобелевской премии в размере около одного миллиона евро — одно из самых высоких в мире. И так было всегда. Правда, в первые годы своего существования, до крупных инфляции и мировых войн, номинально она была меньше, но и тогда соответствовала двадцатипятилетнему денежному содержанию профессора высшего учебного заведения и представляла, пожалуй, даже большую ценность, чем в наши дни. Нобель хотел — отсюда и революционная по тем временам ориентированность премии на индивидуальные лица — поддержать молодого, подающего большие надежды исследователя или деятеля искусства и сделать его независимым от материальных ограничений.

На практике, однако, лауреатами становятся в основном старые мужчины, которые награждаются за давние открытия. Уже многие десятилетия средний возраст нобелевского лауреата — шестьдесят два года, а доля женщин среди них — 4 процента. Однако, несмотря на всю критику и враждебность, Нобелевская премия как была, так и остаётся — может быть, даже больше, чем когда бы то ни было — самой желанной в мире наградой. Это уже институция. Ей не надо ни представлять себя, ни оправдываться, ни отчитываться перед кем бы то ни было. Существует множество премий за множество разнообразных достижений, у некоторых денежная часть даже выше, однако все они бледнеют рядом с Нобелевской премией.

Многие решения Нобелевского комитета подвергаются критике, некоторые оказываются и вовсе ошибочными, но это всегда независимые решения. Насколько известно, ни официальное, ни дипломатическое давление никогда не оказывало воздействия на выбор лауреатов. Нобелевский комитет придаёт особенное значение своей стойкости против лоббирования со стороны заинтересованных кругов.

Всем ясно, что, если бы однажды дело дошло до подкупленной Нобелевской премии, это означало бы её конец.

Точнее: если бы дело дошло до этого — и об этомстало известно.

В тот год, когда что-то пошло неладно, произошёл трагический случай. В начале октября «Макдоннелл-Дуглас-87» компании SAS, набирая разбег для взлета в миланском аэропорту Лината, врезался в самолёт Cessna-Business, который из-за густого тумана в это утро заблудился на взлётной полосе. Пассажирский самолёт протаранил багажный ангар, развалился на две части и, полностью заправленный для полёта в Копенгаген, загорелся. Ни один из ста четырёх пассажиров, среди которых было пятьдесят шесть итальянских граждан, не выжил, равно как И никто из шести членов экипажа и четырёх человек на борту Cessna.

В ходе расследования выяснилось, что наземная радарная система аэропорта уже несколько дней не действовала в связи с работами по техническому обслуживанию. Связь между диспетчерской и самолётом Cessna, вопреки международным стандартам, предписывающим использование исключительно английского языка, проходила частично по-итальянски, к тому же диспетчерская не потребовала от пилота Cessna подтверждения своих указаний. Несколько ошибок, каждой из которых можно было избежать, привели к трагической катастрофе.

За дискуссиями о недостаточных мерах безопасности миланского аэропорта и общей неразберихе компетенций итальянского авианадзора так и осталось незамеченным, что среди погибших шведских пассажиров было три профессора стокгольмского Каролинского института. Другими словами, три члена комитета, которому через несколько дней предстояло принять решение по Нобелевской премии в области медицины.

<p>Глава 3</p>

Большинство врачей неуютно чувствуют себя в церкви, особенно когда поводом для их присутствия служит отпевание. Помыслы и стремления медицины направлены на улучшение жизни или хотя бы на её продление, и тому, кто отдаёт свои силы этой борьбе, тяжело оказаться перед лицом факта, что, несмотря на все старания и достижения, в конце жизни неизбежно стоит смерть, как и во все времена, без надежды на другой исход.

В нынешнем случае смерть наступила преждевременно, неожиданно и с чудовищной внезапностью, к тому же она унесла трёх выдающихся медицинских исследователей — что было совсем уж подло. Поскольку власти Италии не выдали трупы трёх профессоров ко дню отпевания — поговаривали, что они ещё не извлечены полностью из обгоревших обломков, — у алтаря стояли лишь фотографии, обрамлённые в сдержанный хром, с чёрными траурными лентами, крупноформатные чёрно-белые копии официальных портретов, которые пресс-служба Каролинского института держала наготове для публичных Целей. Выглядели они достойно, все трое. Их вдовы сидели в первом ряду, одна была в слезах, остальные две ещё пребывали в шоке.

Скамьи позади них были зарезервированы для профессуры института, дальше располагались ассистенты, аспиранты, лаборанты, секретарши, служащие администрации и, наконец, многочисленные студенты, насколько в церкви хватало места.

В середине четвёртого ряда сидел профессор Ганс-Улоф Андерсон, фармаколог, который работал в институте уже больше девятнадцати лет. Впоследствии он признавался, что совершенно не вникал в слова священника. Вместо этого он украдкой поглядывал на свои часы и спрашивал себя, все ли с ними в порядке; уж больно медленно тянулось время.

Пока священник вещал, какие замечательные люди были трое умерших, и все с серьёзными минами слушали, Ганс-Улоф Андерсон мысленно уже забегал вперёд. Придётся пожимать вдовам руки и выражать соболезнования, а этого момента он страшился. Но деваться некуда. Трое погибших были его коллегами, знали они друг друга и по общим праздникам, приёмам и другим поводам. Более того, одна из этих женщин насколько неожиданно, настолько же и трогательно заботилась о его дочери Кристине после того, как жена Ганса-Улофа Инга четыре года назад погибла в автокатастрофе.

Долг. И он понятия не имел, как его искупить теперь, когда это и возможно, и необходимо сделать. Он даже не знал, что сказать. Всё случилось так внезапно.

Ганс-Улоф говорил впоследствии, что испытывал нечто вроде досады. Каким ветром этих трёх вообще занесло в Италию? У членов Нобелевского собрания в начале октября и в Стокгольме дел полно, причём куда более важных!

Он рассказывал также, что обернулся, ощутив на себе чей-то взгляд. То был Боссе Нордин, сидевший через три ряда от него, в стороне, под витражами; он о чём-то перешёптывался с мужчиной, которого Ганс-Улоф никогда прежде не видел. Гансу-Улофу показалось, что оба смотрели на него, но отвели глаза именно в тот момент, когда он оглянулся.

Боссе был кем-то вроде лучшего друга Ганса-Улофа по институту, если понятие дружбы вообще применимо к институту, атмосфера которого в высокой мерс заряжена соперничеством. Ганс-Улоф охотно согласился бы и с тем, что чувство близости могло возникнуть оттого, что их кабинеты располагались строго друг против друга по обе стороны Совиной аллеи, и, разговаривая по телефону, они могли видеть друг друга в окно. Речь в этих разговорах редко шла о научных предметах. Направления, в которых они работали, практически не совпадали: Боссе занимался физиологией клетки, а Ганс-Улоф — фармакологией. Разговаривали они о проведении свободного времени, об институтских событиях, о воспитании: как-никак у Боссе было четыре дочери, две из которых уже вышли замуж, и отцовского опыта у него хватало на все случаи жизни.

Ганс-Улоф размышлял, кем мог быть этот мужчина. В кабинете Боссе он его ни разу не видел, ему бы запомнились эти странные рыбьи, широко расставленные глаза. Боссе внимательно слушал его с неподвижным лицом, только изредка кивал или задавал короткий вопрос. Наверное, речь шла об одном из таинственных гешефтов Боссе. Ганс-Улоф не знал точно, но какие-то побочные дела Боссе должен был вести, при его-то стиле жизни. Дом в лучшем районе Ваксхольма, всегда самая последняя модель «вольво», отпуск в Таиланде или Малайзии — то, что жалованья университетского профессора для этого недостаточно, Ганс-Улоф хорошо знал, а в то, что Боссе имеет всё это за счёт биржевых спекуляций, он просто не верил.

Ганс-Улоф заметил, что одна немолодая женщина, служившая, как он смутно припомнил, в учебной администрации, с большим неодобрением наблюдает за тем, как он оглядывается, и он снова сел прямо. Он говорил себе, что в принципе его совершенно не касается, какими делами занимается Боссе. Священник, кажется, закончил свою речь, хор пел что-то торжественное. Когда люди вокруг начали вставать, поднялся и Ганс-Улоф, попутно взглянув в сторону Боссе Нордина и, к своему удивлению, заметил, что тот в это время как раз указывает на него, а худой мужчина с рыбьими глазами понимающе кивает.

Чтобы не вызвать ещё раз неудовольствие женщины из учебной администрации, Ганс-Улоф тут же вернул свой взгляд в сторону алтаря, но потом ещё раз с любопытством обернулся. Оба уже стояли, со всей серьёзностью глядя вверх, на крест, и подпевали кое-как вместе с большинством людей в церкви. Ничто не указывало на то, что они его заметили.

После того как всё кончилось, Ганс-Улоф на обратном пути нарочно сделал несколько крюков, соображая, где бы ему выпить кофе, но потом оставил эту мысль, подъехал к институту через Томтебодавег и припарковался перед строением им. Берцелиуса, достаточно далеко от Нобелевского форума, чтобы не столкнуться с журналистами. И без того удивляло, что пресса ведёт себя так сдержанно, вместо того чтобы использовать в качестве сенсации гибель трёх членов Нобелевского собрания, за несколько дней до голосования.

На территории института всё шло как обычно. Студенты стояли кучками, держа под мышкой папки или стопки книг, говорили, курили, смеялись. Жизнь продолжалась.

В точности как в тот раз, когда Ганс-Улоф вернулся из больницы домой, а Инга не вернулась.

Он направился мимо гостевых домов, тайной тропой между контейнерами для мусора и баком для жидкого азота, которая вела к задам фармакологического института. Когда-то здесь был нормальный подъезд, но в последние годы его начали застраивать временными сооружениями для контейнеров. Их обшивали деревом красного цвета в попытке имитировать цвет окружающих добротных кирпичных стен, но они всё равно больше походили на клетки для несушек. На дорожках, оставленных между ними, едва могли разминуться два пешехода.

У перил южного входа стоял велосипед, примкнутый на цепь; между прочим, уже целую неделю. Кто-то — видимо, смотритель здания — пришпилил к велосипеду записку, что здесь не разрешается ставить велосипеды и что этот велосипед в скором времени будет устранён, если его владелец не заберёт его. Велосипед был новенький; трудно представить, чтобы его здесь просто забыли.

Ганс-Улоф рылся в кармане, ища свою кодовую карточку, чтобы открыть дверь, а сам тем временем читал объявления, наклеенные изнутри на стекло. Половина из них извещала о переносе или отмене ранее объявленных лекций по случаю тройной смерти.

— Профессор Андерсон? — окликнули его из-за спины. — Позвольте к вам обратиться?

Ганс-Улоф обернулся. Перед ним стоял, словно из-под земли вырос, мужчина в тёмно-сером плаще с кожаным чемоданчиком в руке.

— Простите? — Он поправил свои очки. И в следующий момент припомнил, где уже видел это лицо.

То был мужчина, который разговаривал в церкви с Боссе Нордином. Мужчина с рыбьими глазами.

<p>Глава 4</p>

— Обратиться ко мне? — повторил Ганс-Улоф, глядя на мужчину и пытаясь понять, что всё это значит, и его всё сильнее охватывало недоброе предчувствие. — Зачем? То есть о чём идёт речь?

Лицо мужчины не дрогнуло.

— В двух словах не скажешь. — Он легко приподнял чемоданчик. — Я должен вам кое-что показать.

— Сейчас я занят. — Его стандартная отговорка. Со студентами она срабатывала всегда. — Согласуйте время встречи с моей секретаршей.

— Мне нужно всего несколько минут, — настаивал мужчина с широко расставленными глазами. — И это не терпит отлагательств.

Ганс-Улоф Андерсон возмущённо фыркнул:

— Что ж теперь… Не могу же я бросить свои дела только потому, что вы подошли и утверждаете… — Он осёкся. Что-то подсказало ему, что этот человек не уйдёт, что бы он ему ни говорил. — Кто вы вообще? — спросил он.

— Моё имя Джон Йохансон. — Впоследствии Ганс-Улоф скажет, что уже в том, как незнакомец произнёс это расхожее имя, прозвучало презрительное безразличие, так, словно он хотел сказать: Если вы настаиваете,я вам что-нибудь совру, так и быть.

— И чего вы хотите?

— Всего несколько минут. Это займёт у вас не больше времени, чем мы уже бессмысленно потратили здесь.

— Кто вас послал ко мне? Профессор Нордин?

Рыбьи глаза мужчины рассматривали его странно отрешённым взглядом. Как будто это были искусно расписанные стальные шары.

— Давайте просто зайдём в ваш кабинет, профессор Андерсон, — сказал он с определённостью, которой Гансу-Улофу больше нечего было противопоставить.

И он, смирившись, повернулся к двери, провёл свою карточку через щель считывателя, набрал цифры кода и, когда замок щёлкнул, открыл дверь. Он злился на самого себя, шагая через фойе и поднимаясь по лестнице, а мужчина со своим чемоданчиком следовал за ним — молча и с большим достоинством.

Ни слова не говоря, они поднялись наверх, никого не встретив по дороге. Ганс-Улоф открыл дверь своего кабинета и лишь после этого сообразил, что надо было сказать, будто забыл ключ в машине; он готов был отхлестать себя по щекам, что не додумался до этого раньше.

Но теперь было уже поздно. Молча кивнув на свободный стул, Ганс-Улоф обошёл свой письменный стол, взял с полки первые попавшиеся документы и звучно шлёпнул ими о стол, чтобы посетителю стало ясно: его ждёт работа, важная работа, и её очень много. Он глянул в окно — в сторону здания Нобелевского института клеточной физиологии, но Боссе в его кабинете не было.

Когда он снова повернулся, мужчина уже раскрыл свой чемоданчик и положил его на стол. В нём было что-то красновато-коричневое и сине-белое, и Гансу-Улофу пришлось сперва проморгаться и поправить очки, прежде чем он понял, что это купюры в пятьсот крон, пачками. — Здесь три миллиона, — сказал мужчина. Ганс-Улоф в первое мгновение онемел. Так вот в чём дело. Незнакомец — журналист и пытается таким образом получить информацию. Видимо, хочет знать, что теперь будет с голосованием. Кто займёт место умерших. Никто. Но этого ему Ганс-Улоф не расскажет. Разумеется, Каролинский институт должен был бы поставить на вакантные места новых людей. И состоялись бы новые выборы в Нобелевское собрание. Но этот процесс требует нескольких недель.

Или мужчина хотел узнать что-то совсем другое? Может быть, кто в этом году может получить Нобелевскую премию по медицине? Конечно, это было бы чудовищно. Чудовищно и то, что кто-то видит в нём человека, готового пойти на разглашение таких сведений.

К нему вернулся дар речи.

— Это бессмысленно, — сказал он и отрицательно помотал головой, чтобы подчеркнуть, насколько бессмысленно.

— Я всего лишь порученец, — сказал мужчина. Он протянул руку, тронул чемоданчик и чуть-чуть подвинул его к Гансу-Улофу Андерсону. — Люди, пославшие меня, поручили мне предложить вам эту сумму — три миллиона шведских крон наличными, — если вы проголосуете на предстоящем присуждении Нобелевской премии по медицине за госпожу профессора Софию Эрнандес Круз.

Ганс-Улоф Андерсон уставился на мужчину с чувством нереальности происходящего. Само предположение, что кто-то может запросто явиться в кабинет члена Нобелевского комитета с полным чемоданом денег, всерьёз ожидая, что тот возьмёт эту взятку, было смешно. Но то, что все эти старания делались именно ради Софии Эрнандес Круз, граничило с абсурдом.

София Эрнандес жила и работала в Швейцарии. Известность она приобрела в своё время в университете испанской провинции Аликанте благодаря экспериментам по взаимодействию между гормональной системой и нейронной структурой. Блестящая концепция этих экспериментов привлекла Ганса-Улофа с самой первой её статьи, которую он прочитал. Вместе с тем, своими экспериментами она навлекла на себя бурю общественного возмущения, и не только в Испании, но в Испании прежде всего. Даже в Каролинском институте Ганс-Улоф оказался в одиночестве со своей положительной оценкой, и в их кругу считалось, что испанка не имеет никаких шансов. То, что кто-то пытается добиться для неё Нобелевской премии путём подкупа и обращается с этим как нарочно к нему — видимо, единственному члену собрания с правом голоса, кто и без того решил голосовать за Софию Эрнандес, — выглядело комично.

— Могу ли я расценивать ваше молчание как согласие? — осведомился посетитель с широко расставленными глазами и сделал извиняющийся жест. — Я должен передать моим распорядителям ваш ответ.

Ганс-Улоф подтянул к себе стул, из абсурдного чувства, как он впоследствии рассказывал, что должен держать по отношению к деньгам безопасную дистанцию, и, потрясённый, опустился на него.

— Вы с ума сошли. Сейчас же заберите ваши деньги и убирайтесь отсюда.

Посетитель со стоном вздохнул и тихо сказал:

— Вы делаете ошибку, отказываясь от них. Поверьте мне.

— Вон, — прошептал Ганс-Улоф.

— Послушайте добрый совет. — Посетитель тряхнул головой, но не с укоризной, а скорее озабоченно. — Возьмите деньги и сделайте то, что от вас требуют.

— Вон.

— Возьмите их. Сделайте милость, возьмите их.

— Вон!— взревел Ганс-Улоф. — Сейчас же выйдите из моего кабинета, или я позову полицию!

— Ну хорошо. — Мужчина поднял руки и встал. — Хорошо. Как вам будет угодно. Нет проблем. — Он повернул чемоданчик к себе, захлопнул крышку и нажал на замки, которые защёлкнулись с таким же звуком, как наручники на запястьях. — Но вы пожалеете, что не послушались меня.

— Ни слова больше.

Мужчина и в самом деле не произнёс больше ни слова. Он взял свой тёмно-коричневый чемоданчик со стола, как будто в нём ничего не было, разве что старый бумажный хлам, повернулся и вышел, не оглядываясь.

Звук, с которым за ним захлопнулась дверь, повис в комнате, как казалось, навечно, не собираясь умолкать. Или он только отдавался в его голове? Ганс-Улоф поднялся со стула, опираясь на руки, подошёл к раковине, посмотрелся в зеркало, нервно поправляя свои седые редеющие пряди. Лицо пошло красными пятнами, на крыльях носа обозначились прожилки. Его кровяное давление, естественно, было невероятно высоким. Выброс адреналина, да ещё какой. Необходимо принять какое-нибудь подавляющее средство, нет, что-то другое… Он попытался мысленно представить себе биохимическую систему, которая регулирует параметры давления крови, и те точки в ней, на которые способны воздействовать фармакологические активные вещества. Но он был слишком взволнован, чтобы сосредоточиться. Кончилось тем, что он просто принял полдюжины пилюль валерьянки из коричневого флакончика без надписи, который хранился у него в столе, и запил их водой. Потом упал на свой вертящийся стул и повернулся к окну, чтобы дождаться, когда Боссе Нордин появится в своём кабинете или когда таблетки начнут действовать.

Боссе не появлялся. Ганс-Улоф долго сидел, таращась на тёмное, пустое окно напротив. В конце концов, он повернулся к письменному столу, снял трубку и набрал номер Нобелевского комитета. Когда ответила одна из двух секретарш, он назвал своё имя и сказал:

— Мне нужно встретиться с председателем. Как можно скорее.

<p>Глава 5</p>

В облике ИнгмараТунеля, председателя Нобелевского комитета, с его густыми седыми волосами и неизменным английским костюмом-тройкой, было что-то от испанского гранда. Он был одним из старейших профессоров института; предполагалось, что по окончании трёхлетнего срока своего председательства в комитете он уйдет на пенсию — перспектива, на которую с надеждой смотрели многие в коллегии.

— Хм, — неторопливо начал он, когда Ганс-Улоф закончил своё сообщение. Потом откинулся в тяжёлом коричневом кресле с высокой спинкой и золотыми шляпками обивочных гвоздей, сомкнул растопыренные пальцы обеих рук и посмотрел на своего визави непроницаемым взглядом. — И что я, по вашему мнению, должен сделать?

Этот вопрос удивил Ганса-Улофа. Тунель считался бесспорным авторитетом в области клеточной мембраны, но даже его доброжелатели считали, что он уже давно живёт в своём замкнутом мирке. Все прочие без обиняков говорили, что он безнадёжно старомодный идеалист, временами неосмотрительный. Тем не менее — или как раз поэтому — Ганс-Улоф ожидал, что его рассказ вызовет у председателя сильнейшее негодование.

— Я не знаю, — признался он. — Я полагал, что на такие случаи есть правила. Какие-то меры.

— Вы имеете в виду дисквалификацию?

— Что-то вроде этого. Как крайнее средство, естественно.

Тунель, задумавшись, стучал указательными пальцами друг о друга, но потом прекратил эти мелкие, нервные движения, видимо, потому, что пришел к какому-то решению.

— Как давно вы уже в Каролинском институте, Ганс-Улоф? — спросил он.

Хотя Ганс-Улоф был профессор со свойственной этому званию рассеянностью, но такую справку мог дать легко, не задумываясь. Для этого ему нужно было лишь прибавить пять лет к возрасту своей дочери, только и всего.

— В августе было девятнадцать лет.

— Но в комитете вы ещё никогда не состояли, насколько я помню, или состояли?

— Нет. — В Нобелевский комитет, эту группу из пяти членов, которая и осуществляла всю работу предварительного отбора, можно было попасть только в результате голосования Нобелевского собрания. В его случае по каким-то причинам до этого ни разу не доходило.

— Тогда я должен вначале рассказать вам кое-что о работе комитета. — Тунель сцепил пальцы и устремил взгляд в верхний угол комнаты. — Когда в начале февраля мы видим список номинированных, мы не спрашиваем себя, кто из этого списка заслуживает премии. Заслуживают ее многие, это вы знаете так же хорошо, как и я. Нет, первый вопрос, который мы себе задаём: почему этот мужчина или эта женщина были выдвинуты? Кем? И зачем? Чего ждёт от этого выдвижения номинатор? Не является ли выдвижение просто любезностью? Нет ли связей, о которых мы ничего не знаем? Нет ли контактов с рецензентами? И так далее, и тому подобное. Вопрос влияний ставится с самого начала. В некотором смысле эти влияния даже встроены в нашу систему — из-за того, что любой нобелевский лауреат имеет право выдвижения. Правило, при котором так и напрашивается перекрёстное опыление, не так ли? С точки зрения статистики, тот, кто работает вместе с лауреатом, имеет гораздо больше шансов тоже однажды стать им. Это мы не должны упускать из виду. К тому же многие выдающиеся учёные в наши дни работают уже не в государственных учреждениях, а в индустрии, в лабораториях, которые находятся в ведении международных концернов. Ясно, что фирмы заинтересованы в том. чтобы видеть на пьедестале кого-то из своих рядов, и естественно, они предпринимают попытки лоббирования, которое они, в отличие от парламентов и правительств, могут вести и у нас. — Он снова устремил взгляд на Ганса-Улофа и одарил его холодной улыбкой. — Как правило, без успеха.

Ганс-Улоф смотрел на него не без замешательства. Всё это звучало так, будто председатель Нобелевского комитета вёл такие разговоры каждый день.

— Этот человек попытает счастья с кем-нибудь другим, — сказал Ганс-Улоф. — Кто-то, может, и возьмёт деньги.

— Может быть. — Тунель наклонился вперёд, хитровато сощурив глаза. — Кстати, а почему вы их не взяли?

— Я? — Ганс-Улоф даже поперхнулся.

Если вы, как говорите, и без того намеревались проголосовать за госпожу Эрнандес, вы могли взять их с чистой совестью. В конце концов, ведь это не повлияло бы на ваш выбор. А три миллиона крон, к тому же не подлежащие налогообложению, хороший кусок, я вам скажу.

Ганс-Улоф заметил, что его руки вцепились в подлокотники кресла, на котором он сидел.

— Уважаемый коллега, я вас уверяю, что я не колебался ни секунды, — сказал он сдавленным голосом. — Репутация и безупречность Нобелевской премии для меня священны.

— Священны, так-так, — сказал Тунель, вздохнул, откинулся назад, подперев подбородок сложенными, как для молитвы, ладонями, и молча застыл так на некоторое время.

— Я надеюсь, вы мне верите, — сказал наконец Ганс-Улоф, когда молчание стало уже нестерпимым.

Тунель задумчиво кивнул.

— Знаете, — начал он странно неделовым, досужим тоном, — ведь до меня доходит всё, что говорят люди. Не ускользнуло от меня и то, что многие говорят о Софии Эрнандес Круз пренебрежительно. Потому что она женщина. К тому же испанка — представить себе нельзя, чтобы испанка смогла провести значительную работу в области нейрофизиологии, не так ли? Не говоря уже об этой не относящейся к делу моральной дискуссии. Такова уж предвзятость наших уважаемых коллег. — Он рассеянно смотрел перед собой и несколько раз задумчиво кивнул. — Ну да, вполне возможно, и мои собственные предубеждения были бы ничем не лучше. Но я однажды встречался с Софией Эрнандес Круз. Это было, когда она ещё работала в университете Аликанте, за два года до того, как разразился весь этот цирк в прессе и она переехала в Базель. Это было уже довольно давно. Она тогда исследовала действия наркотиков, и хотя по сегодняшним представлениям это был вполне закономерный этап её работы, я припоминаю, что я находил это исключительно необычным. Ибо она одна из самых живых личностей, каких мне приходилось встречать. И, сверх того, одна из умнейших.

Ганс-Улоф неудобно сполз на край своего стула.

— В её квалификации я никогда не сомневался. Как я уже сказал, я собирался голосовать именно за нее.

— Согласились бы вы со мной, что профессор Эрнандес Круз вообще не нуждается в нечестных способах воздействия?

— Абсолютно.

— Не правда ли? Её выдвинули в этом году впервые. В среднем кандидат выдвигается восемь раз, прежде чем получает премию. И она ещё молода, сколько ей? Пятьдесят пять? Пятьдесят шесть? На этот раз она, может, не получит премию, но когда-нибудь получит точно. — Тунель слегка наклонился вперёд. — К тому же: посмотрите на тему её работы. Она невероятно продвинула наши представления о взаимодействии гормонов и нервной системы. Она показала, как связаны друг с другом дух и тело. То, что газеты так цветисто называют «экспериментом из Аликанте», через десять лет бесспорно войдёт в учебники для старших классов. Но — это не имеет ничего общего с экономической выгодой, которую кто-нибудь мог бы извлечь из самого присуждения ей премии. Это же не изобретение нового медикамента, нового метода лечения… Ничего такого…

Ганс-Улоф кивнул.

— Верно.

Тунель посмотрел на него и поднял свои кустистые седые брови.

— Тогда я вас спрашиваю: кому понадобилось предпринимать такую дурацкую акцию?

Ганс-Улоф вздрогнул от такого поворота разговора, поскольку он, казалось, вёл к тому, что Ингмар Тунель не верит его истории. Он действительно ничем не мог её подтвердить. Она и самому ему, как он впоследствии признался, казалась нереальной.

— Этого я не знаю, — сказал он. — Я только думаю, что мы должны на это отреагировать. В крайнем случае, примерно наказать, чтобы другим неповадно было.

— Путём дисквалификации Софии Эрнандес Круз?

— Хотя бы. Как мне ни жаль.

Ингмар Тунель скрестил руки и насмешливо смотрел на него:

— А вам не приходит в голову, что именно эту цель и преследовал ваш незнакомец — или те, кто стоит за ним, если таковые есть?

Такое Гансу-Улофу действительно не пришло в голову. Хотя лежало на поверхности. И если начать думать в этом направлении, открываются перспективы, буквально захватывающие дух. Перспективы, больше похожие на пропасти.

Он поневоле вспомнил так называемый шорт-лист, список кандидатов, из которых Нобелевское собрание будет выбирать в первую очередь. Как обычно, там было и в этом году пять имён. Строго конфиденциальные досье на каждого были уже розданы всем, имеющим право голоса. Это не значило, что кто-то из собрания не мог встать и высказаться за другого номинанта — и такое действительно уже не раз случалось, — но, как правило, рекомендации комитета предопределяли выбор.

Первым именем шорт-листа и, тем самым, фаворитом этого года был один биохимик, который сделал важные открытия в области маленьких молекул рибонуклеиновой кислоты — РНК. Его звали Марио Галло.

Итальянец.

Катастрофа с самолётом. Милан. Тоже Италия. Есть ли какая-то связь? Ганс-Улоф почувствовал стеснение в груди и сказал себе, что лучше прекратить думать о таких вещах.

— Что вы станете делать? — спросил он.

Ингмар Тунель погладил себе воображаемую бороду.

— Ничего, — холодно сказал он. — Мы проигнорируем этот случай. Проделана годовая работа, и послезавтра мы приступим к голосованию, чтобы наградить премией достойнейшего, не принимая во внимание, швед это или иностранец, мужчина или женщина, именно так, как завещал Альфред Нобель. — Он положил ладони на стол жестом, в котором было что-то завершающее. — И без оглядки на то, пытался кто-нибудь оказать на нас влияние или нет.

<p>Глава 6</p>

После разговора с председателем Нобелевского комитета Ганс-Улоф вернулся в свой кабинет, но был не в состоянии сосредоточиться или как ни в чём не бывало продолжить свою работу. Его взгляд то и дело обращался к окну, и когда он увидел, что в кабинете Боссе Нордина зажёгся свет, он тут же вскочил, сорвал с крючка своё пальто и бросился наружу.

— Силы небесные, — воскликнул Боссе, когда Ганс-Улоф без стука ворвался в его кабинет. — Что это с тобой?

— Кто был тот человек к церкви? — спросил Ганс-Улоф, не отдышавшись после трёх этажей вниз и трёх этажей вверх.

— Какой человек?

— Который разговаривал с тобой в церкви. Боссе, выпучив глаза, пожал плечами.

— Понятия не имею.

— Я видел, как ты ему показал на меня.

— Да. Он про тебя спросил.

— Про меня? И для чего?

— Понятия не имею. Он спросил меня, знаю ли я профессора Ганса-Улофа Андерсона. Я сказал, да, вон он сидит. И показал на тебя. — На свежем и гладком лбу Боссе обозначились первые морщинки недовольства. — Может, ты будешь так любезен объяснить мне, что случилось?

— Этот человек пытался дать мне взятку, — сказал Ганс-Улоф и рухнул на стул для посетителей.

— Дать тебе взятку?

— Три миллиона крон, если послезавтра я проголосую за Софию Эрнандес Круз.

— Не может быть.

— Деньги были уже при нём. Полный чемоданчик.

— Чёрт! — Боссе рывком поднялся, отпихнул ногой своё кресло так, что оно ударилось о корыто для растений-гидрокультур, подошёл к окну и выглянул наружу, как будто мог обнаружить внизу на пешеходной дорожке коварно затаившегося преследователя. — И что ты сделал?

Ганс-Улоф вздохнул.

— Что я мог сделать? Сказал ему, чтобы убирался к чёрту.

— Ну естественно. Рыцарь без страха и упрёка. И что потом?

— Потом пошёл к Тунелю и всё ему рассказал. Но тот не видит повода что-нибудь предпринимать.

— Пошёл к Тунелю? — Боссе простонал и с глухим стуком уронил голову на оконное стекло. — Нет, я имею в виду не тебя. Что сделал этот человек после того, как ты его послал?

— Он настаивал на своем. Мне пришлось пригрозить полицией, тогда он взял свой чемоданчик и ушёл.

Боссе помолчал, а потом исторг такое грубое ругательство, что Ганс-Улоф вздрогнул. Он хоть и привык, что люди зачастую реагируют совсем не так, как он ожидал, но сегодня в этом смысле был особенно плохой день.

— И что же мне теперь делать? — осторожно спросил он. Боссе Нордин недовольно повернулся и угрюмо посмотрел на него:

— Надеяться, что на этом все и кончилось.

— Что?

— Ах, забудь об этом. — Коренастый физиолог смотрел через плечо Ганса-Улофа, как будто на серой крашеной стене его кабинета виднелось что-то несказанно интересное. Потом он с трудом оторвался от этой не то внутренней, не то внешней картинки и помотал головой, будто желая стряхнуть непрошеные мысли, и сказал: — Эрнандес Круз. Как нарочно, эта дама с декольте. Мне никогда не понять, как можно претендовать на Нобелевскую премию за разнузданное свинство, которое учиняешь со студентами. Убей меня, я этого не понимаю.

— Её работы — блестящее научное достижение, — растерянно возразил Ганс-Улоф. — Она поставила с головы на ноги всю нейрофизиологию.

Боссе недовольно фыркнул.

— Ах да, я забыл. Ты ведь без ума от неё.

— Меня удивляет только одно. Члена Нобелевского собрания пытаются подкупить, и никого это, кажется, особо не волнует.

— Ну и что, — обронил Боссе, — деньги правят миром. — Он махнул рукой. — Забудем об этом. Послезавтра голосование, а после этого мы с тобой непременно должны пойти и выпить, ты не против? — Он перегнулся через свой письменный стол, подтянул календарь с расписанием и стал листать страницы, испещренные пометками. — О боже, да мы с тобой уже годами не выпивали вместе!..

Ганс-Улоф смотрел на него с некоторым недоумением, не понимая, что всё это значит. Последний раз они действительно выпивали много лет назад. Ещё Инга была жива.

— Я больше не пью. Ты же знаешь.

— Ах да, ты говорил. Ну ничего, возьмёшь себе что-нибудь безалкогольное. Я, может, тоже. — Боссе зачеркнул какую-то запись, а рядом нацарапал другую — наверное, «Ганс-Улоф», судя по дефису. — Сходим в Cadier, как в прошлый раз. Тогда было весело.

Ганс-Улоф поморщился.

— Весело, ничего не скажешь. Но дорого.

Боссе поднял голову и вдруг дико сверкнул глазами, явно с трудом укрощая ярость.

— Чёрт возьми, Ганс-Улоф, — прошипел он и швырнул ручку о стол, — если у тебя такие трудности с деньгами, почему ты их просто не взял? И помалкивал бы себе потом.

На какой-то момент установилась тишина, какая, наверное, бывает после взрыва бомбы, когда одни убиты, а другие оглушены мощным ударом.

Потом Ганс-Улоф произнёс:

— Ну ладно. Cadier так Cadier. И с этими словами вышел.

За ночь чувства Ганса-Улофа приняли другой оборот. Ложась спать — поздно вечером и после ссоры с дочерью Кристиной, которая упрекала его, что он никогда к ней не прислушивается и не принимает её всерьёз, и вообще, другие из её класса получают гораздо больше карманных денег и не обязаны так рано возвращаться домой, — он был исполнен отчаяния, что такие ценности, как честность, искренность, любознательность и увлеченность делом больше ни во что не ставятся, в расчет идут только деньги и то, что на них можно купить: признание, внешний вид, вещи. А когда наутро он проснулся, его отчаяние превратилось в холодную ярость.

Нет, решил он. Этому надо противостоять, даже если он останется последним и единственным на этом свете, кто так думает. Совершенно необходимо провести границу и сказать: вот досюда — и ни шагу дальше. И этой границей была Нобелевская премия.

Завещание Альфреда Бернарда Нобеля было одним из величайших распоряжений на благо человечества, сделанных когда-либо частным лицом. Хотя он нажил своё состояние на изобретении динамита и других взрывчатых веществ и зарабатывал на войнах, в конце своей жизни он распорядился, чтобы прибыль с этого состояния шла на пользу науки, литературы и прежде всего — мира. Он мыслил, преодолевая границы наций, рас и пола, в то время, когда этот подход был куда более революционным, чем в наши дни. Благодаря Нобелевской премии сами его представления о будущем стали мифом, источником силы для всего благородного и возвышенного, на что только способны люди.

И у кого-то поднялась рука, чтобы подрубить корни этой высокой институции? У кого-то хватает низости пошлой взяткой посягнуть на безупречность и независимость присуждения премии?

Никогда. Завтра на Нобелевском собрании он, Ганс-Улоф Андерсон, встанет и расскажет, что произошло. Он поставит этот вопрос на обсуждение. Он не успокоится до тех пор, пока не будет твёрдо установлено, что никто из имеющих право голоса ни в малейшей степени не подвергался давлению и что в основе решения комитета не лежит никаких других критериев, кроме научного превосходства. Не должно оставаться никаких сомнений, нельзя допустить, чтобы какая-то тень легла на авторитет Нобелевской премии. Об этом он позаботится.

Испытывая облегчение оттого, что ему удалось найти прочную опору, окрылённый решимостью, придающей человеку твёрдость, и примирённый со своим отчаявшимся за вчерашний день Я, он вышел из дома, как обычно, вскоре после того, как его дочь ушла в школу, и поехал в институт.

На сей раз он воспользовался главным подъездом и, свернув на территорию Каролинского института, увидел, что у Нобелевского форума стоят белые фургончики службы банкетного сервиса, которая уже занималась оформлением пресс-конференции по случаю оглашения лауреа

тов. Молодые парни выгружали столики, женщины в светлых комбинезонах заносили внутрь зала для приёмов корзины со скатертями и салфетками, полировали до блеска его застеклённый фронтон. Как и каждый год, напряжение момента было практически осязаемым.

Он представил, что журналисты со всего мира, которые завтра в полдень будут давиться здесь за лучшие места, на сей раз получат больше информации, чем просто имена лауреатов.

Он поставил свою машину на одной из дальних парковок вдоль Нобельвега и запретил себе озираться по пути к своему кабинету в поисках мужчины с широко расставленными глазами и кожаным чемоданчиком. Но перестать о нём думать ему удалось лишь после того, как его целиком захватила повседневная работа. Предметом его исследований были механизмы переноса нейронов в той системе спинного и головного мозга, которая регулирует боль и реакции на стресс. Лабораторной работой он, естественно, не занимался, её выполняли три аспиранта, которые впоследствии станут его соавторами. Раз в неделю они приходили в его кабинет с последними отчётами, и всегда при этом обнаруживались новые захватывающие взаимосвязи. В сегодняшнем обсуждении речь шла об указаниях на то, что определённые слабые стрессовые.стимулы, судя по всему, ведут к изменениям в тканях и к изменённому выбросу холецистокинина в периаквадуктальную область мозга, а этот выброс, как принято считать, есть важнейшая компонента болевых ощущений. Это могло послужить основой для создания нового анальгетика, и исследования стоило продолжить. Они обсудили несколько гипотез и в конце пришли к решению тем же способом исследовать уровень нейропептидов. Дальше будет видно, когда появятся определённые данные.

После того как аспиранты ушли, Ганс-Улоф принялся за статью об актуальных разработках в фармакологии, которую он обещал дать в Medicinsk Vetenskap — научный журнал, издаваемый Каролинским институтом раз в три месяца. В редакции он слыл одним из немногих профессоров, умеющим формулировать в понятной и доступной форме, поэтому к нему часто обращались с такими просьбами. Как раз в тот момент, когда он ломал голову над несколькими абзацами, где оставалось ещё слишком много специальных выражений, зазвонил телефон. Он снял трубку, не отрывая глаз от текста.

— Андерсон.

Молчание. Лишь слабые, дальние шорохи.

— Алло? — он почувствовал импульс тут же положить трубку, но не сделал этого. — Вы меня слышите?

Шорохи, потом вдруг раздался голос. Голос, который он слышал впервые.

— Вашей дочери Кристине четырнадцать лет, она учится в школе Бергстрём, — сипло сказал мужчина на неуклюжем английском. — У нее длинные светлые волосы, она любит носить на лбу широкую повязку, сегодня она надела синюю с двумя вышитыми жёлтыми лошадками. В классе она сидит на третьей парте, в ряду у окна, рядом с девочкой по имени Сильвия Виклунд. Сейчас у них английский, и это, кажется, не самый ее любимый предмет, судя по выражению её лица…

Словно ледяная рука стиснула сердце Ганса-Улофа.

— Что всё это значит? — выдохнул он. — Кто вы? Для чего мне всё это рассказываете?

— Наш посыльный, господин Йохансон, сегодня вечером придёт к вам ещё раз, — сказал сиплый голос. — На сей раз вы должны учесть, что у нас есть и другие возможности, кроме денег.

<p>Глава 7</p>

Он чувствовал себя, как под воздействием наркотиков, когда положил трубку. Кристина. Они грозятся сделать что-нибудь с Кристиной.

Какой кошмар! Кристина, силы небесные! Что это за люди? Что это, чёрт возьми, за мир?

Воды. Большой глоток, целый стакан зараз, и потом ещё один. Как будто он горел изнутри, так он себя чувствовал.

Конечно, он должен был им подчиниться. Против такого коварства он бессилен. Если он поставлен перед выбором — сохранить либо идеалы Нобелевской премии, либо жизнь и здоровье его дочери, — тогда он должен решить в пользу Кристины. Она была для него всем, смыслом его существования. Это всё, что у него осталось от жены и от лучших лет жизни.

Ганс-Улоф в ужасе чувствовал, что он в руках преступников и должен беспрекословно подчиниться им…

Стоп. Что за чепуха. Это, может, на Сицилии так бывает или в Бронксе в Нью-Йорке, но здесь-то Швеция/ Здесь никто не может шантажировать других людей и думать, что останется безнаказанным.

Нет. Он не игрушка в руках преступников. Он найдёт, чем их удивить. Достаточно будет пойти в полицию и написать заявление об этом инциденте.

Именно так он и сделает. Сейчас же. Он бросился к своему письменному столу, сорвал с аппарата трубку и сделал, как ему потом не раз придётся повторять, самую большую ошибку своей жизни.

Он быстро достал из ящика стола список телефонов и набрал номер школы Бергстрём. Долго шли звонки, потом ответил женский голос, назвавшись, но он не разобрал фамилию.

— Добрый день, — сказал Ганс-Улоф, — это Андерсон. Не могли бы вы кое-что передать моей дочери?

— Момент, — ответила женщина и зашелестела какими-то бумагами. — Андерсон? Который Андерсон?

— Профессор Андерсон. Мою дочь зовут Кристина, она учится в 8 «А» классе,

Шорохи. Можно было подумать, что женщина попутно наводит порядок на письменном столе.

— Мне очень жаль, но сейчас я не могу позвать её к телефону. Судя по расписанию, они как раз пишут работу по английскому языку.

— Я знаю, — кивнул Ганс-Улоф, хотя это было не совсем так. Ещё недавно он этого не знал. Может, она и говорила ему об этом, а он по рассеянности прослушал. С другой стороны, она ему уже давно ничего не рассказывала. С дочерьми в возрасте Кристины всегда большие сложности, это ему подтверждали все, кого он спрашивал. И, естественно, он любил её больше жизни, несмотря на все их размолвки и ссоры. — Вам и не нужно её приглашать. Я только хочу, чтобы вы ей кое-что передали.

— Хорошо, — сказала женщина. — И что именно? Да, что? Это был хороший вопрос.

По каким-то причинам он не пришёл к мысли, лежащей на поверхности: первым делом забрать дочь из школы и привезти её в безопасное место, прежде чем ехать в полицию. Было ли это оттого, что он в принципе не постигал масштаб грозящей опасности? Было ли это общей профессорской неприспособленностью к жизни? Или то было упрямое нежелание нарушать весь установленный распорядок жизни из-за угроз сомнительных в моральном отношении людей? Впоследствии он склонялся к тому, чтобы отдать предпочтение последнему толкованию.

Во всяком случае, у него бы язык не повернулся попросить школьную секретаршу передать Кристине, что за стенами школы её подстерегают и ей надо спрятаться в подвале школы или что-то вроде того.

— Скажите ей, пожалуйста… — начал он, лихорадочно соображая. — Скажите ей, чтобы она ждала меня сегодня в школе. Пусть после окончания занятий не идёт домой, а остаётся в школе, пока я не приеду.

— М-м-м, — скептически промычала женщина. — И когда это будет?

Он быстро прикидывал в уме. Поездка в Кунгсхольмен в полицию, там, возможно, придётся ждать или составлять протокол, потом в Сундбюберг…

— Наверное, часа через полтора. Точно я не знаю.

— Понятно. — Но, судя по голосу, понятно ей было не очень.

— Может, она могла бы подождать у вас в секретариате? Или где-то ещё под присмотром взрослого? — Ему было ясно хотя бы то, что школа не крепость и учитель или секретарша в серьёзном случае не сможет защитить Кристину. Но хотя звонивший ему знал, какой урок сейчас у Кристины, Ганс-Улоф не пришёл к заключению, что люди, ведущие наблюдение за школьным зданием, скорее всего знали все расписание уроков. Наоборот, он был со всей серьёзностью убеждён, что, если Кристина не выйдет из школы, они будут полагать, что у неё всё ещё продолжаются уроки, и будут ждать дальше.

— Я не против, — сказала женщина. На заднем плане зазвонил другой телефон.

— Скажите ей, чтобы не выходила из здания, пока я не приеду, — повторил он.

— Да, это я уже поняла, — торопливо ответила женщина. — Извините, мне надо подойти к другому телефону.

— Но вы передадите ей это?

— Да, конечно. До свидания. — Она положила трубку. Ганс-Улоф ещё некоторое время держал онемевшую трубку в руке, говоря себе, что не стоит сходить с ума. Он выключил компьютер, надел пальто, взял сумку и вышел.

Мысль, что и за ним может кто-то наблюдать, даже не пришла ему в голову.

На скоростной магистрали в сторону центра машины едва ползли. Стало немного лучше, когда перед вокзалом он наконец смог свернуть. На парковке для посетителей перед полицейским управлением на Кунгсхольмсгатан оказалось даже несколько свободных мест.

Он поискал и нашёл входную дверь в большое здание. Его взгляд нетерпеливо скользил по табличкам и указателям, именам, названиям отделов и номерам кабинетов, но, казалось, все пути вели не туда и все двери были заперты. Он начал спрашивать, но каждый, к кому он обращался, хотел знать, по какому вопросу он здесь.

— Мне надо кое о чём заявить, — объяснял он и отказывался отвечать на наводящие вопросы из страха, что ему могут не поверить. Нет, ему бы, конечно, поверили! Не было никаких причин усомниться в его словах. Он был профессором Каролинского института, руководителем секции в департаменте физиологии и фармакологии, с правом голоса в Нобелевском собрании, он был учёным с международным признанием, уважаемым членом общества.

Несмотря на это, он не мог переступить через себя и ввести в курс дела кого-то из полицейских на входе или в коридорах.

Ему указали дорогу, объяснили, что «прямо, третья дверь налево». Он шёл мимо людей, ожидающих на скамьях и угрюмо поглядывающих на него. Его шаги гулко отдавались в коридоре, пока наконец толстая стеклянная дверь не захлопнулась за ним с сытым щелчком и он не очутился перед стойкой. Разом установилась приятная тишина.

— Что я могу для вас сделать? — спросил его молодой человек в голубой полицейской униформе.

— Я хотел бы кое о чём заявить, — сказал Ганс-Улоф. Молодой полицейский достал из-под стойки бланк и взял шариковую ручку.

— Я понял. И о чём бы вы хотели заявить?

— Меня пытаются шантажировать, — наконец-то выложил он. Вот и хорошо. Делу справедливости надо дать ход. Ганс-Улоф выдохнул.

Рука полицейского с шариковой ручкой зависла над бланком — так, будто он не был уверен, то ли он делает.

— Могу ли я для начала спросить вашу фамилию?

— Андерсон. Ганс-Улоф Андерсон, — быстро и решительно ответил Ганс-Улоф. — Я профессор Каролинского института. — Не повредит прояснить это с самого начала.

— У вас есть с собой паспорт?

Его паспорт? Об этом он вообще не подумал. Но паспорт должен быть в бумажнике.

— Момент, — сказал он и полез в карман.

В это мгновение в глубине помещения открылась дверь, и вошёл другой полицейский. В одной руке он держал несколько зелёных папок, а в другой — яблоко, которое как раз с хрустом надкусил. Не обращая внимания на то, что происходило у стойки, он направился к другой двери, которая вела в следующую комнату, куда можно было заглянуть через большое стекло — видимо, кабинет для допросов.

Ганс-Улоф оцепенел на половине движения с таким чувством, будто все силы разом покинули его и в следующий момент под ним разверзнется земля.

Эти широко расставленные, рыбьи глаза! Полицейский был не кто иной, как тот человек, который пытался его подкупить.

<p>Глава 8</p>

То был он, без всякого сомнения. Ганс-Улоф изумленно смотрел, как этот человек открывает дверь, закрывает её за собой и в помещении за дверью бросает на стол папки. Что всё это значит? Полицейский? Он разговаривал с кем-то — от стойки не видно было, с кем, — продолжая грызть своё яблоко. Полицейский. Мужчина, предлагавший ему взятку и утверждавший, что он лишь посредник, — полицейский.

Он не заметил Ганса-Улофа, но это был вопрос лишь нескольких секунд. Достаточно только повернуть голову.

Ганс-Улоф понял, что полиция ему не поможет. Кто бы ни стоял за всем этим, им удалось пробраться даже в полицию Стокгольма. И помощи ждать неоткуда. Рассчитывать приходилось только на себя.

— Всё уладилось, — пролепетал он и снова вынул руку из кармана.

— Что-что? — спросил молодой полицейский. Ганс-Улоф отступил от стойки на шаг.

— Я, эм-м, передумал, — сказал он. — Извините за беспокойство. — Он повернулся и пошел к двери, сдерживая себя, чтобы не побежать.

— Подождите, так дело не пойдёт…

Дверь была заперта! Ганс-Улоф внезапно понял, что из этого помещения можно выйти, только если кто-то за стойкой нажмёт выключатель, который разблокирует дверь. Он угодил в ловушку!

— Мне надо идти, — крикнул он, дёргая массивную ручку двери. — Выпустите меня.

— Послушайте, — сказал молодой полицейский, — так дело не пойдёт. Шантаж — это серьёзное преступление. Мы обязаны взять у вас соответствующие показания.

Посмотрел ли уже в эту сторону рыбоглазый? Нет. Он догрыз своё яблоко и в это время как раз отвернулся, чтобы выбросить огрызок куда-то — видимо, в мусорную корзину.

— У меня нет никаких показаний, — сказал Ганс-Улоф. — Я ошибся. Просто ошибся. Откройте мне дверь!

Молодой человек держался хоть и доброжелательно, но твёрдо.

— Мне очень жаль, но я боюсь, что не могу…

В этот момент кто-то открыл дверь снаружи, рослый, громоздкий полицейский с висячими моржовыми усами и тупым взглядом. Ганс-Улоф мгновенно среагировал, рванул дверь и протиснулся мимо толстяка наружу.

— Куда вы так торопитесь? — опешил тот, всё ещё держа в поднятой руке кодовую карточку, однако посторонился, и Ганс-Улоф ринулся мимо, не удостоив его даже взглядом.

Позади послышались крики, на разные голоса. Не останавливаться, приказал он себе. Не оглядываться. И небежать/

Шаги, возгласы, скрип каблуков на гладком мраморном полу. Вот какой-то угол, за который можно свернуть. Дверь, как по заказу. Туалет. Юркнуть внутрь. Там воцарилась чёрная ночь, когда он быстро закрыл за собой дверь и прижался к стене, прислушиваясь в ожидании, что шаги приблизятся и пробегут мимо.

Но никаких шагов не последовало.

Ганс-Улоф напряг слух. Неужели стены такие толстые, а дверь такая звуконепроницаемая? Никаких шагов. Только тишина и темнота и его собственное дыхание.

Он нашарил выключатель и нажал на него. Вспыхнули две неоновые трубки, вырвав из черноты две раковины, белый кафель и серые перегородки. К двери была приклеена бумажка, на которой крупным шрифтом было написано: Просьба свет не выключать! И ниже более мелким шрифтом — разъяснение: Дорогие коллеги, на включение и выключение газосветных трубок расходуется больше энергии, чем на их круглосуточное горение, к тому же это сокращает срок их службы. Подумайте об экологии и поберегите выключатель/

Ганс-Улоф глянул в зеркало. Он испугался собственного вида. Боже правый, ведь ему пятьдесят один год! Возраст уже никак не для таких вещей.

Снаружи всё ещё было тихо. Что бы это значило? Может, они затаились за дверью? И только ждут, когда он выйдет? Может, держат наготове оружие?

Он нажал на ручку двери, осторожно потянул её на себя.

Никого не было.

Нет, кто-то всё-таки был, вот и торопливые шаги. Ганс-Улоф резко обернулся и увидел женщину на высоких каблуках, идущую по коридору, не отрывая взгляда от дисплея мобильного телефона. Кажется, она читала CMC, во всяком случае, сдержанно улыбалась. Проходя мимо него, она лишь бросила в его сторону беглый, незаинтересованный взгляд.

Дверь туалета мягко подтолкнула его в спину, будто хотела выставить в коридор. Ганс-Улоф рассеянно потянулся рукой к выключателю, но вспомнил про экологию и оставил свет включённым. Внезапная тишина сбила его с толку. Она была тревожнее любой погони. Возможно, она означала, что где-то произошли более серьёзные вещи. И он внезапно заподозрил, где. Силы небесные, и как же сильно он заподозрил!

Скорее прочь отсюда, быстро. Он сбежал по лестнице вниз, к парковке, к машине. Завёл мотор дрожащими руками и, вырулив на улицу, услышал визг тормозов и разъярённые гудки. Ну и пусть, он даже не оглянулся, ехал дальше, проехал на жёлтый свет, чего он не делал ещё никогда в жизни — за исключением одного раза. Но об этом он сейчас не хотел думать, только мчаться, и как можно скорее. Может, у него ещё есть шанс исправить свою ошибку.

Наконец-то школа. Большое здание из жёлтого кирпича казалось пугающе спокойным, тихим и покинутым, огромные окна темнели, как потухшие глаза, не было видно ни одного ребёнка. Он глянул на часы: да, занятия уже закончились. Но всё равно так пусто в это время дня здесь не бывало никогда.

Ганс-Улоф припарковался на стоянке для инвалидов прямо перед главным входом, бросил машину незапертой и побежал вверх по широкой лестнице. В вестибюле было темно и спокойно, как в мавзолее, и пахло так же: пылью и химикалиями. Он поспешил к секретариату и распахнул дверь, не постучавшись.

Женщина, собиравшая в сумку вещи у письменного стола, даже вздрогнула.

— Боже, как вы меня напугали! — Она наградила его возмущённым взглядом и подняла с пола книгу, выпавшую у неё из рук.

Ганс-Улоф огляделся. Шкафы с папками, полки, канцелярские предметы и два пустых стула перед длинным письменным столом, разделяющим комнату.

— Где моя дочь?

— Ваша дочь? — мрачно переспросила женщина.

— Кристина. Кристина Андерсон.

— А что с ней должно быть? — спрашивала она невнятно, как будто за каждое отчётливо произнесённое слово из её жалованья удерживались деньги.

— Она должна была ждать меня здесь!

— Здесь никого нет.

Чувство надвигающейся беды, которое все последние минуты копилось у него где-то в глубине живота, вдруг затопило его и превратилось в панику.

— Как это нет? — крикнул он дрожащим голосом. — Я же вам звонил и просил передать моей дочери, чтобы она…

— Мне? — перебила она. — Со мной вы никак не могли говорить. Я была у зубного врача и только что вернулась. — Она ощупала свой подбородок. — Я всё ещё в заморозке. Каждые пять минут хватаюсь за челюсть: убедиться, что она на месте.

Ганс-Улоф смотрел на неё, лишившись дара речи.

— А с кем же я тогда говорил по телефону?

— Понятия не имею.

— Но должны же вы знать, кто вас заменял!

Она наконец собрала все свои вещи и закрыла сумку.

— За это отвечает наш директор. Но сейчас её уже нет. Сегодня после обеда все учителя на курсах повышения квалификации.

Ганс-Улоф почувствовал, как его прошиб пот.

— Не может быть! — выкрикнул он и понял: другой телефон. Женщина, с которой он тогда говорил, сняла другую трубку, отвлеклась и всё забыла.

Он, не говоря ни слова, вышел из приёмной и вернулся к своей машине.

Кристина могла быть дома. Поскольку ей не передали его распоряжение, она могла просто уйти домой, ни о чём не догадываясь. Да, наверняка так оно и есть. Может быть. Дай Бог.

Он бросился в машину, сдал назад, дал газу. Женщина, которая поблизости собиралась перейти улицу со своей собакой, отпрянула назад и потянула за поводок, проводив его негодующим взглядом.

Ему было всё равно. Она ненавидела его по праву.

Подъехав к дому, он испугался его безжизненности. Или ему только почудилось? Казалось, даже берёзки, окружавшие дом, выглядели худосочнее, чем обычно.

Он вышел из машины. Ещё всё было возможно. Ещё всё могло оказаться лишь плодом его воображения. Ещё. Он медлил вставлять ключ в замочную скважину, но потом всё же сделал это.

Он повернул ключ на два оборота, установив тем самым, что Кристины дома нет.

С горестным чувством он открыл дверь и вошёл в дом. Всё было мертво — естественно, поскольку её не было. Обычно, как только она приходила домой, включался какой-нибудь громогласный звуковой прибор — её стереоустановка, телевизор, радио на кухне, — причём на полную мощь. Тем не менее он пошёл в её комнату, чтобы удостовериться, и, естественно, всё лежало нетронутым с самого утра, как она оставила, уходя в школу.

Оставалась ещё одна возможность. Порывшись в своих бумагах, он достал список телефонных номеров её школьных товарищей, подошёл к телефону и позвонил Сильвии Виклунд, девочке, с которой Кристина сидела за одной партой, её лучшей подруге. Не у неё ли Кристина?

— Нет, а что? — спросила Сильвия.

Ганс-Улоф приложил усилия, чтобы казаться спокойным, не озабоченным, и говорил таким тоном, будто домашние планы претерпели неожиданные изменения и требуют скорейшего присутствия Кристины дома.

— Ну, её нет дома, и я подумал, может, она у тебя. Вы же делаете вместе уроки иногда, и вообще, насколько я знаю…

Девочка хихикнула, будто он невзначай произнес ключевое слово, касающееся их общих дел, про которые ему не полагалось знать. Мальчики, наверное.

— Да, — сказала она, — но сегодня нет. Нам почти ничего и не задали сегодня.

— Ты не знаешь, где она ещё может быть?

— Нет. Она собиралась сразу пойти домой. Гансу-Улофу пришлось сесть.

— Ты уверена? А не могла она задержаться у другой подруги?

— Нет, вряд ли, — беззаботно сказала девочка. — Разве что у Аники, но они разругались.

Он всё-таки позвонил матери Аники и узнал, что Кристины у них действительно нет. А потом просто сидел в гнетущей тишине и смотрел в пустоту перед собой, несколько часов, как ему показалось. Он оцепенел и не знал, что делать.

Нет, разумеется, он знал. Он принёс телефон в гостиную, поставил перед собой на столик у дивана и стал смотреть в окно, на голые деревья перед террасой, в ожидании телефонного звонка.

Ждать пришлось очень долго. День проходил, тени берёзок двигались поверх кустов по краям участка, и небо уже окрасилось закатом, когда телефон наконец зазвонил.

— Андерсон.

— Добрый вечер, профессор. — Это снова был голос, звучавший так, будто его обладатель страдал острым воспалением горла. Он говорил всё на том же неумелом английском. — Сегодня вы чуть было не совершили большую глупость, поэтому нам пришлось действовать быстро. Мы сожалеем. И даже очень, но вы нам, увы, не оставили выбора. — Небольшая пауза. — Как вы наверняка понимаете, теперь основой наших переговоров будут уже не деньги.

— Как себя чувствует моя дочь? — спросил Ганс-Улоф без выражения. Первые часы ожидания он представлял себе, что он скажет похитителям Кристины, в каких выражениях выскажет им своё презрение, но с какого-то момента жернова его духа стали вращаться вхолостую, и теперь от его ярости и отчаяния не осталось ничего, кроме безграничной усталости.

В чужом голосе появились чуть ли не заботливые интонации.

— Не беспокойтесь, у Кристины все хорошо.

— Я хотел бы с ней поговорить.

— Разумеется. Только я обязан вас предупредить, чтобы вы не пытались выманить у вашей дочери указания на то, где она находится. Мы разумные люди, профессор Андерсон. Если вы поведёте себя благоразумно, проблем не будет.

— Я буду благоразумен. Дайте мне её.

Трубку без дальнейших комментариев передали, и в следующий момент он услышал дрожащий, но вполне узнаваемый голос своей дочери:

— Папа?

— Кристина, это я. — Он должен был внушить ей уверенность, что всё будет хорошо. — Как у тебя дела? Как ты себя чувствуешь?

— Я не знаю… — сказала она. Она тоже старалась держать себя в руках, не реветь, это чувствовалось. — Я боюсь.

— Они тебе что-нибудь сделали?

— Нет, но они все ходят в этих масках и вообще… И они говорят, что на улицу мне нельзя.

— Я знаю. Они хотят, чтобы я сделал кое-что, и как только я это сделаю, они тебя отпустят. Разумеется, я сделаю то, что они требуют, не беспокойся. Будь храброй. Всё будет хорошо. — Силы небесные, что за глупости он говорил! Но что делать, если связь с единственным ребёнком у тебя только по этим тонким проводам, если ты можешь только говорить, вместо того чтобы прижать её к себе?

Она тихо всхлипнула. Ей пришлось сперва проглотить слёзы, чтобы сказать:

— О'кей.

Потом она снова исчезла, и в его ухе возник простуженный голос.

— Итак, профессор Андерсон, правила игры следующие. Об этом деле вы нигде не пророните ни слова, ни в полиции, ни где бы то ни было. Завтра утром вы позвоните в школу и скажете, что Кристина заболела, чтобы ни у кого не возникло никаких подозрений. А потом отправитесь на Нобелевское собрание и проголосуете за то, чтобы госпожа профессор София Эрнандес Круз получила в этом году Нобелевскую премию по медицине и физиологии, причём безраздельно. И это всё. Если вы будете придерживаться этих правил, вы снова увидите дочь целой и невредимой. Если нет, то нет. Это ясно?

— Да, — подтвердил Ганс-Улоф Андерсон. — Вполне ясно.

— Всегда приятно иметь дело с человеком, который схватывает на лету, — сказал неизвестный.

В следующий момент провода онемели. Он молча положил трубку.

<p>Глава 9</p>

В эту ночь он долго не мог уснуть, потом уснул как мёртвый и проснулся на рассвете в доме, где было слишком тихо. Он долго лежал, не в силах пошевелиться, неподвижно глядя, как серость сумерек уступает место блёклым цветам осеннего утра, потом наконец поднялся с таким чувством, будто все его внутренности выжжены. Собственные шаги громом отдавались в ушах, но ему как-то удалось и помыться, и побриться, и позавтракать, и надеть самый лучший костюм, тот, который он всегда надевал в этот важный, торжественный день.

Но сегодня был не торжественный день. Сегодня был день его поражения. Сегодня был день, когда торжествовало зло.

Прежде чем выйти из дома, он позвонил в школу Кристины. На сей раз он удостоверился, что у аппарата действительно школьная секретарша, и только потом сказал ей, что дочь больна и на несколько дней останется дома.

— Хорошо, — сказала та, — я так и запишу.

Она знала, что он медик. Ей не пришло бы в голову усомниться в его словах. И если у неё и были какие-то мысли по поводу его вчерашнего поведения, она их ничем не выказала.

Возможно, она просто забыла про это. Или вообще не заметила, что он был в панике.

Когда он подъехал к Нобелевскому форуму, шёл дождь. Плохая погода и присутствие людей из службы безопасности способствовали сдержанности уже прибывших журналистов, и Ганс-Улоф смог войти в здание, не подвергаясь назойливым вопросам. Телевизионщики ещё только разогревались. Нобелевская премия по медицине и физиологии по традиции присуждалась первой. Он видел, как люди в непромокаемых комбинезонах тянули кабель от телевизионного автобуса к боковому выходу, ведущему в аудиторию Валленберга. В этом зале самое раннее в одиннадцать тридцать состоится пресс-конференция, на которой Нобелевский комитет объявит победителя или победителей.

Многие профессора были уже здесь, стояли маленькими группами в фойе, беседовали, шутили. Гансу-Улофу было не до шуток. Он молча прошёл в гардероб, повесил пальто на плечики, висевшие там наготове длинными, голыми рядами, и почувствовал неловкость при виде мокрых пятен, которые его башмаки оставляли на полу из полированного жэмтландского известняка. Будто за ним следовала тень, только того и выжидающая, чтобы выдать его.

Он беспрепятственно дошёл до лестницы, ведущей на галерею, которая опиралась на стройные колонны. Высокие, узкие окна зловеще полыхали над ним, когда он поднимался по ступеням, чувствуя себя виноватым. Только вот почему, собственно? Он ведь и задолго до того, как на него обрушилась эта беда, собирался проголосовать за Софию Эрнандес Круз. То, что ему теперь повелевалось именно это, не меняло того обстоятельства, что это было его изначальное, свободное решение. Он не делал ничего плохого. Он не позволил подкупить себя, и ему не придётся предавать дух Альфреда Нобеля, чтобы получить свою дочь назад живой и невредимой.

Ибо речь шла именно об этом. О Кристине. Она была в опасности из-за него. Из-за него она претерпевает теперь муки. Как она провела эту ночь? Как она себя чувствует? Как она сможет пережить все это?

Действительно ли похитители ничего ей не сделали? Красавице, четырнадцатилетней девушке?

Ну почему он не догадался первым делом поехать и забрать ее из школы!..

А потом? — говорила его другая половина, настроенная более фаталистически. — Тогда бы они явились ночью,проникли в дом и сделали бы то же самое силой оружия. Эти люди, как он смог убедиться, не остановились бы ни перед чем.

Он стоял на галерее, глядя вниз, в фойе. Возвышенное настроение, в предыдущие годы всегда переполнявшее его в этот день и в этом месте, сегодня не приходило. Сегодня всё это казалось абсурдом, как пустяковая пьеса, в которой он обязан играть эпизодическую роль. И разве не так было на самом деле? В принципе банальная процедура, растянутый ритуал выдачи суммы в шестнадцать миллионов шведских крон одному или нескольким людям.

Деньги. Разве не так повелось с самого начала, что именно деньги придали Нобелевской премии её ореол? В первые годы цена премии в размере двадцатипятилетнего оклада университетского профессора была непостижимой суммой. Настолько непостижимой, что все склонились перед волей умершего Нобеля: Шведская Академия, Норвежский парламент, Каролинский институт. Даже шведский король дал втянуть себя в эту церемонию, так что сегодня и вопроса не возникает, с какой, собственно, стати.

Деньги. Трое коллег, специалистов по генной технике, с которыми Гансу-Улофу никогда не приходилось иметь дела, прошли за его спиной, не обратив на него внимания, и он ухватил обрывок их разговора, который вращался вокруг курса акций и доходности инвестиционных фондов. Кажется, другой темы в мире больше не существовало.

Он пошёл в сторону обеденных залов, где, как он помнил по опыту, стоял наготове кофе. На подходе к холлу он услышал, как несколько человек говорили о предстоящем голосовании настолько скучающим тоном, будто это была не торжественная, историческая, судьбоносная процедура, а пустяковая, в высшей степени докучливая формальность. Он даже остановился. Нет. Он не вынесет, если ему придётся столкнуться с этими коллегами за кофе.

И он повернул назад. Ему вдруг показалось, что отовсюду до него долетают обрывки чужих разговоров, и во всех этих разговорах речь идёт о деньгах, о прибылях, о том, сколько стоит лодка, новая машина или дом. Он глянул вниз, в фойе, на лица людей и увидел в них пустоту.

Почему всё это случилось именно с ним? Почему не с одним из них? Любой из них, как ему теперь казалось, просто взял бы деньги, и никому не пришлось бы страдать.

Кристина, думал он. Я сделаю то, что они требуют. Сегодня вечером ты снова будешь дома.

Было ещё рано идти в зал собрания, но он больше не мог выдержать снаружи. Им двигало не стремление к пунктуальности, не нетерпение, а потребность где-нибудь укрыться. Сквозь открытые двери светилось помещение с тёмно-красными стенами, словно свежевскрытая, ярко освещенная операционная рана. Ганс-Улоф подошёл к стойке записей у входа, поставил свою подпись в списке присутствующих. Ещё одной подписью на другом формуляре он подтвердил, что принимает на себя обязательство в течение пятидесяти лет хранить молчание о ходе голосования и обо всех событиях, происходящих во время собрания. После этого он вошёл в зал — и наконец-то оно всё же снизошло на него, то благоговение, с каким люди, должно быть, вступают в храм. И его утешило, что он, несмотря ни на что, ещё может растрогаться.

Середину помещения занимал могучий круглый стол из навощённого вишнёвого дерева, изготовленный специально для зала собрания, как и вся мебель Нобелевского форума. Но все равно за столом не помещалась и половина голосующих. Как правило, за столом сидели пять постоянных и десять назначенных членов комитета, кроме того, несколько старейших или знаменитейших коллег, равно как и несколько человек, на каких-то других основаниях более равные, чем остальные. Законодатели настроений. Светские львы. Люди с влиятельными связями в промышленности. Вожаки стаи, которые есть в любой группе.

Гансу-Улофу ещё ни разу не доставалось место за столом. Он обошёл мягкие стулья, стоящие вдоль стен и окон, читая фамилии на карточках, разложенных на сиденьях. На трёх стульях кто-то установил портреты погибших профессоров в траурных рамках с чёрной лентой. Свое собственное место он наконец нашёл в самом непривлекательном ряду под чёрно-белыми настенными коврами, которые сообща представляли собой композицию под названием Граница между тьмой и светом. Очень актуальное название.

Ганс-Улоф сел и снова ощутил тяжесть в груди. Angina Pectoris? Этой болезнью страдал в последние годы жизни Альфред Нобель и лечился, по иронии, нитроглицерином, на использовании которого в качестве взрывчатки было основано его предприятие. Всего несколько лет назад трое американских учёных — Фурхготт, Игнарро и Мюрад — получили Нобелевскую премию за доказательство, что вещество-передатчик EDRF, ответственное за то, чтобы гормон ткани ацетилхолин был в состоянии расширять кровеносные сосуды, есть не что иное, как простая окись азота; и это впервые объяснило, на чём основано спазмолитическое действие нитроглицерина.

Ганс-Улоф закрыл глаза, ощущая холодный пот на лбу и на спине, и ждал, когда боль пройдёт сама по себе. Постепенно прибывали остальные. Последним в зал вошёл Ингмар Тунель. Охранник закрыл за ним дверь. Председатель Нобелевского комитета остался стоять. — Доброе утро, дамы и господа, — сказал он и обвёл присутствующих серьёзным взглядом. — Я предлагаю вначале почтить минутой молчания память наших коллег, так внезапно погибших на этой неделе.

Шорохи, бормотание, вздохи при вставании, затем оставшиеся сорок семь членов коллегии молча стояли, скрестив руки на животе и потупив взоры, и наступила тишина.

— Спасибо, — сказал Тунель по прошествии какого-то времени — может, и правда минуты.

Ритуал собрания начался. Члены комитета представили список кандидатов, предварительно отобранных для голосования. Последовало несколько возражений, одно из которых, как обычно, исходило от Кнута Хультмана, профессора хирургического факультета, который каждый год в одинокой борьбе пытался протащить кандидатов из Африки или Азии, просто потому, что они были из Африки или Азии. Идея пропорционального представительства была чужда этому комитету.

— Мы же не Нобелевская премия по литературе, Кнут, — в очередной раз напомнил ему Ингмар Тунель, вызвав отдельные смешки.

Ганс-Улоф почти не слушал. Внезапно он почувствовал смертельную усталость. Выглянуло солнце и зажгло окна напротив, которые с незапамятных времён казались ему широкими бойницами. Свет слепил его. Бойницы, что ни говори. Они дозором обходили крепость, бастион, воздвигнутый против сил распада, гибели и тьмы.

Именно против тех сил, которые теперь намеревались получить тайный доступ в эту крепость и одолеть её изнутри. И он, как назло именно он открыл им крепостные ворота.

Он встрепенулся, когда его сосед, исследователь рака по имени Ларе Бергквист, слегка тронул его за локоть.

— Началось, — прошептал он.

Голосование, да, верно. Ганс-Улоф распрямил спину и глубоко вздохнул. Настало время. Ингмар Тунель называл по очереди имена короткого списка и просил поднять руки, а секретарь готовился отметить подсчитанные голоса.

— Профессор Марио Галло.

Фаворит. Светило в исследованиях клетки. Учёный, о котором почти каждый в этом зале уже высказывался когда-либо самым уважительным образом.

Поднялось каких-то жалких пять рук.

— Я насчитал пять голосов за Марио Галло, — подытожил Тунель, подняв седые брови и не без удивления в голосе.

— Марио Галло, — повторил секретарь собрания. — Пять голосов.

Нынешний председатель всегда упорно называл кандидатов в алфавитном порядке, а не в порядке рейтингового списка комитета.

— Профессор София Эрнандес Круз. Ганс-Улоф Андерсон поднял руку.

И, наконец, впервые задался вопросом, который должен был возникнуть у него уже давно. А именно: что,собственно, толку в его голосе?

Невероятно, что об этом он вообще ни разу не подумал. При том что это лежало на поверхности. Какой смысл подкупать взяткой или шантажировать одного только его из целой коллегии в почти пятьдесят голосующих? Никакого смысла. Чтобы был какой-то толк, требовалось гораздо больше голосов. Для выбора лауреата достаточно простого большинства, но для уверенности в успехе надо было держать под контролем половину Нобелевского собрания.

Ганс-Улоф Андерсон поднял руку и увидел, не веря своим глазам, как ещё двадцать четыре члена собрания сделали то же самое.

Даже Боссе Нордин.

<p>Глава 10</p>

Ингмар Тунель обвёл присутствующих взглядом, подняв брови в выражении крайнего удивления.

— Двадцать пять, — сказал он и поднял руку, чтобы потереть пальцем лоб над переносицей. — Учитывая наше сократившееся число, это абсолютное большинство, если мне не изменяет зрение?

Секретарь кивнул. Тунель ещё раз огляделся, рассматривая поднятые руки, словно не веря себе.

— Ну, — вздохнул он наконец, пожав плечами, — в таком случае нам незачем продолжать голосование. Тогда мы имеем, в виде исключения, полный и бесспорный вотум.

В прошедшие годы не раз случалось равенство голосов, отданных за разных кандидатов, и лишь в итоге жарких дискуссий приходили к какому-то приемлемому решению. Однажды журналистам, прибывшим на пресс-конференцию, пришлось ждать такого решения до позднего

вечера.

У кое-кого из тех, кто не голосовал за Софию Эрнандес Круз, вид был чрезвычайно озадаченный.

— Вот так неожиданность, — отчётливо шептали то тут, то там, и, словно накатившая волна, установился недовольный ропот.

Тунель откашлялся — не столько для того, чтобы прочистить голос, сколько для того, чтобы успокоить общее волнение, — и возвестил:

— Итак, я объявляю, что Нобелевское собрание Каролинского института присудило Нобелевскую премию этого года в области медицины или физиологии госпоже профессору Софии Эрнандес Круз.

Вокруг всё ещё удивлённо качали головами, а некоторые недоуменно пожимали плечами и хмурили лбы.

— По крайней мере, никто на сей раз не сможет обругать нас сборищем старых женоненавистников, — сказал кто-то вслух.

Тунель постучал шариковой ручкой по своим бумагам. Он обладал своеобразной способностью производить стук, похожий на молоточек судьи.

— Заседание закрыто, — объявил он и добавил с кривой ухмылкой: — Порадуем даму хорошей новостью.

Знаменитый телефонный звонок, которого каждый год в этот день с тайной надеждой ждут люди по всему миру, всегда следует сразу после заседания, ещё до того, как будет информирована пресса. Ходит множество анекдотов о звонке из Стокгольма. В последние десятилетия подавляющее большинство Нобелевских премий доставалось американцам, а в США в это время суток, смотря по тому, где живёт лауреат, стоит либо глубокая ночь, либо немыслимо раннее утро. Нередко к телефону подходит жена героя с отчетливым испугом в голосе, ибо телефонный звонок, скажем, в половине третьего ночи в нормальной жизни не сулит ничего хорошего. Магические слова, с которыми трубка передаётся затем в нужные руки, часто звучат так: «Это из Стокгольма».

В голосах лауреатов в первое мгновение слышится отнюдь не изумление, а облегчение. Но потом они всё же быстро входят в роль, которую от них ждут: роль ошеломлённого счастливца, на которого премия премий обрушилась как гром среди ясного неба, хотя в действительности они уже знали или хотя бы догадывались, что являются кандидатами. Хотя все институции Нобелевской премии прилагают усилия к абсолютному сохранению тайны вплоть до момента объявления лауреата, но мир науки тесен, а связи друг с другом еще теснее. Например, приходится просить кого-нибудь из коллег номинанта написать конфиденциальный отзыв, а в таких случаях часто оказывается, что многие понимают конфиденциальность несколько иначе, чем Нобелевский комитет.

Телефонный звонок необходим для того, чтобы обеспечить лауреату фору перед средствами массовой информации, дать ему время привыкнуть к мысли, что отныне он принадлежит Олимпу, и время продумать подходящие ответы на вопросы, которые затем последуют. Телефонный звонок даёт понять, что премия в первую очередь касается лауреата, а всё остальное — материалы в прессе, волнения, разочарования и нападки — лишь побочные эффекты, атмосферные помехи, так сказать. Однако телефонный звонок служит не для того, чтобы заручиться согласием избранника. Не играет роли, согласен лауреат, что его назвали таковым, или нет. Можно и отказаться от Нобелевской премии. Некоторые это делали, Жан-Поль Сартр, например, по причинам, которые вызвали бурные дискуссии; в принципе отказ от Нобелевской премии принёс ему больше славы, чем могло бы принести её получение. Но и те, кто от неё отказался, всё равно входят в анналы как её лауреаты. Уйти от Нобелевской премии нельзя.

Некоторых звонок из Стокгольма заставал врасплох. Иногда просто потому, что был ошибочным. До сих пор рассказывают историю Нобелевской премии по химии за 1979 год. Её присудили нью-йоркцу по имени Герберт С. Браун, номер которого Нобелевский комитет узнавал через телефонное справочное бюро — и получил номер его тёзки, врача, который хоть и почувствовал себя весьма польщённым, но объяснил, что вряд ли имеется в виду он. Другая история произошла, когда Ганс-Улоф уже несколько лет работал в институте, и произошла тоже в области химии, в которой, судя по всему, встречаются особенные трудности с выяснением номера телефона. В 1992 году после тщетных попыток дозвониться до свежеизбранного лауреата Рудольфа Маркуса позвонили его коллеге в надежде, что тот знает, где находится победитель. Но тот, химик по имени Гарри Б. Грей, сам рассматривал себя как возможного кандидата, и вопрос председателя комитета чуть не довёл бедного учёного до инфаркта.

Ну, на сей раз хотя бы этого не случится, мрачно думал Ганс-Улоф. София Эрнандес Круз находится в своей лаборатории в Швейцарии, где часы показывают то же время, что и в Стокгольме, и она гарантированно уже давно сидит у телефона.

Направляясь с несколькими коллегами в примыкающий к залу кабинет, чтобы позвонить оттуда, Тунель отвёл Ганса-Улофа в сторонку и, держа его за локоть, вполголоса сказал:

— Всё это меня крайне тревожит. Я очень надеюсь, что сегодняшний результат мы получили всё-таки не в итоге подкупа.

Ганс-Улоф сглотнул.

— В моём случае уж точно нет, — ответил он с тошнотворным сознанием лжи.

Тунель проницательно посмотрел на него, хлопнул его по плечу и воскликнул с несколько вымученной улыбкой:

— Я знаю, Ганс-Улоф. Я это знаю. И с этими словами удалился.

Минуты непосредственно после голосования, когда жаркие дебаты уже позади и решение принято, окончательно и бесповоротно, обычно бывают окрашены весёлым, а то и озорным настроением. В последние годы зал собрания оборудовали громкоговорящим устройством, по которому можно было слышать телефонный разговор с лауреатом. И сопереживать тот счастливый момент, когда заслуженный учёный узнаёт, что отмечен самой высокой наградой, какая только бывает в научной жизни. В этом было что-то глубоко волнующее. «Лучше, чем Рождество», — сказал кто-то.

Но сегодня было иначе. Или ему только так казалось? Он посмотрел вокруг и увидел злобные, недовольные лица, мрачные взгляды, плотно сжатые губы, безразличие к происходящему. Некоторые поглядывали на часы, как будто на сегодня у них были намечены более важные дела.

Долго шли гудки, потом трубку с грохотом сняли. Молодой мужской голос ответил на швейцарском немецком, в котором Ганс-Улоф почти не находил сходства с тем немецким, что он учил в школе:

— Лаборатория «Рютлифарм», отделение С, меня зовут Бернд Хагеманн, чем я могу быть вам полезен?

Голос председателя комитета. Его английский не уступал языку диктора Би-би-си.

— Добрый день, меня зовут Ингмар Тунель. Я хотел бы поговорить с госпожой Эрнандес Круз.

— Минутку, я соединяю, — ответил мужчина, тоже перейдя на английский, но опять же в швейцарском варианте. Прозвучали несколько синтетических тактов фортепьянного концерта, и снова послышался его голос: — Мне очень жаль, но у госпожи профессора сейчас совещание. Ей что-нибудь передать или вы перезвоните?

Это всё же вызвало в зале оживление и смех. Самообладание Тунеля было непоколебимо.

— Я думаю, — сказал он с царственным спокойствием, — всё-таки будет уместно, если вы соедините меня с ней.

— Но это очень важное совещание, — настаивал молодой человек.

— Охотно верю, — произнёс Тунель. Те, кто его хорошо знал, могли расслышать в его интонациях, насколько эта ситуация его развлекает. — Но это тоже очень важный звонок.

— Хм-м, — колебался швейцарец. — И что я ей должен сказать?

— Скажите ей, что это Стокгольм.

— Стокгольм. — Было слышно, как шуршат бумаги. Видимо, мужчина лихорадочно просматривал какие-то списки. — И, эм-м, кто именно из Стокгольма?

— Нобелевский комитет, — с наслаждением произнёс Тунель.

Молодой человек поперхнулся, стал хватать ртом воздух, потом снова включился фортепьянный концерт и играл довольно долго, прежде чем оборваться.

— Эрнандес Круз. — Низкий женский голос, излучавший спокойствие, в которое трудно было поверить. Ганс-Улоф, только сейчас осознав, в каком напряжении он был всё это время, почувствовал, как плечи его разом обмякли от одного только звучания этого голоса. Лица вокруг него разгладились, сжатые рты расслабились в улыбке.

— Добрый день, госпожа профессор Эрнандес Круз, — прозвучал голос председателя. — Меня зовут Ингмар Тунель. Я председатель Нобелевского комитета в Каролинском институте и имею удовольствие сообщить, что вам присуждена в этом году Нобелевская премия по медицине. Вам нераздельно, — добавил он.

Одно бесконечное мгновение стояла тишина. Потом женщина произнесла лишь:

— О! — Это было необычайно скромное восклицание, которое, однако, выражало целую палитру чувств: радость, ошеломление, удовлетворение, весёлость, даже что-то вроде печали. — Как хорошо, — продолжила она через некоторое время. — Я должна сказать, эта неожиданность застала меня врасплох.

Ганс-Улоф пришёл в замешательство. Это прозвучало неподдельно, хотя ведь кому-то уже изначально было ясно, что она победит. Неужели ей ничего не сказали? Походило на то. Но почему? Неужто и она была лишь пешкой в игре, которую вели другие? Более могущественные. Более бессовестные.

Он встал. Больше он не мог выдержать ни минуты. Под удивлёнными взглядами он направился к двери, нажал на ручку и вышел вон из этого помещения, не вынеся его духоты, и остановился на галерее, где было тихо и прохладно. Стоя у перил, он слушал сдержанный гул внизу, где репортёры с камерами терпеливо выжидали своего часа, смотрел в пустоту и тоже ждал, когда его отпустит гнетущее чувство.

Внизу фойе пересекал мужчина с растрёпанными светлыми волосами в толстых роговых очках. Для спешки не было никаких причин, пресс-конференция начнется не раньше, чем через час. Да и мужчина не то чтобы куда-то торопился, а бежал просто по привычке. На полдороге он, кажется, почувствовал, что за ним наблюдают, поднял голову и посмотрел на Ганса-Улофа таким проницательным взглядом, что тот отступил от балюстрады.

Ждать оставалось ещё больше часа. Ганс-Улоф вдруг заметил, что его нервы напряжены так, что готовы разорваться. Пресс-конференция означала бы освобождение. Похитители Кристины увидят её — будет прямая трансляция по телевидению — и узнают, что их план удался. Худой молодой человек поднимался по лестнице с пристёгнутым к рубашке пропуском, держа под мышкой ноутбук, Охранник пропустил его. Ганс-Улоф знал его; это был веб-дизайнер, который вёл интернет-сайт Нобелевского фонда. Он обязан был вывесить в Интернете текст пресс-релиза в тот момент, как только он будет зачитан внизу в зале Валленберга. Еще час.

Какой смысл ждать здесь? Лучше, если к моменту возвращения Кристины он будет дома. Да, вот именно. Сейчас он пойдёт домой. Он выполнил свой долг — перед Нобелевской премией и перед своей дочерью.

Но всё же он не ушёл. Почему-то не мог собраться с силами. Вместо этого он сел на один из диванчиков на галерее, слушая гул отдалённых голосов в фойе, шум одиноких шагов, временами шорох дождевой мороси о стёкла. Пахло влагой, моющими средствами, кофе…

Кофе. Он встал, пошёл вдоль галереи в сторону обеденных залов. Медленно. Времени было много. Неторопливо взял одну из чашек, выставленных на красиво накрытом столе, налил себе кофе. Потом подошёл с чашкой к окну, смотрел наружу в серый день и пил маленькими глотками, сосредоточившись на горьком вкусе. Лишь бы не думать о том, что произошло только что в зале собрания. Лишь бы не думать об этом.

Когда с ним кто-то неожиданно заговорил, он вздрогнул так, что пролил кофе себе на костюм.

— Ах, как мне жаль, Ганс-Улоф, извините меня! — То была Марита Аллинг, одна из немногих женщин с составе Нобелевской коллегии. Коренастая дама лет пятидесяти в очках в золотой оправе, склонная к пышным причёскам с высоким начёсом и занятая исследованиями лейкемии. Она схватила из подставки целый пучок бумажных салфеток и протянула ему. — Как глупо с моей стороны; надо же было видеть, что вы погружены в свои мысли. Вот, возьмите… О боже, ваш костюм. Надеюсь, эти пятна выведутся? Я, естественно, оплачу вам чистку.

— Ничего, не так уж это страшно. — Но, разумеется, было страшно. Серый костюм с узором «гленчек», последний, который ему выбрала еще Инга, а коричневая жидкость въелась в светлые волокна между тёмных полосок, как кислота. Ганс-Улоф отдал ей чашку и пытался оттереть залитые места. — Я сам виноват, надо было смотреть.

— Не трите, только развезёте. Надо промокать, чтобы впиталось в салфетки… Подождите, я еще возьму. — Она целиком опустошила подставку для салфеток, забрала у него уже намокший ком и бросила его в стоящую поодаль корзину для бумаг с ловкостью, которая выдавала многолетний опыт лабораторных работ. — Я знаю одну хорошую химчистку в городе, действительно очень хорошую. На Сергельгатан. Вы не поверите, какие они мне спасали безнадёжные блузки и блейзеры.

В принципе он был рад, что она болтала, а он тем временем мог возиться с пятнами; это давало ему возможность внутренне собраться.

— Мне, право, очень жаль. Я просто была вне себя от радости, что в кои-то веки Нобелевская премия досталась женщине, к тому же нераздельно, — говорила Марита. — Вы знаете, что в последний раз это было больше двадцати лет назад?

Ганс-Улоф кивнул.

— Барбара Макклинток, 1983 год. Это было как раз в тот год, когда я начал работать в Каролинском институте.

Он перестал возиться со своим костюмом: подручными средствами его уже было не спасти. Он бросил последние салфетки в сторону корзины, но промахнулся.

— Макклинток, правильно. И ждать ей пришлось тридцать лет. — Барбара Макклинток сделала свои открытия в подвижных структурах в наследственной массе в то время, когда ещё никто не знал даже строения ДНК. Марита Аллинг вздохнула. — И вот теперь София Эрнандес Круз, ей пришлось ждать уже меньше, и двадцати лет не прошло. Знаете, Ганс-Улоф, иногда у меня всё же возникает чувство, что дело постепенно идёт к лучшему.

— Что, действительно? — Ганс-Улоф почувствовал укол в сердце. Да, он тоже когда-то так думал. Верил в прогресс медицины и науки, а то и мира в целом. Верил, что настанет день — и не будет болезней, войн, нужды и голода.

В этот момент в другом конце галереи распахнулись двери зала собрания, и на волне разговоров и громогласного мужского смеха оттуда повалили остальные члены Нобелевского собрания. Настало время пресс-конференции.

Марита отставила свою чашку.

— Это мне нельзя пропустить, — сказала она и ещё раз строго оглядела его. — Обещайте мне, что отнесёте костюм в ту чистку на Сергельгатан? Она в одном из высотных домов, внизу, там не заблудишься.

Ганс-Улоф кивнул.

— Обещаю.

Она зашагала к лестнице, а он смотрел ей вслед, а потом посмотрел на себя. Может, он и в самом деле отнесёт костюм в чистку. Костюм ещё хороший, а главное — память о жене.

Первые группы разделились, в спорах и беседах направляясь к холлу и банкетным залам. Пора исчезать. Он больше никого не хотел видеть, изображать хорошее настроение, втягиваться в дискуссии за и против сегодняшнего присуждения.

Но, спустившись вниз, он всё-таки задержался на пресс-конференции. Хотя бы взглянуть на нее, прежде чем уйти.

Как и каждый год, в этот день аудитория Валленберга была забита до отказа. Любопытные профессора Нобелевского собрания, которым хотелось поприсутствовать при объявлении лауреата, стояли у стен и у высоких, как в кафедральном соборе, окон. Вдоль задней стены выстроился лес телевизионных камер и фотоаппаратов на штативах. На рядах ярко-красных сидений, лестницей восходящих вверх, журналисты всех мастей из разных стран торопливо делали пометки или изучали пресс-релизы, которые раздавали две секретарши из Нобелевского бюро.

Члены Нобелевского комитета восседали в президиуме из солидного вишнёвого дерева, между ними стояли настольные лампы из матового стекла в форме полушарий, что напоминало декорации телевизионной викторины и сбивало с толку. Перед Ингмаром Тунелем стоял ноутбук, соединённый с проекционной системой. На стене позади него светился огромный портрет Софии Эрнандес Круз.

— …революционность её подхода, который, в конце концов, и привёл её к экспериментам в Аликанте, получившим широкую известность, — как раз говорил он, — содержалась в вопросе, который она задавала себе, приступая к исследованиям способа функционирования наркоза. Вместо того чтобы спросить, как обычно, «что такое бессознательное состояние?» — госпожа Эрнандес Круз заинтересовалась, «а что, собственно, такое бодрствование!» В этом вопросе для неё сосредоточилась корневая проблема нейрофизиологического исследования. Не понижение восприятия, а само восприятие — вот загадка всех загадок.

Ганс-Улоф снова заметил человека, которого видел с галереи, — с растрепанными волосами и в толстых очках. И тот практически в тот же момент повернул голову, так что их взгляды пересеклись. Одно из лиц, которое уже примелькалось на этих ежегодных церемониях.

— Эксперименты Эрнандес Круз показывают, — продолжал Тунель, — что некоторые феномены, считавшиеся до сих пор причиной нейронных процессов, на самом деле являются их следствиями. — Он оглядел зал, жмурясь в улыбке. — А это не следует путать, дорогие дамы и господа. Когда дует ветер, листья на деревьях шевелятся, однако не они производят ветер.

Это вызвало смех.

Ганс-Улоф увидел, что этот журналист встал и попросил сидящих рядом выпустить его. Что бы это значило? Он отступил назад, спрятавшись за толстого оператора, который его даже не заметил.

Пора идти. Тем более что всё происходящее вдруг показалось ему жутким. Он повернулся, протиснулся наружу, поспешил сквозь пустое фойе к гардеробу, сорвал своё пальто с плечиков и на ходу набросил его на себя. Прочь отсюда.

— Профессор Андерсон!

Только не теперь. Он спешит. Весь остаток дня он хочет пробыть Гансом-Улофом Андерсоном, отцом-одиночкой дочери-подростка.

— Профессор Андерсон, подождите! Мне надо вас спросить.

Ганс-Улоф оглянулся. То был журналист. Спутанные волосы, толстые очки. Он догонял его такими быстрыми шагами, что уйти от него было невозможно.

<p>Глава 11</p>

Действительно не убежать.

— Оставьте меня, — фыркнул Ганс-Улоф и зашагал прочь быстро, как только мог. Но ему был пятьдесят один год, а его преследователю самое большее двадцать пять, борьба явно неравная.

— Почему София Эрнандес Круз, профессор Андерсон? — раз за разом повторял журналист, боком приплясывая рядом с ним и даже не запыхавшись.

В конце концов Ганс-Улоф остановился.

— Вам следовало бы остаться на пресс-конференции, — выдавил он из себя. — Она для того и существует, чтобы объяснять такие вещи.

Мужчина с ухмылкой помотал головой.

— Как раз нет. Там объяснят только, почему профессор Эрнандес Круз заслужила Нобелевскую премию по медицине. Но не объяснят, почему её присудили именно ей.

— Потому что за неё проголосовало большинство Нобелевского собрания. Очень просто.

— А, да. — Ухмылка, кажется, не убиралась с его лица. — Но почему большинство проголосовало за неё? Вот о чем я себя спрашиваю. Видите ли, я несколько последних месяцев был занят тем, что интервьюировал профессоров этого уважаемого института, и меня всякий раз удивляла негативная реакция, стоило мне заикнуться о Софии Эрнандес Круз и сё эксперименте.

Ганс-Улоф почувствовал, как его дыхание постепенно успокаивается. Журналист прав. Именно таково было общее настроение.

— Вы что, всерьёз рассчитываете, что я стану сейчас это комментировать? — задал он, тем не менее, встречный вопрос.

Журналист продрался пятерней сквозь дебри своих спутанных волос.

— Я надеялся на это, признаться честно. Ганс-Улоф помотал головой.

— Вам известно, что мы обязаны хранить в тайне ход выборов. В том, что вы называете «негативной реакцией», просто выражалась элементарная досада на то, что вы пытаетесь выжать из ваших собеседников секретную информацию. — Он, правда, сам не верил в то, что говорил, но звучало хорошо. Это был приемлемый ответ на тот случай, если журналист подослан к нему похитителями Кристины, чтобы подвергнуть его испытанию.

— То была никакая не досада, и я ни из кого ничего не выжимал. Их реакция была старым добрым взглядом на женщин как на людей второго сорта — и ничем другим. Этим стариканам ненавистна сама мысль, что женщина может революционизировать нейрофизиологию так, как до нее удавалось разве что Максу Планку в физике. — Наглости в его приклеенной ухмылке немного поубавилось, зато в глазах за чёрными роговыми очками появился блеск. — Вот я и думаю, что такое могло произойти, чтобы именно во время голосования возобладали другие взгляды?

Ганс-Улоф смотрел на него с нарастающим чувством бессилия. Он что, теперь вообще не отвяжется? Чем дольше длился этот разговор, тем больше была опасность проговориться.

— Мне нечего на это сказать. Устав предписывает нам молчать обо всех внутренних процессах.

Журналист разглядывал его скептически.

— У меня такое чувство, что происходят какие-то странные вещи.

— В науке в расчёт идут факты, а не чувства. Журналист задумчиво кивнул, а потом оглянулся, будто где-то поблизости могли лежать вспомогательные аргументы.

— Может, вы будете смеяться, — сказал он наконец, — но я стал журналистом, потому что подростком посмотрел фильм «Неподкупные». Бернстайн и Вудворд так и остались моими идолами и по сей день. И если Нобелевской премии суждено когда-то получить свой Уотергсйт, — он посмотрел на Ганса-Улофа сощуренными глазами; от его ухмылки не осталось и следа, — то я хочу быть тем человеком, кто его разнюхает.

Ганс-Улоф решил закончить этот разговор.

— Мне надо идти, — сказал он. Журналист достал визитную карточку.

— Вот. На случай, если вам когда-нибудь все же захочется мне что-то рассказать.

— Нет, — отказался Ганс-Улоф от карточки. — Спасибо. Мужчина сделал к нему шаг и, прежде чем он успел среагировать, просто сунул карточку в его нагрудный карман.

— На всякий случай, — ухмыльнулся он. — Никогда ведь не знаешь заранее.

Потом повернулся и зашагал прочь.

Ганс-Улоф смотрел ему вслед, пока тот снова не скрылся за дверью Нобелевского форума. Потом вынул карточку из кармана и посмотрел на неё.

Бенгт Нильсон, репортёр «Svenska Dagbladet». В карточке вместе с двумя электронными адресами значилось в общей сложности не менее шести телефонных номеров, что, как показывал опыт, означало, что в случае необходимости его не найти ни по одному из них.

Ганс-Улоф разорвал карточку на мелкие кусочки и выбросил в ближайшую урну. Потом пошёл к своей машине. Пора было ехать домой и готовиться к возвращению Кристины.

По дороге домой он накупил продуктов, не глядя на цены и не думая, что многое испортится ещё до того, как дойдёт очередь это есть. Главное, чтоб было всего вдоволь.

Добравшись до дома, он почувствовал почти облегчение, что Кристины ещё нет. Это давало ему время всё прибрать и кое-что приготовить, первым делом горячее какао, например. Кристина всегда пьёт какао, когда у неё плохи дела, а в том, что дела у неё будут не очень хороши после такой травмы, Ганс-Улоф не сомневался. Позднее они могли бы вместе приготовить пиццу. Кристина любит пиццу. Если бы от неё зависело, она бы ела пиццу каждый день.

Сегодня они долго не лягут спать. Будет вечер разговоров. Может, она сердита на него, что он не смог уберечь её от того, что случилось. Кто знает, что ей там говорили, что делали. Ему придётся многое ей объяснить.

Самое лучшее, если он ещё на один день отпросит её от школы и сам не пойдёт на работу. После такого кошмара они не смогут жить так, будто ничего не случилось. Хорошо бы предпринять что-то совместное, что дало бы ей возможность выговориться. Может, психотерапевт из него никудышный, но всё-таки он ей отец, он просто будет с ней рядом, а если это не поможет, он организует для своей дочери и профессиональную помощь, это не вопрос.

О дальнейшем он сам не хотел пока думать. Он всегда чувствовал себя уверенно в этом городе, в этой стране; то, что преступные силы проникли даже в полицию, потрясало его всякий раз, как он вспоминал об этом.

Может, ему придётся уволиться с работы. Может, только таким образом удастся избежать повторения этой ситуации в будущем году.

Но об этом он хотел подумать как-нибудь потом. Сейчас главное было подготовиться к приходу дочери.

Он выставил молоко, фруктовые соки и сласти, пересыпал новую упаковку какао-порошка в большую банку и разложил на противне витушки с корицей, чтобы потом разогреть в духовке. Он нарезал всё для пиццы — лук, паприку, грибы, помидоры, почистил салат, натёр сыр, и всё это положил в контейнеры для продуктов. Он купил сразу две упаковки замороженного теста; одну он выложил оттаивать, чтобы тесто подошло быстрее, если Кристина будет очень голодна. Он купил хлеб и пирожные, печенье, готовый пирог для выпекания, несметные количества колбас и сыров и всевозможные рыбные консервы.

Но вот наконец всё было прибрано, перебрано и лежало наготове, солнце уже зашло, а Кристина всё не возвращалась. Он сел в кресло, замер в неподвижности, гипнотизируя телефон. У него было такое чувство, что сердце его разорвётся в тот момент, когда аппарат зазвонит.

Около восьми он зазвонил, но сердце не разорвалось, и он поднял трубку.

— Добрый вечер, профессор. — Сиплый голос. — Я рад, что всё прошло так, как мы договорились. Мне даже сказали, что вы первым подняли руку за госпожу Эрнандес Круз. Мы вами очень довольны.

— Где моя дочь? — спросил Ганс-Улоф, заледенев внутри.

— С ней всё в порядке, не беспокойтесь.

— Почему она всё ещё не дома?

— А почему она должна быть дома?

— Мы же договорились, что вы её отпустите, если я проголосую за вашу кандидатку.

В ответном голосе появились железные, беспощадные нотки:

— Нет, боюсь, об этом мы не договаривались. Договаривались только о том, что с ней ничего не случится, если вы будете сотрудничать.

— Что? — с хрипом вырвалось у Ганса-Улофа. Он намеревался ничем не выдать свои чувства, но ему это не удалось.

— Но, профессор Андерсон, — укоризненно произнёс сиплый голос. — Войдите и вы в моё положение. Я знаю, что вы в высшей степени моральный человек, мужчина с принципами. Только ради того, чтобы сохранить свою безупречность, вы отвергли такую сумму денег, за которую другие совершили бы убийство. Что тут может сделать такой, как я? Ведь я тоже всего лишь выполняю свою работу. И по опыту знаю, что такие люди, как вы, — это просто чума для моего бизнеса. Труднее всего держать под контролем морального человека. Поэтому я пока не могу вернуть вам вашу дочь.

Ганс-Улоф почувствовал жжение в глазах.

— Но как же так? Я не понимаю. Ведь я же сделал то, что вы хотели.

— Неужели такому умному человеку, как вы, трудно догадаться? Подумайте. За более чем сто лет существования Нобелевской премии она ещё ни разу не была отозвана. И, разумеется, после всех наших усилий я не хочу, чтобы именно София Эрнандес Круз была первой, с кем это случится. Но если я сейчас верну вам вашу дочь, я не смогу быть уверен, что вы не устроите скандал, не так ли? Поэтому Кристине придётся воспользоваться нашим гостеприимством до вручения премии.

Взгляд Ганса-Улофа скользнул по всем приготовленным мисочкам и бутылкам, по ватрушкам с корицей на противне и по накрытому столу, и всё это странным образом поплыло у него перед глазами.

— Но… вы не можете так поступить. Это же почти два месяца. Я прошу вас, ведь Кристине всего четырнадцать лет!

— Она прекрасно справляется, поверьте мне. И так же будет впредь, если вы проявите благоразумие и не наделаете глупостей.

— Но хотя бы поговорить с ней я могу?

— Сегодня нет.

— Когда же?

— Мы позвоним вам. Как-нибудь вечером. Старайтесь вечерами не отлучаться из дома, и тогда вы сможете время от времени перекинуться словечком с вашей дочерью.

<p>Глава 12</p>

После ещё одной свинцовой ночи Ганс-Улоф примирился с неизбежностью. Завтракая на следующее утро булочками с корицей, он размышлял о том, что предстояло сделать.

Первой проблемой была школа. Обосновать почти два месяца отсутствия будет нелегко. Он никого не мог посвятить в истинные причины; школа была заведением, будто специально созданным для скорейшего распространения секретных новостей. Даже он, всегда сторонившийся сплетен, знал, в чьём браке назревает кризис, у кого с кем отношения и чья фирма попала в трудное положение с платежами. Помимо учителей, нужно было придумать убедительное объяснение отсутствия Кристины и для остальных школьников. Он должен был придумать его сам.

Он порылся в справочниках, нашёл тяжёлую болезнь, которую мог правдоподобно приписать своей дочери, и тут же взял трубку, чтобы позвонить в школу. Он позаботился о том, чтобы на сей раз поговорить лично с директрисой школы, и поведал ей серьёзным голосом — который и без специальных стараний звучал напряженно, на этот счёт он не сомневался, — что вчера у Кристины была высокая температура, которая за ночь ещё поднялась. Сначала он думал, что это обыкновенная простуда, нередкая для этого времени года. Но вечером, вернувшись с работы, он обнаружил у дочери нетипичные симптомы, из-за которых повёз её ночью в больницу.

— Я надеюсь, ничего серьёзного? — сказала директриса.

— К сожалению, положение очень серьёзное, — ответил Ганс-Улоф, думая о том, что его дочь находится в руках бессовестных преступников, и он вот уже тридцать шесть часов не слышал её голоса. — Обнаружилось, что она страдает лимфогрануломатозом. Это раковое заболевание, известное также под названием синдром Ходжкина. Ей срочно необходимо пройти курс лечения.

— Боже правый!

— Ей придётся пробыть в больнице до середины декабря.

— Как это ужасно! — Она ахнула. — Её одноклассники будут в ужасе, когда узнают об этом. Я тоже в ужасе, должна вам признаться. — Возникла беспомощная неуправляемая пауза. — Но навестить-то её можно?

Этот вопрос Ганс-Улоф предвидел.

— Сейчас нет. Она проходит полихемотерапию, которая сильно ослабляет её иммунную систему. Даже мне нельзя навещать её. — В этих словах не было ни малейшей лжи. — Любое посещение может её буквально убить.

— Ах да, конечно, — торопливо ответила женщина. — Я понимаю. Боже правый, у меня в голове не укладывается. Я-то думала, как бы Кристина не пропустила много материала и не отстала, а оказывается, надо думать, как бы она выжила, не так ли?

Ганс-Улоф в этот момент подумал о неизвестных гангстерах и о том, что они могут ей что-нибудь сделать.

— Да, — сказал он. — Только бы выжила.

— Ужас. И как внезапно это случилось, вчера ещё ничего, а сегодня…

— Да. — Ганс-Улоф откашлялся. — Я звоню вам, собственно, и для того, чтобы спросить, требуется ли вам какое-то письменное подтверждение?

— Что? А, да, вы правы. Конечно, такие вещи, несмотря ни на что, приходится иметь в виду, не так ли? Да, я боюсь, нам потребуется письменное подтверждение.

— Достаточно ли будет, если я напишу ей справку-освобождение, или вам потребуется что-то от клиники? — Он задержал дыхание.

— Хорошо бы от клиники.

Ганс-Улоф скривился. Этого он боялся и пока понятия не имел, как раздобыть такой документ. Может, стоит как-то потянуть время.

— Хорошо. Я позабочусь об этом. Может, на это уйдёт несколько дней, они напишут, но не так скоро, или мне их поторопить?

— Нет, нет, — она наконец почувствовала, что сейчас не стоит нагружать его. — Вам сейчас не до того. Принесёте как-нибудь потом.

Ганс-Улоф положил трубку и заметил, что руки у него дрожат. Он надеялся, что ничего не упустил. И что никто ничего не заподозрил.

Вторую проблему звали Эйми, она вела его домашнее хозяйство. Шарообразная темнокожая марокканка трудноопределимого, но не слишком юного возраста, судя по её седеющим курчавым волосам. Она приходила два раза в неделю и заботилась обо всём, что ускользало от Ганса-Улофа с его скорее ограниченными хозяйственными способностями. Являлась она всегда во второй половине дня и имела обыкновение вовлекать в работу Кристину, поскольку придерживалась стойкого убеждения, что девочка должна уметь вести домашнее хозяйство. Ганс-Улоф с готовностью присоединялся к сё мнению, пусть и к неудовольствию дочери, но в надежде, что ей это пригодится.

Разумеется, Эйми будет задавать лишние вопросы.

Надо как-то воспрепятствовать её приходам. Вместе с тем он не хотел бы её лишиться. Когда Кристина вернётся домой, на что он уповал до боли, будет лучше всего, если она найдёт привычную обстановку без изменений.

Значит, просто отпустить Эйми нельзя. И немыслимо рассказать ей, что Кристина смертельно больна, потому что в этом случае Эйми обыщет все больницы Стокгольма, а при необходимости и всей Швеции.

Вместо этого он позвонил ей и сказал:

— У нас ближайшие два месяца будет жить моя.сестра. Её мужа положили в больницу Каролинского института на тяжёлую операцию.

— А я и не знала, что у вас есть сестра, — ответила Эйми. Это озадачило её совершенно справедливо, поскольку у Ганса-Улофа действительно не было сестры.

— Это, эм-м, двоюродная сестра. Мы с ней не особенно дружны и практически не контактируем, — он откашлялся. — Но она настаивает на том, чтобы вести домашнее хозяйство, пока она здесь. Я не осмеливаюсь ей перечить, иначе она будет совсем невыносимой. Поэтому я хотел бы вас попросить не приходить в следующие два месяца. Несмотря на это, я заплачу вам пятьдесят процентов вашей зарплаты в качестве возмещения за простой, само собой разумеется, — поспешил он добавить.

На другом конце провода послышался крайне недовольный вздох.

— Не подумайте, что я такая корыстная, но ведь я не могу на следующие два месяца вдвое уменьшить моё отопление и квартплату тоже не могу уполовинить. И двое моих мальчишек как ели, так и будут есть все больше с каждым днём.

— Да, я уже понял. Как вы относитесь к семидесяти процентам?

В конце концов они сошлись на восьмидесяти процентах, чем Ганс-Улоф был доволен. Он пошел бы и на полное сохранение жалованья, а торговался только ради пущей достоверности. И Эйми тоже осталась довольна, это он знал точно.

Уладив таким образом всё, что можно было уладить, он каждое утро ездил в институт и держал себя так, будто ничего нс случилось. Он целиком отдавался своей работе, а в обычных разговорах следил за тем, чтобы не выдать волнение, здоровался с коллегами, которые ему встречались, и старался быть в курсе всех научных публикаций и текущих событий. Вечерами он заканчивал работу вовремя, быстро покупал в супермаркете по пути самое необходимое и спешил домой к телефону. Иногда они звонили, и он мог поговорить с Кристиной, иногда аппарат молчал, и он напрасно ждал до поздней ночи.

Время от времени звонил кто-нибудь из её класса, или учительница, или мать одного из детей, чтобы справиться, как дела у Кристины. Она всё ещё висит на волоске, неизменно отвечал Ганс-Улоф. Нельзя ли позвонить ей хотя бы по телефону, приставали особенно её одноклассники.

— К сожалению, пока нельзя, — отвечал он на это, не пускаясь в объяснения.

В институте никто ничего нс заподозрил. Никто, кроме Боссе Нордина, который перехватил его на парковочной площадке через два дня после голосования.

— А ведь мы договаривались вчера вечером сходить выпить.

— Что? — Ганс-Улоф вздрогнул и тут же вспомнил об этом. — Ах да, верно. Мне очень жаль, я… Я совсем забыл.

Это была истинная правда.

— В самом деле? — не унимался Боссе. — Или ты меня избегаешь?

Ганс-Улоф удивлённо раскрыл глаза:

— Я? С чего это? Как ты мог подумать… С какой стати мне тебя избегать?

— Может, потому что ты удивлён.

— Я? — Ганс-Улоф уставился на человека, которого долгое время считал своим другом. Он понял, что Боссе хотел оправдаться перед ним за своё голосование. — Ну да, если честно… так, как ты высказывался о Софии Эрнандес Круз до этого…

— Видишь ли, я должен тебе объяснить, — кивнул Боссе и взял его под руку, совершенно неожиданным жестом доверительности. — Но вначале я должен спросить тебя кое о чём.

— Да?

— Ты взял деньги? Ганс-Улоф вздрогнул.

— Разумеется, нет! Я же тебе говорил.

— Они не предложили тебе ещё раз? Большую сумму?

— Нет.

Это его, кажется, озадачило.

— Да? Странно, — сказал он, наморщив лоб. — И ты тем не менее проголосовал за Эрнандес Круз, просто так?

— Не буду же я менять своё мнение только потому, что ко мне заявится сумасшедший с чемоданом денег, — ответил Ганс-Улоф с особым удовлетворением, чтобы хоть разок для разнообразия обойтись без лжи.

Боссе со вздохом покачал головой.

— Это я виноват.

— Виноват? В чём?

— Что они приставали к тебе. Или, скажем так, из-за меня всё началось. Меня спросили, кто за кого предположительно будет голосовать, и я просто сказал, что знал.

Ганс-Улоф почувствовал, как в нём поднимается волна возмущения.

— Но ты не имел права этого делать!

— Ганс-Улоф…

— И кому? Кому ты это сказал?

Боссе поднял руку.

— Погоди. Сейчас я всё объясню. Знаешь, как я вижу эту ситуацию? Как было когда-то в школе. Когда нам было по шестнадцать-семнадцать лет, по всему классу проходила демаркационная линия, она разделяла посвященных и наивных. У одних уже был секс, у других нет. Более того, они даже не знали, что творится по другую сторону линии. Некоторые даже вообще не знали, что секс существует.

Ганс-Улоф почувствовал себя неуютно. По делению Боссе он однозначно оказался бы в числе последних. Первый секс у него состоялся с его собственной женой, и с тех пор как она погибла, секс снова исчез из его жизни.

— Я не вижу, какая здесь связь.

Боссе взял Ганса-Улофа за плечи и повернулся вместе с ним так, что перед ними оказалась вся парковочная площадка.

— Ты ведь знаешь машины своих коллег или нет? Знаешь, кто ездит вон на том «мерседесе»?

— Да. Ульрик.

— А чей новенький зелёный «вольво» вон. там, с кожаными сиденьями и прочим шиком?

— Бьёрна, да?

— Правильно. А вон та ржавая развалюха, которая несколько веков назад, возможно, и была «фиатом»?

— Ларса.

— Хорошо. А теперь вспомни, кто во время голосования поднял руку за Софию Эрнандес Круз, и посмотри, на каких машинах они ездят.

Ганс-Улоф сделал так, как ему было предложено. С таким чувством, будто у него под ногами разверзается земля, он понял, что, за исключением Мариты Аллинг и его, практически все, кто голосовал за Софию Эрнандес Круз, ездят на дорогих новых автомобилях.

— Это неправда, — вырвалось у него.

— Это правда, — сказал Боссе Нордин. — Ты сам это знаешь. На заработки учёного такие машины позволить себе нельзя.

Гансу-Улофу вдруг стало трудно дышать.

— Они что, взяточники? Все?

— Добро пожаловать в действительность. Добро пожаловать в клуб посвященных.

— Но… Боссе, как это может быть? А ты? Твои биржевые советы? Что, всё враньё?

— Тщетные попытки вернуть себе независимость.

Ганс-Улоф почувствовал потребность сесть. Нет, лучше всего лечь. Он пошарил по карманам в поисках таблеток, но они были далеко, в ящике письменного стола.

— И как давно уже это длится?

— Годы, — просветил его клеточный физиолог. — Позволь мне не считать, сколько именно.

— Но как же так? Я имею в виду… Деньги ведь не всё. Ведь мы ученые, Боссе, я тебя умоляю. Как же так?

— Начиналось это безобидно. Такие вещи всегда начинаются вполне безобидно, знаешь? Они прощупывают тебя, промеряют, как далеко ты готов зайти, манят тебя через один порог, потом через другой. Сперва это приглашение сделать доклад, это не вызывает никаких подозрений, абсолютно корректно. Разве что номер в отеле немного роскошнее, чем обычно, и билет на самолёт первого, а не бизнес-класса, но такое ведь нетрудно вытерпеть, не так ли? В какой-то момент ты вдруг уже и главный докладчик, удивляешься, но тоже сносишь. Гонорар за доклад такой, что перехватывает дыхание, а вечером ты случайно разговариваешь с налоговым адвокатом, который вроде как неосторожно выбалтывает тебе секрет, что надо быть идиотом, чтобы постоянно помнить о налогах. И на следующий день устроители предлагают тебе большую часть гонорара выплатить наличными и без квитанции, инвестировать гонорар в Люксембург или Гибралтар, в некоторые фонды и акции и так далее, и ты киваешь и говоришь «да», и у тебя возникает чувство, что наконец и ты вошёл в узкий круг, что ты один из тех, кто знает, как стать хозяином жизни…

Ганс-Улоф отказывался верить своим ушам.

— И потом?

— Долгое время все шло хорошо. И не причиняло неудобства. Время от времени надо было написать любезный отзыв, о'кей, но банковский счёт в Швейцарии растёт, разве плохо? Требуется маленькая доверительная информация в своём кругу? Плевать на предписания, если следующий доклад состоится в Таиланде. — Боссе замолк, задумчиво кивая. — Всё это детская игра, естественно. В принципе, мне с самого начала было ясно, что это их долгосрочная программа — купить Нобелевскую премию.

— Их? — задал Ганс-Улоф вопрос, который давно уже пора было задать. — Кто это они!

— «Рютлифарм», естественно. Швейцарская фирма, занимает ту же нишу, что некогда «Хоффманн-Лярош», только «Рютлифарм» сравнительно небольшое предприятие, над которым висит постоянная опасность быть поглощённым одной из крупных фирм. «Пфицср», «Мерк», «Глакско» — они все стоят на низком старте, с кассой, превышающей военные бюджеты иных стран. Другими словами, «Рютлифарму» требовалась долгосрочная стратегия, чтобы поднять свой биржевой курс.

— Нобелевская премия.

— Я полагаю, это центральная часть всей стратегии. Я следил за курсом. Он вырос на тридцать два процента с момента объявления. В пересчёте на рыночную капитализацию это… я не знаю, но миллиарды точно. И теперь «Рютлифарм» стоит на ногах так прочно, как никогда. И это наверняка лишь начало.

Ганс-Улоф ощутил в глубине утробы чёрное, бездонное чувство, которое могло быть только жутким страхом. Значит, Кристина и он втянуты в махинации, в которых замешаны миллиарды. Это объясняло ту безоглядную решимость, с какой действовали неизвестные.

И это заставляло бояться худшего, что могло быть.

— Всё это имеет отношение и к катастрофе в Милане, не так ли? — в страшной догадке спросил Ганс-Улоф. — Те трое тоже стояли в списке на расплату?

Боссе кивнул.

— За неделю до выборов недоставало ровно одного голоса для верного результата.

Как раз вовремя Ганс-Улоф сообразил, что и с Боссе ему нужно сохранять видимость. Он не мог сейчас доверять никому, ради дочери он был вынужден носить эту страшную тайну в себе.

— Деньги правят миром, да? — сказал он в слабой попытке как можно скорее свернуть разговор. — Вот и до нас они добрались.

Его приземистый коллега, казалось, вздохнул с облегчением, что разговор обошёлся без тяжёлых последствий.

— Таков ход вещей. Бессмысленно ему противостоять.

— Да, — кивнул Ганс-Улоф. — Бессмысленно. Ты прав.

— И всё равно мы должны пойти выпить, — сделал Боссе ещё одну попытку. — Лучше всего перед моим отпуском. — Боссе Нордин каждый год брал свой отпуск так, чтобы вернуться незадолго до Нобелевских торжеств.

Ганс-Улоф отмахнулся.

— Дай мне немного времени всё это переварить. Отчётливо почувствовав, что Боссе недоволен таким

ответом, он предложил перенести их совместный вечер на нобелевскую неделю, с этим предложением его собеседник наконец согласился, и они разошлись по своим кабинетам.

<p>Глава 13</p>

Какими бы шокирующими ни были откровения Боссе в первый момент, в принципе они лишь подтвердили то, что Ганс-Улоф подозревал с момента голосования, с появления человека с широко расставленными глазами: Каролинский институт давно уже не был тем тибетским раем Шангри-Ла, не затронутым мировым злом, за какой Ганс-Улоф его принимал, хотел принимать. Невинность была потеряна, и в нормальных обстоятельствах он скорбел бы об этом. Но обстоятельства не были нормальными.

Шли дни, выстраивались в ряд недели, и октябрь миновал. Ганс-Улоф дни напролёт работал с одержимостью человека, который хочет забыться в работе, а вечерами и в выходные дни он стерёг свой телефон. Минуты, которые он время от времени мог провести в беседе с Кристиной, были единственными, когда чувство подавленности немного отпускало его. У неё всё было хорошо. Ей давали есть и пить и регулярно свежее бельё, в её распоряжении был отдельный туалет и душ, множество книг и кассетный магнитофон с музыкой, и её охранники были профессионалами, которые никогда не показывались ей без чёрной маски. Ганс-Улоф цеплялся за эту надежду: что он имеет дело с профессионалами, которые просто выполняют свою работу, причём настолько хорошо, что потом не понадобится устранять свидетельницу.

Но похищение — для жертвы ни с чем не сравнимая, исключительная ситуация, и чем дольше она длится, тем тяжелее её душевные последствия. Ганс-Улоф замечал изменения в том, что рассказывала Кристина, и в тоне, каким она это делала. Вначале они были незаметны, а потом становились всё отчётливее. Она не только смирилась со своим положением, но даже свыклась с ним. Она рассказывала, что один из охранников по её просьбе принёс ей кассету с записями её любимой группы — Ганс-Улоф был не в состоянии даже понять название этой группы, не то что запомнить. Она уже беспокоилась о людях, которые её охраняли, и с сочувствием вникала в их проблемы. Довольно скоро она перестала употреблять слово «охраняют», а говорила, что эти люди «заботятся о ней». И наконец она начала говорить «мы». «У нас тут стало холодно ночами», — говорила она, например, и Ганса-Улофа брала оторопь.

Свою ли дочь он получит назад, когда ему вернут Кристину?

Он уже слышал о таком феномене, поэтому смог почитать о нём подробнее. По иронии судьбы, он назывался в мире психологии стокгольмским синдромом — после наблюдений, сделанных в 1973 году над четырьмя заложниками, которые во время налёта на банк в Стокгольме оказались во власти грабителей. Заложники с течением времени, вопреки всем ожиданиям, прямо-таки солидаризовались со своими тюремщиками, после освобождения просили для преступников помилования, а одна заложница, молодая женщина, в конце концов даже обручилась с одним из бандитов. Этот феномен наблюдался не один раз, и он всё ещё ждал своего окончательного объяснения, несмотря на многочисленные научные теории и исследования.

Телефон стоял на столике перед диваном, и рядом с ним лежал календарь, на котором Ганс-Улоф зачёркивал дни. Не прошло ещё и половины срока. Начался ноябрь, но до десятого декабря, до вручения Нобелевской премии, всё ещё оставалось больше шести недель.

И с каждой неделей Кристина отдалялась от него всё дальше.

В эти дни он снова столкнулся с Маритой Аллинг, и она спросила, спасла ли его костюм чистка на Сергсльгатан и сколько это стоило.

— У меня заведено рассчитываться со всеми долгами до начала нобелевской недели.

Ганс-Улоф сказал, что находит этот принцип похвальным, но пока что просто не выходил в город.

— Хотите, я сама это сделаю? — предложила она. — Ведь это моя вина. Если вы мне завтра привезёте костюм, я улажу всё остальное.

Такое предложение Ганса-Улофа не устраивало. Нет, он сам обо всём позаботится.

— Но не затягивайте с этим. Пятна въедаются тем сильнее, чем дольше держатся.

Ганс-Улоф пообещал больше не медлить ни одного дня.

Поскольку в любой момент он мог снова встретить Мариту, а в следующий раз обязался предъявить ей счет за чистку, чтобы она успокоилась, в тот же день он закончил работу на несколько часов раньше, поехал домой, взял костюм, который всё это время пролежал, небрежно переброшенный через спинку стула в спальне, и снова поехал в город. Он оставил машину на многоэтажной парковке на Мастер-Самюэльсгатан, откуда до Сергсльгатан было рукой подать.

Между Сергельгатан и Свсавэген высились пять серебристых высотных домов, построенных, судя по виду, в семидесятые годы. Нижние этажи высоток соединялись между собой, образуя сквозной пассаж. Там Ганс-Улоф и нашёл столь горячо рекомендованную Маритой Аллинг чистку, которая, на его взгляд, ничем не отличалась от любой другой чистки, с какой ему приходилось когда-либо иметь дело. Толстая женщина за прилавком так же скучающе приняла его костюм, и её манеры не внушали никакого доверия к этой чистке.

— Мне нужен будет счёт, — сказал Ганс-Улоф, когда она обшаривала мясистыми пальцами карманы пиджака.

— Получите, когда будете забирать, — ответила она и что-то протянула ему под нос. — Вот. Забыли в костюме.

Это оказалась визитная карточка. Некоего Бенгта Нильсона, журналиста «Svenska Dagbladet».

Странно. Разве он не разорвал сё на кусочки?

— Откуда это у вас? — спросил он. Женщина указала на карман пиджака.

— Вот тут было.

Журналист сунул ему свою визитную карточку в нагрудный карман, это он помнил. Неужто при этом он тайком сунул ещё одну карточку в другой карман? Выходит, так.

— Спасибо, — сказал он. Бенгт Нильсон. Отчаянный парень.

Женщина подвинула ему купон.

— В четверг, — равнодушно сказала она.

После этого Ганс-Улоф немного побродил „по пассажу. Он был красиво отделан, с чёрно-белым узором на мраморном полу, и кофейня в одном из проходов приглашала передохнуть, предлагая по специальной цене кофе с шоколадным пирогом. Почему бы нет? Время у него было, и уж если кто и имел право немного перевести дух, так это он. Он выбрал себе толстое «брауни» и капуччино, расплатился и опустился со своим подносом за столик. Отпил первый глоток, наслаждаясь тем, что впервые за последние недели никуда не торопится, ничего не планирует и может потратить несколько минут бесцельно и бессмысленно.

Пирожное «брауни» было вкусное. Ганс-Улоф жевал и глядел по сторонам.

И вдруг увидел мужчину с широко расставленными глазами.

На сей раз он был не в форме полицейского. На нём была серая куртка и чёрная вязаная шапочка, которая преобразила бы его до неузнаваемости, если бы не эти расставленные глаза, которые не спутаешь ни с какими другими. Он быстро шагал вдоль пассажа, погружённый в мысли, и спешил. Кажется, он не заметил Ганса-Улофа. Кажется, он вообще не смотрел по сторонам.

Ганс-Улоф пригнулся над своей чашкой, сделал глоток, искоса провожая глазами человека, который хотел купить его голос за три миллиона крон.

Откуда он мог здесь взяться? Неужто из-за него? Нет, непохоже. Это случайная встреча и, может быть, шанс!.. Ганс-Улоф подождал, когда мужчина скроется в следующем проходе, потом вскочил, оставив на столике пирожное и кофе, схватил свой шарф и кинулся догонять.

Шаги, шаги — они громко отдавались у него в ушах, когда он гнался за этим человеком. Тот ведь мог в любой момент обернуться, заметить его, и что тогда? Но тот не обернулся. Не побеспокоился. Спешил к концу пассажа, где дверь раскрылась перед ним и выпустила его в уличную толпу на Сергельгатан.

Снаружи было легче идти за ним незамеченным, но труднее поспеть. Ганс-Улоф протискивался мимо прохожих, не обращая внимания на их недовольство и машинально роняя слова извинения каждому второму — как ему казалось, — жителю Стокгольма, однако как он ни спешил, чёрная вязаная шапочка удалялась от него всё больше, и когда он всё-таки её нагнал, она оказалась надетой на коренастую женщину с раздутым лицом.

Проклятье! Ганс-Улоф остановился и ничего не понимал. Что этому человеку здесь было нужно? Может, что-то, вообще не связанное с ним и Кристиной? В конце концов, и у заговорщиков, похитителей и шантажистов есть своя частная жизнь.

Наконец он решил, поскольку всё равно никакой другой идеи не было, снова поехать домой. Жаль было кофе и пирожного, но всякое желание расслабиться у него окончательно прошло. Видимо, ему не уйти от своих мучителей даже на минутку.

Он побрёл к многоэтажной парковке и огорчился из-за высокой платы: ему всегда «везло» ровно на одну минуту залезть в следующие полчаса, подлежащие оплате, — и взял свою машину. Как всегда, он с облегчением вздохнул, когда очутился под открытым небом. В тесных парковках всегда приходится с трудом втискиваться между двумя машинами и потом выбираться и влезать обратно на сиденье через полуоткрытую дверцу, из-за этого его пальто задралось и скомкалось на спине. Он воспользовался ближайшим красным светофором, чтобы поправить пальто и как следует установить зеркало заднего вида…

И — вот он. В машине позади него.

Человек с рыбьими глазами.

Ганса-Улофа словно ударило током. Что это могло значить? Неужели тот его всё-таки преследует? Но непохоже. Незнакомец говорил по телефону, кричал в свой мобильник и волновался.

Зелёный. Ганс-Улоф медленно тронулся, чувствуя, что его руки дрожат на руле, и не в силах отвести взгляда от зеркала заднего вида. То был он, никаких сомнений. За рулём тёмно-красного «вольво», номер которого ему не был виден.

Что дальше? Кто кого преследует? В любом случае надо ехать медленно. Без риска аварии. И как следует подумать.

Пока ехали по Васагатан, «вольво» оставался позади. Мужчина, казалось, был занят другими делами. Нет, это был не преследователь. Он его даже не замечал. Если принудить его к обгону и потом пристроиться ему в хвост, то, может быть, он приведёт Ганса-Улофа к весьма интересным открытиям…

Мужчина перестал говорить по телефону и мрачно глядел в пустоту. Ганс-Улоф пригнулся: ему приходилось помнить о том, что мужчина с рыбьими глазами наверняка знает номер его машины и в любой момент может сильно удивиться, обнаружив его у себя под носом. Но он едет вплотную! На такой дистанции номер прочесть невозможно.

Вот мужчина снова хватает мобильник, набирает номер, говорит. Вместо того чтобы наконец обогнать Ганса-Улофа! Они приближались к площади Св. Эрика, большому перекрёстку, но поворотник у мужчины не мигал — должно быть, дальше он ехал прямо.

Ганс-Улоф пересёк Оденгатан. То, что мужчина с рыбьими глазами в последний момент включил левый поворотник и свернул в сторону Кунгсхольмена, он заметил, когда было уже поздно. В ярости он ударил по рулю и сам удивился, сколько ругательств он всё ещё помнит со времён юности.

В этот вечер телефон не зазвонил. Ганс-Улоф сидел до поздней ночи на диване, поглядывая то на телефон, то на визитную карточку журналиста, которую он положил перед собой на стол, и размышлял.

Похитители сделали всё возможное, чтобы не вызвать шума. Средством их давления была Кристина. Пока она в их власти, он исполнит всё, что они захотят.

Во всяком случае, до тех пор пока он может рассчитывать на её возвращение целой и невредимой.

Но может ли он на это рассчитывать? Получит ли он Кристину назад такой, какой знал прежде? До сегодняшнего дня он полагал, что у него нет другого выхода, кроме как подыгрывать похитителям, но, может, это его ошибка? Может, выбор у него есть? Напоминание о журналисте навело его на мысль, что другой путь — возможно, даже единственный, действительно способный спасти Кристину, — привлечь внимание общественности.

Если станет известно — по всей стране, по всему миру, через газеты и телевидение, — что концерн «Рютлифарм» купил Нобелевскую премию для одного из своих научных сотрудников, что он не остановился даже перед тем, чтобы похитить четырнадцатилетнюю девочку, — то ответственным за это не останется ничего другого, как выдать Кристину, во избежание худшего. Если правда станет всеобщим достоянием, их игра проиграна. Тогда София Эрнандес Круз десятого декабря не получит Нобелевскую премию, что бы ни случилось.

Может, после этого Нобелевская премия перестанет существовать. Но это уже неважно. Главное — Кристина, больше ничего.

Ганс-Улоф поднял трубку, но тут же снова положил её. Не отсюда. Он не знал, прослушивают ли его. Вероятнее всего, да. Он бы на их месте прослушивал.

Поэтому он встал, надел пальто и ботинки, взял ключ от машины и вышел из дома. Проехал немного по пустынным улицам жилого района, пока не убедился, что за ним нет хвоста. Потом остановился у телефонной будки на пригорке, так что оттуда просматривалась вся местность.

Он изучил все шесть номеров, что теснились на визитной карточке: телефон редакции, факс редакции, мобильный номер, затем номер с кодом Мальме и наконец домашний телефон и факс. Ганс-Улоф выбрал домашний номер, и выбор оказался верным, поскольку Бенгт Нильсон тут же ответил, будто ждал у аппарата.

— Андерсон, — сказал Ганс-Улоф. — Вы меня помните? Журналист что-то промычал.

— Профессор Андерсон? Разумеется, я вас помню. Чему обязан честью в такой поздний час?

— Я хочу вам кое-что рассказать.

— Не по телефону, я предполагаю?

— Нет. Не по телефону.

— Хорошо. Дайте мне подумать. — На это журналисту понадобилось не так много времени. — Вы знаете «ТАРО»?

— Нет.

— Хорошее кафе в Гамла-Стан, в Старом городе. Неподалёку от Сторторгет. Его легко найти.

— Хорошо. Когда?

— Завтра в полдень, в двенадцать. Я закажу столик, за которым нас никто не сможет подслушать. Владельцы этого ресторана — мои добрые друзья. Скажете, что вы приехали встретиться с Бенгтом, они будут знать.

— Договорились. Я приеду.

Ганс-Улоф повесил трубку с неясным чувством, что начались события, которыми он больше не управляет.

<p>Глава 14</p>

Найти кафе было нетрудно. Оно располагалось в подвале узкого, выкрашенного охрой дома недалеко от биржи. Это было одно из маленьких заведений, какими славится Старый город, Гамла-Стан.

Естественно, украшенное изображениями карт «таро», чтоб оправдать своё название. Над входом висела железная вывеска с картой «дурак»: на ней странник в пёстром наряде, с посохом на плече, с цветочком в руке, мечтательно глядя в небо, шагал прямиком к обрыву. Над столиком, к которому его подвели, когда он спросил насчёт Бенгта, висела карта «справедливость», и Ганс-Улоф воспринял это как добрый знак. Грозный властитель с поднятым мечом в одной руке и весами в другой возвещал, что правда будет на стороне честных людей.

Журналист пришёл с некоторым опозданием и уже не фонтанировал энергией, которую Ганс-Улоф запомнил с первой встречи. Точнее говоря, он выглядел так, будто провёл ужасную ночь. Или несколько. И всё это время у него не доходили руки протереть свои захватанные толстые очки.

— Давайте вначале закажем, — сказал Нильсон после скупого, почти рассеянного приветствия. — Потом можем поговорить.

Ганс-Улоф выбрал себе нечто, обещавшее быть лососем, зажаренным на гриле, с овощами. Нильсон взял дежурное блюдо: зажаренного на гриле судака с тёртым хреном и картофельной запеканкой.

— И пиво. — Он произнёс это так, будто в любой момент мог умереть, если срочно не утолит жажду. — Ну вот, господин приверженец ночных решений, — сказал Нильсон, когда официантка удалилась, и захватнически расставил руки на чистой поверхности стола. — Что вы имеете мне рассказать?

Ганс-Улоф скептически огляделся. Их стол стоял в круглой стенной нише в дальнем углу кафе, но посетителей было много, свободных мест почти не оставалось.

— Нечто, предназначенное только для ваших ушей, — сказал он. — Вы уверены, что нас никто не услышит?

— Абсолютно уверен, — кивнул патлатый журналист. — Я уже не раз убеждался. Если не орать, за соседним столом никто не услышит ни слова. — Он полез в карман куртки и извлёк оттуда пластиковую коробочку размером с пачку сигарет. — А для слушателей, от которых нас не сможет защитить акустика этого помещения, у нас есть вот это. — Он положил приборчик на середину стола, нажал его единственную кнопку, и загорелся зелёный глазок. — Видите? Всё чисто. — Он снова убрал приборчик. — Совершенно нелегальная штучка, кстати, по крайней мере в нашей стране.

— Но вам, как видно, частенько приходится ею пользоваться, — сказал Ганс-Улоф под сильным впечатлением.

— Стараюсь как можно чаще, — кивнул Нильсон, запустил пальцы в свои непокорные волосы и требовательно посмотрел на собеседника. — Итак, профессор, вы хотели рассказать мне, что произошло на самом деле при голосовании.

— Скорее, что произошло до голосования.

— Догадываюсь, что-то плохое.

— Меня пытались подкупить.

У журналиста не дрогнул ни один мускул.

— Пытались? — подхватил он. — Кто?

— Этого я не знаю. Человек с деньгами назвал себя лишь посыльным. Я предполагаю, что за всем этим стоит в итоге фирма «Рютлифарм».

Нильсон кивнул, как будто это разумелось само собой.

— Вы сказали, вас пытались подкупить. Значит, вы не взяли деньги?

— Естественно. И я тотчас поставил в известность руководство.

— И потом?

— Потом похитили мою дочь.

Журналист уставился на Ганса-Улофа как громом поражённый. Казалось, он лишился дара речи.

— О боже! — наконец воскликнул он. — Не может быть. Похитили?

Ганс-Улоф подался вперёд, чтобы иметь возможность говорить ещё тише, и рассказал всё, что произошло. Целое утро он обдумывал, что сказать, сомневаясь, сможет ли поделиться своей тайной с посторонним человеком. Но как только начал говорить, нужные слова пришли сами собой, хлынули потоком. Это было благотворно для него — наконец-то выговориться. Между тем принесли еду, но они оба оставили её без внимания, потому что при таких обстоятельствах ни один из них не смог бы проглотить и кусочка.

После того как Ганс-Улоф закончил, Нильсон всё же взялся за вилку и стал ковыряться в своём судаке.

— Я уже давно подозревал нечто такое, — задумчиво сказал он. — Уже несколько месяцев я отслеживаю отчисления, переводы со счёта на счет, налоговые декларации и так далее. Гоняюсь за деньгами, как говорят. Могу по памяти привести балансы десяти крупнейших фармацевтических фирм. Но то, что они зайдут так далеко, меня, честно говоря, ошеломило.

Ганс-Улоф смотрел в пустоту перед собой.

— А меня-то!

— Так, значит, сколько времени уже отсутствует ваша дочь? С начала октября? Это больше четырех недель.

— Почти пять.

— Это очень большой срок для четырнадцатилетней. Боже мой, какой ужас!

Ганс-Улоф попытался стряхнуть с себя оцепенение, в которое он вверг себя своим рассказом.

— Так вы поможете мне?

— Я сделаю всё, что в моих силах. — Нильсон залпом выпил пиво, вытер рот и знаком показал кельнерше, чтобы принесла ещё одно. — Но, честно признаться, я не знаю, многое ли я смогу. Уже не знаю. Если бы вы спросили меня тогда, в день объявления, я бы произнёс перед вами пламенную речь, воинственную, идеалистическую, наивную. Но в последние недели мне пришлось узнать такие вещи… — Он осёкся, стал разглядывать свои ногти.

— Вещи? — спросил Ганс-Улоф. — Какие? Журналист поднял голову.

— Вы имеете представление о размерах экономического ущерба, который наносит всему миру коррупция? Свыше пятисот миллиардов долларов в год, по самой осторожной оценке. Это почти равно обороту глобальной наркоторговли. Это больше половины ежегодных военных расходов всего мира. И коррупция — это не то, что происходит в каких-нибудь там банановых республиках и африканских диктатурах. Там это просто на виду. Но они бедны, и поэтому ущерб от их коррупции невелик. Коррупция, которая действительно идёт в расчёт, которая действительно наносит урон, творится не в третьем мире, а здесь, в «первом». В Японии. В Северной Америке. В Европе. — Он окинул мрачным взглядом остальных посетителей кафе. — Не исключая Швецию.

Ганс-Улоф растерянно смотрел на своего собеседника.

— Меня интересует только моя дочь. Больше ничего.

— Да, это мне ясно. Но всё взаимосвязано, понимаете? Похищение вашей дочери, по существу, не что иное, как подкуп — попытка коррумпировать вас. Вас коррумпировали, подкупили, профессор. Не деньгами, а другим, необычным способом, но он оправдал себя. — Рука Нильсо-на скомкала бумажную салфетку с напечатанными на ней астрологическими символами. — То есть пока что этот способ необычный, однако я боюсь, что так будет недолго. За последние десятилетия возникло несколько непостижимо крупных состояний, и те, кто их контролирует, полагают, что стоят выше закона. То, что они могут купить голоса избирателей, особое медицинское обслуживание, влияние, любовь, славу, что там ещё, — это для них уже давно само собой разумеется. Я думаю, сейчас они как раз готовы переступить и последние границы, какие им ещё поставлены.

— Но для этого всё же существуют газеты! — воскликнул Ганс-Улоф. Он отодвинул в сторону свое остывшее, почти нетронутое блюдо. — Разве это не функция средств массовой информации — выставлять на всеобщее обозрение такие безобразия? Напишите статью! Разоблачите махинации «Рютлифарм»! Вызовите скандал, какого свет не видывал!

Бенгт Нильсон задумчиво кивал, и это выглядело бы почти ободряюще, не будь его лицо при этом таким серым.

— Это не так просто, — произнёс он медленно, почти страдальчески.

— Разумеется, непросто. Было бы просто, я бы и сам мог это сделать.

— Нет, вы не понимаете. Эти люди, о которых я только что говорил, ведь они купили, естественно, и газеты. Они покупают в последнее время прежде всего газеты. Радиостанции. Телевизионные станции. Интернет-службы. Всё, при помощи чего можно оказать влияние на общественность.

Ганс-Улоф растерянно моргал.

— Но не в Швеции же.

— А вы как думали? Естественно, и в Швеции.

— У нас? Как это может быть? До недавнего времени здесь всё было в большей или меньшей степени государственным. Да что вы, во времена моей юности Швеция была чуть ли не социалистической страной.

Нильсон подвигал свои очки.

— Мне не хочется об этом говорить, но ваша юность осталась уже далеко позади. Сегодня можно купить всё, даже государства и правительства. В том, что наша полиция — уже соучастники в деле, вы сами имели случай убедиться. Почему же вы думаете, что главные редакторы или государственные министры стоят в стороне?

— Но ведь нельзя запретить вам написать статью?

— Да мне это только что запретили. Речь шла о другом, но меня совершенно недвусмысленно поставили на место.

— О другом? О чём именно? Нильсон потёр ладонью рот.

— Лучше вам этого не знать, поверьте мне, Ганс-Улоф бессильно обмяк.

— Что же мне делать? Я-то надеялся, что вы сумеете мне помочь…

— Да. Я… я испробую все средства, — нервно сказал журналист. — Ещё не всё у них под контролем, во всяком случае, насколько я могу судить. Есть кое-какие возможности. Конечно, не в моей газете, но я знаю людей, которые… Но этим я не хочу вас грузить. Вам лучше знать об этом как можно меньше.

— Значит, вы даёте мне слово? — дрожа спросил Ганс-Улоф.

— Слово даю, — кивнул журналист. — Я найду способ предать гласности вашу историю. И найду его скоро. В ближайшие дни. — Он достал записную книжку. — Мы должны договориться, как нам контактировать. Для верности будем исходить из того, что ваш телефон прослушивается, а почта прочитывается. Не говоря уже о и-мэйлах, их-то могут читать все кому не лень.

— А, вон что. Да, — Ганс-Улоф задумался. Постановка вопроса была непривычной. — Может, мы могли бы условиться об определённом времени, когда я буду находиться у другого телефона? Я думаю, уж весь-то институт они вряд ли могут прослушивать, а?

— Да, это и мне представляется маловероятным. У вас есть какое-то предложение?

Ганс-Улоф достал свою записную книжку и полистал ее.

— Вот тут у меня номер телефона кафетерия. Туда случается иногда звонить и заказывать кофе, когда у меня гости.

— Хорошо. — Нильсон аккуратно записал себе номер. — Вы можете завтра утром, в десять часов, быть там, не вызывая подозрений?

Это не было проблемой. В десять он и без того иногда заходит в кафетерий, сказал Ганс-Улоф.

— Я позвоню в десять, плюс-минус пять минут, и спрошу вас. Вы к тому времени уже должны запастись парой-тройкой других телефонов и иметь их наготове, чтобы мы могли договориться и на следующие дни.

— Понял. Хорошо.

— А пока что ничего не предпринимайте по своей инициативе, это важно. Вы не представляете, куда и как далеко эти люди уже проникли. Это уму непостижимо, поверьте мне. Каждый отдельный шаг мы должны обсуждать вместе.

Ганс-Улоф понимающе кивнул. Хотя он представлял себе этот разговор иначе, внутри он всё же ощутил некую уверенность.

— Пообещайте мне не забывать, что речь идёт о жизни и здоровье моей дочери.

— Ни на секунду, — ответил Нильсон и спрятал свою записную книжку.

На этом они расстались, оставив почти нетронутой еду и две пустые бутылки из-под пива на столе под картинкой, изображающей карту таро «справедливость».

В этот вечер ему удалось поговорить с Кристиной. Она говорила несобранно, рассеянно, рассказывала о прочитанной книге настолько бессвязно, что Ганс-Улоф так и не смог взять в толк, о чём речь. Он спросил, хорошо ли с ней обращаются.

— Да, они обращаются со мной хорошо, — ответила Кристина, и в её голосе звучала мечтательность. — Они готовят мне еду и укрывают меня от полиции.

— Что-что они делают? — переспросил Ганс-Улоф, и мурашки пробежали у него по всему телу.

— С ними я могу ничего не бояться. — Она говорила нараспев, таким тоном, что он впервые заподозрил, не держат ли сё под наркотиками. — Если полиция нас обнаружит, нам всем конец, но эти дяденьки говорят, что не дадут меня в обиду.

— Что? — вскричал Ганс-Улоф. — Кристина, это глупо! Ты не должна бояться полиции; она тебя…

Но тут, как и всякий раз, в трубке возник сиплый голос, говорящий только на плохом английском. Всегда одни и те же слова:

— На сегодня достаточно, профессор Андерсон. Мы вам позвоним. — И отключился.

Ганс-Улоф положил трубку так осторожно, как будто она была фарфоровая. Так больше не могло продолжаться. Что-то должно было произойти. И произойти скоро.

<p>Глава 15</p>

На следующее утро Ганс-Улоф, как обычно, сидел за своим письменным столом, но то и дело смотрел на часы

и ждал, когда же будет десять. Единственное, что он смог сделать — это найти в институтском справочнике несколько подходящих телефонов и записать их на бумажку. Бумажку он сунул в карман, чтобы достать, когда понадобится, и несколько раз потом проверял, не потерял ли ее. Потом он бессмысленно перекладывал на столе папки и бумаги, и в девять часов двадцать минут, слишком рано, вышел из кабинета.

В кафетерии всё сверкало относительной новизной и излучало холодную стерильность. Он налил себе кофе из автомата, расплатился, глядя при этом на телефон, висевший позади кассы на белой кафельной стене. Повинуясь внезапному наитию, он спросил:

— Это с вами я недавно разговаривал?

Кассирша, немолодая женщина с красными прожилками на щеках, в белом халате, взглянула на него, как и следовало ожидать, с недоумением.

— Профессор Ганс-Улоф Андерсон, — представился 0Н. — Это ко мне на прошлой неделе нагрянула целая делегация из Японии. — За исключением его имени, тут не было ни слова правды. Но только имя и было важно.

— Нет, разговаривали вы не со мной, — женщина отрицательно покачала головой. — А что, было что-нибудь не так? Мне спросить, кто?..

Ганс-Улоф отмахнулся:

— Нет-нет, всё было наилучшим образом. Наоборот, я хотел поблагодарить, что вы и ваши коллеги так моментально всё сделали. — Он улыбнулся, располагающе, как он надеялся. — Просто передайте от меня остальным благодарность.

Она осторожно ответила на его улыбку:

— Как, ещё раз, ваше имя?

— Андерсон. Ганс-Улоф Андерсон, — повторил Ганс-Улоф. Теперь-то уж она точно не скоро забудет. Он взял свою чашку и сел за столик так, чтобы постоянно держать кассиршу в поле зрения. Большие часы на стене показывали без четверти десять.

Он с трудом удержался от желания выпить кофе залпом. Это не ускорило бы движения стрелок. Напротив, он должен производить впечатление человека, который никуда не торопится.

Но без десяти минут десять чашка всё-таки была уже пуста. Он нащупал в кармане бумажку с номерами телефонов, Здесь, никуда не делась.

Без пяти десять он решил взять себе еще один кофе. Он встал, удостоверился, что кассирша видит его и понимает, что он вовсе не уходит из кафетерия, а просто идёт к автомату за вторым кофе. Когда он с полной чашкой подошёл к кассе расплатиться, стрелка часов со слышным щелчком как раз перескочила на без четырёх десять.

— Как это приятно, что вы поблагодарили, — сказала кассирша. — Обычно всё, что мы делаем, воспринимается как нечто само собой разумеющееся.

Эта столь же неожиданная, сколь и незаслуженная похвала прямо-таки пристыдила Ганса-Улофа. До сих пор он тоже все услуги кафетерия воспринимал как нечто само собой разумеющееся и не вспоминал про них.

— Да, — смущённо ответил он. — Вы же знаете, что говорят о профессорах. Что они вечно парят в иных сферах, не так ли?

— Да, но на самом деле это не так, — решительно кивнула женщина.

В это мгновение раздался звонок телефона, Ганс-Улоф вздрогнул так, что расплескал кофе на светло-серый, в пупырышках, пол.

— О, проклятье! — так и вырвалось у него. Похоже, это становилось уже закономерностью!

— Не беспокойтесь, профессор, я сейчас все вытру. Просто возьмите себе новую чашку.

Раздался второй звонок.

— Но… — заикался Ганс-Улоф.

— Нина! — крикнула женщина через плечо. — Ты подойдёшь? — Она быстро схватила из-под стойки ведро и тряпку.

Откуда-то сзади появилась женщина неприветливого вида и сняла трубку. Ганс-Улоф стоял, глядя, как кассирша вытирает перед ним пол, и пытаясь расслышать, что говорится, пытаясь быть здесь, на виду…

— Да, — сказала женщина ни о чём не подозревающим тоном, и потом: — Нет. Почём я знаю.

Здесь я! — хотел крикнуть Ганс-Улоф, но не смог издать ни звука. Трубку сняла не та! Такого он не мог предвидеть.

— Послушайте, — говорила звонившему угрюмая женщина по имени Нина, — по упаковкам абсолютно ничего не было заметно. Я не знаю, отчего сухое молоко испортилось, но оно испортилось. Да, мы вскрыли все упаковки. Все. Ну, это же видно сразу. Какая-то слизь, понятия не имею; одну я для вас придержала, если вам интересно взглянуть. Одну, да. Что-что? Разумеется, остальное мы выбросили… Для чего же? Ведь вы всё равно больше никому не смогли бы его продать.

Ганс-Улоф с облегчением вздохнул. Звонок его не касался. Было без двух минут десять.

И без того дурное расположение духа Нины с каждой минутой становилось ещё хуже.

— Так вот, я не обязана от вас это выслушивать. Звоните моей начальнице; за всю эту бодягу отвечает она. Всего вам! — и повесила трубку так, что стало боязно за целость аппарата.

Ганс-Улоф с облегчением взял себе новую чашку кофе и вернулся к столу. Было десять часов, потом пять минут одиннадцатого, потом десять минут одиннадцатого. В четверть одиннадцатого чашка была давно пуста, но при мысли о третьей у Ганса-Улофа выворачивало желудок. В половине одиннадцатого кассирша прошлась тряпочкой по стойке из нержавеющей стали, потом вытерла несколько столов поблизости и спросила:

— Принести вам ещё одну чашку, профессор? Ганс-Улоф помотал головой.

— Нет, спасибо. — Так поздно журналист„уже, видимо, не позвонит. Видимо, что-то ему помешало. — Мне уже надо идти.

Остаток дня он провёл в напряжении, не меньше утреннего. Он никак не мог дописать совершенно пустяковое письмо, то и дело перестраивал фразы, а потом стёр весь текст. Он сортировал ксерокопии, переставлял книги на полке, листал какие-то папки, в которые не заглядывал целую вечность, и при первой возможности уехал домой.

Звонка в этот вечер не было. Он сидел на диване, переключал программы и ждал. В полночь он снова прокрался наружу и поехал к телефонной будке, на сей раз к другой. Но Бенгт Нильсон не ответил ни по одному из своих номеров, сколько он ни набирал.

Журналист наверняка повторит свою попытку в кафетерии завтра. На самом деле Ганс-Улоф вовсе не был уверен, правильно ли понял Нильсона, когда они договаривались о звонке. Вполне возможно, предполагался только завтрашний день. Действительно: что бы он успел сделать за неполные сутки? Вот именно. Должно быть, так и есть: неправильно понял.

И на следующее утро он опять отправился в кафетерий, снова взял кофе, и кассирша, к счастью, была вчерашняя. Он сел за тот же столик, чтобы следить за часами и ждать звонка. Кто-то оставил на стуле газету, как раз «Svenska Dagbladet». Ганс-Улоф рассеянно полистал её, пробегая глазами некоторые статьи и спрашивая себя, какие из них представляют собой свободное выражение взглядов, а какие попали в газету по указанию сильных мира сего.

И тут, на пятой странице с конца, было помешено большое фото Бенгта Нильсона. В траурной рамке, посреди некролога. Редакция скорбела по своему коллеге и другу, который скоропостижно, в ночь со вторника на среду, был вырван из молодой жизни сердечным приступом.

Ганс-Улоф тупо смотрел на страницу, и у него было такое чувство, будто он видит кошмарный сон.

Бенгт Нильсон мёртв. Так тут написано. Инфаркт? Действительно, он плохо выглядел, когда они встречались в полдень вторника, но чтобы сердце… Ганс-Улоф прочитал приведённую дату рождения и подсчитал. Журналисту в толстых очках не было и двадцати пяти лет. В таком возрасте можно прогулять и несколько ночей подряд, при этом много пить и курить больше, чем следует, — и ничего с тобой не сделается, разве не так? Разве что…

Ганс-Улоф с внезапным ужасом понял, что всё время с момента похищения Кристины преувеличивал шансы ее выживания. Равно как и своего.

Они — кто бы они ни были — не могут позволить себе оставить его с дочерью в живых.

Всё очень просто. Незнакомец с сиплым голосом вечером после голосования объяснил ему, что им придётся держать Кристину в плену до вручения премии, чтобы он, Ганс-Улоф, не поднял шума, который мог бы привести к доселе невиданному скандалу: отзыву Нобелевской премии. Но что же потом? Ведь ему пришлось бы и впредь, до конца дней, хранить тайну, что Нобелевская премия Софии Эрнандсс Круз куплена взятками и шантажом, иначе весь авторитет премии был бы погублен и тем самым потеряна выгода, которую надеялись извлечь из неё люди, стоящие за этим преступлением. Ведь премию и после вручения ещё не поздно признать недействительной.

Поэтому Ганс-Улоф Андерсон и его дочь должны умереть. Может, от трагического, но не вызывающего никаких подозрений несчастного случая вскоре после 10 декабря. Может, и раньше — в том случае, если он своим поведением даст похитителям Кристины повод сомневаться в своём смирении и молчании.

И то, что Бенгт Нильсон мёртв, означало, что Ганс-Улоф Андерсон уже дал им этот повод.

Им овладел покой, похожий на оцепенение. Он тщательно сложил газету, положил её туда, где взял, поднялся, поставил чашку на поднос для грязной посуды и вежливо попрощался — всё это почти механически, как робот. Вернулся в свой кабинет, где подготовил к отправке почту, набросал план статьи, сделал телефонные звонки и провёл совещание со своими ассистентами: ему казалось, что при этом он наблюдает сам себя сквозь матовое стекло и видит лишь смутные движения своей тени. А поскольку это был четверг и на его календаре значилось забрать из чистки костюм, он закончил рабочий день пораньше. Даже в машине его не оставляло чувство, что он функционирует по заданной программе: и сама машина будто без его участия находила дорогу в центр Стокгольма.

Костюм был готов, и от пятна ничего не осталось, но это стоило надбавки, потому что потребовало дополнительных операций. Ганс-Улоф заплатил, аккуратно сложил и убрал квитанцию и направился к выходу, перекинув через руку почищенный и упакованный в полиэтиленовую плёнку костюм.

Он невольно озирался в поисках человека с широко расставленными глазами. Но, разумеется, сегодня его не было. Вот и кафе. Специальное предложение всё ещё действовало. Ганс-Улоф прошёл несколько шагов в ту сторону, откуда появился тот человек. Там, у подножия одной из высоток, перед лифтами размещался стеклянный приёмный холл. Перед импозантной стойкой из палисандра стояли два вертящихся кожаных кресла, за стойкой — такой же импозантный портье, хоть и седой, но всё еще сохранявший стать боксёра.

Надпись на стене гласила, что этот небоскрёб — Хай-тек-билдинг. Ганс-Улоф подошёл поближе. Над лифтами висело несколько экранов, старомодных приборов из семидесятых, которые уже никак нельзя было назвать хай-теком, и странным образом лифты, числом четыре, были пронумерованы цифрами от 2 до 5. Портье держал телефонную трубку, слушал и кивал. Стеклянные двери в приёмный холл стояли открытыми, на одной из колонн за стеклом висела доска объявлений, на которой можно было прочитать, какие фирмы размещаются в Хайтек-билдинге. Ганс-Улоф читал этот список названий, многие из которых содержали в себе такие понятия, как Web, или Net, или Data.

Весь девятый этаж, однако, как возвещала доска объявлений, занимало шведское представительство концерна «Рютлифарм».

— Могу я вам чем-нибудь помочь? — Голос седовласого портье с боксёрской повадкой вырвал Ганса-Улофа из его задумчивости.

— Что-что? — испуганно вскинулся он.

— У вас назначена встреча? — цеплялся к нему широкоплечий мужчина в коричневой, с виду несколько заскорузлой униформе.

Ганс-Улоф помотал головой.

— Нет, нет, я… мне просто интересно, кто здесь… Просто любопытство. У меня ничего не назначено.

Взгляд портье стал безжалостным.

— В таком случае я вынужден просить вас пройти дальше, не загораживать дорогу…

Это уж было слишком. Ганс-Улоф озадаченно огляделся. Вход был шириной в несколько метров, и, кроме них двоих, поблизости не наблюдалось никого, кому он мог загородить дорогу.

— Но…

— …господин Андерсон, — завершил фразу портье. Ганс-Улоф замолчал. От холодного взгляда мужчины,

который неизвестно откуда знал его фамилию, у него мороз прошёл по коже.

— О'кей, — тихо произнёс он. — Я ухожу.

И тут наконец-то Ганс-Улоф Андерсон впервые решил посетить своего шурина, чёрную овцу семьи, о существовании которого не должен был знать никто из его окружения, последнего живого родственника его умершей жены, и спросить у него совета.

Запутанными путями он проехал к городской тюрьме Стокгольма и заказал свидание с Гуннаром Форсбергом. Это свидание ему дали. Полчаса спустя он сидел напротив меня и рассказывал мне свою историю тихо и жалобно.

<p>Глава 16</p>

Он меня боялся. И правильно делал.

Я просто нюхом чуял его страх, хотя его отделяли от меня стекло и решётка. Я узнавал этот страх по тому, как он сидел, обвив ногами ножки неудобного складного стула, какие администрация стокгольмской городской тюрьмы считает допустимым предлагать посетителям. Я читал этот страх в его движениях. Я слышал этот страх в его голосе. И его счастье, что я чувствовал этот страх, а то я не знаю, что было бы, если б Ганс-Улоф Андерсон посмел явиться ко мне с такой историей без трясущихся коленей, без пота на лбу и не обделавшись с испугу, который можно было обонять.

— Идиот, — сказал я после того, как тягостное молчание продлилось достаточно долго.

Он вздрогнул, сжал губы, поднял трусливый взгляд и тихо сказал:

— Что толку от того, что ты меня обругаешь?

— Было полным идиотизмом с твоей стороны ехать прямиком в полицию после такого телефонного звонка. Было полным идиотизмом оставлять Кристину на секретаршу, которая понятия не имела, о чём идёт речь.

— Да, я не спорю. Это было идиотизмом. Теперь я и сам это знаю. Но видит Бог, я впервые в жизни столкнулся с такими людьми!

— Ах да, как это я забыл! Господин учёный. Стоящий слишком высоко над тёмными инстинктами и низкими побуждениями. — Я разжал кулак: суставы пальцев были стиснуты до боли, а на ладони отпечатались следы ногтей. — Даже самый большой во всей стране кретин, дорогой мой зять, в первую очередь позаботился бы о своём ребёнке. Можешь называть это инстинктом наседки, но всякий нормальный человек сломя голову помчался бы в школу, прорвался сквозь все преграды, заслонил собою ребёнка и криком созвал полгорода. А ты? О нет, какая наглость с моей стороны — так говорить с тобой. Орать на тебя. На тебя, представителя научной элиты. На тебя, обитателя медицинского Олимпа. На тебя, распорядителя Нобелевской премии. Это против всяких правил и понятий о чести, не так ли?

Он открыл было рот, но у него хватило ума не произнести ни звука.

Я подавил рвавшиеся наружу чувства и сказал себе, что теперь бессмысленно неистовствовать, этим я добьюсь лишь того, что войдёт охранник и прекратит свидание, и никто от этого не выиграет.

— Я говорил тебе, чтобы ты берёг Кристину, — объяснил я как можно спокойнее. Но, видимо, всё же не так спокойно, как мне хотелось. — Ведь я говорил тебе это, а?

Он кивнул.

— Да.

— И что я тебя убью, если с Кристиной что-нибудь случится, я тебе тоже говорил, так?

Он сглотнул.

— Гуннар, после аварии я ни капли в рот не брал, видит Бог…

— Ч-чёрт! — вскричал я и, опрокинув стул, изо всей силы ударил кулаком по бронированному стеклу, которое защищало от меня Ганса-Улофа. — Ты истребил мою семью! Ты губишь нас одного за другим, и не рассказывай мне после этого, что ты не виноват!

Я услышал за спиной низкий голос:

— Гуннар. Успокойся.

Я обернулся. Охранник. Вырос как из-под земли. Светловолосый, стройный, но медвежьей силы мужчина с тонко подбритой бородкой и скучающим презрением ко всем арестантам на липе, словно говорящем: «Я всего лишь делаю свою работу». Когда в начале свидания Ганс-

Улоф попросил его оставить нас одних, он тут же вышел, чего не делал раньше ни один охранник — например, когда об этом просил кто-нибудь из моих адвокатов.

Я уставился на него невидящим взглядом. В глазах у меня было темно.

— Он погубил мою сестру… — услышал я собственный хрип, — а теперь… Сперва Ингу… а теперь…

Должно быть, я действительно был не в себе, если выдавал такое.

— Гуннар, — ответил охранник, — что бы там ни было, но если ты не будешь сдерживаться, мне придётся прекратить свидание. Так что попытайся дышать спокойно, подними стул и сядь на него.

Я успокоил дыхание, поднял стул и сел за привинченный к полу стол из крашеного железа.

— Мне остаться? — спросил охранник, обращаясь к Гансу-Улофу.

Тот отрицательно покачал головой.

— Спасибо, но это действительно очень интимный разговор.

— Как скажете, — ответил мой надзиратель и снова вышел за дверь со смотровым окошком.

Ганс-Улоф смотрел на свои руки, которые он сжимал так, будто испытывал суставы на прочность.

— Кристина не только твоя племянница, — выдавил он, — но и моя дочь.

Это звучало заученно, будто он не раз твердил эту фразу, когда ехал сюда. Но даже если бы это звучало искренне, я всё равно не поверил бы в его семейные чувства. У Ганса-Улофа ещё жива была мать, которая одиноко жила в провинции Смэланд, и он не заботился о ней под тем предлогом, что она сама его не помнит и тут же забывает, как только он за порог. Старушку опекала социальная служба, покупала для неё еду и так далее. Сомневаюсь, чтобы мой зять что-то за это платил; в конце концов, ведь на то налоги и взимают, разве не так?

Я ненавидел его. И у меня были все основания его ненавидеть. Он не только убил мою сестру, он её просто уничтожил. У Инги были такие планы на будущее, чудесные планы, но Ганс-Улоф Андерсон их перечеркнул.

Я так гордился ею, гордился тем, чего мы добились с ней вместе после того, как нам ценой неописуемых усилий удалось уйти от убожества нашего детства, и он всё разрушил.

Инга наверстала пропущенную школу и начала учиться в университете. Я добывал деньги нам на жизнь; по большей части не в согласии с законом, если признаться, но, в конце концов, ведь и закон для нас ничего не сделал, когда нам было плохо. Я кормил нас, оплачивал нашу квартирку на окраине Стокгольма и гордился моей старшей сестрой, которая каждый вечер до поздней ночи просиживала над книгами. Она хотела стать детским врачом и работать в клинике, а потом открыть и собственную практику. И казалось: ну, наконец-то, наконец-то мы прорвались, и теперь всё будет хорошо.

Потом они снова поймали меня. Я уже не был малолеткой и потому загремел в тюрьму на два с половиной года. И как раз в это время этот бесцветный, обрюзглый человек окрутил Ингу, обрюхатил и женился на ней, и прахом пошли все её планы, все наши планы. Когда через два года меня отпустили на условное отбывание срока, у меня больше не было семьи.

От себя могу сказать, что только рождение Кристины спасло Ганса-Улофа от моей мести. Инга была так счастлива своей дочкой, что я не мог на неё злиться. И Кристина, походившая, к счастью, только на мать, а на отца ни капельки, околдовала и меня. Прошло какое-то время, и ради Кристины я, в конце концов, заключил перемирие с её отцом. Ради Кристины я старался разговаривать с ним спокойно и принял его как мужчину, которого моя сестра почему-то любила.

Я не подозревал, что он пьёт. Инга была счастлива, Кристина была счастлива, а Ганс-Улоф Андерсон пил. Я как раз снова был в тюрьме, когда это случилось. Ночь, зима, гололёд по всей Швеции, но Ганс-Улоф на каком-то празднике, куда они были приглашены, не смог устоять перед соблазнами бара. На обратном пути домой его машина врезалась в дерево. Инга погибла на месте, а сам он отделался несколькими ушибами.

Но, естественно, член Нобелевского собрания не был осуждён за вождение в пьяном виде. Сливки общества своих не выдадут. Один чрезмерно усердный полицейский, правда, взял пробу крови Ганса-Улофа, но результат анализа так и остался неизвестным. Судя по тому, что я слышал об этом процессе, судья ограничился мягким предупреждением.

На похороны Инги меня отпустили из тюрьмы. Если бы со мной не отправили двух охранников и если бы они не были такими сильными и такими быстрыми, я бы задушил Ганса-Улофа Андерсона прямо у могилы. А так я всего лишь потерял шанс на досрочное освобождение.

После этого Кристина ни разу не пришла навестить меня. Не знаю, чего уж ей там наговорил про меня отец, но могу себе представить.

С какой стороны ни посмотри, а этот блёклый, потеющий, грузный мужчина по другую сторону стекла отнял у меня семью. И вот он пришёл, чтобы сказать мне, что последняя из моих близких вскоре лишится жизни по его вине.

— Зачем ты мне всё это рассказываешь? — спросил я. Ганс-Улоф выпучил глаза.

— Как? Я думал, это ясно. Затем, что я надеюсь на твой совет.

Это было мне более чем ясно. Я только хотел знать, ясно ли это и ему. Мои мысли разом обрели прямо-таки кристальную ясность, как будто взрыв ярости разнёс на куски все ороговения, что наросли поверх моего духа за годы отупляющей тюремной жизни.

— Такого ещё не случалось, чтобы ты просил у меня совета.

— Что, в самом деле?

— В самом деле. Он поднял брови.

— Ну, может быть. Во всяком случае, в подобной ситуации я еще никогда не оказывался. Я думал, ты лучше меня ориентируешься в таких делах — как вести себя с такими людьми, с такими… делами…

— Ну да, а я ведь, в конечном счёте, тоже криминальная личность.

— Я хватаюсь за все, что хоть отдалённо похоже на соломинку.

— Ганс-Улоф, я всего лишь взломщик. С похищениями, шантажом и прочими мафиозными штуками я никогда не имел дела.

Он сделал рассерженное движение рукой.

— Взломы, понятно. Но твоё обвинение гласит: промышленный шпионаж. А то, что здесь происходит и во что оказались вовлечены мы с Кристиной, явно не рядовой шантаж. За всем этим кроются конкретные промышленные интересы. Область, в которой никто не ориентируется лучше тебя, — он развёл руками. — У тебя есть контакты, опыт, ты знаешь подоплёку. Скажи мне, что я должен сделать, чтобы спасти Кристину.

Я смотрел на него с удивлением. До этого момента я мог бы спорить на что угодно, что для Ганса-Улофа высшей святыней и незыблемой ценностью является Нобелевская премия. Ему должно быть ясно, что эта афера, если она откроется, нанесёт большой урон авторитету Нобелевской премии, — возможно, непоправимый. То, что он готов смириться с этим ради вызволения Кристины, честно признаться, озадачило меня. Видимо, дочь и впрямь была ему дорога.

— Действительно, есть одно дело, которое тебе по силам, — сказал я.

— Скажи, какое.

— Позаботься о том, чтобы меня выпустили.

Он не смог совладать с собой. Челюсть отпала, глаза расширились, и даже уши как будто задвигались, словно желая увильнуть от звуков, которые пытались в них проникнуть.

— Что-что? — С этим огорошенным лицом он выглядел ещё отвратительнее, чем обычно. — Я, вообще-то, хотел совета, что делать мне,

— То, что необходимо, ты сделать не сможешь. Это должен сделать я. Для этого, по логике, мне надо отсюда выбраться. И ты должен об этом позаботиться.

Он исторгнул какой-то писклявый звук.

— Гуннар, не сходи с ума. Как я могу это устроить? — В его глазах заплясали искры, как будто он был на грани нервного срыва.

Я откинулся на спинку стула, оглянулся удостовериться, что дверь позади меня всё ещё закрыта, и скрестил руки.

— Общество — это заговор верхов против низов. Припоминаешь? Мы не раз об этом говорили. Ты никогда не хотел это признать. Ты всегда упорствовал в своей детской вере, что мир в основном в порядке. Разве что встретится кое-где пара-тройка злых людей, которых просто надо образумить. — Я наставил на него указательный палец, словно пику. Я говорил ему это сто раз, но скажу и тысячу, если надо. — Теперь ты узнаёшь на собственной шкуре, что я был прав. Твоя Нобелевская премия — только фасад. Ты не знаешь, как давно ею манипулируют. Я готов спорить, уже очень давно. Твоя испанская профессорша — тоже лишь пешка в предрешённой игре, как и ты. Ты сходил не так, как было задумано, — что ж, для этого у них есть люди, которые выполняют грязную работу. Теперь ты ходишь по струнке. Для них не составит труда вообще выбросить тебя из игры, если нельзя по-другому. Как они выбросили из игры этого журналиста. Он умер, потому что стал опасен. Он сам тебе это сказал. Всё переплетено снизу доверху, до самых верхних этажей. Скажешь, нет? Ведь это так?

Ганс-Улоф нехотя кивнул.

— Да.

— То-то. Теперь ты это видишь? Веришь мне наконец, что всё так, как я всегда говорил?

Он снова кивнул, скривившись.

— Хорошо, — сказал я. — Но именно поэтому ещё остаётся надежда. Ибо, хочешь ты это признавать или нет, но ты тоже один из тех, кто наверху. Благодаря твоему положению профессора, члена Нобелевского комитета и так далее ты принадлежишь к ним — не к самому узкому кругу, не к реально власть имущим, но хотя бы к краешку этой области доступ у тебя есть. Ты имеешь влияние, какого нет у рядового человека. В одном месте шепнуть кому-то на ушко, в другом взыскать ответную услугу — и такой пустяк, как досрочное освобождение одного осуждённого, уже не проблема.

— Этого я не могу себе представить. При всём желании. Ты сильно переоцениваешь мои возможности.

— О нет, это ты их недооцениваешь. Поскольку ты ещё никогда не пытался сделать это. А никогда не пытался ты потому, что не хотел признавать, в каком мире мы живём.

Ганс-Улоф открыл рот, снова его закрыл, и так несколько раз. Он был похож на толстую рыбу, хватающую ртом воздух. Потом прохрипел:

— Ты говоришь, сам не зная что… Легко сказать «шепни кому-то на ушко». Кому на ушко? И что я могу шепнуть? Ведь у меня должны быть какие-то аргументы, а?

— Ой, только не прикидывайся! — Несмотря на то, что с ним случилось, он явно все ещё не схватывал правила игры. — А государственный секретарь в министерстве юстиции, например, с которым ты знаком со студенческих лет? Как, бишь, его зовут? Сьёландер? Очень даже ушко, в которое ты мог бы шепнуть. А аргументы? Да какие угодно. Можешь сказать, что твой шурин отсидел уже шесть лет, то есть половину срока. Самое время при хорошем поведении подумать о досрочном освобождении. Или даже о помиловании, почём мне знать.

— Вот только «хорошего поведения» не было.

— Ну, это как сказать.

Ганс-Улоф смотрел перед собой стеклянными глазами.

— Я не могу себе представить, чтобы это сработало.

— Хорошая возможность расширить границы воображения.

— И потом? Что ты сделаешь такого, чего не смог бы я? Я почувствовал, что моё терпение на исходе.

— Ганс-Улоф, я пытаюсь представить себе, как ты взламываешь замки, спускаешься на верёвке по стене дома или крадёшься с фонариком по тёмным офисам. Но, честно говоря, это превышает силы моего воображения.

Он снова посмотрел на меня со своим идиотским, огорошенным выражением.

— А, вон что. Так это делается.

Совершенно очевидно, что он, хотя уже лет пятнадцать знал, какой профессией я занимаюсь, никогда не задумывался о том, как выглядит практическая деятельность промышленного шпиона.

— Да, — кивнул я. — Так это делается. И, как я понимаю, добавится ещё несколько задач, которые и для меня представляют полную новизну. Например, заставить кого-то говорить под дулом пистолета. Кого-то и убить, если придётся. — Я нагнулся вперёд. — Неужели ты не понимаешь, что я, может статься, козырная карта в твоём рукаве, о которой они не подозревают? Если мы будем действовать достаточно быстро, мы победим в этой игре раньше, чем они поймут, что происходит. Он смотрел на меня с недоверием.

— Ты мог бы кого-нибудь убить?

— Похитителей Кристины? Не поколебавшись ни секунды.

Ганс-Улоф отвёл взгляд, рассматривая тускло-серый пол и блёклые крашеные стены.

— Не знаю, — пролепетал он. — Всё это какой-то кошмар. Если бы знать, как я попал в такое положение. Что я сделал не так?..

Он начал действовать мне на нервы.

— Тебе неясно, почему ты тянешь резину? — грубо спросил я. — Могу объяснить. Ты тянешь резину, потому что никак не хочешь признать, что всё это время я был прав, а ты нет. Ты знаешь точно, что если будешь делать то, что я сказал, и тем самым освободишь меня, тебе придётся принять тот факт, что мир действительно плох, что правительства, да и вообще вся власть, коррумпированы до мозга костей, что на самом деле миром правят большие деньги. Это они дёргают за ниточки за ширмой правового государства и демократии. Другими словами, тебе придётся признать, что до сих пор ты верил в аиста и Санта-Клауса. А этого тебе не хочется. Потому ты и тянешь резину.

— Да. Может быть. — Он вздохнул. — Но знаешь, хоть ты всё и разложил по полочкам и для тебя всё ясно как день, мне всё это кажется нереальным…

Нет, он подействовал мне на нервы. Я резко встал.

— Конец дебатам. Мне всё равно, как ты это устроишь, но сейчас ты пойдешь и позаботишься о том, чтобы я оказался на свободе и смог разыскать Кристину. Или больше никогда не попадайся мне на глаза, если жизнь тебе дорога.

В три шага я был у двери и ударил в неё ладонью.

— Эй! Свидание окончено!

<p>Глава 17</p>

Я всегда воспринимал тюрьму как слепок общества, разве что здесь всё более обнажено и непритворно и понятно даже самым простодушным. Здесь, как и снаружи, людям приходится выполнять отупляющую работу за слишком маленькое вознаграждение. Но если там, снаружи, человека наркотизирует сложное, почти невидимое глазу плетение из медийных соблазнов, культурных легенд, иллюзий и галлюцинаций, не давая ему ощутить давление экономического принуждения, то в тюрьме господствует непререкаемая власть замков, запоров, железных дверей и цепей. Есть предписания, и есть охранники, которые добиваются их исполнения. Каждому вновь поступившему быстро, а при необходимости и больно дают понять, что он получит в случае протеста и сопротивления. Внутри тюремных стен механизмы общества работают так неприкрыто, что постичь их может каждый.

Как внутри, так и снаружи люди возмещают свои неудачи — одни бегством в наркотики или пьянство, другие жестокостью к самим себе и насилием против других.

Разумеется, я приспособился, нашёл лазейки, которые неизбежно присутствуют в любой системе, какой бы простой или сложной она ни была, и использовал их. Я отвоевал свои крошечные свободы, раздобыл себе маленькие спецправа, создал себе условия, в которых можно было продержаться. Власть имущие в нашей грубо сработанной модели внешнего мира, охранники — тоже всего лишь люди и потому чувствительны к приветливому слову, охочи до уважения и признания, подвержены влиянию в пределах своей свободы действий. Моя работа в тюрьме состояла в раздаче инструментов и была хотя бы не такой тупой, как та, которую выполняли остальные этими самыми выданными мною инструментами. К тому же я, так сказать, автоматически оказывался в списке, когда шведское правительство в очередном припадке активности проникалось верой, что заключённые путём повышения образования лучше смогут приспособиться к последующей гражданской жизни. В девяти из десяти случаев правительственный вклад в адаптацию состоял из компьютерных курсов, и если не считать того, что нас по очевидным причинам держали подальше от всего, связанного с Интернетом, я всё же мог поспевать за стремительным развитием персональных компьютеров. А это для меня, с точки зрения моей профессии, действительно было важным подспорьем.

С первого дня заключения я лихорадочно ждал последнего. И главной причиной этого было не моё естественное стремление к свободе, причина крылась скорее в людях, которые меня в тюрьме окружали. Ведь почему тюремные структуры так наглядны и просты для понимания? Они обязаны быть таковыми, иначе большинство сидельцев не врубались бы, что им делать и чего не делать.

Ибо среднестатистический узник тюрьмы глуп настолько, что представить почти невозможно. Даже самый большой идиот в том детдоме, где я вырос, — а там было полно идиотов, — казался бы в здешнем окружении просто гением, заслуживающим Нобелевской премии. Собственно, это было самое унизительное в наказании лишением свободы: вдруг очутиться на одной ступени с этими… существами, ментальная ёмкость которых не выходит за рамки простой реакции на раздражитель, как то: «хочу иметь — хватаю» или «не могу терпеть — бью». В столовой рядом со мной сидели мужчины с интеллектом осы-наездницы, и нередко приходилось ради телесной целости и невредимости участвовать в разговорах, в которых и Сэмюэлю Беккету было бы чему поучиться по части абсурдности.

Я часто спрашивал себя, не является ли средний уровень тюремного интеллекта следствием того, что полиция тоже не семи пядей во лбу и изловить поэтому способна лишь необычайно глупых преступников. Но как же, чёрт возьми, они тогда смогли поймать меня?

После разговора с ненавистным зятем мне стало ещё тяжелее переносить тюремную обстановку. Безжизненную серость коридора. Всегда один и тот же запах при входе в столовую и псевдокрасивые цветные орнаменты на её стенах. Удушающую тесноту моей камеры.

И Гансу-Улофу, конечно, удалось добиться моего освобождения. Правда, пришлось ждать целую неделю, но потом меня отконвоировали в кабинет директора, который, держа в руках письмо на официальном бланке, с фальшивой улыбкой оглядел меня с ног до головы и известил, что я буду досрочно освобождён из тюрьмы и остаток наказания буду отбывать условно.

— Когда? — задал я единственный вопрос.

— Первого декабря, — сказал директор.

Это был неприметный мужчина с мясистым лицом, водянистыми глазами и склонной к экземе кожей, гнусавый и постоянно создающий вокруг себя беспорядок. Ходили слухи, что недавно от него ушла жена, после двадцати трёх лет брака.

— Значит, на следующей неделе? — уточнил я.

— Ну да, в понедельник. Придётся подождать, — рявкнул он. Улыбка с его лица исчезла, как не бывало. — Я против этого, говорю вам совершенно откровенно. Директивы, на которых основано ваше освобождение, на мой взгляд, сомнительны. Новый министр юстиции хочет сэкономить денег на строительство новых тюрем, поэтому раздаёт помилования направо и налево всем, у кого большие сроки.

Я не сказал ничего. Человек на его посту и должен был видеть дело таким образом.

Он раскрыл папку с моим отнюдь не тощим делом и сунул письмо туда.

— Просто возмутительно, что я получил это только сейчас. Совершенно очевидно, что решение по вашему делу готово уже давно, а я узнаю об этом в последнюю минуту.

— Действительно, это неслыханно, — согласился я с тихой улыбкой.

Не перестаёшь удивляться, с какой изощрённостью фабрикуются интриги такого рода. Решению по моему делу не было и нескольких дней, но специально постарались, чтобы это выглядело иначе. Маскировка, обман, запутывание следов. Всё из чистой привычки, скорее всего. Почерк власти.

Директор подозрительно оглядел меня.

— Вы что, смеётесь надо мной, Гуннар?

— Нет, — ответил я. — Я сам был бы рад узнать об этом раньше.

Он заморгал. С этой стороны он, судя по всему, вообще не подходил к делу.

— Ах да, конечно. — Он нервно хлопнул по моей папке обеими руками, отчего все бумаги в ней расползлись в разные стороны. — Я против этого, как я уже сказал. Я вижу в вашем случае большую опасность рецидива. Исключительно большую. Я с ходу мог бы назвать пять, да что там, десять убийц и грабителей банков, насчёт которых у меня было бы куда меньше сомнений, отпускать ли их, чем насчёт вас, Гуннар. — Убийство и ограбление банка для него стояли явно на одной ступени, с точки зрения их опасности для общества. Он назидательно поднял указательный палец, что выглядело исключительно потешно. — Только под надзор, подумайте об этом! И при таком количестве судимостей вы должны отнестись к этому со всей серьёзностью.

Я обещал подумать об этом. И отнестись со всей серьёзностью.

Он открыл мою папку и попытался снова сдвинуть вместе все бумаги, но они только смялись по краям ещё сильнее.

— Ваш случай таков, что следующая провинность приведёт вас за решётку до скончания времён. Тогда вам уже не помогут никакие сомнительные указы министерства юстиции. Если на ваших запястьях ещё раз защёлкнутся наручники, Гуннар, вы будете квалифицированы как неисправимый рецидивист, это бесспорно. И тогда уж вам придётся присматривать себе могилу на тюремном кладбище.

— Понял, — сказал я.

Если это цена за то, чтобы спасти Кристину, я готов её заплатить. Лишь бы только наручники не защёлкнулись раньше, чем она окажется на свободе.

Он нашёл ещё одну бумагу в этой многострадальной папке.

— Вы снова попадаете к вашему прежнему куратору Перу Фаландеру, отмечаться будете раз в неделю. Не очень-то много он смог для вас сделать в прежние разы, но, по крайней мере, он вас знает.

Что касалось Пера Фаландера, то моё мнение диаметрально расходилось с мнением директора. Пер Фаландср сделал для меня очень много. Он был моим надзорным куратором с начала отбывания моего первого подросткового условного срока, и это именно он убедил меня, что моя юношеская деятельность по краже со взломом не имеет будущего. После этого он помог мне начать прибыльную карьеру профессионального промышленного шпиона, устроил мне первые задания и контакты и объяснил необходимость получения хорошего образования в этой профессии.

— Годится, — сказал я.

Директор ещё порылся в бумагах и превратил изначальный беспорядок в полный хаос.

— Известить ли кого-нибудь о вашем освобождении? Вашего зятя, может быть? Ведь это же он, этот, эм-м, Ганс-Улоф Андерсон?

— Спасибо, в этом нет необходимости, — ответил я, забавляясь многозначностью этого ответа, оценить которую только я один и мог.

— Как скажете. Во всём прочем обычные обязательства, отмечаться в полиции, если будете покидать Стокгольм, и так далее, вам всё это уже известно.

— Да, — сказал я. — Мне это уже известно.

Когда тебя выпускают из тюрьмы, это немного сродни вышвыриванию за дверь. Получаешь назад вещи, которых не видел уже несколько лет и которые стали тебе чужими, подписываешь бесчисленное количество бумаг, читать которые не хватит никаких нервов, получаешь смехотворную сумму в качестве выходного пособия, и наконец-то перед тобой открываются две двери, решётчатая и железная, и ты оказываешься на улице. Пока ты озираешься и шуришься на полуденный свет, железная дверь захлопывается у тебя за спиной, и слышно, как задвигаются запоры. Ты оборачиваешься, видишь серые железные ворота и высокую серую стену, и хотя рад до безумия, что снова очутился на воле, поначалу делается страшно. Кому годами предписывался каждый шаг, тому тяжело даётся даже решение, куда пойти — налево или направо.

Я на минутку закрыл глаза, вдохнул колючий холодный воздух и ощутил, как он режет слизистую оболочку. Я не мог позволить, чтобы мне хоть что-нибудь давалось тяжело. Надо было принимать ясные решения, и поскорее. Надо было действовать.

Когда я снова открыл глаза, то обнаружил, что от мук выбора — налево или направо — в любом случае избавлен: тёмно-серый «вольво» Ганса-Улофа стоял чуть поодаль от тюрьмы.

У него хватило ума не махать мне руками у всех на виду.

Я пересёк улицу, оглядевшись и не обнаружив ничего подозрительного, прошёл вдоль припаркованных у обочины машин и юркнул на пассажирское сиденье.

— Хвоста за тобой не было? — первым делом спросил я, устраивая в ногах потёртый вещевой мешок с пожитками.

Он испуганно сглотнул.

— Что? Нет. Надеюсь, что нет.

— Насколько ты уверен?

— Насколько я уверен?.. Понятия не имею. Мне пришлось делать такое впервые в жизни. — Он покусывал нижнюю губу. — Я два часа колесил по городу, прежде чем поехать сюда. Я въезжал в многоэтажные парковки, делал там петлю на первом этаже и снова выезжал. Я старался проскакивать на светофоре последним, перед тем как зажигался красный свет, и смотрел, не едет ли кто за мной. Так в кино показывают.

Я хмуро кивнул.

— Уже кое-что. А теперь поезжай вперёд и сверни на какую-нибудь большую парковку.

Ганс-Улоф хотел что-то ответить, но я приложил к губам указательный палец, и он понял. Должно быть, тоже видел в кино.

Мы ехали по привольно спланированной местности, которую можно было принять за музей под открытым небом, где собраны все строительные грехи двадцатого века, и наконец добрались до супермаркета с такой громадной парковкой, что она могла служить взлётной полосой аэродрома. По моей указке Ганс-Улоф заехал в закуток, где можно было припарковаться между контейнерами для мусора и навесом для покупательских тележек. Я вышел и стал обыскивать машину на предмет жучков и датчиков для пеленга. Человек я недоверчивый и имею свои привычки.

Стоял собачий холод, дул резкий ветер. Ощупывая мёрзнущими пальцами обычные места — крылья, бамперы, всё, куда можно дотянуться проворной рукой и прицепить что-нибудь на магните, — я размышлял, не тайная ли то стратегия государственной службы исполнения наказаний: ослабить иммунную систему заключённых перегревом камер настолько, чтобы можно было потом не рассчитывать на их возвращение с воли, из нормальной шведской зимы.

Ничего не нашёл. Ни датчика для пеленга, ни жучка.

— Подними капот, — сказал я, растирая руки. Ганс-Улоф подчинился с испуганным выражением лица. После мотора и багажника я обшарил и салон. Найти микрофоны в машине, ожучкованной профессионалом, самое трудное, поскольку есть приборчики не крупней мушиного помёта. Но раз уж я не обнаружил в менее доступных местах машины никаких подозрительных проводков и не нащупал ни одного передатчика, в салоне оставалась только одна возможность: закрепить весь прибор в сборе, что, однако, было бы, во-первых, непрофессионально, а во-вторых, даже технические новинки последних шести лет не укрылись бы от невооружённого глаза и нормальных осязательных возможностей такого человека, как я. Однако ничего такого я не обнаружил. На мой взгляд, машина была чиста.

— Итак, — сказал я, когда мы снова сели рядом, — когда ты последний раз говорил с Кристиной?

— Вчера вечером,

— Как она показалась тебе?

Он издал какой-то странный звук, будто порезал палец и ойкнул.

— Плохо.

Я посмотрел на него и заметил, что он подавляет слёзы.

— Что это значит? — спросил я, стараясь не выдать, что заметил это. Я должен оставаться хладнокровным.

Ганс-Улоф смотрел за окно. Дыхание его было прерывистым.

— Долго ей не продержаться. Она говорит как младенец. Всё время рассказывает, как эти люди внимательны к ней, но говорит как малое дитя.

Я не сразу нашёл, что сказать. Мне пришлось подавить нарастающий ужас, но вначале были ярость и гнев. Я начал догадываться, что в следующий раз попаду за решётку по обвинению не во взломе или краже данных, а во множественном убийстве.

— С похитителями ты тоже разговаривал?

Ганс-Улоф кивнул.

— Да.

— Какое у тебя впечатление? Они ничего не заподозрили?

Он смотрел перед собой, явно взволнованный.

— Вот сейчас, когда ты это сказал… Тот, который мне всегда звонит, с сиплым голосом, и говорит только по-английски, в последний раз он сказал что-то странное. «Ну, вы ещё послушно ведёте себя, профессор, или как? Ничего такого не планируете, что вынудит нас причинить вашей дочери вред?» Что-то в таком духе он говорил довольно долго, ничего конкретного, скорее расплывчато, с угрозой… Я всё время твержу ему, что делаю всё, что он хочет, но недавно он прицепился, точно ли я никому ничего не рассказал.

— Когда это было?

— В конце прошлой недели, В пятницу вечером, кажется.

То есть в тот день, когда директор известил меня о досрочном освобождении.

— И после этого?

— С тех пор больше ничего. По крайней мере, ничего заметного. Но я всё равно, честно говоря, прислушивался только к Кристине. — Он посмотрел на меня. Взгляд его беспокойно бегал. — Что это может значить?

— Что я должен действовать как можно быстрее.

Ганс-Улоф горячо закивал.

— Хорошо. Ты уже знаешь, что будешь делать?

— Мне нужно выяснить, что за этим стоит. Нужен след, по которому я могу пойти. Первым делом, думаю, мне надо навестить это представительство. «Рютлифарм». Может, там я найду, за что зацепиться.

— А, хорошо. И когда?

— Пока не знаю. Мне надо подготовиться, прощупать обстановку. Но в любом случае лучше тебе знать как можно меньше.

Он в ужасе встрепенулся, выпучив глаза.

— Что? Ты в своём уме? Я должен знать всё, что ты делаешь! Я должен быть осведомлён о каждом твоём шаге и обо всех твоих намерениях. Прошу тебя, Гуннар, не поступай со мной так, я этого не выдержу. Я и так уже близок к тому, чтобы свихнуться, а мысль, что я буду сидеть дома, не зная, что ты делаешь и жив ли ты вообще, просто сводит меня с ума.

— Будь благоразумен. Поддерживать связь слишком рискованно. Телефон гарантированно прослушивается, твоя почта контролируется, дом под наблюдением… Они не должны даже догадываться о моём существовании, хотя бы это тебе ясно?

Ганс-Улоф опять горячо закивал.

— Да, конечно. Поэтому я тоже кое-что продумал. — Он потянулся за своим кейсом на заднее сиденье и достал из него два серебристых прибора, которые на первый взгляд можно было принять за карманные калькуляторы. — Вот, два мобильных телефона. Цифровые, непрослушиваемые, и зарегистрированы не на меня. По ним и будем связываться.

Я взял один из приборчиков, удивлённо разглядывая его. И это телефон? Судя по всему, я пропустил огромный этап технического развития. Перед моим арестом мобильные телефоны уже появились, и временами я даже раздумывал, не обзавестись ли таким, но в те времена даже самые дорогие, самые маленькие аппараты изрядно отягощали руку. Эта же штучка походила скорее на большой брелок для ключей. Я нажал одну из кнопок, и прибор ожил. Маленький экран засветился, да ещё и в цвете, требуя, чтобы я ввёл секретное число.

— Вот к нему бумаги, пин-коды, инструкция и так далее, — торопливо бормотал Ганс-Улоф, кладя мне на колени кипу бумажек и брошюрок, которые весили раз в десять больше, чем сам аппарат. — Оба номера я записал вот здесь, наверху, вот это мой, а это твой. Ты можешь связаться со мной в любое время, он всегда будет при мне, даже если твой звонок застанет меня в туалете. Только держи меня в курсе, слышишь?

— Да-да, — рассеянно кивнул я и поднёс аппарат к уху. Как он вообще мог функционировать? В таком положении микрофон приходился на щёку, примерно на уровне последних коренных зубов. — А с чего ты взял, что он непрослушиваемый? Ведь связь идёт по радио. А нет ничего проще прослушки по радио.

— Это цифровое радио. Всё закодировано. Секретные службы по всему миру стонут, что не могут прослушивать мобильную связь, и требуют от производителей, чтобы те применяли более простые техники кодирования. Все мафии давно используют только мобильные телефоны.

— Вот как? — Уж это, конечно, знак качества, если правда. Я в последние годы слегка поотстал. Чтение газет запустил, а телевизор я и раньше терпеть не мог. — И оформлены, ты говоришь, не на тебя? А на кого же?

Он суетливо глянул на меня.

— Понятия не имею. Я просто обратился в пешеходной зоне к одному парню и попросил его зайти в салон связи и купить мне два телефона. Я ему заплатил за услугу, естественно, но он не знает моей фамилии, а я его.

— И что, это так просто сделать? Я имею в виду, ведь он мог просто сбежать с твоими деньгами.

— Но я ждал его на улице.

Я рассмотрел телефон поближе. Он был такой маленький, что легко помещался в кармане рубашки. Походило на то, что риск был в пределах допустимого.

— И как это оплачивается? — спросил я. — С какого счёта списывается стоимость телефонных разговоров? Ведь, как я полагаю, не со счёта того парня?

— Оплачивается телефонными карточками. Вот, я накупил впрок. — Он положил поверх стопки инструкций ещё целую пачку карточек, запаянных в полиэтилен. — Их можно купить где угодно. Сейчас на твоём аппарате лежит пятьсот крон, а когда ты их израсходуешь, возьми одну из этих карт и соскобли вот это поле. Там обнаружится кодовое число. Наберёшь вот этот телефонный номер, что указан внизу, а потом введёшь кодовое число, и на твой счёт попадут очередные пятьсот крон.

Я изучал напечатанное мелким шрифтом руководство на обратной стороне карточки.

— Другими словами, полная анонимность. Как почтовые марки.

— Да, — кивнул Ганс-Улоф.

Неплохо задумано, пришлось признать мне с некоторой неохотой. Я глянул сбоку на моего зятя. Не так уж этот парень и плох, пожалуй. Если посмотреть, на какие более чем непривычные полукриминальные шаги его подвигло похищение Кристины, то, видно, она действительно кое-что значит для него.

— Ну ладно, — кивнул я, раскрыл сумку на ремне и засунул туда инструкции и всё остальное. Сам телефон я положил в карман куртки. — Буду держать тебя в курсе.

— Спасибо, — сказал он. — Ты даже не представляешь, что это для меня значит. — Он снова полез в кейс и на сей раз извлёк оттуда проспект. — Я забронировал для тебя комнату в отеле «Нордланден». Для начала на три ночи, они уже оплачены, и если ты захочешь там остаться дольше, нет проблем. Кстати, деньги тебе нужны?

Я отрицательно покачал головой.

— Денег у меня полно. — На тот момент у меня было всего три с небольшим тысячи крон, выданных в тюрьме, но я не хотел ему об этом говорить. В ближайшее время я собирался изменить эту ситуацию.

Он сунул проспект мне в руки.

— Вот, это в центре, в двух шагах от вокзала. Должно быть, неплохой отель.

— Да уж наверняка не хуже того, откуда я только что выбыл.

— Оттуда пять минут пешком до Сергельгатан. Я нерешительно вертел в руках проспект отеля.

— Надеюсь, с бронированием и прочим ты тоже всё устроил анонимно? При помощи парня с улицы?

Ганс-Улоф закусил губу.

— Через наш секретариат. Это совершенно не привлекает внимания, — быстро добавил он. — Они делают это по десять раз на дню, даже в тех случаях, когда оплата личная, а не со счёта института. Официально ты врач из Гётеборга.

Я хмыкнул. Почему-то мне стало не по себе от этих слов. Я смутно помнил отель «Нордланден»: массивное строение для богатых и для тех, кто свои личные расходы относит на издержки предприятия. Место встречи правящего класса. Я буду бросаться там в глаза, как щука в карповом пруду.

С другой стороны, ведь где-то надо жить. А на сегодня у меня слишком много дел, чтобы ещё и подыскивать себе подходящее пристанище.

— О'кей, — сказал я, свернул проспект и сунул его в карман. — Пора нам расставаться. Высади меня у ближайшей станции метро.

— Это недалеко, — ответил Ганс-Улоф и взялся за ключ зажигания.

Я заметил, что руки у него дрожат, но не подал виду и смотрел на небо, где в этот час собиралась свинцовая хмарь.

<p>Глава 18</p>

По дороге в город мне стало ясно, что, пока я сидел в тюрьме, мимо меня прошёл не только технический прогресс.

На первый взгляд, мало что изменилось. Поезда метро выглядели современнее тех, что я помнил. Станции же, напротив, по-прежнему походили на пещеры, высеченные в цельных скалах, где после установки скамеек, указательных табло и тусклых ламп кто-то порядком побуйствовал, имея в своём распоряжении обилие дешёвой краски, большую кисть и ещё большую самонадеянность. Результатом явилось так называемое искусство. М-да. В последние шесть лет я, может быть, и не был избалован в эстетическом смысле, однако это знаменитое искусство стокгольмского метро по-прежнему кажется мне стенной пачкотнёй, субсидированной государством.

Затем моё внимание привлекло нечто другое. Поезд долго ехал полупустым, в моём отсеке, кроме меня, была только одна молодая женщина, которая сидела ко мне спиной — и говорила в пустоту!

Я удивлённо наблюдал за ней. Она жестикулировала обеими руками, мотала головой, смеялась, совсем как в настоящем разговоре. Только без собеседника.

Сумасшедшая? Иногда встречаются такие персонажи, но им не двадцать с небольшим и одеты они не в дорогое пальто с меховым воротником. Потом женщина встала и пошла к двери, так и продолжая говорить: «Я выхожу. Ты где? На Турегатан?» — и тут я увидел, что у неё в ухе что-то вроде наушника с крохотным микрофоном на изящной дужке, а тонкий проводок теряется в недрах пальто.

Надо же, какие приспособления есть у людей от депрессии, подумал я, когда она вышла.

То, что это стиль времени, я понял лишь на следующей станции, когда в вагон ввалилась целая толпа, и вокруг меня оказалось сразу три женщины, говорившие по телефону.

В то время, когда я сел в тюрьму, мобильные телефоны были только у важничающих задавак. Если кто-то прилюдно выхватывал из кейса звонящий телефон, это вызывало удивление, зависть, по крайней мере, взгляды признания. Соответственно, и разговоры были на публику: «Продавайте ABB. Покупайте „Шведские авиалинии“ за триста тысяч». Или: «Передайте Самюэльсону, чтоб информация лежала сегодня вечером у меня на столе, в противном случае пусть ищет себе другую работу».

Теперь телефоны были у всех. У скромных служащих, домохозяек, школьников. Даже у седой бабульки в сумке вдруг зазвонило. Весь мир телефонировал, и поневоле возникал вопрос, как же раньше люди обходились без этого, пребывая в тишине и одиночестве.

Конечно, я об этом слышал. Иногда, когда не удавалось избежать какой-нибудь телепередачи, я очень даже замечал, что актёры в телевизионных сериалах при любой возможности хватались за мобильный телефон. Только я не принимал это за чистую монету; в конце концов, для того и кино, чтобы создавать мир иллюзий. Герои фильмов всегда живут в квартирах, которые они при своих якобы профессиях (всё равно не видишь, как они ими занимаются) никак не могли бы себе позволить, равно как и машины, на которых они ездят, или одежду, которую они носят. Ясно, что у них непременно должны быть и мобильные телефоны. И вот оказалось, что в этом случае телевидение скорее даже преуменьшало степень обеспеченности населения этими штучками.

Я был рад наконец выйти из вагона, потому что у меня в голове гудело от этих полуразговоров. Неужели в наши дни стало так необходимо знать, что кто-то сейчас едет по линии 10, но на площади Фридхельм пересядет на 17-ю? Неужели матери именно сию минуту должны объяснить своим детям, как открыть микроволновку и сунуть туда блюдо глубокой заморозки? Неужели у супружеских пар нет времени договориться о покупках, перед тем как выйти из дома, и им приходится вести эти разговоры по дороге? Что это за мир, куда я угодил?

И когда я шёл по Вазагатан, во мне впервые снова пробуждалось чувство свободы. Закусочная на углу Кунгсгатан всё ещё существовала, и я первым делом инвестировал изрядную часть моих тюремных денег в два гамбургера с картошкой фри и колой. Естественно, и здесь невозможно было спокойно посидеть за одним из грязных столиков и поесть, не став свидетелем драмы, разыгравшейся за соседним столом.

— Почему же ты тогда спал со мной, если не любишь? — всхлипывала толстая малолетка в свой телефон.

Меня перекосило. Во-первых, какой дурой надо быть, чтоб задавать такие вопросы? И во-вторых: неужто совсем пропала потребность во время разговора по телефону, тем более при таких интимных темах, искать уединения в каком-нибудь защищенном месте? Неужто при смене веков сфера личного была отменена, а мне про это ничего не сказали? Я демонстративно повернулся к девице и уставился на неё, широко жуя и хмуря брови, пока она не предпочла удалиться на улицу. Я видел, как она продолжала там реветь, но мне, по крайней мере, не приходилось это слушать.

И всё же я сам себе казался динозавром, когда снова вышел на Вазагатан. Идея насчёт «уединения в каком-нибудь защищенном месте» была совсем неплоха. Я выудил из кармана проспект, который мне дал Ганс-Улоф, и по нему сориентировался на местности.

Отель, который, как мне казалось, я помнил, оказался вовсе не тот «Нордланден», а совсем другой, принадлежавший одной из международных сетей. Снаружи он выглядел скромно, почти как офисное здание, если бы не эта горделиво позолоченная вращающаяся дверь.

Первое впечатление было такое, будто я попал на выставку современной шведской интерьерной архитектуры. В холле повсюду стояла в высшей степени своеобразная мебель для сидения, здесь вряд ли нашлось бы два одинаковых предмета. Темно-коричневая лестница, ступени которой, казалось, свободно парили в воздухе, взлетала вверх. Всё было выдержано в белых, голубых и тёмно-коричневых тонах, в том числе и униформа персонала.

Молодой администратор с острым носом и зачёсанными назад будто влажными волосами активно любезничал с девушкой-коллегой. Я некоторое время постоял у стойки, глядя на него, и когда ему стало ясно, что я уже не рассосусь в воздухе, он оторвался от своего занятия и осведомился, как меня зовут.

— Доктор Форсберг из Гётеборга, правильно? — спросил он, поискав в своём компьютере.

Я кисловато кивнул.

— Если так записано…

Он оглядел мой потасканный заплечный мешок, вообще весь мой, без сомнения, неуместный здесь облик.

— Это, эм-м, весь ваш багаж? — осторожно спросил он, втайне учуяв обман и возможность неуплаты по счёту.

— Я работаю в программе экономической помощи развивающимся странам, — ответил я, не задумываясь. — Это приучает путешествовать налегке.

Кажется, мой талант придумывать абсурдные отговорки всё ещё отлично действовал.

Он горячо закивал. Мне удалось произвести на него впечатление, но озабоченность его не прошла.

— А, понимаю… — сказал он, быстро кликая мышкой и вперившись в монитор, наполовину утопленный в стойку. Только дело в том, что… — Тут на его бледном лице вспыхнуло облегчение, озарив его словно молнией. — А, вот я вижу, ваша комната уже оплачена на три дня вперёд. Хорошо, тогда всё в порядке. — Он продолжал орудовать со своим компьютером. — Какую комнату вы хотите, для курящих или некурящих?

— Для некурящих, — с готовностью ответил я. Шесть лет я провёл среди никотинозависимых и больше не мог переносить эту вонь.

— Чудесно. Ваша комната номер 306 на третьем этаже. Когда выйдете из лифта, направо. — Он подвинул ко мне белоснежную пластиковую карточку с магнитной полосой: — Это ваш ключ.

Коллега, которой он посвящал себя до моего неуместного появления, подошла к нему сзади. С лукавой улыбкой она ткнула пальчиком в экран, после чего молодой человек испуганно встрепенулся.

— О, чуть не забыл, — воскликнул он, краснея. — Для вас сообщение, — кликнул мышкой. — Господин, э-э-э, Зоргенфатер просит включить ваш мобильный телефон. — Он улыбнулся, взыскуя прощения.

Зоргенфатер! «Встревоженный отец». Никогда бы не подумал, что мой ненавистный зять — человек с фантазией.

— Что-нибудь еще? — недовольно спросил я.

— Это всё, господин доктор Форсберг. Желаю вам приятного пребывания.

Я взял свою карточку-ключ.

— Посмотрим, — сказал я и направился к лифтам. По пути мой взгляд упал на стеклянную перегородку, за которой громоздилась стена вроде как из ледяных блоков. Боже мой, что это могло быть? Я задержал шаг и присмотрелся. Произведение искусства? Обычного вида табличка называла эту инсталляцию «Бар Северный полюс». Я заглянул через одну из трёх бойниц внутрь этой ледяной крепости, увидел высокие столики из массивного льда, такую же стойку бара из грубо отесанных ледяных глыб, на которой были выставлены в ряд грубые сосуды для питья, сделанные, видимо, из того же материала.

Произведение искусства, значит. Я с омерзением отвернулся и пошёл к лифтам.

Комната была меньше, чем моя тюремная камера, но зато обставлена почти до неприличия комфортабельно. Кровать, письменный стол, шкафы, ковёр — всё массивное и дорогое.

Окно выходило на просторный внутренний двор, с трёх сторон окружённый отелем. Виднелись крыши других домов. Напротив моего окна располагалось окно такой же комнаты, как моя, она была ярко освещена, и там как раз в это время женщина снимала пуловер. Я стал наблюдать из-за шторы, но женщина только свернула пуловер и положила его в шкаф, а потом принялась разбирать свой чемодан и раскладывать вещи по полкам.

Ну да. Я сел на кровать, раскрыл рюкзак и вынул инструкции к мобильному телефону, которые дал мне Ганс-Улоф. Коротко перелистал их и понял, что перелистыванием не обойтись; крошечный аппарат обладал таким обилием функций, что трудно было понять, как по нему просто позвонить.

Я начал листать медленнее. По крайней мере, в самом начале было написано, как его включить. Я сделал это, и он затребовал пин-код. Ганс-Улоф написал мне его на обложке инструкции. Я набрал четыре цифры, и прибор этим пока что удовлетворился. Что дальше? Я ради попытки нажал на широкую кнопку со стрелками, полагая, что такая большая кнопка должна иметь особое значение. Внезапно на дисплее появилось слово Зоргенфатер. Тогда я нажал на какую-то другую кнопку, понятия не имея, на какую, и телефон начал набирать номер. Ганс-Улоф, судя по всему, предусмотрительно запрограммировал в моём аппарате свой номер телефона. Я поднёс аппарат к уху и действительно услышал, как он воскликнул:

— Алло? Это ты, Гуннар?

— Да, вроде бы, — ответил я и вскочил. — Но я совсем не так себе это представлял! — Мой взгляд упал на окно напротив. Женщина уже была без брюк, стояла перед зеркалом, собираясь расстегнуть блузку.

— Ты где? — спросил Ганс-Улоф. — В отеле, как я понимаю? Там что-то не в порядке?

— Ах, что ты, — ответил я, следя за тем, как дама напротив стягивает блузку. Она не носила бюстгальтер, несмотря на изрядный объём груди. — Отель в порядке, обычная казарма для богатых и красивых. Если не считать того, что я здесь ни к селу ни к городу, всё просто отлично.

— Хорошо, — сказал он. — Я рад.

Мне было ясно, что от окна лучше отойти подальше и сосредоточиться на разговоре, но не мог отвести глаз. Я заворожённо смотрел, как женщина берёт из шкафа плечики, аккуратно вешает на них блузку и как у неё при этом покачиваются груди. Я сказал Гансу-Улофу, что не могу перезваниваться с ним каждый час.

— Так я не смогу сосредоточиться, — сказал я, не отрываясь от жёлто-освещенного окна по другую сторону внутреннего двора, где женщина, темноволосая, лет сорока с небольшим, невозмутимо стаскивала с себя трусики.

— Да, я понимаю, понимаю, — канючил Ганс-Улоф у меня в ухе. — Я только хотел… Ты должен обещать мне, что будешь меня информировать, перед тем как соберёшься что-то предпринять. Слышишь? Обещаешь?

Округлость её задницы могла свести с ума. Груди покачивались и дрожали, когда она расхаживала по комнате, убирая трусики и доставая принадлежности для душа или что там ещё.

— Да ради бога, — сказал я. — Обещаю.

— Спасибо. Тогда я не хочу тебя больше вожделеть…

— Что? — поперхнулся я. — Что ты сейчас сказал? Ганс-Улоф смешался.

— Я сказал, не хочу тебя больше задерживать. Что, плохая связь? Я слышу тебя хорошо.

Она скрылась за дверью ванной. Мне казалось, что сетчатка у меня горит.

— Нет, связь хорошая. Мне только… — Да, что мне только? Понятия не имею и даже придумывать ничего не хочу. — Послушай, мне сейчас срочно нужно сделать несколько неотложных дел. Я позвоню, прежде чем нанести визит нашим друзьям, о которых мы говорили. — Я не мог говорить по телефону открытым текстом, будь он хоть трижды цифровой и закодированный. Эта привычка недоверчивого человека прочно вошла в мою плоть и кровь.

— Хорошо. Дать тебе знать, если позвонит Кристина? Я соображал с трудом. Вся моя концентрация разлетелась к чертям, и в этом не было вины Ганса-Улофа.

— На данный момент не обязательно, — несобранно сказал я. — Мы всё равно, наверное, поступим по-другому. Я что-нибудь придумаю, как незаметно зайти к тебе и подключить магнитофон.

— Магнитофон?

— Было бы хорошо записывать разговоры. Но об этом мы поговорим в другой раз.

— Что это даст?

— Не сейчас, Ганс-Улоф. У меня пока есть более срочные дела.

Он говорил в нос, как при насморке.

— О'кей. Но ты позвонишь, прежде чем предпринять что-то важное?

— Да, я позвоню, прежде чем предпринять что-то важное. Пока.

Хорошо. Пора было предпринять что-то важное. Я рассовал всё необходимое по карманам, сунул рюкзак под кровать — ещё одна привычка недоверчивого человека — и вышел.

<p>Глава 19</p>

Местоположение отеля было безупречным. Всё, что мне было нужно, находилось в шаговой доступности.

Это было тем более кстати, что стало ещё холоднее, чем в полдень, а моя старая куртка ни на что не годилась. До Норрмальма было всего пятьсот метров, но мне показалось, что я остался совсем без штанов, пока шёл по мосту, так что неотложно надо было обзавестись более подходящей одежонкой.

Однако ещё раньше и срочнее я нуждался в другом: в информации.

Все, что у меня было на данный момент, это название «Рютлифарм» и рассказы мужчины, дрожащего от страха. Не так чтоб много, когда речь идёт о спасении жизни, а то и двух. В моём деле информация решает всё, и то, что её так мало, было для меня крайне тревожно. Ещё никогда мне не приходилось включаться в проект столь молниеносно, буквально сломя голову, как в этот раз.

Правда, и на кону никогда не стояло так много.

Я хотел пробраться в стокгольмское представительство концерна, о котором в настоящий момент знал, кроме его названия, лишь то, что он производит медикаменты. Обычно для таких задач требовалось не меньше четырёх недель подготовки. Это время я провёл бы в газетных архивах, библиотеках и прежде всего в окрестностях здания. Я читал бы, фотографировал, размышлял, подслушивал разговоры, вёл наружное наблюдение за машинами, и к моменту начала знал об этой фирме всё, что можно выяснить легальным путём, и кое-что сверх того.

Но на этот раз у меня не было четырёх недель. У меня даже одной не было. Я решил самое позднее послезавтра, а лучше уже завтра вечером сделать нечто такое, что приведёт меня за решётку до конца дней, если что-то не сложится. Я должен был запастись всей информацией, какую смогу собрать до того времени, а во всём прочем придётся положиться на мой опыт.

Который, я надеялся, ещё чего-то стоил в наши дни.

Вход в архив газеты «Aftonbladet», по крайней мере, был на прежнем месте: узкая, выкрашенная в красный цвет железная дверь с круглыми стеклянными иллюминаторами, расположенная за углом от главного входа, на несколько ступенек ниже улицы. Она скрипела, когда я её открывал, точно так же, как она скрипела в мой последний приход сюда. В другом тысячелетии.

Меня окружило оглушительное тепло. Полки с подшивками годовых комплектов, длинные белые столы, свисающие над ними лампы, приборы микрофильмирования вдоль стен — всё было, как раньше. И запах пыли, старой бумаги и озоновых испарений от ксероксов тоже остался неизменным. Только лицо за стойкой было мне незнакомо: на стуле сидела молодая азиатка с невероятным бюстом, который совершенно безответственным образом ходил ходуном под её тонкой майкой, Она тупо таращилась на меня, не прекращая своего занятия — жевания голубой резинки.

— А что, Андсрс Остлунд здесь больше не работает? — спросил я.

— Сейчас придёт, — сказала она тоном, не оставляющим сомнений в том, насколько ей плевать на это. — Только купит себе поесть.

Ну, хотя бы Остлунд ещё при деле. А то бы я с ходу и не знал, как мне заставить эту девушку делать то, что мне от неё нужно. Вернее, не от неё, а от архива газеты «Aftonbladet».

Строго говоря, у газеты всегда есть два архива. В одном хранится экземпляр каждого выпуска, бережно подшитый в годовой комплект, или отснятый на микроплёнку, или то и другое, и этот архив, как правило, доступен для всех, кто по каким-то причинам хотел бы навести справки по старым газетным сообщениям. Другой архив — для меня гораздо более интересный — в распоряжении только своих журналистов. Там хранится сырой материал к последующим газетным публикациям: оригинальные записи интервью, пометки к беседам, результаты розысков, копии, фотографии, огромное количество в высшей степени секретных вещей.

То есть золотое дно для того, кто занят торговлей информацией.

Я ждал. Кроме меня, здесь был лишь один посетитель — из того сорта людей, которые, кажется, живут в газетных архивах: старик с волосами как солома, его потёртое пальто лежало на стуле рядом. Он благоговейно листал какой-то том и поминутно делал себе пометки карандашом, зачем-то слюнявя его перед каждым использованием.

И от него жестоко пахло, мягко говоря. Я коротал время в противоположном от него конце читального зала с последними выпусками «Aftonbladet», вблизи тихо шуршащего кондиционера. Через некоторое время у меня оттаяли даже ноги, и по ним побежали мурашки.

Минут через пятнадцать появился Остлунд с большим коричневым пакетом. Он заметно постарел, отпустил усы, которые ему не шли, но его снисходительный взгляд остался прежним. Он двадцать лет не высовывал носа из газетного архива, но держался как всеведущий.

Он сразу увидел меня. Отставил пакет и протиснулся своим обрюзгшим телом через откидную полку стойки.

— А ты-то что здесь делаешь? — пробурчал он. пожав мне руку в такой манере, для которой, видимо, и было придумано слово «покровительственно». — Я думал, ты живёшь на содержании у короля.

— Король вынужден экономить, — ответил я. Он сощурил глаза.

— Хочешь, отгадаю. На спор, ты явился сюда не для того, чтобы пробежать глазами газетные заголовки за шесть лет.

— А разве это имело бы смысл?

— Вряд ли. — Он коротко огляделся и ещё немного понизил голос. — Кстати, всё подорожало, ты хоть в курсе?

— Сколько?

— Четыре тысячи.

Я водрузил на лицо непроницаемую маску игрока в покер. У меня не было четырёх тысяч крон, по крайней мере, в данную минуту. А когда невозможно отступить, остаётся лишь одно: жестоко торговаться.

— Две тысячи, — сказал я.

Он фыркнул, дохнув мне в лицо желудочной хворью.

— Ты шутишь? Стану я рисковать своей пенсией за какие-то жалкие две тысячи.

— Я всегда был хорошим клиентом, но сейчас у меня срочное дело, а я на мели, — ответил я. — Две с половиной. К тому же, мне не требуется ничего из ряда вон выходящего.

Остлунд принялся чесать свой рыхлый подбородок, делая вид, что колеблется. Но я-то его знал. Всякий раз, когда он хватался за своё лицо, дело было решённое.

Он повернулся к девушке.

— Энн-Ли! Можешь тоже пойти купить себе поесть.

Она подняла лицо с жующей челюстью.

— Я не голодна.

Остлунд что-то прорычал себе под нос.

— Тогда пойди припудри нос, о'кей?

Она хотела ещё что-то сказать, но потом предпочла просто соскользнуть со стула и с обиженным видом удалиться в подсобное помещение. Зашуршала сё куртка, потом стукнула дверь.

— О'кей, что ты хочешь узнать?

Я кивнул головой на старика в углу.

— А что с этим?

— Глухой, как камень. И он не притворяется, не беспокойся.

Я спросил себя, откуда он может это знать, но потом решил, что это не играет роли. Вынул из кармана деньги, отсчитал две с половиной тысячи крон и сунул их в протянутую руку Остлунда.

— «Рютлифарм». Всё, что сможешь найти. Он поднял брови.

— Швейцарская фармацевтическая фирма? В которой работает новая нобелевская лауреатка?

— Она.

— Раньше ты был оригинальнее.

— И впредь буду, — сказал я. — Как только смогу позволить себе твои цены.

Пришлось ему потрудиться за мои деньги. Спустя небольшую вечность он вернулся из служебных помещений с двумя папками, содержимое которых он добыл при помощи ксерокса. В то же самое время он сделал запрос по своему компьютеру, что принесло ещё одну охапку распечаток, а сверх того он вручил мне несколько дюжин копий с микрофильмов: фирма «Рютлифарм», судя по всему, постоянно была на виду.

— Вот тебе, — сказал Остлунд, подвинув мне по прилавку всю эту кучу, увязанную в старую конторскую папку и схваченную резинкой. — Честно говоря, всё это можно было выяснить и более дешёвым путём.

Я взял папку с внезапным предчувствием, что её содержание не продвинет меня ни на шаг. Предчувствие, которое было мне сейчас абсолютно некстати.

Я вспомнил ещё кое-что.

— Скажи-ка, у ваших конкурентов пару недель тому назад совершенно неожиданно умер молодой репортёр. Бенгт Нильсон из «Svenska Dagbladet». Известно ли об этом что-нибудь? Отчего, почему?

Остлунд поднял брови и оглядел меня снисходительно, чуть ли не с состраданием.

— Во-первых, — сказал он, — у нас нет конкурентов, мы все участники состязательного процесса. И, во-вторых: да. Известно.

— И что тебе известно?

— Бенгт Нильсон был человеком, который замахнулся слишком высоко. Честолюбив был до крайности. По глупой случайности он был сердечник и по глупой случайности не был пунктуальным. Если ты спросишь меня, он просто-напросто забыл вовремя принять лекарство. Это уже однажды чуть не погубило его несколько лет назад, но есть люди, которые не учатся на своих ошибках.

— А если я спрошу кого-нибудь другого? Какая теория будет у него?

От этого он занервничал.

— Пожалуйста, у нас свободная страна. По крайней мере, считается таковой. Но судя по тому, что я слышал, у Нильсона в кармане была оранжевая коробочка с белыми таблетками, и по глупой случайности отделения за два предшествующих дня оказались ещё нетронутыми. Я считаю, есть более основательные случаи для приложения теорий заговора.

Я зажал папку под мышкой.

— Я просто так спросил.

— Рад стараться. Маленький довесок за счёт фирмы. Надеюсь, ты оценишь.

— Ещё бы, — сказал я и вышел.

Снаружи на меня снова набросился, как хищный зверь, холод; и в горле запершило, что не сулило ничего хорошего. Я зашёл в первую попавшуюся аптеку и купил витаминные таблетки и согревающую мазь для втирания. И раз уж я там оказался, то попутно спросил:

— Есть одно сердечное средство, белые таблетки в оранжевой коробочке с отделениями по дням недели. Вы знаете, что это такое может быть?

Аптекарша, худая женщина с тёмными кругами под глазами, наморщила лоб.

— Это может быть кардиопролол. Если только это сердечное средство; есть ещё распространенное средство от астмы, к которому ваше описание тоже подходит.

— Вы не могли бы показать мне эти упаковки?

— Оба средства только по рецепту. Я не могу вам его продать.

Я помотал головой.

— Нет, я спрашиваю только потому, что мой отец делает из этого страшную тайну, что за лекарство он принимает. Он немного со странностями, вы понимаете? А мне бы хотелось знать. На всякий случай.

Она понимающе кивнула и достала из разных выдвижных ящиков две коробочки.

— Это считается самым легкопереносимым средством такого рода, — объяснила она, выкладывая передо мной кардиопролол, — но его следует принимать исключительно пунктуально. Для забывчивых пожилых людей это не самое подходящее.

— О, по моему отцу можно проверять часы, это не проблема, — вдохновенно врал я. Взяв в руки упаковку, я повернул её так, чтобы можно было прочитать название производителя.

«АО Рютлифарм, СН-4001, Базель», — значилось на коробочке. Почему-то меня это не особенно удивило.

<p>Глава 20</p>

Первая обязанность взломщика — знать территорию, на которой предстоит работать. Итак, я пустился в путь к высотным домам на Сергельгатан, по дороге купил дешёвый блокнотик, поискал и нашёл Хайтек-билдинг и в пассаже напротив стеклянного вестибюля, который мне описал Ганс-Улоф, — кофейню. Там мне хватило моей убывающей наличности на чашку кофе и пирожное «брауни», с которыми я занял наблюдательную позицию, чтобы присмотреться к обстановке.

Кофе был невкусный, но горячий и благоухающий. Пирожное исчезло ещё до того, как я заметил, что ем; я оказался явно голоднее, чем думал. Было приятно сидеть, тяжелеть и чувствовать, что старые рефлексы и инстинкты ещё при мне, как будто не прошло этих шести бесконечных лет с тех пор, как я пользовался ими в последний раз.

Экономический шпионаж — область, имеющая не менее давние и славные традиции, чем его военное соответствие. Китайцы успешно хранили секрет производства бумаги в продолжение шести веков, пока жители Самарканда году примерно в 750-м не выведали его путём шпионажа. Человечество и сегодня не имело бы понятия, как производится шёлк, если бы хитроумный лазутчик однажды не вывез из Срединного царства контрабандой секрет его производства вместе с необходимыми для этого шелковичными червями.

Раз уж наша цивилизация выбрала жизнь в беспрестанной конкурентной борьбе, экономический шпионаж причисляется к незаменимым вспомогательным средствам всех тех, кто погиб бы, полагаясь лишь на собственные силы. Без сомнений, это аморальная деятельность. Но мораль в мире бизнеса — это то, о чём повсеместно говорят, но не принимают в расчёт в деловых решениях. Основа деловых решений одна: какую это принесёт выгоду и какого риска это стоит. Никто не стал бы публично одобрять уход от налогов или признаваться в том, что получает заказы путём подкупа ответственных за это людей. Тем не менее это делает всякий, если считает, что это поможет ему пробиться, и даже просто потому, что это делают другие.

Экономический шпионаж всегда играл особую роль. Это оружие, при помощи которого меньшие сопротивляются большим, глупые — умным и слабые — сильным. Больше дюжины фирм в странах, которые мы так высокомерно причисляем к «третьему миру», обязаны практически всеми своими техническими ноу-хау моим профессиональным усилиям, и они обеспечивают ныне целые регионы работой и пропитанием. Регионы, которые ещё двадцать лет назад сидели на капельнице подачек, так называемой «помощи развивающимся странам», избавляющей развитые промышленные страны от лишней конкуренции. Я вовсе не хочу приписать себе этим заслугу некой «робингудовской» справедливости; эти люди платили мне за работу, а дешёвым я не был никогда. Я не испытываю потребности оправдываться, и мне было всё равно, на кого я работаю. С таким же тщанием я работал на международные концерны и похищал у мелких развивающихся фирм формулы, коды или строительные чертежи, которые, если бы не я, сделали бы основателей этих фирм миллионерами. Жизнь была жестока, и я тоже.

Естественно, на профессиональный шпионаж распространяются те же правила, что и на любую другую профессиональную деятельность. Конкуренция многообразна, состязание жестоко. Хакеров — словно песка в море. И пусть у них есть оправдание своего существования: они воплощают собой образ промышленного шпиона, сложившийся у общественности. Я же предпочитаю действовать на месте, я знаю, что делаю, и могу оценить то, что вижу. Это моё личное преимущество в профессиональном соревновании.

Ибо как быть, если интересные данные находятся в компьютерах, не подключённых к сети? Что, если документы, в которых всё дело, вообще не существуют в электронном виде, а только в виде бумаг, чертежей, рукописных заметок? В таких случаях пробивает мой час. Я являюсь через дверь, а не по проводам. Я взламываю не пароли, а замки. Я не спрашиваю, есть ли доступ к информации, которая интересует моего заказчика, я сам прокладываю себе этот доступ.

Меня часто высмеивают как старомодного, но на самом деле я становлюсь всё современнее. Время работает на меня. Многие фирмы, которые уже пережили атаки хакеров, оставляют в небрежении защиту от людей, которые могут просто войти через дверь и унести жизненно важные документы. На защитные системы и прочие компьютерные штуки тратятся миллионы, а я всё чаще натыкаюсь на дешёвые цилиндрические замки, установленные на самые главные двери, а нынешние сейфы — это зачастую лишь улучшенные железные ящики. Едва ли кто думал о том, что с пластиковых цветных лент современных пишущих машинок отчётливо считывается весь текст, который был через них напечатан — только в обратном порядке следования букв. Как раз в самых современных, наилучшим образом подключённых к сети офисах не обращают внимания, какое слабое место представляет собой обыкновенная бумага. Защита доступа во внутренние сети может быть самой совершенной: зато мне достаточно только выдвинуть ящик, чтобы найти компьютерные распечатки, пробные оттиски, рукописи, черновики, наброски и тезисы всех видов. И ещё никогда в офисах не расходовалось такое количество бумаги, как в последнее время.

Однако недостаточно быть хорошим взломщиком замков и сейфов, чтобы заниматься промышленным шпионажем. Когда я оказываюсь на месте и копаюсь в документах, я должен уметь разобраться, что существенно, а что нет. В отличие от хакера, который в сомнительном случае просто скачает всё, что найдёт, а потом может не торопясь отделять зёрна от плевел, количество бумаг, которые я могу вынести из чужого офиса, ограничено.

Поэтому промышленный шпион, помимо прочего, должен быть ещё и широко образован. Договор, на который натыкаешься, может оказаться как банальной бумажкой, так и документом взрывной силы, в зависимости от того, чья подпись под ним стоит. Поэтому решающим является знание, кто есть кто. Промышленный шпион должен хорошо знать структуру той отрасли, с которой он работает, и должен располагать элементарными фактами о важнейших фирмах и значительных персонах. Он должен знать основные техники, производственные технологии и взаимосвязи и владеть специальной терминологией. И прежде всего он должен уметь читать документы, на которые натыкается.

Я говорю, кроме родного шведского, только по-английски, причём гораздо хуже, чем это принято в наших краях, но я могу читать ещё на одиннадцати языках: норвежском, финском, русском, французском, испанском, итальянском, немецком, португальском, польском, чешском, а также, чем я особенно горжусь, на японском.

Признаюсь: я люблю свою профессию. Ничто не сравнится с той нервной щекоткой, которая означает, что ты вторгся в запретную, охраняемую зону, полную тайн, и роешься в картотеках, папках для документов и регистраторах для писем, тогда как вокруг царит тьма и мёртвая тишина, в которой слышишь лишь шорох перелистываемых бумаг да собственное сердцебиение. И вдруг натыкаешься на документ. На чертёж. На формулу. На секрет, передача которого может изменить целую отрасль хозяйства.

Я наблюдал из кофейни, как люди входили и выходили из стеклянного холла с тиковой облицовкой стен, имеющей антикварный вид. Не все посетители Хайтек-билдинга были в галстуках и с кейсами или иными знаками власти, придающими им вид людей, уместных в этом здании. Я видел толстых женщин в старых пальто, которые вперевалочку шли к лифту, и портье не удостаивал их даже взглядом. На приёме сегодня стоял не седой великан с боксёрской стойкой, которого мне описал Ганс-Улоф, а сморщенный старик, который неизменно кивал головой, независимо от того, говорил ли он с посетителем или отвечал на телефонный звонок. Всё выглядело очень безобидно и смахивало на то, что мне достаточно лишь встать и направиться туда — и никто меня не задержит.

Но это впечатление было обманчиво. На потолке были установлены видеокамеры, и немало. Входя в лифт, люди доставали свои кодовые карточки. Судя по движению, которое я видел со своего места, они прокатывали их через считывающий аппарат. Я потягивал кофе и пытался оценить положение. Смысл кодовых карточек заключался, естественно, в том, что каждая карточка знала, на какой этаж можно ехать её владельцу, а на какой нет. Но поскольку в одну кабину лифта могло войти несколько человек, эта система не была надёжной; можно было войти вдвоём-втроём, можно было прокатать через шлиц прибора любую пластиковую карточку — ведь все нынешние карты имеют одинаковый формат — и потом просто выйти вместе с кем-то, и никто ничего не заметит.

Видеокамеры же, напротив, представляли собой настоящую проблему. Я лишний раз с неприятным чувством осознал, по какой тонкой верёвочке хожу. Прежде чем действовать, мне надо было бы изучить здание, этаж, на котором располагалось представительство «Рютлифарм», разведать пути входа и пути отступления и тому подобное. Ведь на следующий день после моего вторжения непременно просмотрят все видеозаписи и приборы наблюдения и если обнаружат там такого известного по всей стране взломщика, как я, полицейские только ухмыльнутся и объявят меня в розыск.

Я встал, потянулся, как человек, который долго сидел без движения, и огляделся. Как и следовало ожидать, каждый был занят самим собой. Я игнорировал табличку, на которой предлагалось убрать за собой посуду — следовать таким требованиям означало наносить урон количеству рабочих мест, — и двинулся к стеклянному холлу, внимательно следя за тем, чтобы не попадать в поле видимости камер.

Стоя спиной к витрине магазина детской одежды, которая предлагала: «Возьми 3, заплати за 2», я на безопасном расстоянии изучал список фирм на доске у входа. Представительство «Рютлифарм» действительно занимало весь девятый этаж, по крайней мере, никакая другая фирма там больше не значилась. Названия подавляющего большинства остальных фирм ни о чём мне не говорили. Некоторые звучали совсем не «хайтековски»; например, на втором этаже размещалась компания, которая якобы торговала углем. На восьмом этаже были даже приёмные нескольких врачей — зубного врача по имени Хенрик Оббезен, одного невропатолога и одного гинеколога. Каким образом к ним проходят пациенты? Им что, посылают кодовые карточки?

Я стоял и ждал. Мне не пришлось ждать долго. Из коридоров разветвлённого пассажа показалась молодая женщина с явными признаками прогрессирующей беременности. Она остановилась отдышаться неподалёку, мельком глянула на меня и, уперев руку в поясницу, стала рассматривать витрину детской одежды, в первую очередь обращая внимание на ценники. Потом она посмотрела на часы, обречённо вздохнула и повернулась, чтобы вперевалочку направиться к интересующему меня зданию.

Я внимательно следил за ней с самым безразличным видом. Она что-то сказала седому старику у стойки, который, как обычно, часто закивал и указал ей на кабину лифта, и когда женщина вошла в неё, кажется, нажал перед собой какую-то кнопку. Я отошёл на несколько шагов в сторону, чтобы видеть, как закрывается дверь — женщина ехала одна, — и как над дверью лифта загораются номера этажей, чтобы остановиться на цифре 8.

Другими словами, те, кому назначено к врачу, едут на лифте самостоятельно.

А люди, которые покидают здание, вообще не контролируются.

Это было уже что-то.

На Кунгсгатан по-прежнему были чайные магазины и кондитерские, которые я помнил по старым временам, но между ними затесалось столько салонов связи, что можно было подумать, будто телефоны стали основным продуктом питания. Я немного заблудился, и мне пришлось вернуться, чтобы обнаружить среди всех этих пёстрых магазинных фасадов вход в дом, который я искал.

Адвокатская контора Мортенсона — значилось на одной из медных табличек, живописно покрывшихся патиной. Рядом висели таблички и других фирм, одна — приёмной психолога, которая была здесь и прежде, и одна — фирмы программных продуктов, которой раньше не было.

Чёрная доска в вестибюле всё ещё была цела, и я мог бы поспорить, что бумажка домоуправления с расписанием, когда запираются двери, была та же самая, что провисела здесь уже лет двадцать и на тот момент, когда я впервые пробегал мимо неё.

Внизу доски кто-то пришпилил ярко-красный листок ксерокопии, на котором частный пансион неподалёку предлагал комнаты с завтраком на срок, кратный неделе. Ванна и туалет общие — это, правда, не обещало большого комфорта, но цена была довольно сносной.

Я проследовал дальше. Узкая деревянная лестница скрипела всё так же на тех же самых местах. Всё тот же запах наполнял лестничную клетку, пахло мастикой для полов, дымом сигар и чем-то неопределимым, и на одну бесценную минуту мне показалось, что Инга не умерла, а ждёт меня в нашей квартирке в Сёдертелье на юге Стокгольма.

Мортенсон защищал меня в моём первом — в качестве промышленного шпиона — процессе. Это было в тот год, когда убили Улофа Пальме и во всех залах суда царила почти осязаемая нервозность. Тем не менее ему удалось больше чем наполовину скостить срок, какого требовал прокурор, а через половину оставшегося меня выпустили под надзор, так что я отделался двумя годами за решёткой. Но после оглашения приговора Мортенсон сказал мне: «В следующий раз я не стану защищать вас, Гуннар. Ваш случай — безнадёжный; вы только испортите мне статистику. Для всего остального, если вам потребуется адвокат, приходите, я к вашим услугам, но только не тогда, когда попадётесь».

Мне понадобилось много времени, чтобы понять, насколько он был прав со своей оценкой. Ибо, как уже сказано, я люблю своё ремесло.

Контора находилась на третьем этаже, и здесь, казалось, время тоже остановилось. Просторная приёмная с деревянными панелями, мрачные холлы, отходившие налево и направо, солидные двери из красного дерева и целые полки законодательных томов, переплетённых в кожу, — всё было в точности таким, как когда-то.

Только в приёмной сидела другая дама.

— Несколько лет назад я депонировал здесь запечатанный конверт, — сказал я ей. Она была молода, на ней был костюм строгого покроя, который делал её старше, и лицо её осталось совершенно невозмутимым. — Я хотел бы его сейчас забрать.

— Ваше имя?

— Гуннар Форсберг.

— И когда вы его депонировали?

— В 1996 году.

Наконец-то — хоть и незаметно — она повела бровью.

— Минуточку, пожалуйста. — Она обратилась к своему компьютеру, хотя раньше здесь вполне обходились пухлой амбарной книгой. — Да, у меня тут значится соответствующий взнос, — подтвердила она наконец, посвятив поискам в пять раз больше времени, чем его ушло бы на вышеупомянутую амбарную книгу.

— Это утешает, — сказал я, что не вызвало у неё ни тени улыбки.

В этот момент в глубине помещения открылась одна из солидных дверей, и оттуда возник Мортенсон собственной персоной, все такой же толстый, и хорошего парикмахера за минувшие шесть лет он тоже не нашёл.

— Чёрт бы меня побрал, если это не Гуннар Форсберг, — прорычал он, по-медвежьи переваливаясь ко мне, и протянул мясистую руку. — Что это вы здесь делаете? Я не собирался лицезреть вашу вечно угрюмую физиономию раньше 2008 года.

Этому Туве Мортенсону не требовался никакой компьютер, весь банк данных был у него в голове.

— Шведская корона соблаговолила отпустить меня отбывать остаток срока условно, под надзором, — ответил я.

Он помахал папкой, которую держал в руке.

— А, смотри-ка. Своеобразные инициативы нового министра юстиции. Они и вас коснулись? Интересно.

— Вы находите? — ответил я вопросом.

— Это лишь моё личное мнение. Ибо, с другой стороны, какое мне дело, ведь мне, по счастью, не пришлось вас защищать последний раз. А что досточтимый коллега Линдеблат скончался в этом году, вы слышали?

Я признался, что это как-то прошло мимо меня, и оставил при себе, что мне это совершенно безразлично. Эрик Линдеблад не только провалил мой процесс, он потом показался в тюрьме всего один раз, единственно для того, чтобы сообщить мне, что не видит смысла в апелляции. Что означало конец наших адвокатских отношений.

— Да что вы, не слышали? Трагический случай, крайне трагический. Он на старости лет влюбился в одну молоденькую штучку, к тому же свою клиентку, расстался с женой и так далее и тому подобное, развод, скоропостижная свадьба с этой девицей, и три недели спустя — смерть. Хорошо, как всегда, осведомлённые круги хотели представить вес в таком свете, что его хватил инфаркт в новобрачной опочивальне, ну, да это обычные в таких случаях слухи, я думаю. — Мортенсон слегка ткнул меня папкой в грудь. — И какие у вас намерения? Вы уже созрели для того, чтобы встать на праведный путь?

— Предлагаю, — неторопливо сказал я, — чтобы каждый из нас думал о своих проблемах. Способствует долголетию.

— Ах, узнаю старого доброго Гуннара, как всегда шармант, — невозмутимо осклабился Мортенсон. Мне никогда не удавалось испортить его неизменно благодушное настроение, и я не знаю никого, кому бы это удалось. — Ну, я так и так вынужден вас оставить. Настало время моего томатного супа. Берегите себя. Я буду рад никогда больше не встречать вас. — Мортенсон имел твёрдые, прямо-таки ритуальные привычки в питании. Утром в десять часов он съедал тарелку куриного бульона, после полудня в половине третьего — чашку томатного супа, а вечером по окончании работы — что редко случалось раньше девяти часов, — он обычно шёл в ресторан, каждый день недели в другой, и наедался там до отвала. — Попробуйте мыслить позитивно! — крикнул он мне, перед тем как исчезнуть за другой, уже не такой солидной дверью.

Я снова повернулся к секретарше, неподвижно застывшей перед компьютером с лицом сфинкса.

— Мы можем продолжить, — сказал я.

— Тогда не могли бы вы предъявить мне удостоверение личности, — ответила она, поджав губы.

Мне показалось, что я ослышался.

— Удостоверение личности? Но вы только что видели, что меня узнал даже ваш шеф.

— Может быть, — сказала она. — Но я вас не знаю. И у меня есть свои предписания.

Я достал паспорт и шлёпнул его перед ней. Она проверила его, без сомнения, абсолютно так, как того требовали предписания, вернула мне его и продолжила:

— Далее следует пароль.

— Сторуттерн, — сказал я.

Она недовольно помотала головой.

— Не так. Вы должны написать его на бумажке, — она подвинула ко мне листок и ручку.

Без сомнения, это был приказ, и у меня больше не было охоты терять время на битву за второстепенный театр военных действий, так что я нацарапал слово «Сторуттерн» на листке и подвинул его к ней. Так называется озеро, вблизи которого мы с Ингой провели лучшее лето нашей жизни в заброшенном летнем домике. Никто, кроме нас с ней, не знал о нём.

Секретарша ввела название озера в свой компьютер. Тот выдал ей какое-то сообщение, которое её вполне устроило, поскольку она встала, чтобы принести мой депозит, не забыв перед тем аккуратно сунуть листок с паролем в щель урчащего измельчителя бумаги. Через пару минут, после двух подписей, я, засунув запечатанный конверт в карман куртки, уже выходил на улицу.

Проходя мимо чёрной доски объявлений, я сорвал с объявления о частном пансионе один из хвостиков с номером телефона. На всякий случай.

Было уже поздно. Пошёл снег. Снежинки были мелкие и падали едва приметно, но улицы постепенно словно припудрились ими. Небо было пасмурное, солнце смутным пятном с размытыми краями садилось за дома на западе, и стояла стужа, стужа, стужа.

Я сел в автобус, идущий в сторону Кунгстрэдгорден, и был шокирован, когда узнал от водителя, сколько стоит билет. Как, однако, всё подорожало! Мрачные мысли о бренности всех ценностей вяло ворочались в моём мозгу, пока я пытался удержать равновесие между сердитыми матерями с детскими колясками и мрачного вида африканцами.

Моей целью было, ни много ни мало, роскошное здание Шведского торгового банка, которое занимало целый квартал на Кунгстрэдгорден. В опускающихся сумерках и снежной позёмке колоссальное строение казалось ещё колоссальнее; его зелёные кровли начали белеть, и вертушка дверей пребывала в беспрестанном вращении: одни торопливо входили, другие выходили, и вышедшие поднимали воротники и выдыхали белые облачка пара.

Однако когда я хотел войти в зал для клиентов, путь мне преградил охранник в чёрной милитаризированной униформе.

— Мы закрываемся в три, — сказал он, держа руку на резиновой дубинке.

Я указал на зал, в котором ещё множество народу стояло у окошечек, а большие настенные часы только-только перевалили за три четверти третьего.

— И что? Осталось больше десяти минут.

— Они еле успевают обслужить тех клиентов, которые уже ждут.

Как будто для них вопрос жизни и смерти — закрыть окошечки ровно в три.

— Послушайте, если банк закрывается в три, вы не можете…

— Мне очень жаль, у меня такие инструкции, — перебил он меня, с трудом скрывая язвительную ухмылку, которая выдавала, какую радость ему доставляют подобные указания.

— Одного-то ещё можно впустить, — перешёл я на мольбу. — Мне правда очень важно успеть сегодня…

— Приходите завтра в десять, — он отрицательно помотал своей квадратной головой. — А сейчас попрошу вас уйти.

Ничего другого мне не оставалось. Обратный путь к отелю я проделал пешком, несмотря на холод, — во-первых, чтобы сэкономить на автобусе, во-вторых, чтобы умерить злость. Ледяной воздух и быстрая ходьба наводят человека на другие мысли, а мне и надо было подумать о другом. Мне нужен был план. Я перенацелил свою ярость на «Рютлифарм», и уже начали прорисовываться первые контуры возможного способа действий.

Я искал телефонную будку, и найти её оказалось труднее, чем я ожидал. Казалось, все телефонные будки, какие я знал раньше, демонтировали, пока я сидел в тюрьме. Наконец я обнаружил одну, узнал по справочной номер приёмной зубного врача доктора Хенрика Оббезена, позвонил туда и попросил, чтобы меня записали на приём, по возможности на завтра.

— Так близко мы записываем только с острой болью, — пропел женский голос на другом конце провода. — У вас острая боль?

— Как раз уже начинается, — я издал самый горестный вздох покорности судьбе. — Вы знаете, на меня всегда всё обрушивается сразу. Послезавтра утром мне лететь в Бразилию, до этого мне надо успеть сделать ещё миллион дел, а у меня под мостом снова начинает ныть. Это мне уже знакомо, прямо чертовщина какая-то. И, естественно, мой постоянный зубной врач в отпуске. Мы сошлись на девятнадцати часах.

— Ваше имя?

— Эрик, — сказал я из хулиганства. — Эрик Линдеблад.

На обратном пути я изучил меню нескольких ресторанов, но на ужин — даже самый скромный — моих денег уже не хватало. В конце концов я зашёл в зал ожидания вокзала и удовольствовался двумя кусками пиццы и колой. За соседним столиком рыжая девушка на скованном школьном английском флиртовала с каким-то типом — длинноволосым, но с зарождающейся лысиной на макушке, — что мне с моего столика было виднее, чем ей, — который годился ей в отцы. Я не слышал, что он ей говорил, но она то и дело заливалась краской.

Я, правда, и знать не хотел, что он ей говорил. Мой взгляд скользнул по серым многотонным сводам. Сколько воды утекло с тех пор, как я сиживал здесь в последний раз. И потом я заметил у фонтана из красно-коричневого мрамора девочку, похожую на Кристину.

Я вздрогнул, чуть не вскочил и не бросился к ней, но то была не она, не могла быть она. То была Кристина, какой я её запомнил: восьмилетняя, с длинными светлыми волосами, гладко зачёсанными и закреплёнными вышитой повязкой на лбу. На ней были громоздкие ботинки на толстой подошве, детские, она сидела на скамейке и читала книжку.

Я с горечью осознал, что теперь не узнал бы настоящую Кристину. Ей теперь четырнадцать. Она могла бы встретиться мне на улице — и я прошел бы мимо.

Мне вдруг совершенно разонравилась моя еда. Я оставил её недоеденной и вернулся в отель.

Вестибюль к вечеру просто кишел людьми в дорогой одежде. У меня было такое чувство, что все на меня смотрят и понимают, что я чужой. На пути к лифтам я обнаружил, что бар «Северный полюс» всё же не был произведением искусства. За стеной из ледяных глыб горел свет, и сквозь смотровые дыры видны были мужчины и женщины, они стояли за ледяными столами, в серебристо поблёскивающих зимних пальто с меховой отделкой, потягивали цветные коктейли из стаканов, грубо высеченных изо льда, и с ненатуральным оживлением беседовали между собой.

У входа в бар стоял молодой служащий отеля, по которому видно было, что он предпочёл бы заняться чем-то другим, а не охранять два передвижных гардероба, в которых ещё висело множество таких же зимних пальто, какие посетители надевали перед входом в бар. На табличке значилось, что для постояльцев отеля вход бесплатный.

Декаданс в чистом виде. Я вздохнул с облегчением, когда дверцы лифта раскрылись.

У себя в номере я для начала принял душ, максимально горячий и максимально продолжительный. После чего залез в постель, укутался в одеяло и раскрыл архивную папку.

Документы из газетного архива, как я и боялся, оказались малосодержательными. Акционерное общество «Рютлифарм» с головным офисом в Базеле и с представительствами практически во всех странах мира выглядело на бумаге солиднейшей фирмой. Несколько лет назад одно успокоительное средство, прошедшее в своё время строжайший контроль американской Администрации продовольственных и лекарственных средств, пришлось изъять из продажи, потому что в лабораторных испытаниях обнаружились неожиданные побочные действия. Несколько миллиардов, потраченных на разработку средства, пошли прахом, и биржевой курс на несколько месяцев рухнул. Но сейчас всё это было уже позади: «Рютлифарм» преодолел кризис и, кажется, встал на ноги твёрже, чем когда бы то ни было.

Если только это не было видимостью. Я разглядывал узор из тёмных и светящихся окон по другую сторону внутреннего двора. Цифры бизнес-отчётов часто вводят в заблуждение. Вполне возможно, что в действительности финансовое положение концерна со времени того провала оставалось настолько напряжённым, что второго промаха он уже не мог себе позволить, и утаить это можно было только при помощи бухгалтерских трюков.

Интересная деталь: институт, в котором уже несколько лет работала нобелевская лауреатка профессор София Эрнандес Круз, концерн «Рютлифарм» якобы купил всего лишь год назад. Что бы это могло значить?

Содержательнее была одна копия рукописных заметок. Речь там шла о борьбе за власть, которая предполагалась внутри концерна. То, что некий Рето Хунгербюль был назначен новым руководителем шведского представительства, считалось манёвром председателя правления Феликса Хервиллера, предпринятого, чтобы удалить из Базеля нежелательного конкурента. Хунгербюль крайне честолюбив, как отметил неизвестный автор отчёта, трижды подчеркнув это место и снабдив жирным восклицательным знаком. И пришёл он в концерн не из медицины, как это обычно бывает, а из маркетинга.

Значит, человека, чей офис мне предстояло в ближайшее время обыскать, зовут Рето Хунгербюль.

Я отложил папку в сторону и впервые за долгое-долгое время подумал о Лене.

Лена Ольсон, так её звали, но сейчас она наверняка носит другую фамилию. Ей сейчас должно быть тридцать пять, надо же, трудно поверить. И с чего это вдруг я подумал о ней именно сейчас?

Я встал, чтобы задёрнуть занавески. Стоя голым у окна, я попытался определить комнату, в которой сегодня днём раздевалась женщина, но мне это не удалось. И вовсе не это вызвало мои мысли о Лене, нет…

Мне вспомнилась беременная женщина перед зданием «Рютлифарм». Вот что явилось катализатором. Лена непременно хотела детей, а я был решительно против. Это был основной конфликт наших отношений, если это можно было назвать отношениями.

Без сомнения, Лена любила меня — тихо и самоотверженно, — я боюсь применить слово «преданно», хотя оно лучше всего характеризовало положение дел. Она приняла то обстоятельство, что у меня есть и должны быть свои тайны, что моя профессия — нелегального свойства и что нельзя спрашивать, где я был, если я отсутствовал ночь или дольше. И я должен признаться, что далеко не всегда мои отлучки были сопряжены с работой. Внешность у меня не самая омерзительная, и противостоять соблазну чужих спален мне было иной раз даже труднее, чем притяжению чужих офисов.

Лена. Я так и вижу её перед собой, как она в последний раз пришла ко мне на свидание в тюрьму. Как она сидела по другую сторону стекла, бледная, с тонким лицом, наполненным сдержанным свечением, которое уже не имело отношения ко мне. Она с кем-то познакомилась. Я и сейчас слышу её голос, как она сказала: «Понимаешь, с ним мне, конечно, не так, как с тобой. Но он хочет, чтоб была семья… и я хочу того же. Ты ведь знаешь».

Знаю, сказал я. Всё в порядке. И то, что она больше не приходила, я тоже понял. Каждый старается утолить свои собственные потребности, насколько возможно; в этом и состоит жизнь. Я пожелал ей всего самого лучшего, как говорят в таких ситуациях, и потом постарался больше не думать об этом.

В моих чреслах что-то болезненно заныло, доходя до самых кончиков пальцев, и это предательски выдало моё тело, которое ещё хорошо помнило Лену.

Без долгих раздумий я снял трубку и набрал её номер. Её старый номер, и, разумеется, ответила не она.

— Лена Ольсон? — переспросил женский голос, которого я никогда прежде не слышал. — А кто это такая?

— Ну ладно, — буркнул я. — Забудьте об этом. Я тоже постараюсь забыть, — и положил трубку.

Не знаю, что она подумала.

Должно быть, это значило, что с другим мужчиной у неё всё сложилось. Что Лена вышла замуж и у неё уже наверняка есть ребёнок. Или не один. И, судя по всему, ей вполне удалось меня забыть.

Поздно вечером — я так и остался лежать в постели и впал в полудрёму — в кармане моей куртки зазвонил мобильный телефон. Ганс-Улоф долго извинялся, что потревожил, но только что звонила Кристина, очень коротко, и якобы это звучало ужасно, как мольба о помощи… что он просто вынужден был мне позвонить и спросить, что я собираюсь делать и когда я что-нибудь предприму. Он не сказал «когда же наконец», но звук его голоса выдавал его.

— Завтра вечером, — пообещал я, не имея ни малейшего представления, как смогу это устроить. — Завтра вечером я нанесу нашим друзьям визит.

Я услышал, как Ганс-Улоф вздохнул с бездонным облегчением, так, будто судьба Кристины была уже практически решена.

— Хорошо, — сказал он. — И когда именно?

— Это так важно?

— Мне же надо знать, когда я должен зажимать большой палец на удачу, — сказал он со всей серьёзностью.

Подумать только, высокочтимый учёный, хранитель Нобелевской премии.

— Ну, надо так надо. В продолжение двух часов, ночью. В два я туда войду. — В принципе мне было всё равно, когда он будет зажимать за меня большой палец. Но два часа ночи — моё обычное время. Я знаю, что большинство моих коллег отдают предпочтение промежутку между тремя и четырьмя часами, поскольку в это время «ночь самая глубокая», но я люблю иметь в запасе лишний час. По моему опыту, даже самые отпетые трудоголики стараются покинуть офис сразу, как только минет полночь, и зачем же после этого ещё долго ждать?

<p>Глава 21</p>

За завтраком на следующее утро этот отель меня добил.

Ресторан для завтраков представлял собой зал прямо-таки подавляющей роскоши. Потолок увешан причудливыми архитектурными элементами из морёного вишнёвого дерева, а под ним выставлено всё, что есть на свете дорогого и изящного. К большим полированным столам приставлены стулья с высокой спинкой, обтянутые дорогой кожей. Рассеянный свет дня смешивался со светом керамических светильников, подвешенных на таких тонких нитях, что они казались парящими в воздухе. И всё это охранялось толпой предупредительной прислуги в униформах отеля «Нордланден».

Одна из этой толпы, толстая молодая женщина, вся в кудрях, поспешила мне навстречу, как только я переступил порог и ещё не успел сориентироваться.

— Номер вашей комнаты, пожалуйста? — спросила она, и по её взгляду я понял, что моё присутствие здесь нежелательно.

Но я был подготовлен. Я предполагал нечто в этом роде и прихватил с собой специальный конверт, в котором мне вручили карточку-ключ. Это неопровержимое доказательство того, что я действительно постоялец отеля, я сунул ей под нос, после чего ей пришлось отступить, давая мне дорогу.

— Приятного аппетита, — пробормотала она мне в спину.

Буфет с завтраком занимал площадь небольшой квартиры и предлагал всё, что только можно себе пожелать. В корзинках горкой лежали хлебцы и булочки всех сортов, дополненные хлебом для тостов, чёрным хлебом и хлебом из цельномолотого зерна. Один стол ломился под тяжестью блюд с колбасами, ветчинами, лососем и прочими рыбами и сырами со всего мира. На другом громоздились фрукты, мёд в семи вариантах, йогурт в десяти, варенья в двадцати двух. Несколько автоматов при нажатии кнопки варили свежемолотый кофе — эспрессо, капуччино или что угодно ещё. Головокружительный выбор чая; в качестве альтернативы чуть дальше стояли наготове все мыслимые сорта фруктовых соков, молоко, какао…

Короче: «шведский стол» меня сразил. За сутки перед этим я ещё стоял в очереди в тюремной столовой, чтобы, как и каждое утро прошедших шести лет, получить чашку жидкого кофе и исцарапанную пластиковую тарелку с двумя ломтями серого хлеба, кусочком масла и кляксой варенья. Возможности выбора ограничивались двумя вариантами: либо всё это съесть за одним из столов, прикрученных к крашенному в серый цвет бетонному полу, либо оставить нетронутым.

И тут такое!

Я прошёлся вдоль буфета, не зная, что мне выбрать. Чашку кофе — это непременно. Один его запах действовал на меня так, что я терял голову. В конце концов я решил начать с чашки мюсли; горка хлопьев, орехов и изюма, залитая сверху молоком. В последний раз я ел такое целую вечность назад. Тогда ещё была жива Инга. Я облюбовал себе местечко в стороне, сел спиной к стене, у самого окна, занавешенного длинными красно-белыми шторами, которые рассеивали свет и заслоняли вид наружу.

Я ел и разглядывал людей, дивясь естественности, с какой они двигались посреди всей этой роскоши. Аппетит приходит во время еды, и во мне проснулся голод, готовый поглотить всё, что было выставлено под согревающими лампами и на охлаждённых блюдах. Я выскреб свою миску, опрокинул в себя последний глоток кофе, уже вставая, и направился к буфету. Самую большую тарелку, какую только смог найти, я загружал всем, что попадалось мне на глаза, и когда она наполнилась до краёв, взял себе большой стакан свежевыжатого апельсинового сока и ещё одну чашку кофе и, балансируя со всем этим, стал осторожно пробираться на своё место.

И вдруг вижу: за моим столом уже сидят другие люди. Толстая старая женщина с седыми волосами и коровьим взглядом. И напротив неё — толстый старик уже почти без волос, но с таким же выражением в глазах.

Я остановился, огляделся, пытаясь сориентироваться. Как же так? Ведь на столе оставалась моя грязная посуда. Как же эти старики могли сесть на чужое место?

Нет, я не ошибся, они сидели именно за моим столом. Но тут я увидел, как официантка убирала со стола, только что освобождённого большой группой, и всё понял. То был скрытый сигнал. Они не могли дождаться, когда же избавятся от меня, и убрали мою посуду, как только я встал. Они давали мне понять, что я здесь нежелательная персона.

Во мне поднялся горячий, первобытный гнев. Я не стал конфликтовать со стариками; они были ни при чём, и нашёл себе другое место, ближе к буфету, на самом виду у прислуги отеля. С угрюмой яростью я принялся опустошать тарелку, я метал в себя всё, что на ней было, жевал и перемалывал пищу, дожидаясь только, когда кто-нибудь из них покосится в мою сторону. Но никто из них даже не взглянул на меня. Ну ещё бы, они так заняты. Совсем как раньше, в детском доме: сколько раз меня в наказание за какой-нибудь пустяк сажали одного в угол. И другим нельзя было со мной разговаривать и даже смотреть в мою сторону. Такие вещи, судя по всему, всегда и всюду одинаковы. Возможно, это что-то вроде кармы.

В любом случае я решил, что больше ни одного часа не останусь в этом отеле. У меня с самого начала было недоброе чувство, а мне, судя по всему, пора было заново привыкать прислушиваться к своим чувствам.

Я опустошил тарелку, встал из-за стола и вышел. В комнате я собрал свои вещи, прихватил ещё несколько полотенец и все шампуни и гели из ванной. С рюкзаком на плече я вышел из лифта, без слов шлёпнул на стойку метрдотеля карточку-ключ и вышел на улицу, прежде чем они успели изобразить что-нибудь, кроме глупых физиономий.

По крайней мере, мой инстинкт, как видно, ещё действовал. Ведь именно он подсказал мне в доме адвокатской конторы Мортенсона сорвать телефонный номер пансиона с чёрной доски объявлений.

Я нащупал его в кармане, пока стоял на светофоре и поджидал, когда запищит бип-бип-бип на зелёном свете для пешеходов. Район Сёдермальм. Где бы на южном острове Стокгольма ни находился этот пансион, от центра всё равно недалеко.

Опять тщетные поиски телефонной будки. Я нашёл две, но обе были заняты и, видимо, надолго. Один говорун лишь глупо таращился на меня, а другой показал мне язык и повернулся спиной. Тут я сообразил, что этот телефон мне вообще больше не нужен: достаточно сунуть руку в карман — и у меня своя собственная телефонная будка.

Не так уж и плохо придумано, решил я и набрал пин-код, который привёл телефон в действие.

Дисплей засветился, но вместо фирменного логотипа, которого я ожидал, меня приветствовал текст, который мог происходить только от Ганса-Улофа: «Пожалуйста, не забывай держать меня в курсе. ТУ.».

Человек однозначно нервничал. Как будто дело касалось только его одного! Я наугад нажимал кнопки, пока эта надпись наконец не исчезла и я смог набрать номер с моей бумажки.

Ответил голос женщины, ужасно старой, усталой и абсолютно апатичной. Да, одна комната ещё свободна. Да, я могу ее получить, если заплачу за неделю вперёд. И да, разумеется, я могу прийти и посмотреть, если хочу; она весь день на месте.

Я объяснил, что у меня пока дела в банке, а потом я зайду.

— Как хотите. Я на месте, — безучастно ответила старуха и положила трубку.

На сей раз в банке не оказалось никаких охранников. Жаль, а то я был в настроении поскандалить прямо с порога.

Большой зал с окошечками изменился с тех пор, как я был здесь в последний раз. Ещё больше мрамора, ещё больше хрома, но, на удивление, гораздо меньше бронированного стекла, чем раньше. Радующая тенденция для моей профессии. Я подошёл к одному из стоящих поодаль столов, предназначенных для заполнения банковских формуляров вдали от посторонних глаз, достал из кармана конверт, который забрал вчера у Мортенсона, и вскрыл его.

Оттуда я извлек две фанерки, сложенные вместе и перевязанные бечёвкой. Это была маскировка; я не хотел, чтобы кто-то в конторе мог прощупать конверт и понять, что там — ключ от банковской ячейки. Я вынул его из фанерок, размотав бечёвку, всё остальное затолкал назад в рюкзак и отправился на поиски нужного окошечка.

Банковский клерк оказался маленьким, кругленьким и моложе меня.

— Могу я взглянуть на номер? — буркнул он.

— Естественно, — великодушно ответил я и повернул ключ так, что он смог ввести в свой компьютер выгравированное на ключе число.

— А, — сказал он, оставив рот открытым, пока читал то что ему показывал экран. — Ячейка оформлена на имя Лены Ольсон, это верно?

— Да. — Вместо меня договор аренды банковской ячейки подписала Лена, это было её последнее одолжение мне, когда я почувствовал, что кольцо розысков сжимается. — Но у меня есть право доступа, — я протянул ему свой паспорт.

Он не удостоил его взглядом.

— Плата за аренду ячейки внесена на двенадцать лет вперёд, — установил он вслух. Брови у него поднялись. — Это необычно.

Я вдруг разом заметил движение людей вокруг меня, услышал, как на меня волной набегает шум их шагов и гул голосов, и почувствовал, что во рту у меня пересохло. Неужто сейчас из-за этого возникнут какие-то осложнения? Я должен прорваться к своей банковской ячейке, и именно сегодня, сейчас, иначе я останусь для Кристины таким же бесполезным, как будто я всё ещё сижу за решёткой.

— Тогда с этим не было никаких проблем, — сказал я, стараясь казаться спокойным.

Он, казалось, даже не слушал меня.

— Доступ к ячейке предоставлялся всего один раз, — продолжал он докладывать мне, не сводя глаз с экрана. — На следующий день после начала аренды.

— Правильно, — сказал я.

На следующий день я пришёл без Лены, чтобы заполнить ячейку. И очень вовремя пришёл: когда после этого я вернулся в свою тогдашнюю квартиру, полиция уже поджидала меня там.

Клерк явно пришёл к заключению, что всё это больше не должно его интересовать. Он пожал плечами и ткнул указательным пальцем в одну из клавиш. Принтер выбросил напечатанный бланк, который клерк подвинул ко мне.

— Распишитесь вот здесь.

Я нацарапал свою подпись в отведённой для этого графе и следил, как он держит листок рядом с экраном, что это значит? Я нагнулся вперёд и увидел на экране свою подпись шестилетней давности, с которой он сравнивал мои теперешние каракули. Сравнение оказалось в мою пользу, поскольку он кивнул, тоже подписал бумажку и сделал короткий звонок по телефону, состоявший из одной фразы:

— Клиент к ячейке во второй зоне.

Сразу после этого к нам направился сквозь публику высокий, широкоплечий мужчина в униформе службы безопасности; на его счастье, не вчерашний. Не глядя на меня, он взял бланк и прочитал в нём номер ячейки, сдвинув мохнатые брови. Кажется, число его затруднило, ещё бы, ведь оно было шестизначное. В конце концов он кивнул мне.

— Пожалуйста, следуйте за мной.

Мы спустились вниз. Однако тут всё перестроили. Там, где шесть лет назад ещё сидел живой человек из охраны, теперь был установлен прибор, считывающий карточки. Мой сопровождающий протянул через него свою кодовую карту и набрал код для входа, загородив от меня кнопки своей широкой спиной. После этого массивная сейфовая дверь открылась.

В освещенном без теней стальном помещении наши шаги гулко отдавались, а звон ключей на поясе охранника наполнял проходы, состоящие из сплошных ячеек, своеобразным ропотом. Остро пахло моющими средствами, и было холодно.

Наконец мы очутились перед моей ячейкой. Охранник ещё раз сопоставил её номер с цифрой на бланке, потом вставил свой ключ в одну замочную скважину и кивком головы дал мне понять, чтобы я вставил свой ключ в другую скважину и повернул. Как того требовали предписания, он не притронулся к железному ящику, который обнаружился за дверцей, а предоставил мне вынуть его и перенести к столу с защитными стенками.

— Просто позовите меня, когда будете готовы, — сказал он и исчез.

Ящик оказался на ошупь такой холодный, будто был вморожен все эти шесть лет в полярные льды. Я невольно задержал дыхание, когда поднял его крышку.

Всё было на месте. На дне ящика лежало моё нажитое за годы работы, полной опасностей, состояние в форме увязанных в пачки купюр. Поскольку Швеция, слава Богу, отказалась примкнуть к еврозоне, эти купюры даже ещё чего-то стоили. Поверх денег лежала потрёпанная записная книжка, которая, если бы её нашли у меня дома при обыске, сильно подвела бы меня и наверняка на несколько лет продлила бы моё пребывание за решёткой. Рядом лежала маленькая сумка-свёрток из коричневой кожи, и я не удержался, выложил её на стол и развернул, чтобы полюбоваться.

В ней были мои инструменты для вскрытия и взлома. Четырнадцать отмычек из полумиллиметровой листовой пружинной стали класса CK-I01, отшлифованные и некогда никелированные, но от покрытия почти ничего не осталось из-за частого употребления. К счастью, на их функциональной пригодности это никак не сказывалось. Я провёл по инструментам пальцами, и они всё вспомнили, мои пальцы. Вот они, разные крючки, змеёвки, напильнички и, наконец, пика «шестигорье». Да ещё шесть натяжных распялок, экстрактор и четыре сверхпрочные пики, которыми можно справиться даже с замком со сверлёным углублением. Чудесно. Как бы радовался прокурор, если бы смог предъявить суду этот набор инструментов. Я расстегнул молнию на внутреннем кармашке, в котором были разные мелочи для особых случаев. В матерчатой сумочке прождала меня все эти годы старая «минолта». Компактный набор отвёрток я нашёл под сшитыми по мерке перчатками из тонкой кожи, которые намного превосходили всё это пластиковое барахло. Всё на месте. Гуннар Форсберг снова был при деле.

Я открыл рюкзак, спрятал туда инструменты и записную книжку, а также деньги — сколько вошло. Тысяч пятьдесят крон, этого хватит на первое время. Потом я закрыл сумку и ящик и позвал охранника.

<p>Глава 22</p>

По пути в Сёдермальм я купил карту города. Пансион находился неподалёку от Цинкенсдамм и представлял собой, как оказалось, обыкновенную квартиру из четырёх комнат, три из которых госпожа Гранберг, пожилая хозяйка, сдавала. Сама она занимала самую меньшую комнату, кухня служила помещением для завтрака и для просмотра телевизора, ванная и туалет были одни на всех.

— Триста семьдесят пять крои в неделю, — пробубнила она уже в который раз, двигаясь впереди меня по тесному коридору, который до последнего уголка был забит не подходящими друг к другу шкафами и комодами и в котором пахло нестираным бельём, варёной капустой и средством от моли. Она открыла мне дверь.

— Вот комната.

Внутри было холодно, шумно от уличного движения, комната была забита мебелью, которая уже к моменту моего рождения была старомодной, но зато здесь было вдвое просторней, чем в номере отеля «Нордланден». На полу повсюду лежали толстые наросты пыли, а одно из оконных стёкол было разбито, причём, судя по всему, уже годы, поскольку один кусок стекла отсутствовал, и кто-то просто вырезал кусок из полиэтиленового пакета и заклеил им дыру при помощи скотча. При каждом порыве ветра плёнка шелестела и, видимо, хорошей герметичностью не обладала, иначе бы в комнате не воняло так сильно выхлопными газами.

Но в этой комнате была собственная раковина.

— Я ее беру, — сказал я.

— Вы должны заплатить за неделю вперёд, — безучастно ответила госпожа Гранберг.

Я достал из кармана немного денег. Комната в отеле «Нордланден» за одну ночь стоила в три раза дороже, чем эта за неделю.

— В котором часу вы хотите завтракать? — спросила она, пряча деньги в карман фартука.

Вопрос озадачил меня. Я пролепетал что-то вроде:

— Ну, это зависит от того…

От того, буду ли я всю ночь отсутствовать, разыскивая след похитителей детей, или нет.

— Ну, — сказала она, пожав плечами, — я с семи часов на кухне. Если захотите завтракать раньше, предупредите меня загодя, с вечера.

В этот момент открылась дверь другой комнаты. Оттуда показалась голова с косматой шевелюрой и тут же снова скрылась, и дверь защёлкнулась.

— Он сумасшедший, — объявила госпожа Гранберг с таким безразличием, будто речь шла о погоде. Вялым движением руки она указала на следующую дверь. — А второго практически никогда не бывает. Он использует комнату только для сексуальных развлечений.

И это у неё тоже прозвучало так, будто она никогда в жизни не связывала с сексом никаких эмоций.

Она впервые взглянула на меня с некоторым интересом, как будто спрашивая себя, какое место в этом паноптикуме займу я.

Я водрузил на лицо свою успокаивающую улыбку.

— Я уверен, мне здесь будет хорошо, — сказал я.


Поглаженные купюры, кстати, действительно выглядели очень чистыми и на ощупь были как только что из-под печатного станка.

После этого я ещё раз вышел из комнаты и попросил у госпожи Гранберг телефонный справочник «Жёлтые страницы».

— В холле, красный комод, верхний ящик, — сказала она, не отрываясь от телевизора.

Я сел со справочником и моей новенькой картой города на кровать и распланировал ближайшие действия. Приходилось торопиться. Уже скоро час дня, а это значило, что у меня оставалось всего шесть часов на подготовку самого рискованного дела моей жизни.

Сёдермальм оказался благодатным районом. В магазине рабочей одежды я нашёл красный комбинезон на подкладке и кепку с козырьком и надписью «Доставка». В спортивном магазине купил чёрный как ночь тренировочный костюм и весёленькой раскраски ветровку из тонкого, дышащего синтетического материала, а кроме того, тёплые брюки и неброскую чёрную зимнюю куртку и ещё кое-какие мелочи. В маленькой лавке, где продавались весёлые сюрпризы, товары для театра и плакаты из фильмов, я приобрёл дешёвый набор косметики и накладную бороду. Чтобы увести от подозрений владельца лавки, старого человека с настоящей бородавкой на лице, я прихватил ещё целый набор декоративных штучек для вечеринки, при выборе которых я показал себя особенно придирчивым, но которые, не разворачивая, выбросил на улице в ближайший мусорный контейнер. Потом купил небольшой пакет картошки и вернулся к себе в комнату.

Искусство маскарада состоит не в том, чтобы убедительно выкрасить волосы смываемой краской или приклеить накладную бороду, так чтобы она не отвалилась от пота. Всё это второстепенные мелочи, так сказать, глазурь на пирожном. Искусство маскарада состоит в изменении двух решающих признаков: силуэта и движений.

Мы в состоянии идентифицировать своих знакомых издалека, когда ещё не можем с уверенностью определить даже цвет их волос. Мы замечаем краем глаза движение руки, смутные очертания тела или форму головы — и знаем, что этот человек нам знаком. И, наоборот, может так случиться, что мы пройдём мимо коллеги, с которым много лет работаем в одном офисе, и даже не заметим его только потому, что он в гипсе, или новое пальто изменило контуры его тела, или потому, что его покинула жена и он бредёт по улице совершенно удручённый. Движения и силуэт тела — вот два определяющих фактора.

И всё-таки я начал с внешности. Другая одежда. Разумеется, я натянул комбинезон лишь после того, как промял его, повалял по полу и посадил на него несколько пятен, чтобы он казался уже поношенным. Потом я выкрасил волосы и при помощи геля придал им другую форму. Ватный тампон и немного коричневого грима придали моему лицу смуглоту, которая вкупе с усами сообщала мне вид южанина. Югослав или вроде того, описали бы меня потом люди, если бы им пришлось меня описывать.

Только не перегнуть палку, это главное. Выглядеть совершенно заурядно и быть незаметным — вот идеал, к которому я стремился.

Венчал всю процедуру мой излюбленный приём по части маскировки: изменение контуров лица. Этот приём был нацелен в первую очередь на видеокамеры в здании «Рютлифарма». Как и все видеокамеры, которые я видел, эти были смонтированы слишком высоко, так что у человека в головном уборе с козырьком могли захватить в лучшем случае подбородок. И именно подбородок поэтому не должен был оставаться таким, как есть. Поэтому я вырезал из сырой картофелины две подходящие вкладки, засунул их между щекой и нижней челюстью, и после некоторой подгонки, которая обеспечила мне более-менее нормальную дикцию, я сам с трудом узнавал себя в пятнистом зеркале над раковиной.

Потом настала очередь основной работы. Я встал посреди комнаты, расслабил плечи и руки, закрыл глаза и перестал быть Гуннаром Форсбергом. Отныне я был рассыльным по доставке пиццы, одним из миллионов рассыльных на этом свете. Напряжённая работа, которая не продвигает человека в жизни ни на метр, но всегда держит в движении. Пиццерия — его второй дом. Самое приятное — прийти незадолго до начала смены, когда гонка ещё не стартовала, и немного поболтать с ребятами из пекарни, поглядывая на девушку, принимающую заказы по телефону, и рисуя себе в воображении, каково бы оно было с ней… Но потом поступает первое задание по доставке горячей пиццы, которую надо доставить, и с этой минуты все мысли заняты лишь названиями улиц и переулков да лихорадочными расчётами, где лучше проскочить без пробок и найти парковку…

Я посмотрел на себя в зеркало. Руки у меня беспокойно тряслись, всё тело — напряжённое, изготовившееся к прыжку, под адреналином. Точный, быстрый и всегда готовый к рывку. Отлично. Я сунул в карман деньги, а больше мне ничего не требовалось, кроме головы. Открыл дверь в коридор. Никого не видно. Спустя две секунды я был на улице.

Перед пицца-сервисом на Боргмэстергатан я ненадолго отставил свою новую роль и попытался вместо неё казаться усталым рабочим, который возвращается с утренней смены. Еле волоча ноги, я забрёл внутрь, заказал пиццу-кампаньолу — салями и лук, мой любимый сорт, — и ждал, позёвывая и моргая, когда она будет готова, а расплачиваясь, попросил:

— Скажите, не могли бы вы продать мне одну из этих стиропоровых коробок, в которых вы развозите заказы? Мне до дома ещё далеко, а так хочется донести пиццу горячей.

Девушка на кассе, измученная угрями, посмотрела на штабель серо-зеленых коробок, которые громоздились в углу у входа на кухню, и скептически помотала головой.

— Вообще-то нет. Они нам все нужны.

— Ну, в виде исключения. Если нельзя купить, хотите, я оставлю вам залог, а завтра верну. — Чего я даже близко не собирался делать. — Может, хоть какую-нибудь, немножко подпорченную?

Она поняла, что я не оставлю её в покое. И она не ошибалась: от этой стиропоровой коробки зависело очень многое.

— Я спрошу у шефа, — буркнула она и скрылась за бисерным занавесом, который призван был загораживать пекарню и её тайны от клиентов, не препятствуя беготне кельнеров.

Шеф тут же вышел — толстый, обсыпанный мукой мужчина с надменной повадкой, говоривший по-шведски с акцентом южных стран.

— Клиент у нас царь и бог, — сказал он с медоточивой небрежностью и достал из-под прилавка стиропоровую коробку с трещиной на боку. Наверняка она давно служила там корзиной для бумаг. — Вот, пожалуйста. И приятного аппетита.

— Сколько я вам должен?

— За счёт фирмы, — елейно ответил он.

— Буду рекомендовать вас всем знакомым, — соврал я, вызвав на его лице обрадованную улыбку.

Затем я поехал со своей коробкой на автобусе и на метро на Сергельгатан, не привлекая к себе внимания других пассажиров. Я торопливо подошёл по пассажу к нужному мне зданию, а там к приёмной стойке, причём на последних метрах полностью перевоплотился, вошёл в свою роль и попытался иметь такой вид, будто эта пицца — как минимум двадцатая за сегодня и моя машина стоит с работающим мотором в абсолютно запрещённом для остановки месте.

Портье возмущённо оглядел меня.

— Доставка пиццы? — повторил он таким тоном, будто я доставляю радиоактивные отходы. — Об этом мне ничего не известно.

Я пожал плечами. Я был всего лишь посыльный и всего лишь спешил. Я протянул ему счёт из пиццерии вместе с шариковой ручкой, которая, на мой взгляд, убедительно довершала заказ.

— Вот. Йохансон, девятый этаж, фирма «Рютлифарм», Мужчина за стойкой из тикового дерева егдё раз пробежал глазами свой список на допуск, который, разумеется, не содержал соответствующей строки.

— Сейчас я позвоню, — пришла ему в голову гениальная мысль.

— Только побыстрее, если можно, — сварливо кивнул я. — Пицца со временем не становится горячее.

Он поднял трубку, набрал номер, объяснил кому-то положение дел, что-то выслушал и положил трубку.

— Пиццу никто не заказывал.

— Да уж кто-то заказывал, — сказал я, снова протягивая ему под нос счёт из пиццерии. — Вот написано же, Йохансон.

— Они говорят, нет.

Я сделал лицо, не оставляющее сомнений в том, что я близок к припадку ярости.

— Но-но-но, — грозно прогремел я. — Так дело не пойдёт. Заказывать пиццу, гнать меня через полгорода и потом делать вид, что они ничего не знают? Говорю вам ещё раз: мне надо получить семьдесят шесть крон за пиццу-кампаньол а, и без них я не уйду.

Больше всего я боялся, что портье, во избежание неприятностей с высокими господами из «Рютлифарм», сам выкупит у меня пиццу. На этот случай я кое-что заготовил, но стопроцентной уверенности в действии этой заготовки у меня не было. К счастью, мне не понадобилось её испытывать, поскольку портье лишь возмущённо поднял брови и сказал:

— Тогда поезжайте к ним сами на девятый этаж и разбирайтесь. — Он нажал кнопку и указал мне на лифты. — Идите в третий.

Минутой позже я стоял перед приёмной шведского представительства концерна «Рютлифарм». Половину этажа занимало обширное офисное помещение, поделённое на клетки перегородками высотой по шею, из окон которого открывался вид на город. Вторая половина этажа состояла из настоящих стен, холлов и закрытых дверей. А посередине, перед телефонным пультом, с которого при необходимости можно было бы командовать мировой войной, сидела дама с аристократическими чертами лица.

— У меня заказ на пиццу, — сказал я, предъявив ей мой треснутый стиропоровый бокс. — Для господина Йохансона.

Она недовольно поджала губы.

— Я ведь уже объяснила по телефону, что пиццу никто не заказывал.

— Как это, у вас что, нет человека по фамилии Йохансон? — прикинулся я дурачком.

— Есть, и даже два, но это ничего не значит. Йохансон — одна из самых распространённых в Швеции фамилий.

Правильно. Именно поэтому я и нацарапал её на моём счёте за пиццу.

— Но ведь это фирма «Рютлифарм», так? — я сделал самое дебильное лицо, тем временем озираясь и запечатлевая порядок расположения холлов и дверей, место нахождения ксерокса и туалетов, конструкцию офисных шкафов. Было среди них и несколько запирающихся шкафов из стали, выкрашенных в чёрный цвет. Интересно. И система открытых лотков для писем, куда раскладывалась почта для сотрудников. Отлично.

— Может, вы всё-таки спросите этих господ, не заказывал ли один из них пиццу, — предложил я.

— Это я уже, разумеется, сделала, — скучающе объяснила она. Где-то в глубине помещения звонили телефоны. Рядом со стойкой для питьевой воды раздражающе жужжали два больших лазерных принтера. — Оба мне ответили, что не любят пиццу.

В одном из холлов распахнулась дверь, донёсся обрывок фразы вроде «…в сравнении с цифрами последнего квартала…», потом дверь снова захлопнулась, проглотив остаток. Ага, интересно: в конце коридора застекленная дверь вела на пожарную лестницу.

— Как это можно не любить пиццу? — удивился я, продолжая разведку глазами. Видеокамер для наблюдения я не заметил. Кондиционеры, судя по дизайну, происходили из конца семидесятых годов. На полу споткнуться не за что; все кабели аккуратно упрятаны под плинтус. — Я этого не понимаю, — добавил я.

— Понимаете вы это или нет, я вам могу только сказать, что здесь какая-то ошибка. И если говорить прямо, — заносчиво продолжала секретарша, — то в нашей фирме не принято заказывать пиццу в каких-то рассыльных службах. Тем более во второй половине дня.

Верно, стрелки больших часов позади нее, кружившие вокруг логотипа «Рютлифарм», строго застыли на трёх часах. Стиропоровая коробка у меня в руках уже нагрелась изнутри, и дразнящий аромат орегано, горячих томатов и чеснока постепенно начал рассеивать мою наблюдательность. Боже, как я хотел есть! Неудивительно, ведь я ничего не ел со времени моего неудачного завтрака.

— Ну ладно же, — сказал я, надеюсь, с заметным негодованием, схватил свой счёт, резкими движениями сложил его вчетверо и сунул в карман комбинезона. — Тогда я сам съем эту пиццу. Но, — я погрозил пальцем, — я это запомню. Ваша фирма попадёт у нас в чёрный список. Так и скажите всем вашим. Если вам снова захочется заказать пиццу, то уже не у нас, даже не пытайтесь.

С этими словами я схватил горячую, ароматную стиропоровую коробку, зажал её под мышкой и мрачно зашагал прочь, прямо в коридор, в конце которого находилась дверь на пожарную лестницу.

— Стойте! — крикнула мне вслед секретарша. — Это аварийный выход! Туда нельзя.

Я сделал вид, что не слышу. Оставалось ещё несколько шагов, а мне непременно нужно было взглянуть на охранную систему вблизи.

— Вы слышите, нет?..

Она побежала за мной. Я дошёл до двери, взялся за ручку и принялся её трясти. Заперто, ага. Аварийный открыватель спрятан под стеклом, у самого замка — прибор тревоги.

— В чем дело? — продолжал я возмущаться и нагнулся, чтобы прочесть надпись на приборе. От надписи на этой красно-белой металлической коробочке зависело очень многое.

Дама-секретарь уже догнала меня, запыхавшись, лицо у неё пошло пятнами. Она испаряла тяжёлые, чувственные духи и стучала по табличке, которую, вообще-то, нельзя было не заметить.

— Вы что, читать не умеете? — крикнула она. — Это аварийный выход!

Я выпрямился и негодующе запыхтел:

— Вот только без этого! Я-то читать как раз умею. К примеру, здесь, на моём заказе, чёрным по белому написано и «Хайтек-билдинг», и «Рютлифарм», и «Йохансон».

Её грудь вздымалась так, что могла свести с ума.

— Я хотела сказать… там, лифты там! А здесь вы не выйдете.

— В чёрный список! — вскричал я и ещё раз погрозил пальцем у неё перед носом. — Так и скажите вашим господам Йохансонам.

С этим я удалился.

Пятнадцать минут спустя я сидел на скамье в большом зале железнодорожного вокзала, рядом со мной стояла коробка, в руке я держал бутылку колы, купленную в одном из киосков, и с наслаждением уплетал пиццу. Накладные усы и картофельные вкладки я выбросил, а смуглоту более-менее смыл с лица в туалете. Остальное я смою в душе пансиона и ещё успею несколько часов поспать перед тем, как всё начнётся. Не переиграл ли я в своей выходке в «Рютлифарм»? Надеюсь, нет. По крайней мере, теперь я знал, что буду делать.

Расправившись с третьим куском пиццы, я позвонил Гансу-Улофу.

— Если у тебя не пропало желание держать за меня большой палец, — сказал я, дожёвывая, — то делай это сегодня ночью.

— В котором часу?

— Всё остаётся в силе, я войду туда в два часа ночи.

— И как долго ты там пробудешь, как ты думаешь?

— Час самое меньшее, может, два. Самое большее.

— Я буду сидеть на постели и с часу до четырёх сжимать большой палец.

— Смотри не сломай, — сказал я и отключился. Я был в хорошем настроении.

<p>Глава 23</p>

Когда я появился у приёмной стойки Хайтек-билдинга в следующий раз, было около семи часов вечера. На мне был чёрный тренировочный костюм, поверх него — яркая воздушная куртка, челюсть обмотана толстым шерстяным шарфом, и ещё издали было видно, что каждое движение причиняет мне боль.

Привратник не узнал во мне давешнего развозчика пиццы.

— Извините, мне придётся переспросить ещё раз, — виновато сказал он, после того как моё мычание дважды оставило его в недоумении. — Как, вы сказали, ваша фамилия?

— Линдеблад, — впервые членораздельно проартикулировал я. — Мне назначено на семь часов у зубного врача.

— Так я и подумал, — кивнул седовласый мужчина и повёл пальцем по своему списку сверху вниз. — А, вот вы записаны. — Он нажал кнопку, как я и ожидал. — Восьмой этаж, от лифта налево.

Когда я прибыл на восьмой этаж, шарфа на мне уже не было, исчезли и моя страдальческая мина, и измождённая походка. Я окинул взглядом доску с перечнем учреждений на этаже и повернул от лифта направо.

Пациенты всех трёх врачей ждали приёма в холле. У входа стояли стулья, лежали на столиках журналы, но света было недостаточно, чтобы читать. К этому времени в холле уже почти никого не осталось. У кабинета гинеколога ждала женщина на сносях, у двери невропатолога — тупо-глядящий перед собой мужчина, а у двери зубного врача — нервный молодой человек.

Я сел на стул, который стоял несколько в сторонке, так, будто уже привык бывать здесь, и листал, не читая, журнал о здоровье. В воздухе застоялся запах пота, боязни и скуки. Каждые несколько минут на соседних этажах раздавался мелодичный звон, возвещавший прибытие лифта и вскоре начавший действовать мне на нервы.

Беременная держалась за живот, таращилась на голые стены и то и дело кривила лицо, будто носила не будущего ребёнка, а крокодила, который поедал её изнутри. Заметив, что я наблюдаю за ней, она сказала:

— Никакой секс на свете не стоит того, что потом приходится терпеть, поверьте мне. Абсолютно никакой. — Это звучало так, будто она оправдывалась.

Я не знал, что сказать, и смог лишь криво улыбнуться и кивнуть, но в этот момент её, к счастью, вызвали. Совершенно очевидно, что моя способность незаметно наблюдать за людьми за годы в тюрьме слегка заржавела.

Настала очередь нервного молодого человека. Помощница, которая его вызвала, озадаченно огляделась в коридоре. Нетрудно было догадаться, что она искала господина Линдеблада.

Мужчина мрачного вида ждал, как оказалось, пожилую седую женщину, которая вышла с таким лицом, будто у неё болели зубы. Он без слов поднялся, взял её под руку, и они ушли. Вскоре после этого из двери зубного врача вышли две молодые женщины, должно быть, помощницы. Пока они ждали лифт, закончил работу неврологический кабинет, и оттуда вышел персонал, в основном мужской, едва ли старше этих медсестёр, и они все вместе уехали вниз со смехом и двусмысленными замечаниями.

Гинеколог, медлительный грузный мужчина с лицом эскимоса, вышел вместе со своей последней пациенткой и на прощание пожал ей руку. После того как она, улыбаясь и горько и сладко, вошла в лифт, он стал выключать за собой свет и закрывать дверь. Заметив меня, он остановился.

— Но вы же не ко мне, верно?

Он даже задумался на минутку, будто пытаясь «вспомнить, не забыл ли он в своих смотровых помещениях какую-нибудь пациентку.

Я помотал головой.

— Нет, моя жена там, — с извиняющейся улыбкой кивнул я в сторону зубного кабинета. — Просто у вас тут журналы интереснее.

— А, вон что, — с его сердца свалился камень, и в следующий момент он уже забыл о моём существовании. Задумавшись о чём-то, он нырнул в своё поношенное зимнее пальто, сунул ключ в карман и, тихонько напевая, пошёл к лифтам, не оглянувшись больше на меня.

Теперь полоска света виднелась только под дверью кабинета доктора Оббезена. Я сунул руку в карман и, полный ожидания, поглаживал пальцами кожаный свёрток с инструментами. Наверное, так чувствует себя пианист, который после перерыва в несколько лет впервые может сесть за фортепьяно: горя от страстного желания играть и вместе с тем тревожась, а вдруг уже не сможет.

Пятнадцать минут спустя он вышел из кабинета. Он чем-то был похож на меня, зубной врач доктор Хснрик Оббезен. Та же фигура — высокая, худощавая, те же русые волосы. Только он был в толстых очках.

Он остановился, заметив меня.

— Вы случайно не Эрик Линдеблад? — спросил он, уже поднеся ключ к замку.

Я помотал головой и правдиво ответил:

— Нет.

— Странно, — пробормотал он, медля закрывать дверь, — Это был новый пациент, потому я и спрашиваю. Своих-то пациентов я знаю. А этот страшно рвался на приём, потому что завтра ему то ли в командировку, то ли ещё что, и моя секретарша записала его дополнительно.

— Да, бывают такие безответственные люди, — поддакнул я.

Зубной врач кивнул.

— Но ждать я больше не могу. Ему было назначено на семь, а сейчас уже почти восемь. — Он сунул ключ в замочную скважину.

— Куда уж дольше, — подтвердил я, чтобы он уже наконец повернул ключ.

Но нет, он его снова вынул, чтобы почесать им подбородок.

— Знаете, иногда бывает, что люди от страха разворачиваются прямо от двери кабинета. Но хорошо ли это, вот вопрос. Чудесных исцелений в нашем ремесле почти не бывает. — Наконец-то ключ снова в скважине. — А вы ждёте вашу жену?

Я кивнул.

— Тоже последний приём.

— Странно, — сказал зубной врач, закрывая замок на два оборота, и кивнул на дверь гинеколога. — Мне казалось, я слышал, как он запирал. В этом здании никакой звукоизоляции, знаете? Слышно даже, как люди шевелят мозгами в соседнем помещении.

— Ему пришлось снова открыть, — невозмутимо ответил я. — Мы немного опоздали. Дети в материнской утробе ещё ничего не смыслят в пунктуальности.

Зубной врач доктор Хенрик Оббезен сухо засмеялся и спрятал ключ в карман.

— Да, вы правы. Ну, всего хорошего, — сказал он, неуклюже помахал мне и направился к лифтам. Там он стоял, следя за сменой этажей на табло, пока наконец не раздалось пинг! — и один из лифтов подобрал его.

Сигнал вызова лифта погас, и я наконец-то получил в своё единоличное распоряжение весь восьмой этаж этого здания.

Долгое время цилиндрический замок был моим злейшим врагом, моим непобедимым противником. Когда в наказание меня запирали в тёмном подвале детского дома, — а наказывали меня часто, — именно цилиндрический замок на двери не давал мне сбежать. А когда ночами я изнемогал от голода и прокрадывался к кладовой, другой цилиндрический замок не давал мне набить брюхо. У меня был крючок, которым я открывал и закрывал простенькие замки — например, на шкафчиках с личными вещами или на выдвижных ящиках в кухне, где иногда попадалось что-нибудь съестное. Но на цилиндрических замках я обламывал себе зубы.

В ту ночь, когда мы с Ингой бежали, чтобы никогда больше не вернуться, на нашем пути тоже стоял цилиндрический замок — на наружной двери дома. Но тут я уже запасся стамеской, которая помогла мне насильно сломить его власть.

Но это не удовлетворило меня. В маленьком, одиноко стоящем в дремучем лесу Смэланда летнем домике, в котором мы с Ингой провели самое великолепное лето и самую суровую зиму нашей жизни, я обнаружил и маленькую, хорошо оснащённую мастерскую, в которой вплотную приступил к разгадке тайны цилиндрического замка.

В домик мы проникли через плохо защищенное окно, и Инга настояла на том, чтобы оставить запертую дверь нетронутой. Ключа от двери нигде не нашлось, и нам приходилось входить и выходить через окно. Это было хлопотно.

Я начал с того, что в моих разбойничьих набегах на другие летние домики крал не только еду, но и все цилиндрические замки, какие мне подворачивались. В кропотливых трудах я распиливал их в мастерской, часами таращился в их нутро, пытаясь проникнуть в тайну их действия — и найти способ открывать их без ключа. Поначалу я изобрёл методы, которые разрушали только замок, а дверь оставляли целой. Затем, когда я понял, как выступы ключа взаимодействуют со стопорами в цилиндре, я изготовил себе первые инструменты — вначале из простой проволоки, которая, однако, оказалась чересчур мягкой, а позднее из стальной щетины уличной метлы, и при помощи этих инструментов мне впервые удалось открыть цилиндрический замок, зажав его в тиски.

Я совершенствовал своё искусство в тёмные месяцы зимы, когда мои пальцы коченели, изо рта вылетали белые облачка, долго парившие над верстаком, а живот сводило от голода. Совершенно случайно я наткнулся на материал, который и по сей день нахожу самым подходящим для изготовления пик и отмычек: велосипедные спицы. При помощи молотка и кусачек, зубил разной величины и старой паяльной лампы я изготовил первый набор отмычек, которые верно служили мне долгие годы.

Таким образом, я сам изобрёл искусство открывания цилиндрических замков. То, что другие и до меня владели этим навыком, я обнаружил лишь позднее, к тому моменту, когда уже мало кто мог меня чему-то научить.

Основополагающий принцип цилиндрического замка прост: личинка замка, то есть цилиндрическая сердцевина, имеет несколько высверленных скважин, которые соответствуют таким же скважинам в окружающем корпусе. В этих каналах находятся штифты, которые отжимаются пружинами, и каждый из этих штифтов на определённом месте рассечён. Если в скважину вставляется правильный ключ, он все штифты поднимает ровно настолько, что их срезы располагаются точно по окружности цилиндра, что позволяет его повернуть.

Самый животрепещущий вопрос состоит в том, что снаружи не видно, какой штифт где разделён и насколько высоко его нужно отжать. Правда, мне сравнительно быстро удалось одолеть первый барьер любого замка — профиль ключа поперёк его долевой оси, предопределяющий, какой ключ вообще можно вставить в замок, независимо от того, сможет он его открыть или нет, — и при помощи подходяще изогнутой проволочки поднимать штифты, однако открыть замок мне удавалось лишь тогда, когда я формировал проволоку по контуру ключа, то есть когда я знал ключ. Если я не знал ключ, то открыть замок методом тыка представлялось делом невозможным, поскольку для этого было слишком много возможных комбинаций.

Это приводило меня в отчаяние, пока в один прекрасный день — мне кажется, я даже помню, что это был рождественский сочельник, — я не обнаружил, что ситуация полностью меняется, если с самого начала приложить к цилиндру силу вращения. Как только сделаешь это, тут на руку тебе действуют три фактора: геометрические закономерности круга и цилиндра, природная упругость металла, а также тот факт, что каждый замок в пределах определённого допуска неизбежно обладает мелкими погрешностями изготовления.

Скважина, с геометрической точки зрения, есть цилиндр, который высверливается под прямым углом в другом цилиндре, а именно в личинке. Геометрия круга такова, что есть некоторая переходная зона, внутри которой разделённый штифт высвобождает замок, даже если деление совпадает не со стопроцентной точностью. Это обстоятельство влечёт за собой то, что, если попытаться с силой повернуть личинку неоткрытого замка, штифты внутри скважин слегка перекашиваются. Правильный натяг хоть и перекашивает штифты, но ещё даст возможность сдвинуть их вверх соответствующим инструментом, так называемой отмычкой.

По причине погрешностей при изготовлении реальный замок неизбежно отклоняется от своего теоретического идеала. Даже если невооружённым глазом ничего не видно, скважины оказываются просверленными не точно по одной оси. Это значит, что штифты заклинивает с разной силой, и таким образом каждый замок предоставляет тебе, так сказать, естественную очерёдность, в которой можно отжимать запорные штифты.

И наконец, все металлы эластичны и упруги. Когда говоришь об этом, многие удивляются. Фактически металлы хоть и не мягкие, но они эластичнее, к примеру, чем резина: если уронить на твёрдую поверхность два шара одинакового веса — стальной и резиновый, то стальной подпрыгнет выше, чем резиновый. Благодаря этой эластичности всякий раз, когда поднимаешь штифт соответствующим инструментом на такую высоту, что линия среза достигает границы между личинкой и корпусом, можно почувствовать слабый, но для тренированных пальцев отчётливо ощутимый толчок. Он вызван тем, что сердечник штифта и охватывающая его скважина отделены друг от друга. И самое важное: если удерживать напряжение сдвига, оно сохраняется.

Другими словами: при таком способе совсем не требуется приводить в нужное положение все штифты одновременно. Можно сделать это по очереди. И как только последний штифт встанет как нужно, замок откроется так, что потом по нему ничего не заметно.

Это основополагающий принцип. Звучит просто, но требуется упорство безумного подростка, чтобы развить необходимое для этого чутьё в пальцах. Мне было тогда тринадцать лет, и я был одержим целью раз и навсегда побороть моего механического врага. Я упражнялся до крови под ногтями. Я неделями видел одни и те же сны — о движущихся штифтах и цилиндрах. Инге всё чаше приходилось заставлять меня есть, и, может быть, лишь из-за этой лихорадки, в которую я себя вогнал, она и решила перебраться в Стокгольм и попытаться выжить в городе.

Но когда мы уходили из того летнего домика, мы уходили через дверь, и я закрыл её за нами на замок. Во времена нашей жизни в городе мне уже не пришлось выбивать стекла в окнах. Я нашёл свой «Сезам, откройся». Это было начало восьмидесятых, и для меня не существовало запертых дверей. Моя карьера взломщика была предопределена.

И, как я уже говорил, нынешние времена полной электроники тоже работают на меня. Традиционные механические запорные устройства сегодня больше не являются прибыльным бизнесом. Даже самые высококачественные замки становятся всё хуже. А замок на двери кабинета доктора Хенрика Оббезена к тому же и не был высококачественным. Я открыл его не глядя.

Красивый вид открывался отсюда сверху. В моей сегодняшней дневной роли сердитого развозчика пиццы я не мог оценить его по достоинству, но теперь, с наступлением темноты, из такого же тёмного кабинета вид города, погружённого в оранжево-красный и жёлтый свет, ошеломлял.

Я часто переживал такие моменты, как этот. Фаза, когда до дела ещё не дошло. Часы, когда приходится таиться в укрытии, пока не настанет пора из него выбираться. Я сиживал в шкафах для документов, согнувшись в три погибели, балансировал на сиденье унитаза, укрывался в душных бойлерных, неподвижно выжидал под грязным бельём в тележке. В такой фазе следует сохранять спокойствие, безучастно пропускать мимо себя ход времени и готовиться к моменту действия.

Я неподвижно стоял, дыша полуоткрытым ртом. Сохранять спокойствие — это было главное. Я опустил веки и вслушался в тишину. Батареи отопления издавали тихий шорох, одна изредка капала. А это потрескивание — откуда оно? Я снова открыл глаза, осмотрелся и наконец понял, что это, должно быть, наружная облицовка высотного здания деформируется от ночного мороза.

Пять высоток-близнецов возвышались между улицами Сергель и Свеа. Здание, в котором находился я, отражалось в мозаике тёмных стёкол соседней высотки. И там было видно, что на этаже надо мной ещё горел свет.

Я отвернулся и неторопливо обошёл тёмные помещения врачебного кабинета. Хорошее упражнение. Когда я только вошёл, здесь пронзительно пахло средствами дезинфекции; тот запах, что неразрывно связан с зубными кабинетами и вызывает в памяти ужасные часы в зубоврачебном кресле под сверлом бормашины. Но и к нему привыкаешь. Я был уверен, что запах как был, так и остался, но я больше не воспринимал его.

В каждом помещении на стене висели часы, большие, с широкими стрелками, которые были хорошо видны и в темноте. Мне пришлось заставить себя не следить за каждой секундой. Время шло медленно, и это терзало нервы.

Спокойствие? Иллюзорное желание — успокоиться. Ведь это было не нормальное задание, как в старые добрые времена. Здесь речь шла о жизни и смерти. Если сегодня ночью я выйду на след, который связывает «Рютлифарм» с похищением моей племянницы, то в скором или не скором времени последует смерть людей. И Кристины тоже. А что случится со мной, покажет будущее.

Я достал свои тонкие кожаные перчатки и с неторопливой тщательностью натянул их. Не повредит немного поупражняться.

Пробежался пальцами по письменному столу, выдвинул ящики, полистал картотеку и документы. Доктор Оббезен был аккуратный человек. Он хранил отдельно квитанции бензоколонки, счета за материалы и ресторанные счета. В нижнем ящике он держал рубашку, тщательно сложенную, в пакете из прачечной на Сергельгатан. Рядом лежали два галстука, запасные очки и огромное количество визитных карточек.

Я с любопытством порылся в историях болезни, но скоро прекратил, поскольку мало понимал в сокращениях, принятых в зубном врачевании, и не знал, что кроется за каракулями В4, GKr или fem+6m.

Мой интерес вызвали несколько узких шкафчиков, оснащённых ещё более смешными замками, чем на входной двери. Но это, как оказалось, были шкафчики медсестёр и помощниц. Одна, кажется, собирала пустые баночки из-под засохшего сгущённого молока, во всяком случае, в одном из её ящичков их скопился целый арсенал. Другая хранила в шкафу полный комплект одежды для торжественных случаев, аккуратно укрытый полиэтиленом вместе с туфлями на высоких каблуках, косметичкой и потрясающим кружевным нижним бельём. Чему же всё это служило? На внутренней стороне дверцы третьей кабинки были приклеены фотографии младенцев; нескольких разных, судя по всему.

В каждом помещении на крючках висели белые халаты. Я обшарил карманы — люди часто имеют обыкновение носить с собой важные и нужные вещи, и для взломщика порой бывает поучительно видеть, какие вещи нужны и важны, — но все карманы были пусты. Ни ключика, ни записки, ничего.

Назад к окну. Подышать. Убить время.

Сердце у меня громыхало.

Мне предстояло подняться наверх и всё там перерыть и перевернуть вверх дном, без оглядки на потери и разрушения. За похищением Кристины стоял «Рютлифарм», это было бесспорно. Вопрос лишь в том, как они это организовали. Я благоразумно не выказал тревоги при Гансе-Улофе, но то, что главарь похитителей говорил лишь на ломаном английском, мне совсем не нравилось. Соответствующие контакты и достаточное количество денег в наши дни дают возможность без проблем нанять любых негодяев, которые действуют по всему миру и не остановятся ни перед каким злодеянием. Если акция управляется из головного офиса концерна, то нам не повезло и местному представительству ничего не известно.

Но с чего-то мне нужно было начать. И спешно, так спешно, как не было ещё никогда.

Вот. В зеркальном отражении стеклянного фронта соседней высотки я увидел, что свет в угловом кабинете надо мной погас. Я прислушался, с широко раскрытым ртом, чтобы дышать бесшумно. Вот несколько мужчин наискосок прошли над моей головой. Зубной врач был прав, слышимость в этом здании действительно отменная. Было слышно, как снизу поднимается кабина лифта. Приглушённое пииг, затем жужжание вниз, потом вдруг наступила вроде бы полная тишина. Потрескивание наружной облицовки прекратилось. Отопление больше не урчало, видимо, его переключили в ночной режим.

Я снял с крючка свою куртку, которую повесил, войдя сюда. Это была двухсторонняя куртка-перевертыш. Когда я входил в здание, она была надета яркой стороной наружу. В лифте я её вывернул и на восьмой этаж вышел, одетый в сдержанный бежевый цвет. Куртка была хотя и пухлая, воздушная и хорошо держала тепло, но состояла из новейших материалов — тоже хайтек, под стать месту преступления, — и её можно было без труда свернуть так компактно, что она входила в один из своих собственных карманов и защёлкивалась вокруг бёдер на поясе с резинкой. Я проверил набор инструментов. Всё на месте, фонарик тоже, Фонарик был с зажимом, это позволяло закрепить его на груди, оставляя обе руки свободными.

Взгляд на часы. Полночь уже миновала.

Я услышал звонок лифта, медленные, тяжёлые шаги по коридору. Охранник. Я не дыша скользнул к ближайшему шкафу, готовый спрятаться в нём, — не особенно оригинально, я знаю, но правильно, если у него есть указание при каждом обходе лишь заглядывать в каждый офис и каждый врачебный кабинет.

Но либо таких указаний не было, либо он их игнорировал. Пройдя вдоль коридора, он вернулся назад, и лифт снова зажужжал.

Я достал из кармана чёрную лыжную шапочку и натянул её на голову. Это была самая тоненькая, какую мне удалось найти в спортивном магазине, но в ней всё равно очень скоро стало жарко. Однако она была необходима. То, что сегодня днём я не обнаружил в офисе «Рютлифарм» видеокамер, вовсе не значило, что их там нет. Вполне могло быть, что они очень маленькие. А я не хотел и впредь не хочу быть опознанным.

Я смотрел в темноту за окно, пока стрелки не показали час ночи. Пора! Отныне я мог положиться только на свои инстинкты.

<p>Глава 24</p>

Я выскользнул из двери зубного кабинета и прокрался в конец коридора, где был выход на пожарную лестницу, в мрачную, окружённую толстым бетоном лестничную клетку.

Как и полагается, двери на пожарную лестницу были односторонние, что означало, что ручки находятся только внутри. Это обеспечивало возможность покинуть свой этаж, но не давало возможности попасть с лестничной клетки на другой этаж. Разве что только с ключом. Или, как в моём случае, с умением обойти замок.

Поскольку пожарная лестница — это сооружение для аварийных случаев, на дверях были прикреплены соответствующие предостережения об использовании их только в таких случаях. Каждая ручка была связана с прибором, который автоматически подаёт сигнал тревоги, если кто-нибудь нажмёт на ручку и откроет дверь.

Существуют разные конструкции такого рода приборов, от разных производителей. Прибор, установленный в этом здании, представлял собой крашеную металлическую коробку, закреплённую выше замка. Снизу от этой коробки отходила петля из кабеля, туго натянутая на ручку. Маркировка указывала, что я имею дело с устройством Professional SEC-1001 фирмы Репнолдс.

Впечатляющее название, не правда ли? На самом деле, английская фирма «Рейнолдс» была мне только помощником, так как самым профессиональным в её приборах было внешнее оформление. У этой компании такой бизнес-принцип — имитировать продукты известных фирм, но ограничиваются они тем, что передирают у них лишь те функции, которые клиент может перепроверить. А сложные внутренние приспособления, как раз и задуманные для того, чтобы усложнить жизнь таким, как я, вычёркиваются без всякой замены. И если однажды что-то и случается, роль при этом играет такое множество факторов, что фирма-производитель либо найдёт чем отговориться, либо с ней придётся судиться до скончания дней. Даже с учётом возможных внесудебных мировых соглашений такая стратегия позволяет «Рейнолдс» предлагать покупателям охранные системы гораздо дешевле, чем у конкурентов, которые настолько глупы, что разрабатывают хорошо продуманные, трудно взламываемые либо вообще не взламываемые охранные системы, а поскольку коммивояжерская сеть фирмы «Рейнолдс» — благодаря большим процентам, которые фирма может себе позволить при наличии такой прямо-таки непристойной разницы в цене, — привлекает к себе самых отъявленных профессионалов продаж, словно навозная куча — мух, их доля на рынке повышается год от года. Как уже говорилось, время работает на меня.

Прибор, который был передо мной, без сомнения, подал бы сигнал тревоги, если бы я дёрнул за петлю кабеля или попытался её перерезать. Но достаточно было один раз подержать этот прибор в руках, чтобы знать, что он никуда не годится. Это было подражание другим, действительно солидным приборам, которые у фирмы «Рейнолдс» можно было встретить только в портфеле рекламных агентов по сбыту: анонимно купленные, перекрашенные и с новой маркировкой в качестве демонстрационного объекта для покупателей. Устройства, которые реально поставлялись и устанавливались, не имели даже стального корпуса, а обходились металлизированным пластиком, какой применяется в самых дешёвых сортах арматуры для ванных комнат. Внутри они были всё равно что пустые, следовательно, были ощутимо легче, из-за чего фирма строго следила за тем, чтобы приборы устанавливались только «профессионалами» из фирмы «Рейнолдс». И если есть в Швеции хоть один взломщик, который не знает, что этот прибор даже не пикнет, если к его середине прикрепить достаточно сильный магнит, то этот взломщик — непуганый простак из захолустья.

Внутри прибора послышался тихий щелчок, когда я клейкой лентой закрепил на его корпусе магнит, и магнитное поле перемкнуло вшивые части спускового механизма. Теперь я мог спокойно снять петлю с дверной ручки. Я предпочитаю, где возможно, проникать в помещения, не причиняя повреждений, поскольку это оставляет больше шансов замести следы.

На лестничной клетке было холодно, и дух стоял затхлый, как в гробнице фараона. Я скользнул вверх по лестнице и опустился на колени перед аварийной дверью этажа «Рютлифарм».

Охранный прибор был приклеен прямо на армированное защитное стекло, так что мой магнит мог оказать свое благотворное действие и с задней стороны прибора. Я приник ухом к промерзшему стеклу, прикладывая магнит, и здесь тоже услышал отчётливый щелчок перемкнувшего пускового механизма. Открыть замок было делом тридцати секунд, и я очутился внутри.

Меня окружила тишина и волнующий запах покинутого офиса. Запах холодного сигаретного дыма смешивался с озонными испарениями ксероксов, с запахом кофе и немытой посуды. Я быстро обошел все помещения, чтобы убедиться наверняка, что я тут один: ещё одна привычка недоверчивого человека. Я приобрёл её после того, как однажды в одном офисе внезапно натолкнулся на человека, который заснул за своим рабочим столом и снова проснулся только ночью, от моего шума. Пришлось его оглушить и связать, а это я ненавижу делать.

Здесь эта опасность не грозила; я был действительно один. Видимо, работа на «Рютлифарм» была не такой уж напряжённой. Я быстро открыл шкафы для папок, пробежал глазами надписи на корешках и пустил луч фонарика на лежащие вокруг документы, просто по привычке и для того, чтобы получить первое впечатление. Естественно, я не надеялся, что обнаружу папку с надписью «Шантаж Нобелевского комитета» или карту города с крестиком и пометкой: «Место, где упрятана Кристина Андерсон».

В конце концов я двинулся в сторону кабинета шефа.

В любом здании довольно легко найти кабинет начальника: по причинам, которых мне не понять, но которые действуют, как я вижу, непреложно: этот кабинет всегда находится в углу этажа, и если в распоряжении фирмы несколько этажей, то на самом верхнем. Дело не в виде из окна, вид зачастую бывает лучше где-то в другом месте, это скорее глубоко укорененный инстинкт — так сказать, архитектура власти. Как бы то ни было, работу мне это облегчало. Идентифицировать кабинет шефа, когда ты в него вошёл, — просто детская забава, поскольку он не только больше прочих офисных помещений, но всегда отчётливо иначе и дороже обставлен.

Фирма «Рютлифарм» не была исключением. Рядом с дверью углового кабинета красовалась табличка Д-р Рето Хунгербюль, табличка была съёмная, что я нашёл весьма прозорливым, ибо её, пожалуй, и впрямь скоро придётся менять. Из кабинета открывался не бог весть какой вид на Свеавэген. На полу лежал персидский ковёр, мягкая мебель шведского дизайна была высокого класса.

За дверцей одного из шкафов обнаружился небольшой бронированный сейф.

Умение открывать бронированные сейфы, по возможности не оставляя следов, тоже относится к обязательным в моей профессии навыкам, однако из-за недостатка подходящих упражнений в гражданской жизни самостоятельно этим навыком не овладеть. Мне основополагающие принципы этого искусства подробно объяснил один сокамерник во время моей первой, тогда ещё довольно короткой отсидки. После выхода на волю я целую неделю каждую ночь проникал в один и тот же офис торговца подержанными автомобилями, пока наконец не справился с его сейфом. Я не взял оттуда ни одного цента: то была всего лишь учебная практика.

В данном случае передо мной была швейцарская модель. В Швейцарии производят не только знаменитые часы, но и по части бронированных сейфов народ этой страны никому не уступит. Вскрывать бронированные сейфы действительно очень трудно. В отличие от цилиндрических замков, на некоторых сейфах можно обломать зубы. И передо мной был как раз такой образец.

Это был сейф WA-60 Forte EN3, продукт компании «Сейфы Вальдис» из Рюмланга, чьи малогабаритные сейфы — в числе самых надёжных в мире. Сокращение EN3 означает класс надёжности по европейским нормам, по крайней мере, для сейфов такого размера это был второй после высшего класс качества.

Другими словами: ему действительно было что скрывать, господину доктору Рето Хунгербюлю.

Однако самые главные секреты не всегда и не обязательно спрятаны в сейфе. Календари встреч, ежедневники, записные книжки, номера телефонов и исписанные бумажки на письменном столе зачастую представляют собой просто золотую жилу по части имён, телефонных номеров или ключевых слов. Мне случалось обнаруживать важнейшие вещи и в компьютерах, и в этом смысле мои перспективы за последние годы скорее улучшились: на письменном столе шефа компьютер стал непременной принадлежностью, а поисковые функции сегодняшних операционных систем будто нарочно созданы для людей моей профессии.

С такими мыслями я включил компьютер Рето Хунгербюля и компьютер его секретарши. На её столе я также обследовал все бумажки, календари и прочее. Мне показалось занятным, что в собрании витаминных таблеток, капсул женьшеня и лекарственных чаёв в её ящике не оказалось ни одного средства, произведённого компанией «Рютлифарм».

Занятно, но несущественно. И её календари не содержали ничего, что навело бы меня на какой-то след. Экран засветился и запросил пароль — видимо, для доступа к центральному серверу.

Пароля я, естественно, не знал. Я посмотрел в обычных для этого местах, куда люди записывают пароли, не полагаясь на свою память, — на нижней стороне клавиатуры, на бумажке в верхнем выдвижном ящике, под накладкой на письменном столе, в списке адресов рядом с телефоном и так далее, — но ничего не нашел.

Это было досадно, но вполне ожидаемо. У секретарш, как правило, слишком хорошая память, чтобы прибегать к таким ухищрениям. Если я что и найду, так только у компьютера шефа.

Но и там мне не повезло. Рето Хунгербюль был, как оказалось, осторожным человеком.

Я, как уже упоминалось, по профессии никак не хакер. Тем не менее компьютер я знаю достаточно для того, чтобы не растеряться и в такой ситуации. Сервер меня всё равно не особенно интересовал; весь мой интерес был сосредоточен на жёстком диске Хунгербюля. Регистрация в локальной сети была для меня лишь досадным препятствием на пути к его жёсткому диску.

Я извлёк из моей инструментальной коробочки дискету: системную дискету с операционной системой MS-DOS 5, маленькую, старомодную и незаменимую. В свое время я настолько сократил системную программу, что на дискете поместилась ещё и поисковая программа, которая в целом была не такой удобной, как современные поисковики, но не менее наглой. Всё, что мне было нужно — это заново запустить компьютер с моей дискетой в дисководе, и ни одна тайна на жёстком диске не укроется от меня.

Но, к моему безграничному удивлению, у компьютера не оказалось дисковода для дискет. Не быдо дисковода и для CD-ROM.

Я не верил своим глазам. Как же, ради всего святого, эти люди вводят в свои приборы какие-то данные? Я обошёл окружающие кабинеты; всюду было то же самое. Интернет, понял я. Они сообщаются не только по локальной офисной сети, но и через всемирную сеть. В наши дни больше не рассылают дискеты по почте. Единственный компьютер, который мог располагать дисководом, был, предположительно, сервер, который неизвестно где стоит. Это и не играло роли; взломать доступ к серверу — за пределом моих хакерских способностей.

Проклятье. Я снова отключил компьютер и погрузился в себя, усевшись в кожаное кресло и уставившись на несколько семейных фотографий в рамочках на гладком полированном столе. Через некоторое время глухого размышления я почувствовал сильное желание шарахнуть одной из них о стену.

Значит, остаётся сейф. По крайней мере, я должен сделать попытку, раз уж я здесь.

Не питая особых надежд, я уселся в позе портного перед шкафом, в котором скрывался сейф. Когда выполняешь ответственное в умственном плане задание, важно следить за тем, чтобы тело принимало неутомительное положение, особенно в тех случаях, когда внимание ослаблено сомнениями. Дверца бронированного сейфа закрывалась заподлицо, её шарнирная сторона была дополнительно защищена, так что не за что было зацепиться стамеской или другим взламывающим инструментом. Замок, к тому же, был электронный, с цифровой комбинацией. Со старым добрым стетоскопом тут нечего было делать. А ещё раз возвращаться сюда с тяжёлым снаряжением было рискованно, даже если бы мне удалось замести все следы. К тому же на данный момент у меня вообще не было этого тяжёлого снаряжения.

Я чуть не проглядел её. Если бы я не сидел на полу, у меня бы вообще не было шанса её обнаружить. И так-то мой взгляд лишь случайно упал на узенький краешек бумажки, которая лежала на сейфе сверху, в узкой щели под полкой шкафа.

В десятку. Я выудил эту бумажку, уже заранее догадываясь, что я нашёл. Догадка не обманула меня: то был код сейфа, записанный на оборотной стороне визитной карточки — должно быть, техника, который его монтировал.

В сейфе было множество бумаг, значение некоторых было не сразу понятно. Почему, например, доктор Рето Хунгербюль хранил в сейфе целую стопку счетов, списанных с его кредитной карты? То были почти сплошь счета за отель, всегда лишь на одну ночь, с промежутками примерно в две недели, всегда в Упсале. Что, тайная возлюбленная? Можно не сомневаться. Человек такого общественного положения просто обязан иметь любовницу. По-видимому, хорошенькую, молоденькую штучку, которая прельстилась его должностью и толстым бумажником. А для чего же ещё такое положение?

Другие папки содержали внутренние документы: аттестации сотрудников, некоторые с едкими комментариями, списки людей с указанием оклада, переписка с головным офисом в Базеле о бюджете и персонале. Это было уже интереснее. Я тщательнее просмотрел эти документы, но до того, чтоб напрямую внести в платёжную ведомость похитителей Кристины, они не дошли; все без исключения фамилии стояли и в официальном штатном расписании организации. Придётся рыть глубже.

Другая папка, из солидной зелёной кожи, содержала секретные послания головного офиса руководителю местного представительства. Ого! Я поправил висящий у меня на груди фонарик и углубился в увлекательное чтение.

Как и ожидалось, многие письма касались того обстоятельства, что одной из учёных концерна была присуждена в этом году Нобелевская премия по медицине. Это звучало так, будто это событие стало для «Рютлифарм» полной неожиданностью и будто никто даже отдалённо не рассчитывал на такой исход.

Ну, правильно. Я бы на их месте тоже делал такой вид.

Один лист, отличающийся по формату, описывал жизнь и деятельность доктора Эрнандес Круз и вполне мог быть задуман как шпаргалка для руководства филиала, которое добьётся пресс-конференции на тему Нобелевской премии. Правильно: второй листок такого же строения перечислял факты и даты самой Нобелевской премии. Среди прочего был подробно расписан и способ вручения.

Интересно, что и такие вещи были для чего-то нужны. Я в отдельную стопочку складывал те листы, которые собирался взять с собой для более подробного изучения. Ведь можно было сделать существенные выводы даже из того, что там упомянуто — а что нет!

Многие бумаги содержали только медицинские вопросы и вопросы стратегии фирмы — какие серии опытов какие успехи показали, какие новые медикаменты когда и как надо вводить на рынок, в каких странах приходится наталкиваться на трудности с органами здравоохранения и какие препараты показали побочные действия. Часть текстов была замечательно откровенной; там были точнейшим образом освещены успехи конкурентов, названы встречные меры, и нередко на документах предупреждающе значилось: «Эта информация предназначена не для общественности», — хотя и без того на каждой странице в шапке стояла красная пометка секретности.

Я люблю читать подобные бумаги, особенно когда они предназначены не для меня.

Однако на вопрос, который занимает меня с момента внезапного появления в тюрьме Ганса-Улофа, эти внутренние циркуляры ответа не давали. А вопрос этот: что означает Нобелевская премия для «Рютлифарм»? Если не считать славы, чести и общего повышения рейтинга и биржевого курса — тех вещей, которым, естественно, радовалось бы любое фармацевтическое предприятие, — почему именно эта Нобелевская премия и почему сейчас! Что за срочность такая, ради которой пришлось пойти на такие чрезвычайные меры? Ничто из того, что я читал, не давало ответа на эти вопросы.

Может, есть ещё более тайная информация, чем эти секретные циркуляры? От «секретно» до «совершенно секретно» возможны, в конце концов, несколько промежуточных ступеней. Я перебрал стопку документов и наткнулся на два конверта из плотного картона — судя по надписям, доставленные курьером из Базеля в Стокгольм — очень дорогой способ доставки — с требованием передать исключительно лично в руки адресату, по предъявлении удостоверения личности.

Я знал такого рода курьеров, даже сделал немало тщетных попыток подкупить хоть одного из них. Этот мой отрицательный опыт делал оба конверта вдвойне интересными.

Я открыл один и достал его содержимое — две скреплённые сшивки, листов по двадцать каждая. Рассмотрев их поближе, я невольно улыбнулся. Как оказалось, «Рютлифарм» пользовался услугами одного промышленного шпиона, чтобы выведать сведения о крупном конкуренте «Пфицер».

«Пфицер» — один из самых больших фармакологических концернов мира. После долгой, сытой жизни в безвестности, в стороне от публичной шумихи, фирма несколько лет назад попала под огни рампы благодаря скорее случайному изобретению первого действительно эффективного средства повышения потенции — виагры. Я пробежал текст глазами. Речь в нём шла об экспериментах с рядом новых медикаментов под кодовыми названиями от «Распутин-1» до «Распутин-92». Было перечислено немало побочных эффектов, некоторые из них кто-то подчеркнул красным и отметил на полях восклицательным знаком. Много места занимали результаты неврологических обследований, которые я понимал лишь наполовину. В этой области, должно быть, за последние шесть лет было сделано немало того, что прошло мимо меня.

Но бумаги я в любом случае возьму с собой. Я отложил их в стопку к уже отобранным. Пригодится для повышения образования.

Далее следовали несколько страниц мелкого печатного текста, которые, на первый взгляд, походили на оттиски из медицинского журнала. Со второго взгляда я узнал, что тексты всего лишь были так отформатированы; до публикации они явно ещё не дошли. Речь в них шла о каком-то феномене, названном СЮЛ: синдром ювенильной агрессии.

О таком я ещё не слышал, значит, и эти бумаги пойдут в стопку на вынос.

Кроме того, к немалому удивлению, я обнаружил ещё и дискету в конверте, на дискете было написано карандашом: «СЮА». Для чего кому-то в этом кабинете понадобилась дискета, если для неё нет даже дисковода? Загадочно — и тоже идёт в добычу.

Второй конверт оказался пустым.

Это меня озадачило. Я повертел конверт, посмотрел на дату. Судя по ней, письмо пришло в конце сентября, за добрых две недели до похищения Кристины. Если это не даёт повода для подозрений, то что тогда?

Я ещё раз удостоверился, что каждый лист бумаги из находившихся в сейфе уже прошёл через мои руки, и потом некоторое время взирал на весь этот хаос и раздумывал, что делать. Поскольку мне ничего так и не пришло в голову, я решил пока что упрятать имеющуюся добычу. Свернул копии и хотел засунуть их под куртку тренировочного костюма, куда я из мудрой предусмотрительности пристегнул булавками большую торбу для таких вещей.

Но, должно быть, я готовился в некоторой спешке, потому что неправильно застегнул булавки, и один из верхних углов торбы подогнулся вниз, а я этого не заметил. Я встал, чтобы одёрнуть одежду и устранить недоработки. И когда я так стоял, орудуя под нагрудной частью моего тренировочного костюма, непритязательный вид из окна на Свеавэген неожиданным образом сослужил мне хорошую службу.

Я увидел, как из-за угла вывернула полицейская машина.

Это бы не встревожило меня, — в конце концов, это нормально, что полиция по ночам патрулирует тёмные улочки Стокгольма.

Но за этой машиной появилась вторая.

Обе остановились прямо подо мной, не дальше двадцати шагов от Хайтек-билдинга. И третья бело-синяя машина той же принадлежности вынырнула из-за угла; надпись «Полиция» читалась даже отсюда, сверху.

<p>Глава 25</p>

На какой-то момент я замер как парализованный. Не потому, что они окружали меня — ведь пока что они меня не взяли. Игра еще в полном разгаре. Я уже не раз переживал подобные ситуации, гораздо чаще, чем мне бы хотелось, и не всегда они кончались для меня хорошо. Но несколько раз дело всё-таки обходилось. Нет, меня озадачивало не то, что полиция налетела, а то, что она налетела только сейчас.

Могло ли быть так, что я, несмотря не все предосторожности, спровоцировал бесшумную тревогу, сам того не заметив? Разумеется, могло. В течение шести лет я был выбит из профессии; за это время могли войти в обиход какие-то новые технологии, о которых я даже не слышал.

Но если это так — почему они явились только теперь? Я глянул на часы. Было почти три. Я орудовал здесь уже два часа, только у открытого сейфа я провёл целый час. Если сигнализация сработала, когда я вошёл в помещение или когда открыл сейф, то просто возмутительно, что полиция очнулась только сейчас.

Как бы там ни было, надо отступать. Но и горячку пороть нс стоит. Я разместил добычу на груди, разложил всё по местам, чтобы письменный стол выглядел нетронутым, и снова закрыл сейф, при этом злорадно запер внутри и визитную карточку с комбинацией цифр. Потом спрятал карманный фонарик и вернулся к окну.

Всего полицейских машин было четыре, и это лишь те, которые я мог видеть. Без сомнения, они окружили высотку со всех сторон. Я, во всяком случае, поступил бы именно так.

Правда, я бы и не зевал часами после того, как прозвучала тревога.

Самое худшее в высотных домах то, что у них, как правило, только один выход или если даже больше, они все на виду. Достаточно горстки людей, чтобы их все перекрыть.

Я окинул завистливым взглядом строительные леса, возведённые по фасаду здания страхового общества на другой стороне улицы. Перекладины, узкие лесенки, и всё это укутано тяжёлой пластиковой плёнкой, которая местами трепетала на ветру, что дул вдоль Свеавэген. С верхней платформы лесов в жёлтом свете уличного освещения отходил толстый силовой кабель, провисая над ущельем улицы и исчезая в темноте. Некоторое время я раздумывал, не ведёт ли этот кабель на крышу Хайтек-билдинга и нельзя ли мне уйти, перебираясь по нему руками на другую сторону. Тут всего-то расстояния метров восемьдесят.

Но, разумеется, это была абсолютно бредовая мысль. Из тех, что срабатывают только в кино, но никак не в реальности. Перебраться на руках по кабелю через улицу, по которой даже ночью ездят машины, на высоте в тридцать пять метров и на ледяном ветру? Я постарался как можно скорее забыть эту мысль, чтобы придумать что-то осуществимое.

К тому же эти окна — да открываются ли они вообще? Кажется, нет. Я глянул вниз на стеклянную крышу пассажа, шестью или семью этажами ниже меня. Спуститься по наружной стене было в принципе возможно, такое мне уже случалось проделывать, и даже часто. В некоторых случаях это стандартный способ проникнуть куда-нибудь. Правда, для этого требуется специальное оснащение, какого в настоящий момент не было ни при мне, ни вообще в моём распоряжении. Например, достаточно длинная и заслуживающая доверия надёжная веревка.

Я огляделся вокруг, но без особого ожидания. Такие вещи в офисах не держат.

Метнулся в сторону приёмной. Там было темно; лишь несколько зелёных и красных светодиодов тлели кое-где на столах и на приборах. Световые указатели этажей над лифтами поблёскивали ровной, слабой белизной. И пока что они не двигались. Но это было делом нескольких минут — и цифры начнут ползти вверх.

Не спуская глаз с этих неподвижных цифр, я достал отвёртку. У меня ещё оставалось несколько минут; может, они там как раз поднимают с постели смотрителя здания. Довольно реальный вариант побега — как ни странно, система вентиляции. Как в кино. В зависимости от размеров, способа строительства и года возведения здания вентиляционные шахты и впрямь достаточно просторны, чтобы по ним мог пробраться взрослый человек. Нет, не для того, чтоб облегчить работу таким, как я, а потому, что вынуждены быть такими просторными по техническим причинам: чем выше здание, тем больше надо накачивать в него воздуха, а чем больше воздуха проходит по воздуховоду, тем он должен быть шире, если вы хотите избежать явлений, связанных с внезапным изменением давления. Воздух, который находится в трубе под давлением и вырывается оттуда, производит, в частности, шумы, которые никто не хочет слушать с утра до вечера. Кроме того, он при этом охлаждается, и значительно — не зря же на этом основан принцип действия холодильников. Если вам приходится отапливать здание, то эффект охлаждения для вас крайне нежелателен. Поэтому вентиляционным шахтам придают такое поперечное сечение, чтобы воздух в них мог двигаться неспешно и бесшумно.

Я пододвинул к стене стол, поднялся на него и отвинтил решётку, ведущую в вентиляционную шахту. Решётка была большая, широкая, и четыре винта по углам не оказали сопротивления. Однако когда я вынул решётку из гнезда и заглянул в шахту, она оказалась гораздо уже, чем я ожидал. Не то чтобы совсем непроходимой, но всё-таки… некомфортабельной. Я взял фонарь и посветил в тёмную глубину, из которой на меня дохнуло холодом. Вид был совсем нехороший. Множество жестяных скруглений, которых бесшумно не минуешь; их пришлось бы откручивать. А ещё ниже, насколько можно судить, отвесная шахта. Для которой мне опять же недостаёт надёжной верёвки.

А если мне просто спрятаться в вентиляционной шахте? Замереть там мышкой и переждать? Решётку можно навесить и изнутри, а то, что в ней отсутствуют четыре винта, в глаза не бросится, если специально не обратить внимания… Но если они явятся сюда с собаками, то будет большой оплошностью прятаться как нарочно в струе вдувной вентиляции.

Нет, это не имело смысла. Вопрос в том, что именно известно полиции. Знают ли они определённо-, что в здании кто-то находится? Или речь идёт лишь о подозрении, о сигнале тревоги, возмутителя которого они должны установить?

Звонок лифта, очень-очень дальний, но всё же более громкий, чем удар моего сердца, заставил меня поднять голову. Действительно, один из лифтов пришёл в движение, и теперь за ним последовал второй.

Как они не боятся, что здесь их может подстерегать кто-то, полный решимости расчистить себе дорогу пулями? Я отверг идею с вентиляционной шахтой — она мне и без того не особенно нравилась — и снова вернул решётку на место. Потом спрыгнул со стола, подвинул его на прежнее место, а винты от решётки сунул в карман и молнией метнулся через запасной выход на лестничную клетку.

В мудрой предусмотрительности, проникая сюда, я защемил в двери кусок деревяшки, чтобы она невзначай не захлопнулась. Мне оставалось лишь распахнуть се и прикрыть за собой, не беспокоясь о проводе сигнализации, натянутом на ручку двери. Прислушиваясь к шагам поднимающихся снизу мужчин — их было не меньше пяти, — я снял магнит, бесшумно скользнул на нижний этаж, водворил на место провод сигнализации на ручке, потом и там снял магнит и спрятался в кабинете доктора Хенрика Оббезена, в который я, вообще-то, не намеревался возвращаться.

На сей раз у меня и пяти секунд не ушло на то, чтобы открыть замок.

Я решил спрятаться и пересидеть, пока они не уйдут. Высотные дома легко окружить и заблокировать, однако обыскать их — дело хлопотное. Особенно если поиск основательный, а предмет поиска прилагает все усилия к тому, чтобы его не нашли. Самое позднее к тому моменту, когда утром на работу потянутся первые служащие, поиски придётся прекратить. А там уж я как-нибудь найду способ исчезнуть незаметно.

Я сел на пол у двери, спиной к стене, запрокинул голову, закрыл глаза и прислушался. Опять ждать. Терпеливо выдерживать время. Не думать о том, что, если они найдут меня, рухнет не только моя собственная жизнь.

Я встрепенулся, заслышав шум, и глянул на часы. Прошло полтора часа, которых я даже не заметил.

То, что я услышал, не сулило мне ничего хорошего. Они всё ещё были здесь и, судя по всему, обыскивали здание самым серьёзным образом, этаж за этажом, помещение за помещением. Мне было слышно, как за несколько стен от меня открывались и снова закрывались дверцы шкафов. Звукоизоляция в этом здании действительно никуда не годилась, и я подумал, что набег полиции мог быть связан и с этим. Если в здании находился человек, который мог меня услышать.

Двери снова захлопнулись. Тяжёлые шаги по коридору. Они приближались к зубному кабинету.

Мне надо было срочно что-нибудь придумать.

<p>Глава 26</p>

Бьёрн Оррсниус ненавидел ночные смены. Особенно когда приходилось проводить их в бессмысленных акциях, а не с газетой и кофейником. Кого они ищут? Этот тип давно уже смылся, можно спорить на что угодно. Если вообще не был плодом чьих-то галлюцинаций. Но шефу захотелось в очередной раз пустить пыль в глаза. Поэтому их наряд из четвёрки полицейских в сопровождении смотрителя должен прочесать здание этаж за этажом до самого чердака. И ещё несколько человек внизу уже отстояли себе ноги в боевой готовности, и эта волынка, судя по всему, затянется до утра.

Не удивительно, что потерпела крах его супружеская жизнь. У его бывшей теперь завёлся новый, служащий мэрии. Уж у него-то точно не бывает ночных смен, чёрт возьми. Правда, и материально её поддерживать он больше не обязан, хоть это хорошо. Только хотелось бы знать, когда у него самого появится что-то новенькое.

Восьмой этаж. Сплошь приёмные врачей, благодетелей наших, и это в здании, которое предназначено для хай-тека! Обрюзглый смотритель дома неутомим, наверное, шеф его зверски застращал. Открывает все двери подряд. Ну и что толку с того, что они заглянули во все шкафы? Опасность близится? Только как бы это не вышло боком шефу. Если кто-то из арендаторов узнает, что его помещения обыскивали без законного ордера, и пожалуется — что будет, что будет! Особенно если они никого не найдут.

Ещё один кабинет, зубной. Его ни с чем не спутаешь, даже если бы на нём не было таблички. Достаточно открыть дверь и сделать один вдох. Ужас, эта вонь! Неужто правда настолько необходимо всё это дезинфицировать? Или они применяют эту отраву специально для того, чтобы пугать детей? Оррениус постарался дышать поверхностно.

Наверняка у этого тоже окажется сто тысяч шкафчиков, как у всех врачей.

Однако вместо того, чтобы приступить к работе и побыстрее выйти отсюда, смотритель дома застрял в дверях, потом повернулся и сказал:

— Боюсь, мы здесь помешаем.

Он собирался уже выйти и прикрыть за собой дверь, но Оррениус удержал его.

— Погодите. Что это значит? Смотритель дома дал ему заглянуть внутрь.

— Посмотрите сами.

Оррениус заглянул. Ого! Действительно, не нужно было команды следопытов, чтобы понять, что здесь происходило. На месте преступления следы лихорадочного раздевания, все предметы одежды раскиданы как попало. Части элегантного женского наряда бордового цвета валялись поверх наспех сброшенных туфель. Смятые комом чёрные брюки лежали в обнимку с блузкой. Носки, длинные чулки и мужские трусы были рассыпаны по полу, как конфетти, а на настольной лампе висел голубой кружевной бюстгальтер.

— Ё-моё! — прошептал Оррениус.

— И слышите? — спросил смотритель.

— Что именно?

— Ну, это!

Оррениус прислушался. Ух ты. Либо это было то, что он слышал, либо слуховые галлюцинации, вызванные гормональным застоем.

— А. Слышу.

— Ведь это никак парочка, а?

— Сдаётся, что так.

— Которая… как раз трахается, я бы сказал.

— Вроде того.

— Ё-моё, да они же делают это никак в зубоврачебном кресле. Извращение какое-то.

— Да не вроде, а точно.

— Нам лучше уйти, пока они не заметили, что мы сюда вломились.

— Ну нет, — сказал Оррениус, впервые за эту смену почувствовав вкус к работе. — Не так скоро. Шеф сказал, проконтролировать всё. С особым ударением на «всё». А?

Не можем же мы по своему усмотрению что-то упустить из внимания, я бы сказал.

— Да, но не можете же вы… то есть, не хотите же вы войти и?..

Оррениус отмахнулся. Что за комплексы у мужика.

— Но-но, спокойно. Мы дадим им закончить. А там видно будет. Может, и что любопытное обнаружим, а? Не лишне будет. — Он повернулся к остальным, которые тоже осклабились, как будто наступило Рождество. — А?

— А то! — кивнул толстяк из патрульной службы.

— Приказ есть приказ, — подтвердил чернявый с серьгой в ухе, который до этого за всю смену не произнёс ни слова.

— О, боже мой! — простонал третий, самый молодой и новенький в подразделении, покраснев до ушей.

— Ну, — ухмыльнулся Бьёрн Оррениус, глядя на смотрителя, — сами видите, чувство долга победило. Мы подождём.

— Как скажете, — вздохнул тот, расстёгивая тесный воротник.

— Расслабьтесь, — сказал Оррениус, пытаясь вообразить, каково это — трахаться в зубоврачебном кресле.

Они ждали. Женщина постепенно доходила до кондиции. Иногда у неё пресекалось дыхание или что-то вроде того, и тогда было слышно, как пыхтит мужчина. Потом снова вступала она, хрипела: «Ну же, ну же» или попискивала так, что тяжкий молот в брюках вздымался всё выше, чёрт возьми. Оррениус кусал губы.

Наконец она кончила.

Потом он. Хрипя и клокоча, как будто его душили.

И после наступила тишина, внезапно, как шлепок мокрым полотенцем. Оррениус оглянулся и увидел позорно пламенеющие лица. Судя по виду молодого, он тоже кончил, прямо в форменные брюки. Проклятье. Но приказ есть приказ, и он оставался в силе. А основной упор в нем отводился на обыск, из которого ничего нельзя было упустить.

Он откашлялся. Настал черёд его работы. Чёрт, только бы обошлось без неприятностей.

— Эй! — окликнул он. — Есть тут кто-нибудь? Это полиция.

Женщина испуганно взвизгнула, и надолго установилась тишина. Потом по полу зашлёпали босые ноги.

— Подождите! — крикнул переполошившийся голос. — Я сейчас.

В дверях показался голый мужчина, который одновременно боролся с тёмными роговыми очками и белым врачебным халатом и, нервничая, не мог справиться ни с тем, ни с другим. Он был худой, жилистый, с волосатой костлявой грудью, и — чёрт, с его мокрого члена чуть не капало!

— В чём дело? Какая полиция? Почему полиция? Что случилось? Послушайте, — сказал мужчина, всё ещё не попадая в рукава своего белого халата, который висел на нём, непоправимо вывернутый наизнанку, распахнутый спереди, предоставляя взгляду во всей красе этот сморщенный, блестящий от мокроты член. — Послушайте, я, ну, в общем, я женат. То есть ни в коем случае нельзя, чтобы об этом… происшествии узнала моя жена… то есть ведь вам не обязательно заносить всё это в протокол или как?

Бьёрн Оррениус оторвал взгляд от детородного органа своего собеседника и попытался отогнать от себя представление о том месте, где этот ныне вялый обрубок только что деятельно трудился, накачанный повышенным давлением. Он попытался также отвязаться от назойливого вопроса, что могла найти в этом неприглядном типе женщина, которая носит такое кружевное бельё…

— Эм-м, да, — сказал он, потирая руки. — Дело в том, что мы ищем одного взломщика. Его заметили на девятом этаже из дома напротив, и мы блокировали всё здание; он должен быть где-то здесь.

— Вы случайно не слышали чего-нибудь? — лихорадочно спросил смотритель дома со вес ещё пунцовым лицом.

Мужчина наконец разобрался со своим халатом и прикрыл наготу. Он укутался в полы, поправил очки и глянул с кривой усмешкой.

— Честно говоря, я… Нет. Я, как бы это сказать, отвлекся.

— Понятно. Да, конечно, — старательно кивнул смотритель.

Оррениус положил руку на плечо своему сопровождающему. Видимо, тот забыл, кто здесь полицейский.

— Тем не менее мы вынуждены просить вас удостоверить вашу личность, — сказал он.

— О! Я понимаю. Подождите. — Мужчина сделал полный оборот вокруг своей оси, взгляд его скользил по полу, видимо, отыскивая определённый предмет одежды. В то же время руки его обшаривали карманы халата, и вдруг он победно извлёк оттуда пару визитных карточек. Одну из них он протянул Оррениусу. — Пока что вот. Меня зовут Хенрик Оббезен, здесь у меня врачебная практика.

Бьёрн Оррениус нерешительно повертел карточку в руках, взглянул на мужчину, затем на голубой кружевной бюстгальтер на настольной лампе и снова перевёл взгляд на мужчину. Ситуация становилась всё мучительнее.

— Мне очень жаль, но я боюсь, что этого недостаточно, — сказал он, чувствуя, что ему начинает изменять тот нейтрально-деловой тон, о котором им постоянно напоминали в полицейской школе. — Визитная карточка — это не документ.

— Естественно, я понимаю, — кивнул полуголый супружеский изменник. — Документ где-то здесь, мой паспорт, момент…

— И все остальные персоны, которые скрываются за дверью, я тоже попрошу удостоверить их личность.

Этот тип, этот Хенрик Оббезен чуть не подавился собственным языком.

— Пожалуйста, — взмолился он, — только не это. Не навлекайте на себя лишние неприятности, я вас прошу. — Он перешел на лихорадочный, почти неразборчивый шёпот, лепеча, что «дама» из влиятельных кругов, и если случившееся станет достоянием гласности, то будет скандал, полетят головы, порушатся карьеры… По тому, как он себя вёл, можно было подумать, что у него там принцесса, наследница короны в зубоврачебном кресле. «А теперь раздвиньте ножки и скажите: „Милости прошу“.

Оррениус снова принялся пожирать глазами кружевной бюстгальтер и сглотнул. Чёрт, может, она торчит не от зубного врача, а от запаха зубного кабинета? Ведь всякие есть извращения и одержимости, в том числе и довольно странные.

Мужчина в белом халате продолжал лепетать, роясь в ящиках своего письменного стола:

— Я хотел сказать, на визитной карточке есть мой телефон и всё остальное. Например, вы можете застать меня завтра утром, а если согласитесь немного подождать сейчас, я поищу, он найдётся, он где-то здесь, мой паспорт…

Оррениус повернулся к смотрителю дома.

— Вы его знаете, надо полагать? Тот надул щёки.

— Ну… В лицо — да. С виду он мне знаком. Но ведь я отвечаю за пять зданий, не так уж часто я вижу людей. Раз в год, может быть. — Он ещё раз оглядел полуголого мужчину и смущённо отвёл глаза. — Кроме того, сейчас он не в том виде.

Нервный зубной врач наконец что-то отыскал в ящике и рывком протянул Оррениусу. То был пропуск в университетскую библиотеку с фотографией. На фото был изображён более юный Хенрик Оббезен, но в нём без труда можно было опознать мужчину, который стоял перед ними.

— Да-да, — сказал Оррениус с неудовольствием, вернул ему документ и махнул рукой. — Ладно. Я думаю, этого достаточно. — Он подтолкнул смотрителя дома и жестом руки отогнал своих подчинённых. — Идёмте, у нас ещё несколько этажей.

Решающей деталью, в этом я уверен, был мой влажный пенис. Полицейский, может, и не осознавал, но именно поэтому вся история сошла мне с рук. Я видел это по их лицам, по их частично весёлым, частично пристыженным, частично завистливым взглядам. Без сомнения, они и сами предпочли бы заняться сексом, а не ловить преступника. И без сомнения, они бы настояли на том, чтоб поговорить с женщиной, если бы их не смутил мой мокрый, блестящий член.

С женщиной, которой не было.

Ибо там был лишь её призрак. Я тогда быстро разделся, набрал в горсть достаточное количество слюны и как следует смочил ею пенис, перед тем как схватить халат и очки и, драматургически эффектно борясь с тем и другим, выйти к ним.

Признаться, свою роль сыграло и моё акустическое изображение женского оргазма. Этим я обязан давним упражнениям, ещё из детства, когда благодаря другому голосовому регистру это звучало ещё убедительнее. Я регулярно развлекал весь детский дом, за исключением его директора, разумеется, чьи послеобеденные «минуты слабости» и послужили примером и уроком моей драмы воздыханий. Он проводил эти «минуты» с крепко сбитой немолодой женщиной, которая специально для этого приезжала на машине из города и потом сразу уезжала. Насколько я помню, она работала в надзорных органах сиротских домов, но никогда не возражала против того, что мне приходилось ночи напролёт сидеть в холодном подвале за то, что я так умело имитировал её крики.

Как только они ушли, я быстро оделся, прибрал в шкаф наряд медсестры и устранил все свои возможные следы. Потом я вышел из кабинета зубного врача и спрятался в кабинете гинеколога, из окна которого и наблюдал за дальнейшими действиями полиции, пока они наконец не уехали в пять часов утра.

<p>Глава 27</p>

Я спал до десяти часов, потом выкатился из кровати, подержал голову под краном с холодной водой, пока ко мне не вернулось ясное мышление, и первым делом позвонил Гансу-Улофу.

— Привет, зять.

— О, ничего себе. Ты? Но ведь… — Казалось, он не верит своим ушам, которые слышат мой голос. Или я застал его в какой-то неудобный момент.

— Я помешал? У тебя какое-то совещание?

— Нет-нет, не беспокойся. Я просто сижу за письменным столом и перекладываю бумажки с места на место. — Он исторгнул глубокий вздох. — Но это так великодушно с твоей стороны, что ты сам позвонил. Я, честно говоря, всю ночь, считай, глаз не сомкнул.

— Да? А теперь меня спроси. Пауза.

— Звучит нерадостно, — осторожно сказал Ганс-Улоф.

— Да и впрямь радости мало. Он храбро сглотнул.

— Понятно. Значит, ты ничего не обнаружил.

— Можно сказать и так. Посреди работы нагрянула полиция, целый взвод, грузовиками. Единственный позитивный момент состоял в том, что они вели себя неаккуратно и я их вовремя заметил. В противном случае я бы сейчас звонил тебе из камеры и просил нанять мне адвоката.

Он издал какой-то неартикулированный звук, который заставил меня несколько мгновений гадать, то ли у него сердечный приступ, то ли его душат.

— Чёрт, — прохрипел он наконец. — Не может быть. Проклятье. — Он отдышался. — Как это могло случиться?

— Этот вопрос я сам задаю себе уже семь часов. И понятия не имею, как ответить. Эта контора была не такой уж и защищенной, действительно нет. Даже если бы правая рука у меня была в гипсе, я бы смог войти и выйти, не потревожив сигнализацию.

— Но ведь полиция не приезжает просто так, а? Да ещё целой командой.

— Это мне ясно, да. Якобы меня заметили из здания напротив. Но я готов спорить, что это было не так. Ведь я не новичок и не впервые делаю такое.

— И что потом? Как ты ушёл от них?

— О, — сказал я, помедлив, — это долгая история. И не особенно доблестная. — Нет, решил я, это я ему рассказывать не буду. Кому угодно, но только не отцу моей племянницы. — Боюсь, тебе придётся подождать, пока я напишу мемуары.

— Обстоятельства таковы, что я, может, и не доживу до этого.

— А я их никогда не напишу.

В его голос вкрался странный дрожащий звук.

— Вот это я сейчас не хотел бы слышать.

Я чуть не извинился перед ним, но успел затормозить, вспомнив Ингу и то, что он, напившись, убил её, въехав в дерево.

— Я ещё погожу, коли так, — сказал я.

— Извини, что-то мне стало совсем плохо. Значит, ты был на волоске? Гуннар, ты последняя надежда Кристины, не забывай об этом!

— Об этом я не забываю ни на минуту, можешь не сомневаться.

— И что ты собираешься делать теперь?

Я разглядывал окно, такое мутное и пыльное, будто его не мыли годами.

— Пока не знаю точно. Но в любом случае<болыпе я не стану действовать так опрометчиво.

На другом конце возникла пауза.

— А это было опрометчиво?

— Да, очертя голову.

— И в этом причина? Ну, что нагрянула полиция?

— Нет, — пришлось мне признаться. — Если бы это было так, тогда я хотя бы знал, что я сделал неправильно.

— Я имел в виду только… Боже мой, я даже думать не могу об этом. Гуннар, я прошу тебя! У Кристины каждый день на счету, каждый час. И ты не можешь действовать строго по предписаниям и по учебнику.

Сама мысль о том, что возможен учебник по промышленному шпионажу, была настолько абсурдной, что я невольно рассмеялся.

— Его ещё кто-то должен написать, успокойся. А единственное предписание, какое я знаю, это не попадаться. Особенно мне. Если я остаток своих дней проведу в каталажке, то никому не смогу помочь, ни Кристине, ни тебе.

— Обо мне и речи нет.

— Для тебя я бы и не лез из кожи вон, если хочешь знать. — Подло было говорить такое, но мне от этого

197

стало легче. — Я просто должен быть осторожным. В полиции наверняка есть люди, которым не по нутру, что я уже на воле, и которые только того и ждут, что я ошибусь, нарушу правила для поднадзорного или… — Тут я внезапно спохватился: — Чёрт! Какой у нас сегодня день? Среда?

— Да.

Я выудил свои часы. Без четверти одиннадцать.

— Через полчаса я должен быть как штык у моего надзорного куратора. А Фаландер, если трезв, то не в духе и опоздания не простит. Итак, перекладывай свои бумажки дальше, я позвоню, если будет что-то новое.

Я отключился и нырнул в свою одежду.

Сколько я его знаю — а знаю я его уже давно, — Пер Фаландер всегда был лучшим клиентом системы рюмочных. Чтобы чувствовать себя более-менее сносно, ему необходим был алкоголь в таких количествах, которые для другого могли стать смертельными. Но по-настоящему пьяным я его при этом никогда не видел. До такой кондиции, я думаю, он доходил только в уединении своей квартиры.

Естественно, его зарплаты социального работника для этого было слишком мало. Поэтому он вымогал деньги из своих подопечных и развил удивительную ловкость в том, чтобы это не выглядело вымогательством. Например, мне он никогда открыто не грозил, что подаст на меня плохие сведения и тем самым снова вернёт меня за решётку. Я не знаю также никого, с кем бы он так обошёлся. Однако мне всегда было ясно, что он мог это сделать и сделал бы, если бы я оказал какое-то сопротивление.

Но я и не собирался оказывать сопротивление. Мне было семнадцать, когда я столкнулся с ним впервые, и мир промышленного шпионажа, в который он меня ввёл, поначалу безмерно привлекал меня. И то, что он хочет огрести и свою долю, мне было ясно с самого начала.

И с другими поднадзорными он умел прийти к взаимопониманию, с выгодой используя их способности, однако возможности легального их использования предоставлял редко. По логике, Пер Фаландер в качестве куратора и помощника по устройству и адаптации бывших арестантов давал самую плохую статистику рецидива. Уже одно это должно было бы насторожить социальные службы; возможно, и настораживало — только не имело никаких последствий. Ибо система хоть и говорила много о заботе и поддержке, но на самом деле была равнодушна к судьбе очевидно бесполезных людей; она опекала и поддерживала только саму себя.

Я опоздал на четыре минуты, но он оставил это без комментариев. Его контора помещалась всё там же, что и двадцать лет назад: тесная комната с бессмысленно высоким потолком и видом на серое здание с серыми окнами, за которыми скрывались скорее всего такие же конторы. Но, к моему удивлению, отсюда исчезла тёмная, обшарпанная мебель, которая ассоциировалась с Фаландером так же неразрывно, как вечный запах мятных пастилок, и на её месте оказалась светлая, лёгкая на вид обстановка. На подоконниках стояли комнатные растения, и вид имели даже не чахлый; а я и не знал, что Фаландер умеет обращаться и с водой.

— Никогда бы не подумал, что увижу тебя так скоро, — сказал Фаландер, извлекая из шкафа моё пухлое дело, и мы сели.

— «Скоро» — не совсем то слово, какое пришло бы мне в голову при мысли о шести годах, — ответил я.

— Да, верно. Я просто не подобрал другого.

Он изменился. Раньше он всегда завязывал волосы в конский хвост, и когда я видел его в последний раз, в хвосте появились первые седые прядки. За это время он совсем поседел и волосы стриг коротко, отчего парадоксальным образом казался даже моложе. У Фаландера была броская внешность, легко запоминающаяся, его узнал бы кто угодно. Неудивительно, что ему приходилось привлекать помощников; если бы он орудовал сам по себе, он провалил бы любую тайную операцию.

Мы выполнили все формальности. Он записал мой новый адрес, подшил листок в папку, поднял глаза, заметил мой выжидательный взгляд и махнул рукой.

— Забудь об этом. Я больше не работаю в этой отрасли. Ясно. А луна сделана из сыра.

— Я тебе не верю.

— Дело твоё. — Он потянулся и подвигал плечами, снимая напряжение. — Хоть тебе и трудно это представить, но бывает, что люди приходят в себя и пытаются изменить свою жизнь. Изменить самих себя. Своё отношение ко всему.

— А что именно случилось? Тебе что, был голос свыше? Фаландер устало помотал головой.

— Ничего особенного не случилось. Просто я одумался. Понял, какую поганую жизнь веду. И что сам в этом виноват. А когда приходишь к какому-то пониманию, это не остаётся без последствий, — он указал на новую мебель, от которой контора казалась вдвое просторнее, чем раньше. — Я уже почти два года не пью, если тебя это интересует.

Я поднял брови.

— Вот это действительно новость.

— Можешь не искать по этому поводу какую-нибудь судорожную шутку, я их уже все знаю. — Он достал другой регистратор, с красными корочками. — Лучше давай приступим к делу. Мы должны подыскать тебе работу. И на сей раз это будет кое-что легальное. — Он раскрыл регистратор. В нём было три или четыре листка, хотя места там хватило бы на сто двадцать, как подсказывал мне профессиональный опыт изучения ёмкости регистраторов.

— Не напрягайся, — отмахнулся я. — У тебя наверняка найдутся клиенты, которым этот гигантский выбор предложений окажется нужнее, чем мне.

Фаландер сделал обиженное лицо.

— Это реальные предложения, не какое-нибудь дерьмо.

— Спасибо. Мне сейчас надо провернуть пару дел, и ими я, вообще-то, перегружен.

— Хм-м, — со скептическим выражением на лице он откинулся в кресле. — Надеюсь, это не то, что я думаю?

— Совсем не то. И, Пер, прошу тебя, не изображай из себя ревнителя закона и права, хорошо? Кто угодно, только не ты.

— Я далёк от этого. Я лишь призываю тебя задуматься о том, что ты сейчас не можешь позволить себе ничего, насколько я могу судить. Ни малейшего промаха. Ты выпушен под надзор, это значит, что тебе, чуть что, припаяют твои оставшиеся шесть лет, а к ним еще новый срок, который, даже по самым оптимистичным подсчётам, будет никак не меньше предыдущего; итого восемнадцать лет минимум. И их тебе придётся отсидеть до последней минуты, ещё раз под надзор тебя уже не выпустят. А значит, тебе будет под шестьдесят, когда ты выйдешь. Но гораздо вероятнее, что тебе дадут не восемнадцать, а больше: за неисправимость и для верности. Другими словами, если тебя еще раз застукают за документами, которые тебя не касаются, то из-за решётки ты выйдешь только в могилу. Надеюсь, это тебе понятно?

— Ещё как. Заботливые люди напоминают мне об этом не меньше трёх раз на дню.

— И это не шуточки, если хочешь знать моё мнение.

— Я и не шучу. Или ты думаешь, мне самому не терпится вернуться туда, откуда я только что вышел?

Фаландер недовольно хрюкнул.

— Я никогда не знал, что у тебя на уме, и я уже стар, чтобы отгадывать загадки. Итак, в настоящий момент нужды в рабочем месте ты не испытываешь, я правильно тебя понял? — На мой кивок он пожал плечами и захлопнул регистратор. — Ну, тогда всё. Прочие душеспасительные беседы, я думаю, мы оба можем пропустить. Ты всё и так знаешь, а мне они уже вот где.

Я продолжал сидеть.

— У меня есть ещё один вопрос, на который ты мог бы мне ответить.

Он, уже вставая, приостановился и недоверчиво глянул на меня.

— Смотря какой.

— Я когда-нибудь работал на «Рютлифарм»? Фаландер сдвинул брови, и между ними снова пролегла складка, которая раньше не сходила у него с лица.

— Нет.

— А то дело в Англии? Когда, бишь, это было? В 1991-м, кажется. В августе. У «Глакско». Тоже фармацевтический гигант.

Лицо Фаландера не дрогнуло.

— Может быть. Но то был заказ одной компьютерной фирмы. Речь шла о предложении новой компьютерной сети для фирм, если ты помнишь.

Тут я и сам припомнил, когда он это сказал.

— Да, верно. — И я припомнил ещё кое-что. — А год спустя я просвечивал одну маленькую бельгийскую фирму. Балансы, скрытые обременения, специализация сотрудников, рецептуры и так далее. И через несколько месяцев эту фирму купил «Рютлифарм».

Фаландер достал носовой платок и основательно высморкался.

— Случайность, — сказал он затем. Я откинулся на спинку стула.

— Ты, естественно, не стал бы меня обманывать.

— А я тебя когда-нибудь обманывал? — повторил он и некоторое время смотрел перед собой в пустоту, задумавшись, как будто тут действительно было о чём подумать. — Ну, не знаю, по крайней мере, я никогда тебе не врал. Может, что-то иногда умалчивал. Но это совсем другое. А обманывать — нет, никогда.

Это было так, я должен признать. Он грамотно вел меня по криминальному пути и заработал на мне кучу денег, но обманывать меня ему действительно не случалось. Заказчиков моей работы он постоянно умалчивал, но это было естественно. В конце концов, он хотел оставаться в бизнесе.

— О'кей, — сказал я. — Это просто был вопрос, который меня мучил.

— Ну, я рад, что внёс свой вклад в успокоение твоей души. — Фаландер неуверенно раскрывал и закрывал папку. — А как мы поступим со всей этой бюрократией? Встретимся на следующей неделе? В это же время?

На следующей неделе к этому времени я планировал убить как минимум двух человек и освободить из их лап четырнадцатилетнюю девочку.

— А надо?

Он вяло вздохнул.

— Ты же знаешь. Я должен поставить галочку: появился, беседа проведена и так далее. А ты получаешь при этом право на целый букет государственных льгот, не забывай об этом.

Я согласился, памятуя о возможностях, которыми располагал Фаландер в тех случаях, когда ему испортят настроение. Он напутствовал меня ещё несколькими тёплыми словами, и я наконец смог уйти.

На обратном пути я шёл через парк и нашел одинокую скамейку, холодную и неприветливую. Но всё же сел на нее и достал записную книжку. Я листал её, пока не нашёл номер телефона человека, который мог знать, что стало с Димитрием. И тут же позвонил ему. Удобная штука — мобильник. У меня перед глазами было свободное пространство как минимум в пятьдесят метров во все стороны, и я мог быть уверен, что меня никто не подслушивает.

Этого человека звали Леонид. Вначале он отнёсся ко мне недоверчиво. Мне пришлось ответить на несколько наводящих вопросов касательно Димитрия, на которые могли ответить только люди из его ближайшего окружения, и лишь после этого Леонид выдал мне нужную информацию. Он рассказал мне, что Димитрий сейчас вынужден скрываться, потому что за ним снова, усилилась слежка. Несколько лет всё было тихо и спокойно, потому что русская полиция была достаточно загружена другими делами. Но по каким-то причинам о нём не так давно снова вспомнили и обратились за помощью в розыске к шведским органам, которые откликнулись на это обращение с неимоверным рвением, как будто им никогда не случалось оставлять без внимания или просто игнорировать другие, похожие обращения.

— Но ведь он наверняка ещё здесь, в Швеции, а? — спросил я.

— Конечно, — сказал Леонид. — Но мы не знаем, где. Он с тех пор никак не проявлялся.

Димитрий был объявлен в России в розыск из-за компьютерных правонарушений с политическим уклоном. Он бежал в Швецию, во-первых, потому, что Швеция имела добрую славу в делах предоставления политического убежища и в отношении беженцев, а во-вторых и в-главных, потому, что он был страстным приверженцем скандинавского женского типа и с удивительным упорством мечтал о жене с длинными светлыми волосами.

— Оно и к лучшему, что он не объявляется, — продолжал Леонид. — Мы то и дело замечаем, что за нами следят. Кажется, на сей раз они взялись за дело всерьёз.

— Хм-м, — озадачился я. Вполне могло быть, что настоящим поводом для этой охоты послужила вовсе не эта история в России. Я знал о Димитрии такие вещи, которых Леонид мог и не знать. С тех пор как он жил в Швеции, он не прекращал вести в компьютерных системах противозаконные дела. Чем-то ведь ему нужно было жить и кормиться. И некоторые из этих дел очень даже годились для того, чтобы вызвать недовольство государственных органов.

Я закончил телефонный разговор, воззрился в серый ноябрьский день и люто выругался. Димитрий был лучшим хакером, какого я когда-либо знал. Прямо-таки гениальным. Сейчас бы мне очень пригодилась его помощь.

Но он, конечно, оказался недосягаем. Как всегда. В какой уже раз весь мир ополчался против меня.

Некоторое время я сидел в нерешительности, предаваясь мрачным мыслям, как вдруг по каким-то причинам мне снова вспомнилось имя Рето Хунгербюля. Если подумать, в его сейфе хранились довольно нечистые дела. И стоило задать себе вопрос, что, собственно, известно об этом человеке.

Я взялся было за телефон, но потом сообразил, что этот звонок, пожалуй, надёжней будет сделать из автомата, чтобы невозможно было определить номер звонившего.

Я даже нашёл телефонную будку, из которой ещё не выкрали телефонную книгу. Что, правда, не играло роли, поскольку номер телефона «Aftonbladet» был всё тот же.

— Будьте добры, газетный архив, Андерса Остлунда, — попросил я, когда мне ответил центральный коммутатор.

Меня соединили, но голос, который я услышал, принадлежал не Остлунду и не той ленивой пышногрудой практикантке.

— Андерс Остлунд здесь больше не работает, — объявил мне ворчливый женский голос.

— Быть того не может, — сказал я. — Я был у него вчера днём, и он работал.

Если иметь в виду то, что Андерс Остлунд понимал под работой.

Она обстоятельно откашлялась.

— Ну, я знаю только, что он увольняется в конце года, а пока отгуливает остаток своего отпуска. Вчера у него был последний рабочий день.

Увольняется? Андерс Остлунд, которому осталось до пенсии всего ничего?

Я повесил трубку с отчётливым чувством, что всё это не случайно.

<p>Глава 28</p>

Когда я вернулся в свой пансион, из кухни доносился громкий звук телевизора. С телевизором у меня нет ничего общего; он выбивает меня из колеи, и я потом не могу спокойно спать. Наверное, надо с младых ногтей привыкнуть к быстрой смене картинок, а у меня такой тренировки не было. Только я собрался укрыться в своей комнате, как вдруг из потока слов вы нырнуло., имя: «Профессор Хернадес Круз…»

Тут я должен был хотя бы взглянуть.

Вопреки моим ожиданиям, на кухне, вперившись в чёрно-белый телевизор на холодильнике, сидела не хозяйка, а худой мужчина с тёмной окладистой бородой. На нём была белая рубашка со складками на груди, какие обычно носят со смокингом, и он руками ел нарезанную ломтиками кольраби, что я определил лишь со второго взгляда и по запаху.

— Нобелевская лауреатка, — сказал он вместо приветствия и указал на экран.

— Да? — сказал я, глядя на тусклый экран. Ведущий, который показался мне смутно знакомым, и темноволосая, рослая и уже далеко не юная женщина сидели за треугольным столом друг против друга и вели беседу по-английски. Внизу шли шведские титры, значит, передача шла в записи, а не в прямом эфире.

— Задавались ли вы когда-нибудь вопросом, — со спокойными жестами говорила женщина, — как, собственно, возникает сексуальное притяжение?

Всё с ног на голову. Разве не задача интервьюера задавать вопросы, а её — отвечать на них? Но ведущий лишь двусмысленно осклабился и подыграл ей:

— Ну, я могу исходить, естественно, лишь из собственного опыта, но для меня сексуальное притяжение начинается с того, что я встречаю красивую женщину…

В студии раздался смех.

Бородач за кухонным столом вытер руку о брюки и протянул её мне.

— Вы новый жилец, не так ли? Меня зовут Толлар. Моя комната рядом с вашей.

Я поколебался, но пожал его руку.

— Гуннар Форсберг. — Я кивнул на экран. — И что здесь происходит?

— Старое интервью. — Толлар взял очередной ломтик кольраби. — Лет пять назад она получила награду в Англии. Тогда и давала интервью. На следующей неделе она приедет в Стокгольм.

— Понятно, — сказал я.

— Верю вам на слово, — улыбнулась темноволосая женщина, когда смех публики иссяк, — но я имею в виду другое. Я хотела знать, задавались ли вы вопросом, как сексуальное притяжение входит в вашу жизнь? Вспомните детство. Когда вы были ребёнком, девочки казались вам противными. Вид голой женщины был чем-то странным, если не отталкивающим. Одна только мысль о «мокром» поцелуе была вам омерзительна. Вы наверняка уже тогда замечали, что член у вас время от времени затвердевает, но мысль воткнуть его в таком состоянии в тело другого человека была вам крайне отвратительна. Как я уже сказала, так было с вами в возрасте лет восьми или десяти. Несколько лет спустя всё приняло совершенно другой оборот…

— Да. — с ухмылкой кивнул ведущий, — теперь я припоминаю совершенно точно.

Раздались отдельные смешки. Видимо, он воспринимал этот разговор не особенно серьёзно.

— Правда? — продолжала София Эрнандес Круз. — И вот я вас спрашиваю: что же произошло?

— Я думаю, это как-то связано с гормонами.

206

— Без сомнения, но как именно? Как это функционирует? Не правда ли, весь вопрос в том, как эти гормоны воздействуют на наши мысли — ибо они делают не что иное, как оказывают это влияние. Начинается половое созревание, и вдруг мы находим персон противоположного пола, которые ещё за год до этого были для нас просто пустым местом, интересными, притягательными, неотразимыми — и именно потому, что они принадлежат к другому полу! Но как это функционирует? Как химическое вещество приводит нас к тому — ибо гормон есть не что иное, как химическое вещество сложного строения, — что мы начинаем думать совершенно иначе? У нас возникают совершенно новые потребности? И что нам это говорит о природе нашего сознания? Вот предмет моей работы.

— Вы описываете гормоны так, будто речь идёт о каких-то опасных наркотиках.

София Эрнандес Круз откинулась назад и многозначительно улыбнулась, будто получая удовольствие от того, что её собеседника наконец осенило.

— Да, — сказала она. — А разве нет?

Толлар вскочил и убавил звук, когда передача прервалась рекламой.

— Ну, что вы на это скажете? — спросил он.

— Интересно, — ответил я, думая о бумагах, которые я нашёл в сейфе Рето Хунгербюля.

— Только-то и всего?

— А вы чего от меня ждали?

— У вас перед глазами судьба человечества, а вам ничего не приходит в голову, кроме «интересно»?

— А разве судьба человечества не интересна? — ответил я встречным вопросом. Он явно был чокнутый; мне только было пока неясно, до каких пределов. На всякий случай я счёл уместным умолчать, что судьба человечества мне абсолютно безразлична. Меня интересовала судьба только одного-единственного человека.

Он кивнул в сторону немого экрана и сказал, торопливо жуя:

— Я знаю это интервью. Они уже пару раз его передавали после того, как ей присудили Нобелевскую премию.

Сейчас она как раз будет объяснять, как она работала. Что она замеряла у студентов, ни о чём не подозревающих, гормональный уровень и мозговую активность, показывая им в это время порнографию.

— Это больше похоже на развлекательный эксперимент.

— Это эксперимент с человеческим сознанием. Вот о чём идёт речь. Человеческое сознание приводится под контроль при помощи сексуально-магических практик, — у Толлара участилось дыхание, и он принялся жевать ещё энергичнее. Он размахивал руками в сторону экрана. — То, чему здесь люди так активно хлопают, не что иное, как сатанизм.

— Да? — сказал я. Такие откровения меня всегда приводят в ступор. Было видно, что у него какое-то серьёзное повреждение крыши, но когда знакомишься с конкретными проявлениями этого повреждения, поначалу теряешь дар речи.

— Чтобы я всё правильно понял, — спросил я через некоторое время, — вот та одежда, в которой многие женщины ходят по городу, как только начинаются первые тёплые дни, это тоже сатанизм?

Его брови поднялись. Гримасы остальной части лица были скрыты его дикой лохматой бородой.

— Вы иронизируете, — определил он. — Вы веселитесь, потому что не понимаете, какой план скрывается за этим.

— Но я сильно подозреваю, что вы его понимаете.

— На самом деле это совсем нетрудно. В конце концов, сатане доставляет удовольствие недвусмысленно возвещать о своих намерениях. Что он, кстати, обязан делать, ибо если он нас обманывает, то его достижения после этого не считаются. Мы должны с открытыми глазами бежать к собственной погибели, чтобы наши души принадлежали ему.

Он явно относился к тому сорту сумасшедших, которые подводят под своё безумие убедительную систему. Я взял стул и сел.

— Тогда расскажите мне, как выглядит этот план. Мне всегда хотелось это знать.

Он подвинул ко мне тарелку с кольраби и жестом пригласил меня угощаться. Видимо, высшее проявление доверия. Я взял самый маленький кусочек, потому что мне пришлось бы соврать, если бы я взялся утверждать, что сырая кольраби относится к моим любимым лакомствам.

— Вот вы упомянули легко одетых женщин, — объяснял мне Толлар устройство мира. — Но задумайтесь, кто их одевает? Модельеры. Юбки всё короче, вырезы всё глубже, облик всё более вызывающий. За этим кроется план сексуализировать общество. Для чего? Чтобы усилить нашу животную природу — раз, чтобы мы вели себя как животные: это то, что сатане нравится всегда. — Толлар при всём желании не походил на человека, у которого в жизни хоть однажды был секс, не говоря уже о достаточном опыте. — И второе, чтобы подготовить почву для таких экспериментов, как этот. Наше общество сексуализируется уже несколько десятилетий. Наши ценности полностью пришли в упадок. Поэтому и присудили этой женщине даже Нобелевскую премию, вместо того чтобы гнать её прочь за её опыты!

— За присуждением, в конечном счёте, тоже кроется сатана? — догадливо предположил я.

— Конечно. Ведь это, так сказать, канонизация этой женщины. Теперь она может продолжать и расширять свои эксперименты с общего благословения, и сатана приблизился к своей цели — овладеть человеческим сознанием — так близко, как никогда.

— И почему это так важно для него? Мир ведь и без того в его руках. Разве не скучно ему станет, когда не надо будет больше плести интриги, а достаточно лишь нажать на кнопку?

— Это слишком человеческий подход. Мы всегда хотим развлечений, увеселений, действия — и поэтому нас всё легче заполучить. Но сатана ведь хочет добиться того, чтобы мы сами выбрали его, сознательно, и когда мы это сделаем, мы будем принадлежать ему на все времена. Тогда он победил.

— Ух ты, — сказал я. — Тогда и в самом деле многое поставлено на кон.

Толлар кивнул с серьёзным выражением, какое обычно носят на лице страховые агенты.

— Всё, сосед, — сказал он. — На кон поставлено всё.

Такое изобилие открытий, потрясающих основы мироздания, необходимо было сперва переварить, с этим Толлар не мог не согласиться. Когда я объяснил ему, что удаляюсь к себе в комнату и хочу всё это обдумать, он лишь улыбнулся знающе и отпустил меня милостивым кивком головы.

Мне на самом деле необходимо было подумать. Я достал свою ночную добычу из-за шкафа, куда я из осторожности припрятал документы, разложил все на кровати и попытался в них разобраться. Но почему-то никак не мог сосредоточиться. Я слишком мало спал, весь день ничего не ел, и в голове у меня вертелись совсем другие вещи.

Например, я опять некстати вспомнил времена с Леной. Прежде всего ночи с ней. Хоть речь и шла о сексуализации — да, моё тело жаждало дать волю своей животной природе. У меня всё болело, так я истосковался по этому, И тут я читаю, что серия опытов под общим проектным названием РАСПУТИН имела целью создать средство не для повышения потенции, а для повышения сексуальной возбудимости. Кому могла прийти в голову эта умопомрачительная идея разработать средство, которое сделает человека ещё похотливее, чем он есть от природы? Разве человек снова и снова не ищет освобождения от сексуального напора? Разве сексуальное влечение между полами не то, что терзает и мучает нас, за исключением тех редких случаев, когда мы можем этому напору сдаться?

Невозможно было трезво размышлять о таких предметах; тем более невозможно при помощи размышлений стремиться что-то изменить в том положении, в каком я находился. Хоть мне и было ясно, что с Леной у меня не выйдет ничего хорошего, мне всё же смутным образом хотелось, чтобы вышло. Мне хотелось, чтобы она была здесь. Мне хотелось… я сам не знал чего.

Я достал записную книжку и отыскал в ней номер телефона старой подруги Лены, которая оказалась на месте и ещё помнила меня. Она с готовностью дала мне новый номер Лены.

— Её фамилия теперь Новицкая, и у неё трёхлетний сын Свен.

— И как она живёт? Подруга помедлила.

— Честно говоря, мы потеряли друг друга из виду. У нее семья и всё такое, ребёнок отнимает много времени… Если ты хочешь позвонить, лучше всего сделать это между четырьмя и пятью. До этого она гуляет с малышом, а после этого приходит домой муж, и тогда ей опять некогда.

Но я всё равно позвонил тут же. Отозвался автоответчик. Неприятный мужской голос объяснил, что я позвонил семье Новицких. Новицкие, что это вообще за фамилия?

Я читал о жизни нобелевского лауреата профессора Софии Эрнандес Круз, но никак не мог сосредоточиться, принял душ, читал дальше и опять не мог сосредоточиться. Я смотрел на кусок полиэтилена на Окне, как он то надувался, то снова становился вялым, а потом опять надувался…

Мне вспомнилась Кристина. Наверное, она сидит сейчас в такой же дыре, как эта. Только ей еще хуже, потому что я в любой момент могу встать и уйти, а она нет.

И каким-то образом эти бумаги должны вывести меня на её след.

Я подвинул к себе очередную стопку бумаг. Синдром ювенильной агрессии, сокращённо СЮА. Об этом я прежде не слышал, но звучало впечатляюще и будило во мне собственные детские воспоминания, от которых я бы лучше отказался. Не только на сегодня, но на всю оставшуюся жизнь. Лютые драки на каменистых площадках, проходившие со смертельной жестокостью и озлоблением. Злорадные ухмылки на лицах мальчишек, которые были больше и сильнее тебя и давали это почувствовать. Ножи, сверкнувшие на солнце, смертельный страх, пронизывающий насквозь, страх перед тем, что будет преследовать тебя, быть может, до конца дней.

Детство, если опустить все позднейшие озарения, ужасное время. Жуткий отрезок жизни. Если бы была возможность вернуться в свои двадцать лет, можно было бы ещё подумать. Но ещё раз стать двенадцатилетним? Восьмилетним? Не приведи Господь.

Стопочка бумаги представляла собой наброски нескольких статей на тему СЮА, они были полны специальных терминов, сносок, формул, графиков и запутанных фраз. Насколько я мог понять, новые исследования показали, что агрессивность мальчиков-подростков не имеет никакой связи с их характером или жизненными обстоятельствами, это болезнь, вызванная гормональной неуравновешенностью. Может ли она выровняться в организме созревающего мальчика или нет, предопределено генетически. Те, у кого она остаётся, страдают СЮА и нуждаются в соответствующем медикаментозном лечении.

Всё это было явно недавнее открытие. Передо мной был план, каким образом следует ознакомить мир с этим открытием.

Кто-то ксерокопировал календарь будущего года и вручную отметил на нём сроки публикаций нескольких статей, но потом снова перечеркнул или поставил рядом вопросительные знаки. В одном письме, датированном 20-м октября, фирма «Рютлифарм» приглашала на симпозиум на тему СЮА в Акапулько и обещала возместить расходы на проезд, проживание и питание. Всё поле бледноватого оттиска было испещрено пометками к телефонному разговору от 16 октября, в котором речь шла, по-видимому, о том, чтобы отменить мероприятие.

Между распечатками лежал простенький листок из блокнота, светло-жёлтый, с нежными красными линиями, и на этом листке кто-то — можно было предположить, что Рето Хунгербюль, — набросал по-немецки что-то вроде списка дел.

СЮА.

Напомнить П, что мы должны держать РК в настроении.

Результаты июля—сентября:

— неудовлетворительные, недостаточно чёткие

— продумать: другой способ тестирования? где? как?

— как продержать Базель в стороне до последнего?

Ф должен взять на себя на один вечер СЭК, я с П поеду

к РК.

Дать СЭК расписание!

Я читал эти заметки с той знакомой благодатной щекоткой в животе, которой мне так давно не хватало. Рукописные пометки чужих людей: нет ничего более притягательного. Как будто заглядываешь прямо в мысли человека.

Эти заметки Хунгербюль писал для себя, чтобы упорядочить мысли, ничего не упустить и правильно расставить приоритеты своих решений. То обстоятельство, что я, как посторонний, с трудом понимал, о чём идёт речь, делало эту картинку ещё притягательней.

П, Ф, РК и так далее были сокращения имён, это ясно. Я мог бы написать руководство по расшифровке личных заметок, и одной из первых закономерностей было бы то, что фамилии людей почти всегда обозначаются заглавной буквой.

СЮА означает синдром ювенильной агрессии. Рето Хунгербюль, руководитель шведского представительства «Рютлифарм», явно читал результаты тестовых испытаний, которыми был недоволен. И об этом, конечно, не должны были узнать в центральном офисе. У него были тайны от вышестоящего начальства, это однозначно.

И СЭК, сдавалось мне, не могло быть ничем иным, как инициалами Софии Эрнандес Круз.

Она ему мешала. И желал бы я хотя бы смутно догадаться, в чём именно.

Между тем уже было четыре часа. Я ещё раз позвонил Лене.

— Новицкая, — ответил её голос.

Я чуть было не положил трубку, но потом всё же сказал:

— Алло, Лена. Это я, Гуннар.

Я услышал, как она задохнулась.

— Гуннар? — Это звучало так, будто её пробрала дрожь. — Гуннар, неужели… Откуда ты звонишь?

— Я снова на воле. С позавчерашнего дня.

— Хорошо. Рада за тебя. Я… Ты ведь знаешь или нет? Что я замужем и так далее?

— Как не знать, ты же назвала свою новую фамилию, — сказал я и почувствовал в собственном голосе нечто такое, чего, я надеюсь, она не расслышала. — А скажи… Не могли бы мы тем не менее встретиться? Ненадолго?

— Встретиться? — повторила она. — Не знаю. Это так неожиданно… — На заднем плане послышался грохот и стук, затем детский рёв. — Свен! — крикнула Лена в сторону. — Что ты там делаешь? — Она с изнеможением вздохнула: — Один момент, ладно?

Я упал на спину на кровати и слушал, как где-то в глубине квартиры она уговаривает своего ревущего сына. Что же будет? Нет, в постель со мной она не ляжет. Кто угодно, только не Лена. У неё теперь семья, которую она всегда хотела иметь; она не станет рисковать ею ни за что на свете.

Дверь закрылась и приглушила детский рев. Шаги, и она снова взяла трубку.

— Гуннар? Ты ещё здесь?

— Хочешь, я отгадаю: твой муж будет против.

— Да. Нет. Конечно, разумеется, — вздохнула она. — Но сейчас всё равно не получится. Свен заболел, и я сижу с ним дома. А то бы мы могли встретиться днём где-нибудь в кафе или ещё где… Знаешь, обычно с ним легко. Если я встречаюсь с подругой и он при мне, ему достаточно дать книжку с картинками и какой-нибудь леденец, и тогда это самый спокойный ребёнок на свете.

Я скривился. Ну что я за идиот! Она вообще даже не думала больше о том, что мне мерещилось в моих навязчивых видениях. А сидеть в кафе с бывшей возлюбленной и её самым спокойным на свете ребёнком — на это у меня, по правде говоря, не было времени.

— Ну ладно, — сказал я, стараясь теперь закруглиться с разговором. — Это у меня была дурацкая мысль. Что только не взбредёт в голову человеку, который всего два дня как из тюрьмы и немного растерялся.

— М-м-м, да, я понимаю, — пробормотала она, но мысленно, казалось, была где-то далеко. — Гуннар, я вспомнила, ведь у меня всё ещё твои журналы. Может, послать их тебе? Я могла бы это сделать. Я насторожился.

— Какие ещё журналы?

— Ну, вся твоя подписка, — удивлённо ответила Лена, и в эту минуту я и сам вспомнил то, что было сто лет тому назад.

Когда передо мной замаячила возможность ареста, я не только потащил Лену в банк для оформления ячейки, но и попросил её продолжить мою подписку на специальные журналы по технике наблюдения и охранным системам. Речь шла об одном немецком и двух американских журналах, малодоступных, на которые не подписывалась ни одна шведская библиотека, за исключением разве что библиотеки криминальной полиции. Старые выпуски уже практически невозможно раздобыть, а именно они-то зачастую и бывают нужны. Тогда я думал, что с помощью этих журналов быстро смогу снова войти в курс современной техники, чтобы быть в форме и отвечать новым вызовам моей профессии.

— Ты что, все их сохранила?

— Да не так уж их много. По четыре номера в год у американских журналов, к тому же они совсем тоненькие, несопоставимо с ценой.

— Но ты ведь вышла замуж, у тебя родился ребёнок и так далее… — Я даже начал заикаться.

Голос у неё был тихий, почти нежный.

— Гуннар, — сказала она, — но ведь я тебе это обещала.

— Да, — сказал я, и у меня защипало в глазах.

— Это всего одна картонная коробка, Гуннар. Если ты дашь мне адрес, я тебе её пришлю.

Я был настолько растерян, что согласился. Да, пусть она пришлёт мне журналы. Мне, правда, было ясно, что сейчас у меня не останется времени на их чтение, ну и что, пусть… Я продиктовал ей адрес моего пансиона, она записала и для верности повторила его ещё раз, и ни одна лампочка тревоги не зажглась в подкорке обычно такого недоверчивого человека.

После разговора я ещё долго сидел, смотрел на мобильный телефон в руке и пытался понять, что во мне происходит.

Совершенно ничего не понять. Я снова взялся за бумаги из сейфа Хунгербюля, перелистывал их и понемногу начал чертыхаться. Проклятье, мне требовалась дополнительная информация! Мне позарез нужен был Димитрий!

И мне необходимо было что-то съесть. В животе царила гулкая пустота. Лучше всего заскочить в китайскую закусочную, которую я приметил в двух кварталах отсюда, и взять пару порций чего-нибудь с рисом. Только я собрался встать и взялся за кошелёк, как зазвонил мобильник.

— Ну, что?

Естественно, Ганс-Улоф. Слышно было как сквозь ветер. Хрипы, всхлипы, завывание.

— Эй, я не понимаю ни слова, — перебил я поток его шумов. — Ещё раз с начала и, пожалуйста, медленнее.

— Кристина только что звонила, — крикнул он. — Она стоит в телефонной будке в Сёдертелье! Я должен её забрать!

<p>Глава 29</p>

— Забрать? Кристину? — непроизвольно закричал я. — Она что, свободна?

— Да! — всхлипнул Ганс-Улоф. — Она убежала от них! — Он задыхался. На заднем плане хлопали двери, шуршали по гравию шаги. — Что мне теперь делать? Я выезжаю в Сёдертелье, да? Она в телефонной будке на углу Перси-гранд и Хсглофгатан. Мне надо посмотреть по карте… Заехать за тобой в отель?

— Я больше не в отеле, — рассеянно ответил я. Сила моей физической реакции на такой поворот дела ошеломила меня самого. Сердце колотилось так, будто хотело сокрушить мне рёбра. В ушах шумело. Мозг был ареной беспорядочной давки мыслей и чувств.

— Больше не в отеле? — эхом повторил Ганс-Улоф. — Как же так?

— Ганс-Улоф, я не понимаю. Я не понимаю, что всё это может значить.

— Она свободна, Гуннар! — выкрикнул он. Захлопнулась дверца автомобиля, и его голос без перехода зазвучал из тишины салона машины. — Кристина ждёт меня! Она ждёт, что я её заберу и что кошмару придёт конец.

Но как похитители могли отпустить ее, и именно сейчас? Что разыгрывается за кулисами? Или ей действительно удалось сбежать? В случае, если…

— Поезжай как можно скорее, — сказал я. — Хватай её, сажай в машину и езжай куда-нибудь, но только не домой! Слышишь, Ганс-Улоф? Ни в коем случае не домой.

— Что?

— Если она сбежала, они пустятся за ней в погоню, понимаешь? Ждите где-нибудь, пока я доберусь до вас.

— А? Хорошо, я так и сделаю. И где?

— Неважно где. В каком-нибудь отеле. Откуда я знаю. Созвонимся. Езжай же наконец, слышишь? — прикрикнул я, поскольку всё ещё не улавливал шума мотора.

Он завёл мотор, и я услышал шорох шин по гравию.

— А ты? Ты не приедешь туда?

— Приеду, но пойми ты, нас ни в коем случае не должны видеть вместе. Может, это всего лишь трюк. Может, они что-то заподозрили. Возможно, они знают, что кто-то побывал ночью в «Рютлифарм».

И, может быть, они знали о родне Ганса-Улофа больше, чем нам хотелось бы.

«Возможно, они знали об этом от Кристины», — сообразил я.

— А, — с тревогой сказал Ганс-Улоф. — Слушай, тут такое движение. Наверное, я должен оборвать наш разговор.

— Да, только не попади в аварию. Езжай и хватай её. — Я вспомнил ещё кое-что. — Скажи, ты не дал ей свой мобильный номер?

Ганс-Улоф запнулся.

— Эм-м… нет. Об этом я не подумал.

— Вот и хорошо, — сказал я. — Хорошо, что ты не подумал об этом.

Кажется, до него дошло, что я имел в виду. Я отключился.

Я натянул ботинки. Такси, соображал я, завязывая шнурки. Сколько это может стоить? Сёдертелье, это добрых двадцать километров. Крон пятьсот, если не больше. Наверняка цены на такси теперь совсем не те, что до тюрьмы. Я быстро запихал в тайник все документы и нагрёб денег, купюрами в две тысячи, сотнями и пятидесятками.

И молнией вылетел наружу. Там давно уже было темно. Ледяной ветер гнал по ущельям улиц заплутавшие снежинки, и они вспыхивали в свете фонарей и проезжающих машин. У меня мороз прошёл по коже при мысли о Кристине, которая сейчас, наверно, топчется где-нибудь в одежде, рассчитанной на середину октября, и мёрзнет в ожидании отца. Потом до сознания дошло, что я опять представляю её себе восьмилетней девочкой с хвостиком. А ведь ей уже четырнадцать; сообразит укрыться где-нибудь от холода.

Такси нигде не видно. Я бежал вдоль Розенлундсга-тан, озираясь и ругаясь на чём свет стоит. Вот стоянка такси, но пустая. Двое мужчин с кейсами ждут, подняв воротники.

Про такси можно забыть. Но тут уже было два шага до станции метро Сёдра.

Пробивая билет, я уже слышал внизу шум подъезжающего поезда. Я ринулся вниз по лестнице и в последнюю секунду вскочил в последний вагон, который был даже пуст. Причина, правда, крылась в одиноко храпящем бродяге, который обмочился так обильно, что под ним плескалась лужа; от адской вони некуда было деться, как только двери закрылись и хорошо протопленный поезд снова пришёл в движение. Я счел за лучшее тоже перебраться в другой вагон, забитый скандалящими парочками, агрессивными подростками и ворчливыми стариками.

Как только поезд метро вынырнул из подземелья на волю, он начал понемногу освобождаться на остановках, изматывающих нервы своей многочисленностью и длительностью стоянок. Со временем я даже смог сесть у окна и смотреть, как свет, падающий из окон поезда в темноту, скользит по заснеженным холмам и худосочным соснам. Каждые несколько минут я проверял, включён ли мой телефон, есть ли здесь приём, нет ли сообщения, которое Ганс-Улоф мог наговорить на голосовую почту, когда я ехал по туннелю. Я пока не стал ему звонить. Вдруг он стоит в пробке. Вдруг он занят, а я помешаю. Нет, не сейчас. Хотя мобильники и удобны как раз для таких случаев, как этот.

Незадолго до Рённинге в моём кармане зазвонило.

— Да?

Это был, естественно, Ганс-Улоф.

— Алло, — сказал он замогильным тоном.

— Ну что?

— Я не знаю, что мне делать.

— Почему? Что такое?

В его голосе слышалась дрожь.

— Я больше не могу. Я не вынесу. Гуннар, прошу тебя… Пока он это говорил, перед моим внутренним взором возникла жуткая картина, снимок из газеты: маленькая девочка в луже крови, зверски убитая. Она уже не маленькая девочка! — напомнил я себе, но мне с трудом удалось усидеть на месте, а не долбануть, например, кулаком в стекло. Я сделал глубокий вдох и постарался, чтобы мой голос звучал, как у психиатра.

— Ганс-Улоф? Пожалуйста, скажи мне, в чём дело. Ты её нашёл?

Пауза.

— Нет, — сказал он.

До сих пор я ещё на что-то надеялся, вопреки здравому смыслу, и теперь всё было разрушено в прах.

— Ты где? — бесцветно спросил я.

— Но она здесь была, — сказал он.

— Что?

— В телефонной будке. Она здесь была.

Это звучало ужасно. Казалось, он на грани потери рассудка.

— Ганс-Улоф, ты где? В Сёдертелье?

Стояла тишина, и я решил было, что связь прервалась, но потом он сказал:

— Да.

Тон не предвещал ничего хорошего. Возможно, мне придётся беспокоиться не только о Кристине, но и о её отце.

— Я подъезжаю на метро, — сказал я. Это был риск и нарушение моих собственных правил безопасности, но деваться некуда. — Ты можешь подъехать к станции?

Его ответ донёсся откуда-то издалека, и я не мог с уверенностью сказать, был ли это лишь технический феномен.

— Да. Станция метро. Всё понял.

Поезд ехал тем медленнее, чем ближе подходил к Сёдертелье, по крайней мере, мне так казалось. Я давно стоял у двери и смотрел в холодное окно, пытаясь что-то разглядеть в темноте, пресекаемой уличными фонарями. Кое-что казалось мне знакомым, но многое уже нет. Все было так давно. Я часто ездил этой дорогой, когда мы с Ингой здесь жили. В кармане моей зимней куртки иногда бывало по-настоящему много денег, и тогда я тоже не мог усидеть последние километры на месте. Целые дни я проводил в Стокгольме, взламывая квартиры, — дело, которое днем осуществить было гораздо легче, чем ночью, — и сбывая добычу одному скупщику краденого. Примитивный способ получения денег, но тогда я ещё не знал лучшего. Я таскал столовое серебро, громоздкие картины и переносную радиоаппаратуру, не догадываясь, что если бы я вместо побрякушек жены прихватил календарь с расписанием встреч её мужа и продал кому надо, то гораздо легче мог бы заработать в десятки и сотни раз больше.

Я был молод и полон решимости пробиться к своему счастью. К нашему счастью. Теперь я знаю, что тогда было лучшее время моей жизни. Знать бы мне это тогда.

Мысль о том, что Кристину, мою племянницу и последнюю из родных, могли держать в плену не где-нибудь, а именно в этом шведском местечке, прямо-таки оскверняла мои воспоминания. Уже за одно это, поклялся я, кто-то жестоко поплатится.

Наконец-то поезд подкатил к станции, конечной на этой линии. Я вышел из вагона первым и растерялся, оглядевшись. Я давно здесь не был, это ясно, но не ожидал, что всё изменится настолько, что я буду чувствовать себя здесь совсем чужим. Меня окружала обширная площадь, посыпанная гравием, молодые деревья боролись с лютой стужей, а от старого вокзала электрички осталось только маленькое белое строение, в котором, возможно, по-прежнему продают билеты и стоит несколько скамеек для ожидающих. Я посмотрел в ту сторону, где был когда-то наш дом. Так мы его называли, хотя у нас там была лишь мансарда: три комнаты, кухня и ванная. Я постарался не думать о том, что Инга после своего замужества появилась там всего один раз.

Серый «вольво» тихо и пришибленно стоял у обочины неподалёку от станционного здания. Ганс-Улоф едва взглянул на меня, когда я сел рядом. Он держал в руках какую-то тряпочку.

Повязка на лоб, понял я, когда мои глаза привыкли к сумраку. На ней были вышиты два оленя.

— Это Кристинина? — спросил я. Ганс-Улоф кивнул.

— Валялась в телефонной будке, — он боролся с рыданиями и ни за что на свете не хотел проиграть в этой борьбе. — Я опоздал.

Я потёр ладонями лицо. Не хватало только, чтобы он сейчас свихнулся.

— Почём тебе знать. Может, все это было только трюком похитителей, а больше ничем.

Ганс-Улоф резко повернулся ко мне.

— Ты думаешь?

— Нет смысла отпускать Кристину сейчас. И чтоб она смогла сбежать как раз теперь, после двух месяцев плена, я тоже представить себе не могу.

Ганс-Улоф поднял повязку.

— А это?

— Этого я тоже не понимаю, — признался я. Я смотрел в окно, разглядывая прохожих, которые расходились от станции, втянув головы в плечи. — Честно говоря, я совершенно сбит с толку.

Он оглядел меня с таким выражением, значение которого я не мог истолковать.

— Я обежал там все улицы, — сказал он, — я спрашивал у людей, я звонил в двери… — Он помедлил. — И обнаружил такое, что ты должен увидеть своими глазами.

— Что именно? Он завёл мотор.

— Это недалеко.

Больше из него ничего нельзя было вытянуть. И я не стал допытываться. Он вёл машину очень скованно, заставляя меня нервничать, но свернул в другую сторону от «моего» Сёдертелье и поехал в направлении Вэстергард, где дома отделены от улицы высокими живыми изгородями и практически не видно ни души.

— Ни в коем случае нельзя, чтобы нас видели вместе, — напомнил я ему.

— Знаю, — ответил он.

Мы подъехали к маленькому скверу, который походил на пустую лужайку. Там, у автобусной остановки, одиноко маячила телефонная будка.

— Это здесь, — угрюмо сказал Ганс-Улоф.

Он проехал мимо и поднялся немного в гору до узкой улицы под названием Эппельгрэнд. Там он остановился у обочины, выключил фары, заглушил мотор и указал мне на противоположную сторону. Там стоял таунхаус на три семьи. Фасадом он был обращен к долине, и из его окон наверняка открывался живописнейший вид на озеро Маснарен к югу от Сёдертелье. Дом был окружён высокой каменной стеной не ниже двух метров. По шведским масштабам — настоящая крепость.

— Вот. Видишь ворота?

— Да.

— Поди туда и взгляни на табличку звонков, — сказал Ганс-Улоф. — Но будь осторожен.

Я был осторожен. Вышел из машины, направился назад, пересёк улицу в самом тёмном месте, одинаково удалённом от редко стоящих фонарей, и по другой стороне улицы снова побрёл вверх, так медленно, как только мог, пока не дошёл до дома с высокой каменной оградой. У ворот я нагнулся, делая вид, что поправляю брюки. Табличка звонков освещалась изнутри, и надписи на ней были чёткими. Их было три. Три фамилии.

Одна из них: Рето Хунгербюль.

<p>Глава 30</p>

Казалось, Ганс-Улоф хотел сломать руль голыми руками. Костяшки его пальцев побелели, и я сомневаюсь, что дело было только в свете уличных фонарей.

— Как ты думаешь, что это значит? — спросил он не дыша, как мне показалось, и вопрос завис в темноте его машины и парил, не желая растворяться. И у меня было такое впечатление, что Ганс-Улоф так и не начал дышать.

— Понятия не имею, — сказал я наконец.

— Ведь она там, внутри, да? Я невольно зарычал:

— Чушь. Рето Хунгербюль — шеф представительства международного концерна. Даже если он и имеет отношение к этому делу, то лишь как один из закулисных заправил. Но он не станет скрывать похищенную девочку у себя дома!

— А почему нет? — огрызнулся Ганс-Улоф. — Не сам ли ты всегда говорил: «Именно так и подумает каждый»? Если каждый подумает именно так, то это самое надёжное укрытие.

Я озадаченно разглядывал его. Меньше всего я мог ожидать в эти дни, что Ганс-Улоф использует против меня мои же доводы. Он был прав, да. Вообще-то, я и сам колебался лишь потому, что чувствовал себя премерзко. Я весь день не ел и так устал, что у меня всё болело, а в черепе стучало так, будто там орудовал целый батальон пещерных гномов с отбойными молотками.

— Ты прав, — признал я и кивнул, тряхнув головой, в чём тотчас же раскаялся. — Во всяком случае, взглянуть надо.

Ганс-Улоф смотрел в пустоту перед собой, и на шее его что-то двигалось — возможно, желваки ходили ходуном под кожей.

— Если ты этого не сделаешь, то сделаю я сам.

Я попытался представить, как мой тучный зять в чёрной лыжной маске поверх своего очкастого лица карабкается через каменную ограду, и даже хохотнул.

— Ты? И как ты собираешься это сделать?

Он наклонился в мою сторону, раскрыл бардачок и достал оттуда предмет, завёрнутый в серый платок. И протянул его мне.

— Вот с этим, например.

— Что это? — Глухое подозрение уже выдало мне, что это такое, но я отказывался верить догадке.

Ганс-Улоф повертел рукой так, чтобы платок соскользнул с предмета и обнажилась блестящая сталь. Это был пистолет. Черт возьми, у него была проклятая стрелялка.

Я сглотнул.

— Ганс-Улоф, — прошептал я, — не делай глупостей.

— Я не хочу, чтобы потом говорили, будто я не всё сделал для вызволения Кристины. В том числе и ты.

— Чёрт!

Он всё ещё нерешительно держал оружие в руке, и я, повинуясь импульсу, взял у него пистолет.

Можно удивляться, но хоть я и работал в незаконной отрасли, мне ещё не приходилось держать в руках огнестрельное оружие. Меня поразила его тяжесть. Оно пахло маслом — тяжёлая, холодная машинка со множеством царапин на металле. Она была не просто подержанной, а старой.

— Откуда это у тебя, чёрт подери?

Ганс-Улоф нерешительно теребил платок, в который был завёрнут пистолет.

— Я думал… Ну, если мне не удастся добиться твоего освобождения; на крайний случай… Я хотел что-то иметь, чтобы они не могли нас с Кристиной просто так… забить, как скотину.

— Но откуда? Откуда он у тебя?

— Купил.

— В Швеции не так просто купить огнестрельное оружие.

— Это и было непросто. — Он съёжился на своём сиденье. — Я был в порту, зашёл там в один жуткий бар. У всех спрашивал. Возможно, я вёл себя как идиот и заплатил слишком дорого, но мне было уже всё равно. То есть что такое сорок тысяч крон?

— Ты пошёл в бар, и тебе там кто-то просто продал ствол?

Сорок тысяч крон действительно было многовато. За такие деньги в кругу знающих людей можно было купить не только пушку, но в придачу к ней и руку, которая выстрелит в кого надо.

— Я был там несколько раз. И всегда спрашивал у человека за стойкой, и однажды он велел мне прийти на следующий день в определённое время с деньгами. Я так и сделал, и ещё на парковке со мной заговорил мужчина, который был уже в курсе. Понятия не имею, какой он был национальности. Югослав, я думаю. Или просто теперь всё валят на югославов.

Я повертел пистолет в руках. Он лежал в ладони как влитой, и это вызывало тревогу.

— Он действует?

— Вроде да.

— Что значит «вроде»? Ты его испробовал или нет?

— Я уезжал в лес, в старую каменоломню… Три раза выстрелил, а потом мне это показалось слишком громко. Слишком… жутко. — Он засунул платок обратно в бардачок, глянул на пистолет, а потом на меня. — Возьми его. Ты прав, я не гожусь для таких дел. Я не могу. Не могу защитить свою дочь с оружием в руках. Если и ты этого не сделаешь, то тогда не знаю.

Я рассмотрел пистолет поближе. На рукояти была оттиснута пятиконечная звезда и несколько букв — как я понимаю, кириллических. Рядом был рычажок, видимо, предохранитель; я оставил его как есть, в надежде, что это позиция блокировки. Мне удалось вынуть магазин; там было ещё семнадцать патронов. Я сунул оружие во внутренний карман куртки, и он тяжело оттянул материю. Теперь понятно, для чего нужна кобура.

— Ну ладно, — сказал я. — Я проберусь туда и посмотрю. Но не сейчас; только ночью.

После того как я поем чего-нибудь, проглочу аспирин и несколько часов посплю, я, может, и буду в состоянии пойти на такое дело; сейчас же наверняка нет.

— Ты не знаешь, что они там делают с Кристиной, — сказал Ганс-Улоф дрожащим голосом.

— То же самое, что все последние недели и месяцы, я думаю. Что поделаешь, Ганс-Улоф. Она так долго ждала; подождёт и ещё несколько часов.

Он с самообладанием кивнул.

— Как скажешь. Что ты собираешься делать? Первое, чего я не собирался делать — это посвящать

Ганса-Улофа в детали. То, что он обзавёлся огнестрельным оружием, действуя на свой страх и риск и ничего не сказав мне, говорило о том, что от него можно было ожидать буквально любой глупости. Я не должен был давать ему дополнительные наводки, а тем более уроки.

— А что я ещё могу сделать? Вернусь сюда ночью, войду внутрь и погляжу, — сказал я.

— Я тоже хочу быть здесь.

— Вот это совсем лишнее.

— Прошу тебя! Я буду стоять на шухере или как там это называется. Я всё равно не смогу спать, зная, что ты тут что-то предпринимаешь.

— Тогда тебе не надо, может быть, постоянно меня выспрашивать, — предложил я и задумался. Возможно, это была не такая уж и плохая мысль, чтобы Ганс-Улоф стоял на всякий случай здесь. Например, на случай, если я найду Кристину, освобожу, и мне кого-нибудь при этом надо будет держать под дулом: тогда она могла бы выбежать и броситься в машину, пока я там буду размахивать оружием, изображая из себя лихого героя.

— Ну хорошо, — сказал я. — Тогда приезжай на это же самое место. Скажем, ровно в четыре часа. Незадолго перед этим я войду внутрь. Если ты увидишь выбегающую Кристину, срывайся с места, хватай её и уноси ноги как можно скорей, договорились? Не думай обо мне, хватай Кристину и куда-нибудь уезжай с ней, только не домой. Ясно?

Он поморгал и кивнул.

— Да. Ясно.

— Я говорю со всей серьёзностью. Если я узнаю, что ты хоть на секунду задержался, чтобы дождаться меня, то сверну тебе шею.

Ганс-Улоф сглотнул.

— О'кей. Я это понял.

— Давай сверим часы. — Я сдвинул рукав куртки. — У меня без одной минуты половина седьмого.

— У меня минута после половины, — сказал Ганс-Улоф и подвёл свои часы. — В котором часу мне тебя забрать?

— Ни в котором. Я приеду один.

— Но как?

— Возьму сейчас машину напрокат. Не беспокойся; до сих пор я всегда добирался, куда мне надо. — Я повертел запястьем, поправляя рукав. — А тебе тоже надо поторопиться, чтобы успеть.

Он кивнул.

— Можешь не сомневаться. Буду здесь ровно в четыре.

— Нет, я имею в виду сейчас. Тебе пора ехать домой. Вдруг они снова позвонят. Как раз сегодня.

Он выпучил на меня глаза, и ему понадобилось пугающе долгое время, чтобы сообразить.

— А, да. Они могут позвонить. Ты это имеешь в виду. Я ощупал оружие у себя в кармане.

— Просто высади меня у какой-нибудь станции.

Он высадил меня в Рённинге. По дороге в Стокгольм я позвонил по нескольким номерам из своей записной книжки. В прежние времена я знал несколько прокатов автомобилей, которые не задавали лишних вопросов, и, как оказалось, одна из этих контор ещё действовала. Я отправился туда и арендовал у них самую неброскую машину, какая только у них оказалась, тёмно-красную японскую малолитражку с горбатым кузовом — такие машины предпочитают ремесленники. Я поехал на ней к себе домой, в Сёдермальм, нашёл парковку неподалёку от пансиона и набрёл на турецкую закусочную. Это было благословение небес. Я без колебаний вошёл внутрь, заказал себе самую большую порцию шаурмы с салатом и картошкой фри, а также всем, что ещё было на стойке, а к этому ещё бессовестно дорогое пиво, и всё это уничтожил без остатка с удовольствием, не поддающимся описанию. Отодвинув пустую тарелку и допив донный осадок из пивного стакана, я ощутил в животе благодатную тяжесть и заметил, что голова перестала болеть. Я расплатился и отправился домой.

Немного досадно было то, что третий постоялец объявился именно в этот вечер, чтобы в очередной раз воспользоваться комнатой в своих обычных целях. Самого его я не видел, но отчётливо слышал и его, и его женщину на протяжении времени, вызывающего зависть своей длительностью.

Я поставил будильник на без четверти три и лёг в постель. Женщина кончала с пронзительными воплями, которые, пожалуй, вырвали из сна половину квартала. Потом последовали хрипы, какие мог издавать разъярённый бык, и наконец всё стихло.

В следующее мгновение я отрубился.

И впервые в жизни — проспал.

Я вскочил в непроглядной тьме ночи с отчётливым чувством, что что-то не так. Не знаю, что меня разбудило; было совершенно тихо, с улицы не доносилось ни звука. Я нашарил выключатель, посмотрел на часы и понял, что не так: стрелки показывали без десяти четыре. Я опоздал больше чем на час. Я спал как убитый. Не мог даже припомнить, чтобы будильник звонил, но его кнопка каким-то образом оказалась нажатой, значит, я отключил звонок.

«Драматично ли это?» — размышлял я с сильно бьющимся сердцем. Да, это было драматично. Через десять минут мой зять, находящийся на грани безумия, займёт свою позицию в Сёдертелье и будет со жгучим нетерпением ждать, когда я появлюсь из дома управляющего «Рютлифарм», возможно, обнимая его единственную дочь.

Самым естественным делом на свете было бы позвонить ему на мобильник и предупредить. По крайней мере, это было бы самым естественным делом для человека, который не провёл последние шесть лет за решёткой вдали от всех технических и прочих новшеств. Что же касается меня, то моя реакция совершенно старомодно состояла в том, чтобы вскочить с постели со столь же безнадёжным, сколь и паническим «скорей, скорей!», прыгнуть в одежду и сломя голову бежать вниз по лестнице.

На бегу я удостоверился, что всё при мне: сумка с инструментами, ключ от машины, пистолет. Большой и тяжелый, он в такт шагам бил меня в грудь. Проклятье, как же это… по-любительски. И это ещё до начала самого, пожалуй, рискованного взлома во всей моей карьере! Но у меня перед глазами была только одна картинка: Ганс-Улоф, безумно вцепившийся в руль своей машины в ожидании, в то время как минуты вытягиваются в вечность… Наверняка он выехал из дома загодя и уже на месте. Сколько времени он сможет пробыть в ожидании? Как долго он сможет выдержать отсутствие всякого действия? Поскольку мы не договаривались встретиться перед этим, он будет думать, что я уже давно внутри. А я только что дошёл до машины. Часы показывали ровно четыре, когда я на рискованной скорости бешено рванул вдоль Хорнсгатан, уповая лишь на то, что не привлеку внимание полицейского патруля.

Когда я выехал из центра Стокгольма и уже без страха быть остановленным мог нажать на газ, я был настолько бодр, что вспомнил про мобильный телефон. Я достал его из кармана, включил и нажал на кнопку, которая автоматически набирала номер Ганса-Улофа. Всё казалось мне смертельно рискованным: я уже несколько лет не водил машину, тем более на такой скорости, а уж звонить при этом по телефону мне не случалось ещё ни разу в жизни.

Синтетически звучащий женский голос сказал, что вызываемый абонент в этот момент говорит по телефону или недоступен по каким-то другим причинам, и предложил мне оставить сообщение в ящике его голосовой почты. Пип!

Вот ещё. Какие телефонные разговоры мог вести мой зять в такое время суток? Может, это означало, что он как раз пытается со своей стороны дозвониться до меня? Вот уж об этом мы никак не договаривались, и у меня мурашки пробежали по спине при мысли о телефоне, который звонит у меня в кармане, когда я ночью крадусь по чужому дому, но в теперешнем состоянии от него можно было ожидать чего угодно. При случае я должен провести с ним серьёзную беседу, чтобы он понял, что можно, а чего нельзя.

Поскольку я не знал, насколько терпеливо меня будет выслушивать этот ящик голосовой почты, я выкрикнул на плёнку Гансу-Улофу лишь самые существенные факты: что я проспал, что я на пути к Сёдертелье и как раз проезжаю Фитья и чтобы он не делал ничего необдуманного. Затем я прервал связь и положил включённый телефон рядом с собой — на случай, если он мне перезвонит. Я понятия не имел, когда он услышит моё сообщение. Из инструкции к телефону мне припомнилось, что его аппарат должен посигналить ему, что в ящик пришло сообщение.

На дороге местами был гололёд, мела позёмка в свете фар, и тем не менее я мчался как безумный. Никакого звонка. Дозваниваться ещё раз у меня не хватало терпения; это казалось мне потерей времени. Вот уже и Салем, уже и Сёдертелье обозначен на щите как один из ближайших пунктов, наконец-то. Дело нескольких минут. Уж столько-то Ганс-Улоф потерпит. Вот уже и табличка на въезде в местечко. Я с трудом заставил себя сбросить скорость, пересёк тихий центр и свернул на улицу, ведущую в сторону Фэстергард.

Но уже издали я заметил, что тут что-то не так. Синий свет мигалок виден в ночи далеко, а тут, среди деревьев и домов, этих мигалок было видимо-невидимо.

<p>Глава 31</p>

Я остановился, вышел из машины и двинулся пешком навстречу тому, что ощущалось как катастрофа. Было так холодно, что через несколько шагов моя головная боль вернулась. Но я отметил её лишь краем сознания; мои мысли лихорадочно крутились вокруг вопроса: что, чёрт возьми, произошло? Даже если он не получил моё сообщение, даже если он больше не мог выдержать от нетерпения, он должен был всё-таки исходить из того, что я уже в здании и все, что он предпримет, подвергнет опасности как меня, так и Кристину.

И что он мог предпринять? Пистолет я у него забрал — я непроизвольно нашарил его, чтобы удостовериться в этом. Что же у него оставалось из вспомогательных средств? Мне ничего не приходило в голову, тем более с этой глухой пульсирующей болью в лобной и носовых пазухах, такой сильной, что на глазах выступали слёзы.

Я остановился на безопасном расстоянии, укрывшись за живой изгородью, и стал наблюдать за происходящим. Полиция, как всегда, когда дело касается богатых и могущественных, выступила по полной программе: целая армада оперативных машин, затопивших весь квартал голубым светом. Повсюду ограждения с переносными штативами и трепещущими на ветру пластиковыми лентами. Фары. Собаки. Снайперы в защитных касках и пуленепробиваемых жилетах. Короче, весь театр. Мне показалось неблагоразумным подходить ближе с нелегальным пистолетом в кармане.

Дом, на табличке звонков которого я видел имя Рето Хунгербюля, был ярко освещен. Свет горел во всех окнах, двери были распахнуты настежь, перед домом стояли люди в зимних пальто, надетых поверх пижам, и взволнованно дебатировали с полицейскими. Что тут случилось? Я щурился, прислушивался, стараясь составить себе картину. Где Ганс-Улоф? Не заметно было, чтобы в какой-нибудь из оперативных машин кого-нибудь допрашивали. В сторонке стояли две санитарные машины, но, насколько было видно сквозь матовые боковые стёкла, внутри ничего не происходило: санитарные бригады сидели, дружно зевая, в тёплых водительских кабинах и терпеливо выжидали.

Между тем из дома уже начали выводить людей в стоящие наготове полицейские автобусы. Это походило не на арест, а скорее на эвакуацию. Мужчины в масках с овчарками на поводках начали обыскивать дом.

Моя фантазия производила самые дикие картины. Уж не прикупил ли Ганс-Улоф себе, помимо нелегального пистолета, ещё более нелегальное помповое ружьё? Может, он, с дикими криками, бешено паля во все стороны, прорвался в дом и окопался с заложниками в квартире управляющего «Рютлифарм»?

Полная чушь, сказал я себе. Кто угодно, только не мой зять.

Мимо проехала машина и остановилась перед первым полицейским заграждением. Из неё вышли двое мужчин, в которых легко узнавались репортёры, даже если бы они не были увешаны своей аппаратурой: быстро и бесцеремонно, но в то же время как-то даже скучающе они зашагали к дому и лишь неохотно затормозились перед задержавшим их полицейским в пуленепробиваемом жилете. Тут же сунули полицейскому микрофон, и он отмахнулся, указав куда-то на задний план. Репортеры разделились. Тот, что с микрофоном, должно быть, отправился на поиски того, кто выдал бы им разрешение на вход, а второй взял фотоаппарат и начал снимать место события — людей, которые мёрзли среди машин, выдыхая в ночь белые облачка пара, мужчин со стрелковым оружием, которые с мрачным видом стояли в ожидании.

Не переставая фотографировать, репортёр пятился всё выше вверх по улице, видимо, стараясь захватить в объектив всю сцену целиком. Я выступил из темноты живой изгороди и вошёл в световой конус уличного фонаря, так что репортёр должен был меня заметить.

— Привет, — сказал он, покосившись на меня. — Вы не знаете, что здесь случилось?

— Понятия не имею, — ответил я. — Но если и вы не знаете, то из утренней газеты я этого тоже не узнаю, а?

Он перестал фотографировать.

— Завтра утром — точно нет, утренние газеты уже развозятся. Самое раннее — в вечерних выпусках. Если тут что-то стоящее.

— А когда вы узнаете, стоящее ли это?

— Пока, как видите, только выспрашиваю, — сказал он. У него были широкие плечи, хотя это могло казаться из-за зимней куртки, и лицо, испещрённое мимическими морщинами. — А вы здесь живёте, в этом районе? Немного рановато для прогулки, а? И холодновато.

— Холода я не боюсь. А живу я вон там, — я сделал неопределённое движение рукой в сторону центра Сёдертелье и заявил; — Раньше я работал пекарем. С тех пор всегда встаю в половине третьего и ничего не могу с этим поделать.

— Да, это досадно, — сказал он без интереса, возясь со своим фотоаппаратом. — Полиция говорит, будто поступил звонок, что тут заложена бомба. Как вы думаете, это так?

Я присмотрелся к тому, что он делает. К своему удивлению, я увидел, что его прибор исполнил старую мечту всех фотографов: чтобы сразу видеть сделанный снимок, прямо на маленьком экране на задней стенке аппарата. Цифровая камера. Я слышал о таком, но ещё никогда не видел своими глазами.

— Заложена бомба? — повторил я наконец. — Странно. Ведь здесь обычный жилой район.

Он отстранил свою камеру с недовольным выражением лица и бегло оглядел меня.

— Да как сказать. В этом доме живёт менеджер швейцарского фармацевтического концерна, в котором работает нобелевская лауреатка этого года по медицине. Может, кому-нибудь костью в горле, что завтра она приезжает в Стокгольм.

— А, вон что! — прикинулся я дурачком. — Но ведь вручение премии только через неделю.

— Да, но когда получаешь Нобелевскую премию, хочется это как следует распробовать. Лауреаты всегда приезжают заранее.

— Понял, — я кивнул с тупой гримасой. — Одна вечеринка за другой. Я бы и сам так поступил. — Я посмотрел на него, наморщив лоб. — Но при чём здесь эта бомба?

Журналист поднял воротник своей куртки.

— Хороший вопрос, не правда ли? — Снизу ему уже махал другой, который был с микрофоном. — Если я что-нибудь разузнаю, читайте об этом самое позднее послезавтра в «Dagbladet». Спокойной ночи! — И с этими словами он убежал.

Я медленно пошёл за ним, засунув руки в карманы куртки. Одной рукой я прижимал к груди пистолет во внутреннем кармане, чтобы его контуры не обозначились сквозь материю. Улица по-прежнему была наводнена сводящим с ума мерцанием мигалок, слепящим светом фар и жёлтыми огнями, и когда я пересекал боковой переулок, оттуда тоже что-то замигало в мою сторону. Я присмотрелся — и узнал машину Ганса-Улофа!

— Слава Богу, — послышался из темноты его жалобный голос, когда я в состоянии крайнего удивления подошёл к машине. — А я уже думал, что всё.

В темноте я разглядел лишь бледное круглое пятно за опущенным боковым стеклом.

— Ещё не всё, но чувствую я себя погано, — ответил я, шмыгая носом. — Надеюсь, в машине у тебя тепло.

Полиция нагрянула минут через двадцать после четырёх, совершенно внезапно и ни с того ни с сего, рассказывал Ганс-Улоф, пока я оттаивал на пассажирском сиденье. Меня так и подмывало свернуться калачиком в тёплом пространстве для ног.

— Я ждал там, на улице, где мы были вчера вечером, — докладывал он. — Всё было темно и тихо… И вдруг они налетели отовсюду, со всех сторон, с мигалками, сиренами и так далее. — Он шумно втянул воздух. — Я думал, сейчас они тебя возьмут. Думал, сработала какая-то охранная сигнализация, которая сразу вызывает полицию.

Я нехотя помотал головой.

— Я вообще не был внутри. — И рассказал ему, что проспал. — Я пытался тебе позвонить с дороги, но ты в это время как раз сам говорил по телефону.

— Говорил по телефону? Я никуда не звонил. — Он достал из кармана свой аппарат и глянул на дисплей. — Правда, здесь нет приёма, наверное, в этом всё дело. Проклятье. — Он снова убрал телефон. — Я не знал, что делать. Я заехал сюда, в переулок, и… Ну, я просто ждал, может, ты убежишь или что. И тут ты вдруг стоишь на дороге и с кем-то разговариваешь. С репортёром, да?

— Да. Он говорит, что весь сыр-бор из-за угрозы, что кто-то заложил бомбу.

Ганс-Улоф выпучил глаза.

— Бомбу? Это, конечно, кое-что объясняет.

— Это вообще ничего не объясняет, если хочешь знать, — ответил я с раздражением. В голове у меня пульсировала боль, как будто маленькие человечки бурили себе выход изнутри на волю. Несмотря на это, я вдруг понял, что надо делать.

— Ты можешь завтра сказаться больным и остаться дома? — спросил я.

Сказаться больным. Я бы сам сказался больным, если б можно было.

— Зачем? — удивился он.

Я растирал себе виски, и это, кажется, немного утихомирило моих бурильщиков.

— Надо подходить к делу методически. Я приду к тебе, как только переоденусь слесарем или монтёром по отоплению.

Ганс-Улоф заморгал.

— А для чего? Что ты задумал?

— Часов так в одиннадцать я буду у тебя, — сказал я и взялся за ручку дверцы. — Ничему не удивляйся и не подавай виду.

У меня не было охоты к дальнейшим дискуссиям и тем более не было охоты играть роль психотерапевта.

В Стокгольме я немного покружил в поисках дежурной аптеки, которая продала бы мне что-нибудь посильнее аспирина, и вернулся в пансион совершенно разбитый. Я проспал бы двадцать часов кряду, а не два и не три, которые ещё оставались от этой ночи. Я бы предпочёл чувствовать себя не таким измотанным, задёрганным и взвинченным. Но больше всего мне хотелось иметь минуту покоя, чтобы всё как следует обдумать, а не бегать то по одной, то по другой тревоге.

Открыв дверь квартиры, я увидел, как голая женщина метнулась через холл из туалета и скрылась в третьей комнате. Оставив по себе тихий испуганный писк и пронзительный запах секса.

Видимо, этот запах и довёл мои головные боли до окончательного взрыва. Я принял все средства, какие были, поставил будильник и отставил его подальше от кровати, а сам залез под одеяло, не раздеваясь, потому что одеяло было тонкое, а отопление пасовало перед заклеенной дырой на окне. На сей раз это был беспокойный полусон, полный полицейских сирен, синих мигалок и собак, которые вынюхивали взрывчатку, и я проснулся, обливаясь потом.

Но разбудил меня не будильник, а громкий спор в коридоре. Сварливый женский голос и жалобный мужской, этому дуэту не было конца. Я глянул на циферблат. Проклятье, они не дали мне поспать и двух часов! Я натянул одеяло на голову, но это не помогло. В конце концов я раздражённо встал и потопал — как был, одетый — из комнаты в коридор.

Но ссорились там вовсе не сексуальные акробаты. Открыв дверь, я очутился между госпожой Гранберг, хозяйкой, и Толларом, моим бородатым соседом, тотально просекшим всё, что касалось планов сатаны.

— Прошу прощения, — сказал я, но поскольку это не помогло, я поднял руку и повторил ещё раз, только громче.

О небо, как разламывается голова! Оба спорщика смолкли. Сразу стало легче. Я спросил, в чём дело и обязательно ли выяснять это здесь и сейчас.

— Мне очень жаль, господин Форсберг, — неумолимо ответила хозяйка, — но это кончится только тогда, когда господин Лилъеквист упакует свои вещи и покинет мой пансион.

— Но куда же я пойду? — взвыл Толлар. Его глаза дико вращались и придавали ему вкупе с его лохматой бородой прямо-таки распутинский вид.

— Да? — сказал я, растирая виски. — И почему же? Я больше ничего не понимал. Неужто это он распутствовал сегодня ночью?..

По счастью, госпожа Гранберг незамедлительно вернула мне веру в моё знание людей.

— Господин Лильеквист не платит за квартиру уже четыре недели. Четыре недели. Мне очень жаль, но что слишком, то слишком. Я не благотворительная организация. Я зарабатываю этим.

Неужто здесь появится новый жилец? Этого мне хотелось меньше всего. И тут вдобавок зазвонил будильник, что снова взвинтило мои головные боли.

Я пошёл выключить будильник, быстро прихватил несколько банкнот и вернулся в коридор.

— О какой сумме идёт речь? — спросил я. Обычно я быстро считаю в уме, но не тогда, когда гудит и раскалывается голова.

— Вы что, хотите заплатить за этого человека? — удивилась хозяйка. — Говорю вам, больше вы этих денег не увидите.

— Спасибо за предупреждение. Итак, сколько он вам должен?

Она негодующе фыркнула.

— Как я уже сказала, за четыре недели. Это полторы тысячи крон.

Я отсчитал ей эту сумму и ещё добавил четыре сотни.

— За будущую неделю.

Через неделю состоится нобелевский банкет. До того времени мне нужен был покой. Что произойдёт потом, меня не интересовало.

Госпожа Гранберг поколебалась, но деньги все-таки взяла.

— Вы пожалеете об этом, — пробурчала она. Ей явно хотелось избавиться от него.

Толлар смотрел на меня большими глазами.

— Спасибо, — прошептал он. — Бог воздаст вам за это, поверьте мне.

— Хорошо-хорошо, — отмахнулся я, когда он хотел продолжить свою речь. — Я бы зашёл сейчас в ванную, если это возможно.

Я принял основательный душ, и когда снова вышел из ванной, в квартире царила тишина. Что было мне очень кстати. Всё ещё сонный, я съел на кухне завтрак, состоявший из двух сухих хлебцев с мёдом и такого количества кофе, какое я только смог вместить в себя. Насколько ужасно чувствовал себя после этого мой живот, настолько же полегчало голове, а это было в настоящий момент главное. Я снова надел красный комбинезон, прихватил свой инструмент, взял пачку денег, ключ от машины и вышел. Повинуясь импульсу, я прихватил ещё и дискету, взятую из сейфа Хунгербюля. Пистолет я оставил там, где — несколько неоригинально — спрятал его накануне: под матрацем.

Одним из моих вчерашних звонков я выяснил, что нужный мне магазин электроники в Стувста всё ещё существует. Поскольку он открывался только в половине десятого, можно было сделать крюк через Сёдертелье и ещё раз взглянуть при свете дня на то место, где разыгрывались ночные события.

Но что это был за свет дня! Серое солнце устало выглядывало из-за горизонта, когда я ехал по шоссе Е20 из города, и редкие снежинки нерешительно опускались, чтобы их тут же расплющили шины. Их было слишком мало, чтобы включить стеклоочистители, но слишком много, чтобы не включить. Отопление я повернул на максимум. Я замёрз и смертельно устал.

По радио говорили что-то про угрозу заложенной бомбы. Якобы она была явно предназначена для руководителя шведского отделения фармацевтического концерна, но он, однако, в это время пребывал за границей. Интересно. Это могло означать лишь то, что Хунгербюль улетел в Швейцарию для того, чтобы лично сопровождать нобелевского лауреата в Швецию.

Другими словами: скорее всего, он ещё не успел заметить, что у него из сейфа пропали документы.

Тем лучше. Я повеселел. Не очень, для этого недоставало физических условий, но всё-таки.

На Эппельгрэнд всё ещё трепыхались ленты ограждения, и перед домом стояла полицейская машина с двумя служивыми внутри. Один зевал так душераздирающе, что я не мог смотреть, другой кривясь прихлебывал кофе. Я медленно проехал мимо до конца улицы, развернулся и остановился немного позади их машины так, что дом попадал в поле моего зрения. Приспустив боковое стекло — чтобы слышать, что творится снаружи, — я листал записную книжку и делал вид, что звоню по телефону.

Жители дома, кажется, уже вернулись. В некоторых окнах горел свет, заметно было движение. На втором этаже, как мне почудилось, мелькнула женщина, которую я заметил ещё ночью, блондинку с невероятно светлой длинной гривой. Или то была галлюцинация от гормонального избытка? Сегодня ночью, в половине пятого, она была в неоново-зеленом халате, не таком уж тёплом, судя по тому, насколько он подчёркивал её достоинства. Я подождал несколько минут, не сводя глаз с окна, но она больше не появилась.

Не попытаться ли мне под каким-нибудь предлогом узнать подробности у полицейских? Сделать вид, будто я мастер по вызову и ищу определённый адрес? Нет, рискованно. После угрозы заложенной бомбы нервы у ребят могут быть оголены. Им стоит только захотеть взглянуть на мой паспорт, чтобы я попался. Ведь я находился, юридически говоря, за пределами Стокгольма, что было однозначно нарушением моего поднадзорного режима. Нет, решил я. Хоть я и не побывал внутри здания, но даже если Кристина и была там когда-то, сейчас её уж точно нет.

Я снова поднял стекло и поехал дальше.

По дороге в центр я проезжал мимо одного компьютерного магазина, который как раз открывался. Молодой парень с редкой щетиной на подбородке и в линялой майке с буквами IBM как раз поднимал решётку перед забитыми битком витринами.

Я припарковался, удостоверился, что дискета и инструменты у меня в кармане, вышел из машины и протопал в магазин.

— Хай, — приветствовал он меня. Я был первый и пока единственный покупатель, и, судя по тому, как он на меня посмотрел, он не рассчитывал, что в такую рань ему начнут досаждать клиенты. — Вам нужно что-то определённое?

— Не-е, — ответил я и постарался выглядеть скучающе — так, будто в моём распоряжении было всё время мира. — Я только глянуть. Вдруг захочется чего-нибудь в подарок к Рождеству.

— О'кей. Если будут какие-то вопросы, я в бюро, — он указал на тесный проход за кассой, ведущий в помещение размером с телефонную будку, до последней щели забитое бумагами и папками. Да, и там уже мерцал экран. И то, что было на экране, смахивало на голую женщину.

Должно быть, это и есть тот знаменитый Интернет с миллионами порносайтов, о которых я в последние годы столько слышал. И я определённо мешаю молодому человеку в его утренних удовольствиях.

— Хорошо, — ответил я и кивнул в сторону включённых компьютеров. — Я бы повозился там, глянул, как работают программы, все дела…

— Пожалуйста. Только надо ввести пароль, а он на всех компьютерах один: «Клиент».

Кажется, он был доволен, что я исчез между полок, а я был рад, что он оставил меня в покое. Как и все компьютерные магазины, этот тоже был оборудован без малейшего представления об эстетике. Я отыскал себе компьютер в самом дальнем, самом неприметном углу и уже извлёк из кожаной сумки одну отмычку.

Торговцы компьютерами и в моё время не любили, чтобы клиенты приносили с собой дискеты и совали их в дисководы компьютеров, и не стоило ожидать, что в этом отношении что-нибудь изменилось. Ведь на такой дискете могло быть что угодно: нелегальные программы, вирусы, всякая дрянь. И действительно, дисковод для дискет был заперт куском пластика, который торчал в щели, а чтобы его нельзя было вынуть, он был на замке, который я открыл одной левой, даже не взглянув.

Я ввёл пароль, и пока на экране вспыхивали всякие яркие картинки, вставил в дисковод дискету Рето Хунгербюля. Пришлось ждать. Я ещё на компьютерных курсах в тюрьме обратил внимание: каждый рассказывал сказки о том, насколько быстрее работают новейшие приборы, но на самом деле они просто становились всё ярче, а с того момента, как их включишь, до того, как можно начинать работать, проходит всё больше времени.

Наконец всё установилось. Мне пришлось немного поискать, прежде чем я смог посмотреть, что на дискете. Там был всего один файл с названием, лежащим на поверхности: СЮА.dос. Я кликнул его, программа стартовала — и потребовала от меня ввода пароля.

Чёрт, какая досада. Это дела для хакеров. Я поэкспериментировал с обычными паролями. Самый ходовой пароль вообще был «пароль», люди с более развитой фантазией выбирали своё собственное имя, некоторые — имена жён, детей, внуков или домашних животных. Для этого я, конечно, знал слишком мало о личном окружении Рето Ху'нгербюля. Я попробовал ещё несколько паролей, которые особенно часто встречались на моём профессиональном пути — «secret», «topsecret», «start», «root», «admin» и так далее, но всё это ничего не дало. Ну что ж, значит нет. Я отключил программу и поискал другую, Editor, который мог бы раскрыть файл напрямую, без

обходных путей. И нашёл одну, но в ней содержание СЮА.doc состояло из сплошной абракадабры. Файл действительно был зашифрован, и взломать его с ходу было нельзя. Тем более мне.

Я снова вынул дискету и отключился. Тот тип в своей конторке даже головы не поднял. Пять минут спустя я уже ехал по Е20 в сторону Стувста.

Тамошний магазин, где я оставил в свои лучшие годы много денег, располагался в углу большого дома, в нём были гигантские окна, и задумано это помещение было скорее под кафе. На вывеске значилось «Товары для радиолюбителей и электроника». С улицы были видны лишь металлические стеллажи до потолка, забитые всякой технической всячиной настолько, что внутрь почти не проникал дневной свет. И электричество поэтому не выключалось целый день.

Единственное, что изменилось, это хозяин. За прилавком стоял неожиданно взрослый и старательный сын прежнего владельца, а я помнил его ещё наглым сопляком. Но он хотя бы узнал меня, потому что, когда я наклонился к нему и шепнул, что мне нужен спецтовар, он кивнул, не дрогнув лицом, и точно так же, как его отец когда-то, провёл меня в подсобку.

Обшарпанные запирающиеся шкафы там были прежние. Новым был лишь монитор, на который поступали картинки видеонаблюдения за магазином, пока я выбирал себе товар. Его отец в своё время целиком полагался лишь на свой слух.

Спустя полчаса я, обеднев на несколько тысяч крон, вышел из магазина с большой коробкой и чувством удовлетворения, что теперь я лучше оснащён против могущественных опасностей этого мира.

Моей следующей целью была автомастерская в Энскеде, которую я во время завтрака отыскал в телефонном справочнике «Жёлтые страницы». В этой мастерской была своя покраска.

По пути туда я останавливался у всех фотомагазинов, ксерокопий и прочих заведений, пока не нашёл автомат, который печатал визитные карточки. Через пять минут я был обладателем двадцати свежеотпечатанных визитных карточек, согласно которым я был Мате Нильсон, продакшн-дизайнер одной кинокомпании под названием Columbia-Warner Entertainment с резиденцией в Беверли-Хиллз, Лос-Анджелес.

— Это должно остаться строго между нами, — сказал я хозяину автомастерской, протянув ему визитную карточку. По моему тону, как я надеялся, было заметно, как сильно меня поджимает время. — У нас сейчас натурные съёмки для новой серии про Джеймса Бонда, за городом…

Хозяин вытаращил глаза.

— Новый Джеймс Бонд? Что, правда?

— Прошу вас, — напомнил я, выказывая нервозность спешки. Что удалось мне без труда, поскольку по его реакции можно было догадаться, что я наткнулся со своей историей прямо на фана, который, возможно, знал о фильмах бондианы в сто раз больше меня. — Если случится хоть малейшая утечка информации, я потеряю работу.

— Скажите, кто играет Бонда?

— А вы как думаете?

— Не иначе как Пирс Броснан, а?

Это имя мне ни о чём не говорило, но я поднял брови.

— Это вы сказали, не я.

— И он сейчас в Стокгольме? Сейчас, в эту минуту?

— А как же, — кивнул я и воспользовался моментом его замешательства, чтобы зацепиться. — Но мы столкнулись с одной проблемой, и я надеюсь, что вы сможете нас выручить. Честно говоря, если нет, то все наши съёмки окажутся под угрозой.

— Я? — Он не мог опомниться от счастья. — Я должен выручить Джеймса Бонда?

Откровенно говоря, он жил в другом мире несколько дальше, чем мне было удобно. Я кивнул.

— Видите ли, проблема в том, что когда в Штатах грузили на корабль реквизит, забыли одну машину. — Я указал в окно на мой тёмно-красный горбатый автомобильчик. — Мы наспех купили тут подходящую колымагу, но на нее надо нанести соответствующую надпись — и сегодня к двенадцати часам она должна быть готова к съёмкам.

Мой собеседник замер.

— И на этой машине будет ездить мистер Бонд?

— Он самый.

— Скажите, что надо написать.

Я сказал, что мне нужно. Он тут же сорвался с места так, будто судьба свободного мира висела на волоске, и скликал всех своих людей:

— Бросайте всё! Срочное дело. На работу не ушло и получаса.

— Вы могли бы выслать счёт на адрес, указанный в моей карточке? — спросил я, в высшей степени довольный видом моей «тойоты».

Хозяин отмахнулся.

— Ах, что там, я не хочу брать за это деньги. — Глаза у него блестели. — Но было бы здорово, если бы вы смогли организовать для меня автограф Пирса Броснана.

— Ну, разумеется, — сказал я и взял в руки шариковую ручку. — Дайте мне вашу визитку. Я позабочусь о том, чтобы вы получили не только автограф, но и приглашение на премьерный показ, как только начнётся прокат фильма в Швеции.

— Правда? Ох ты, чёрт! Неужто на премьеру приедет и Пирс Броснан?

— Держу пари, что он захочет пожать вам руку, — сказал я, отчего он чуть не лишился рассудка. Он проводил меня буквально со слезами на глазах, и когда я уезжал, махал мне вслед, пока я не скрылся из виду.

Не устаю удивляться магии визитных карточек.

<p>Глава 32</p>

Было двенадцать тридцать, когда я добрался до Сундберга. Усталое шведское зимнее солнце уже снова клонилось к закату, когда я припарковался перед владением семьи Андерсон, отдельного дома, выкрашенного в светло-коричневый цвет, с двумя трубами. Он был обращен фронтоном к улице, с двумя окнами на втором этаже и широкой тёмной дверью внизу, отчего фасад слегка смахивал на удивлённое лицо. На крыше лежал снег, а за домом росла старая кривая сосна.

Тайные надсмотрщики Ганса-Улофа несомненно наблюдали откуда-нибудь, но у них не было никаких оснований принять меня за кого-то другого, а не за техника по отопительным системам, который выезжал по срочным вызовам, о чем и гласила новая надпись на моей машине.

Не успел я выйти, как Ганс-Улоф открыл дверь с таким взглядом, будто видел меня впервые в жизни. По дороге сюда я звонил ему и проинструктировал, и он играл свою роль на удивление хорошо.

— Ну наконец-то! — воскликнул он. Это звучало с правдоподобным раздражением. — Мне сказали, что вы приедете в одиннадцать. А тут уже и двенадцать давно минуло.

Ну хорошо, я тоже могу не хуже.

— Задержался у предыдущего клиента, — оправдался я. — Тут трудно рассчитать.

Мы вошли внутрь. Дом показался мне мрачнее, чем в мое последнее посещение. Тогда ещё жива была Инга. Теперь все стены были увешаны её фотографиями в рамочках — то были увеличенные снимки из отпуска, на которых она смеялась или корчила рожи. Больно было снова видеть её.

Нет, стоп! Я вгляделся. На некоторых фотографиях была вроде как не Инга. Она выглядела… слишком юной?!

— Кристина! — беззвучно спросил я, указывая на группу снимков. Ганс-Улоф кивнул, и губы его скривились.

Кристина. Невероятно, как она похожа на мать. Мне стало вдвойне нестерпимо представлять её в руках преступников. Как будто к страху за племянницу добавилась ещё и тоска по моей утраченной сестре. Я почувствовал, что челюсть у меня дрожит. От ярости, должно быть.

Я отступил от стены и попытался взять себя в руки. Пока я не обследовал дом, мы с Гансом-Улофом должны были исходить из того, что его наблюдатели не только все слышат, что говорится внутри, но могут и видеть всё происходящее.

— На моей заявке значится: «Шумы в отопительной системе», — сказал я, изображая скучающе-профессиональный тон. — Что вы имели в виду?

Ганс-Улоф угрюмо кивнул.

— Днем ещё не так, но ночью я начинаю сходить от этого с ума, — сказал он, и невозможно было поверить, что этот диалог я шёпотом продиктовал ему наспех всего час назад. Наоборот, если бы кто-то его при этом видел, то поверил бы, что эта проблема терзает его уже много дней. — Слышите? Шипит и потрескивает? Как будто дом того и гляди начнёт рассыпаться.

Я оглядел немые, тихие стены, размышляя, где бы я сам спрятал жучки, если бы мне пришлось это делать. Я не мог надивиться, насколько Ганс-Улоф преобразил мои скупые указания. Прямо-таки хотелось, чтобы эту сцену кто-то наблюдал, а то пропадает втуне такой актёрский талант.

— Да, теперь слышу, — подтвердил я. — Хм-м. Сколько же лет этому дому?

— Я думаю, он был построен году в 1960-м.

— Ясно. Итак, скажу вам сразу: может так случиться, что придётся долбить стены.

— Вы шутите!

— Я сказал, может так случиться. Но не обязательно. Для начала я должен осмотреть все батареи, — сказал я. — А пока я принесу из машины кое-какие инструменты.

Так, конец представления. Моё присутствие в доме Андерсонов для возможных подслушивателей, я надеюсь, было достаточно обоснованным. Я внёс большую картонную коробку нейтрального вида из магазина электроники в Стувста и принялся её распаковывать.

Обширная, притягательная область прослушки была мне, естественно, далеко не чуждой. Грубо говоря, половина моих вторжений предназначалась не для добычи документов, а для подготовки «слуховой атаки», как говорят в наших кругах.

Само собой разумелось, что такое вторжение не должно было оставлять ни малейших следов. Чтобы на следующее утро, когда охранник откроет дверь, даже духу моей работы нельзя было учуять, хотя такое дело, естественно, всегда связано с немалыми трудами. Кабинет председателя правления должен был иметь обычный вид. В комнате для переговоров никакая мелочь не должна была указывать на то, что здесь что-то не так, как вчера. Письменные столы в проектном отделе должны были оставаться вне подозрений. И так далее.

Основной целью было прослушивание секретных разговоров, и самое важное вспомогательное средство для этого — так называемый жучок. Прибор, соединяющий в себе крошечный микрофон с передатчиком, который передаёт в приёмные устройства то, что уловит микрофон. А приёмные устройства записывают сигнал. При этом расстояние между жучком и приёмником может доходить до полукилометра. Я для подобных заданий, как правило, снимал комнату по соседству со зданием нужной мне фирмы или, если это было невозможно, использовал неброский микроавтобус, который, разумеется, парковал каждый день в другом месте.

Жучки можно спрятать практически везде. Микрофоны настолько чувствительны, что функционируют сквозь практически любые преграды, и даже разговоры на большом расстоянии ловятся с удивительным качеством звука. Но на практике основная проблема состоит не в месте крепления жучка, а в его электропитании. Жучки с батарейкой — крупнее по размерам и действуют ограниченное время. Поэтому их предпочитают ставить там, где есть ток: в подставке настольной лампы, внутри электрической розетки, где всегда полно места, или прямо-таки классически — в телефонном аппарате. Правда, все это места, куда специалист из службы безопасности заглянет в первую очередь.

Ещё одна возможность — использование резонаторов. Микрофон, закреплённый под столешницей или на створке двери, существенно усиливает силу звука.

Наблюдать помещение визуально — уже труднее, во всяком случае, для человека, у которого нет доступа к арсеналу тайных служб. Правда, и на свободном рынке можно купить видеокамеры любых размеров, но по-настоящему крошечные приборы стоят баснословно дорого. Камера, предназначенная для того, чтобы незаметно выяснить, не бьёт ли нянька ребёнка, когда родители отлучаются, оказывается непригодной, если дело касается наблюдения за комнатой переговоров.

Тут можно использовать один трюк: притвориться, что хочешь открыть частную клинику, и заказать в медтехнике эндоскопическое оборудование — дело, не вызывающее подозрений. Эндоскопы — это инструменты для оптического обследования внутри тела. Для нас, промышленных шпионов, представляют интерес ставшие с некоторых пор доступными гибкие и высокоманёвренные оптоволоконные эндоскопы. Их объектив — не больше кончика шарикового стержня. Его можно встроить в дверные рамы, в потолочные панели, лампы или пожарные датчики, заставить подглядывать сквозь щель в плинтусе или через решётку вентиляции. Собственно камера вместе с передатчиком находится на другом конце гибкого шланга из тысячи тончайших стеклянных волокон, далеко вне зоны охвата нормальных детекторов. Она должна быть лишь достаточно компактной, чтобы поместиться в своём укрытии, а способ строительства современных зданий это позволяет.

Микрофоны жучков столь крохотны, чтобы не бросаться в глаза. Диаметр в пять миллиметров в наши дни — уже топорная работа. Я ещё в свои активные времена читал о подслушивающих устройствах, которые помещаются внутри пластиковой карточки и могут записывать разговоры в радиусе нескольких метров даже сквозь кожу портмоне и ткань костюма. Но этот хайтек — принадлежность тайных служб, и такому человеку, как я, имеющему дело с нормальными, ни о чём не подозревающими гражданами, он даже и ни к чему.

Тут мы подходим к одной немаловажной вещи в этой связи, а именно к приобретению игрушек такого рода. Изготовить их самому — превосходит возможности большинства самостоятельно действующих криминалов — и мои тоже, должен признаться. Даже крупные организации, такие как Мафия, японская Якуза или азиатские центры организованной преступности Триады, насколько мне известно, не имеют собственных технических конструкторских отделений. Да и незачем, поскольку — о чудный мир корысти! — в наши дни почти всё можно просто купить. В США по специализированной рассылке можно без особых хлопот заказать всё, что душа пожелает.

В Англии есть даже магазины шпионских товаров, в которых можно делать покупки вполне анонимно. Так что можно было исходить из того, что мои противники ведут наблюдение как раз при помощи той техники, которую можно купить.

Благодаря этой исходной позиции я знал, какого рода приборы мне искать. Большие секретные службы, в первую очередь ЦРУ, могли, разумеется, подложить мне свинью в виде техники, против которой у меня не было бы никаких шансов. Но мы имели дело не с ЦРУ, а с гангстерами, которые покупали свой товар в той же лавочке, что и я.

Первый прибор, который я достал из коробки, был так называемый «санитар». С виду он походил на миноискатель и действовал сходным образом, только настроен был не на металл — металла здесь отыскалось бы слишком много. «Санитар» обнаруживал полупроводники, неотъемлемую составную часть передающих устройств любого типа.

Я начал с холла. В коробке на полке для шляп я нашёл множество адресованных Кристине, украшенных всякими наклейками писем, открыток и ярко упакованных мелких подарков, несомненно, от её одноклассников. Но никаких жучков я там не обнаружил. Продолжил поиски в гостиной — тоже ничего. Кухня: с тем же результатом.

Это выглядело странно. Первое моё подозрение было, что «санитар» не действует. Я достал из коробки крошечный приборчик, написал на куске картона: «Спрячь это где-нибудь среди книг», — и протянул то и другое Гансу-Улофу.

Он выпучил глаза, взял мою шариковую ручку и написал под моей запиской: «Что это?»

«Жучок, — написал я, — Только что приобретённый мной на всякий случай».

Ганс-Улоф понимающе кивнул и принялся переставлять на полках книги. После этого я прошёлся вдоль полок с моим «санитаром» — если не считать нескольких медицинских специальных книг, двухтомного словаря и атласа мира, там почти сплошь были детективные романы, сотни романов, — и с ходу обнаружил жучок.

— Странно, — констатировал я и снова прибрал его. Наша переписка продолжилась на задней стороне инструкции по сборке.

«Такое впечатление, что они тебя вообще не прослушивают».

«А такое может быть?»

«Быть может всё».

Я присел на корточки у батареи отопления, будто собираясь ее обследовать, но при этом выглянул на улицу. Ничего. Все тихо и заброшенно. Нигде не видно никакого неприметного фургончика. Я взял ручку: «Это может означать, что они не ждут от тебя никакого сопротивления».

Это могло означать и кое-что другое. Есть методы прослушки дома без применения жучков. Есть такие направленные микрофоны с чувствительностью за пределами всего, что можно себе представить, микрофоны, с которыми можно на расстоянии в сто метров слушать сквозь закрытые окна. Есть так называемые твёрдотельные микрофоны, которые встраивают в стены и используют их в качестве резонатора. Есть совершенно фантастические методы вроде того, чтобы косо направить на оконное стекло невидимый лазерный луч, чтобы он отражался, приняв при этом эллиптическую форму. Это отражение улавливается специальным прибором. Если в комнате за стеклом кто-то разговаривает, стекло слегка вибрирует от звуковых волн, вибрации передаются на лазерный луч, который из-за этого начинает колебаться. Благодаря его эллиптическому сечению приёмник может преобразовать эти отклонения в звуковые колебания. И уже слышно, о чём говорят за окном.

И так далее. Только всё это — методы секретных служб. При помощи такой техники ЦРУ подслушивает агентов КГБ или наоборот.

Я продолжал писать: «Не приходил ли к тебе кто-нибудь перед похищением Кристины? Не забыл ли у тебя какой-нибудь предмет?» Это были излюбленные методы протащить в дом жучок: в шариковой ручке, карманном калькуляторе, в картинах, цветочных вазах и тому подобном.

Ганс-Улоф задумался, но потом помотал головой. Справился по своему календарю встреч, чтобы ничего не упустить. «Ко мне вообще мало кто приходит», — написал он на календарном листке сегодняшнего дня.

Я решил удостовериться. Привычка недоверчивого человека. Достал инструменты и начал перепроверять в гостиной по отдельности все лампы, розетки и так далее. Ничего. Телефон тоже оказался чистым. Ничего не было ни под столешницей, ни в дверях, ни за картинами.

«Твой кабинет, — задал я направление поисков. — Потом комната Кристины».

Кабинет Ганса-Улофа был, насколько это вообще возможно, ещё аккуратнее и прибраннее, чем я ожидал. Он был педант, какого свет не видывал. Самым лишним предметом во всём помещении была корзина для бумаг. Ганс-Улоф ничего не выбрасывал. Всё сберегалось, прибиралось в тщательно подписанные, упорядоченные папки, регистраторы или тетради. Любому архивариусу, которому я когда-либо наносил ночной визит, было чему поучиться у моего зятя.

Кабинет оказался чистым не только на предмет пыли и лишних бумаг.

Комната Кристины была жестоким испытанием. Кровать прибрана, письменный стол тоже. Первая комната в доме без портретов Инги. Зато на стенах висели постеры с поп-звёздами, которых я не знал, либо с лошадьми. Причудливая смесь.

— Обычно здесь не так прибрано, — тихо сказал Ганс-Улоф. Он стоял в дверях и смотрел, как я всё обхожу с «санитаром». Прерывающимся голосом он прошептал: — Это я прибрал. Она очень неряшлива. Из-за этого мы часто ссорились. Кажется, последнее, что я ей сказал, — чтобы она прибрала наконец комнату. — Он замолк, уставившись на дверную раму и колупая её пальнем. — И я сорвался, накричал на неё. В последний раз, когда её видел.

Я кашлянул.

— То, что ты себя терзаешь, делу не поможет. — Было легкомыслием говорить на эту тему до того, как я на сто процентов убедился в отсутствии жучков.

Он кивнул, сжал губы и кивал не переставая. Потом развернулся и пошёл вниз по лестнице.

Я сел, и мой взгляд упал на небольшое фото, висевшее в рамочке над письменным столом. На нём был деревянный домик, выкрашенный в тёмно-бордовый цвет, посреди цветущего сада. Хотел бы я знать, что подвигло Кристину вставить в рамочку именно это фото и повесить его вместо фотографии матери.

Собственно, я должен был признаться, что совсем её не знаю.

Я знал маленькую девочку, которая перевязывала своих больных кукол и тряпичных животных и ставила им градусник. Я знал маленькую девочку, которая лазила по деревьям и шалила, резвясь в саду. Я знал маленькую девочку, которая боялась засыпать в темноте и которую тошнило в машине. Но много ли из всего этого осталось в четырнадцатилетней Кристине? Четырнадцать, боже правый! На фотографиях внизу, в холле, было видно, что у неё уже заметно развилась грудь. Возможно, она уже начала краситься и сводить с ума мальчишек-одноклассников.

Я снова включил «санитара» и продолжил поиск, хотя знал, что уже ничего не найду.

То был скорее жест отчаяния, чем разумное действие. Чем бы ни кончилось это дело, только чудо могло вернуть Кристину к нормальной жизни. А в чудеса я не верил.

Я обыскал весь дом. Между тем уже было почти два часа и снаружи опять темнело, что позволило, не вызывая подозрений, опустить на окнах роль-ставни. Никаких жучков. Никакой камеры. Ничего. По моему профессиональному мнению — на которое я мог положиться, — дом Андерсонов был чист. Я оказался перед загадкой.

— Может быть, — сформулировал я последнюю пришедшую мне в голову гипотезу, — они ограничились тем, что прослушивают твой телефон. В этом случае жучок можно установить где угодно на линии. Хоть в щитке, я не знаю. Но это я не могу обнаружить так, чтобы не показалось странным возможному наблюдателю за домом.

Ганс-Улоф преданно кивнул.

— И что ты собираешься делать дальше?

Я направился к своей картонной коробке и достал оттуда кассетный магнитофон и немного мелочей из электроники.

— Сейчас я подключу это к телефону. Как только похитители Кристины снова позвонят, тебе достаточно будет нажать на кнопку, и разговор запишется. — Я достал отвёртку и принялся откручивать винты с корпуса телефонного аппарата.

Ганс-Улоф скептически следил за моими действиями.

— И что толку от этого?

— Если соответствующими техническими средствами приглушить голос и усилить фоновые шумы, — объяснил я, — можно что-нибудь и расслышать. Что даст указание на то, где они держат Кристину.

— И ты можешь это проделать?

— Я — нет. Но я знаю человека, который это может.

— А. — Кажется, на Ганса-Улофа это произвело впечатление. Я не стал говорить ему, что человек, который это умеет, в настоящий момент как сквозь землю провалился.

Пока я устанавливал внутрь телефона электронные прибамбасы и соединял их с магнитофоном, наш разговор каким-то образом вышел на Софию Эрнандес Круз. Я совершенно безобидно между делом сказал, что всё ещё не понимаю, что она, собственно, исследовала.

Лучше бы я не заикался об этом, потому что Ганс-Улоф тут же начал фонтанировать, как дыра в плотине. Сперва он пустился объяснять мне устройство мозга с такими подробностями, будто я был дикарь, только что вышедший из джунглей. Потом он, видимо, сообразил, что я не настолько туп, и начал забрасывать меня специальными терминами — такими как таламус, гипоталамус и амигдала, — и разглагольствовать латинизированными фразами о процессах, которые где-то там происходят.

— Не существует восприятий, нейтральных по отношению к чувствам, — заключил он наконец, — поскольку все восприятия сперва проходят через амигдалу и таламус и только после этого перерабатываются.

— Надо же! — сказал я, прокладывая телефонные провода так, чтобы все звонки сперва проходили через моё подслушивающее устройство.

— Давно известно, — продолжал Ганс-Улоф, — что мозг встроен в тело таким образом, что не имеет смысла рассматривать его отдельно и независимо от тела. С одной стороны, существует автономная нервная система, симпатикус и парасимпатикус, которые управляют существенными функциями организма; с другой стороны, функции нейронов находятся во взаимодействии с гормональными процессами в организме. — Он смолк, видимо, чтобы перевести дыхание, что ведь тоже было не такой уж несущественной функцией организма. — И это исследует София Эрнандес.

— Что? Гормоны? — переспросил я.

— Не сами гормоны, а способ, каким они взаимодействуют с нервной системой. Раньше знали только общие взаимосвязи. Если, например, уровень адреналина в крови высокий, человек становится раздражителен и легко впадает в ярость. Такие вещи. Но как именно это происходит, где гормон приступает к делу, что он делает и так далее, этого не знали.

Вроде бы всё должно было функционировать, и я начал снова устанавливать на телефон корпус.

— Я читал, что её опыты оспаривались. Почему, собственно?

— Потому что она исследовала не способ действия адреналина, — сказал Ганс-Улоф, покашливая, — а способ действия сексуального гормона.

— Звучит весело, — сказал я, вставляя отвёртку в углубление, которое дизайнер предусмотрел для крепления корпуса.

— И как нарочно, в католической Испании. Свыше двадцати лет назад. Это был скандал.

— И как же она это делала? — спросил я, закручивая винты. — Устраивала оргии и при этом брала у людей пробы крови, так, что ли?

Ганс-Улоф опять покашлял и потёр подбородок, подыскивая слова. Казалось, ему самому было не по себе.

— Сперва я должен объяснить тебе, как выглядит процесс испытаний.

— Валяй, — сказал я, закрепляя последний винт и ставя телефон на место. С виду всё было хорошо. Но надо было, разумеется, его проверить.

— София Эрнандес применяла ПЭТ, это аббревиатура позитронно-эмиссионной томографии. Этот метод делает возможными замеры в миллиметровой области и с промежутком меньше минуты, что очень хорошо. Но он требует, чтобы череп испытуемой персоны был зафиксирован. Испытуемый сидит в кресле, вся измерительная аппаратура — огромная установка — стоит позади него, и голова зажата как в тиски. Нельзя шевельнуться.

Я попытался представить себе это. Почему-то мне вспомнился тюремный парикмахер; вот кому пригодилась бы такая установка. Он всегда ужасно нервничал, если случалось двинуть головой в неподходящий момент.

— О'кей, — сказал я, — и потом?

— При таких опытах перед испытуемым устанавливают экран, на нём появляются, например, слова, которые тот должен запомнить. Когда он это делает, прибор замеряет активность его мозга. Это обычный метод, и официально испытания, которые проводила София Эрнандес, были дополнением к серии лекций. Но на самом деле она построила измерительное устройство, которое регистрировало не процессы в головном мозге, а лежащие глубже процессы в мозжечке, в таламусе, в лимбической системе и в амигдале.

— Но и это мне не кажется предосудительным.

— Измерения, которые были для неё важны, она предпринимала в тот момент, когда якобы поправляла измерительные зонды на голове испытуемого, — Ганс-Улоф тискал свои ладони. Кажется, ему действительно было неловко. — Ты должен иметь в виду, что в это время она была наедине с испытуемым студентом. Такие измерения делают в подвальных помещениях, надёжно изолированных от всех возможных помех. Студент сидит в кресле, голова его зажата, так что у него не особенно много выбора, куда смотреть. Перед ним, как я уже сказал, экран, на котором появляются комбинации букв. Он вроде бы уже начал запоминать, но через пару минут София Эрнандес говорит, что с зондами что-то не в порядке. Она выходит из-за машины, чтобы поправить зонды, и при этом так склоняется над студентом, что он поневоле заглядывает в вырез её лабораторного халата. — Ганс-Улоф смолк.

— Ну?

— А под ним ничего.

Я уставился на Ганса-Улофа, ожидая, что он сейчас признается, что пошутил, но он был вполне серьёзен.

— Быть такого не может, — сказал я. Он пожал плечами.

— Рядом с головой студента была установлена крошечная камера, которая передавала на монитор то, что в это время было в поле зрения студента, и София Эрнандес корректировала по монитору свои движения.

Я помотал головой.

— И за такое дают Нобелевскую премию?

— Результаты были феноменальными. Есть видеозаписи, на которых можно параллельно проследить происходящее в лаборатории и активность таламуса. Можно наблюдать, как в тот момент, когда она склоняется над студентом, идут химические процессы, как гормональная и нервная системы взаимно подкачивают друг друга и приводят в возбуждённое состояние.

Я невольно рассмеялся.

— Да уж, верю с ходу. А что же она проделывала со студентками!

— Ничего. Она проводила опыты только со студентами мужского пола.

— Но им это, должно быть, нравилось. Ганс-Улоф потёр подбородок.

— Ну, смотря кому. Поскольку опыты держались на эффекте внезапности, она выбирала для них студентов, на её взгляд, застенчивых, в надежде, что они об этом никому не расскажут. С тридцатью шестью это прошло, а тридцать седьмой отправился прямиком к ректору и к журналистам, и скандал удался на славу. Софию Эрнандес Круз выгнали из университета.

— И она подалась в Швейцарию.

— Ну, не сразу. Должно быть, это были для неё нелёгкие времена.

Я попытался представить себе это в картинках.

— Не могу поверить, что тридцати семи сомнительных опытов достаточно для того, чтобы быть номинированной на Нобелевскую премию.

Ганс-Улоф отмахнулся.

— Разумеется, её эксперимент был повторен во многих других институтах, в США, в Японии, в Европе… Признаться, не её способом, без использования собственного тела экспериментатора. По большей части на испытуемых просто внезапно обрушивали эротические картинки, но результаты всё равно оказались сопоставимы. Благодаря опытам Эрнандес Круз объяснение переключений между гормональной и нейрональной системами продвинулось далеко вперёд.

Я покачал головой и взялся за свои инструменты.

— Если хочешь знать моё мнение, это просто чёрт знает что. — У меня из головы никак не шла картинка: учёная женщина в белом халате — под которым больше ничего нет, — склоняется над молодым горячим испанцем… Это и во мне вызвало процессы, и ещё какие, должен признаться. Это я мог бы ей сказать и без всяких измерительных приборов.

Мне в голову пришла одна идея.

— Тебе о чём-нибудь говорит аббревиатура СЮА? Синдром ювенильной агрессии?

Ганс-Улоф растерянно поморгал, подумал немного.

— Что-то смутно знакомое, но, честно говоря, сейчас развелось столько синдромов, каждый изобретает свой собственный… А что, почему ты спрашиваешь?

— У «Рютлифарм» я нашёл об этом несколько статей. Кажется, они этим сильно интересуются.

— Хм-м. — У него это явно не вызывало никаких ассоциаций. — По названию, должно быть, что-то из педиатрии, но в любом случае это психофармакология. А я на эту тему мало что могу сказать, это не моя область.

— Но как же? Ты ведь фармаколог, а? Он покашлял.

— Да, но в наше время это такое обширное поле. Я последние пять лет работаю над возникновением боли и управлением боли. И, естественно, над обезболивающими средствами. При этом просто теряешь из виду то, что происходит в других областях. — Он подумал ещё немного, но потом всё же отрицательно покачал головой. — Нет, это ни о чём мне не говорит.

— Я просто так спросил. — Я указал на телефон. — Надо бы его испытать. Только я не знаю как. Звонить с мобильного телефона не стоит, я думаю.

Ганс-Улоф уставился на аппарат.

— А, да. Да. — Он явно был не в себе.

— Я позвоню откуда-нибудь из телефонной будки, — сказал я наконец и объяснил ему, что он должен сделать, когда зазвонит телефон. Всего лишь нажать кнопку. — После этого я позвоню тебе по мобильному, и ты скажешь, получилось ли.

Ганс-Улоф угрюмо кивнул. Казалось, он был недоволен, что из научных сфер я вернул его к угнетающей реальности.

— Что ты намерен делать теперь? — спросил он.

— Проведу основательные розыски, — ответил я. — Мне всё ещё неясно, для чего «Рютлифарм» так остро понадобилась эта Нобелевская премия. Что касается хитрой теории твоего друга Боссе Нордина, что при помощи Нобелевской премии они хотят защититься от недружественного поглощения, это чепуха. Трёп биржевиков-любителей. По срокам не проходит. Когда фирме-грозит поглощение, это дело нескольких дней, самое большее — недель, а потом всё, поезд ушёл. Кроме того, «Рютлифарм» по всем показателям, которые я до сих пор видел, прочно стоит на ногах. Нет, за этим делом кроется что-то совсем другое, чем мы предполагаем.

Ганс-Улоф неуверенно смотрел на меня.

— Если ты хочешь лететь в Базель, чтобы проверить их центральный офис… Я дам тебе денег на этот полёт.

Это была не такая уж плохая идея. Идея, к которой следовало бы прийти и мне самому.

— Деньги не проблема, — задумчиво сказал я. Базель. Я не был там лет двенадцать. — Ты прав. Может, там я и найду ответы. — Окольный путь через Швейцарию, чтобы найти девочку, которая исчезла в Швеции? Вполне возможно…

— Ты не должен за всё расплачиваться своими деньгами, — сказал Ганс-Улоф почти умоляюще. — Кристина, в конце концов, моя дочь.

Я посмотрел на него.

— Может, я ещё воспользуюсь твоим предложением. — Я собрал всё лишнее в свою просторную картонную коробку. — Только сначала мне нужно кое-что сделать. — Например, расшифровать содержание дискеты. Как я сделаю это без Димитрия, мне было пока неясно, но ведь не единственный же он хакер в Швеции.

— Остаётся не так много времени, — голос Ганса-Улофа дрожал. — Меньше недели.

— Я знаю, — сказал я.

Было около трёх, когда я вышел из его дома. Надо мной нависало уже по-ночному тяжёлое небо, уличное освещение погрузило всё в бледный, желтоватый свет. Снег давно не падал, но дул холодный резкий ветер.

Когда дверь Ганса-Улофа закрылась за мной, я каким-то образом, трудно поддающимся описанию, почувствовал, что он рад был избавиться от меня. Будто его врагами были не похитители Кристины, а я. Он уже явно начал терять связь с реальностью. Хоть я и не мог испытывать к нему жалость, мне следовало бы присматривать за ним. Как-нибудь. А то не ровён час случится так, что у Кристины, если даже чудо и произойдёт и я разыщу и освобожу её, больше не будет отца, к которому она могла бы вернуться.

Я чувствовал смертельную усталость, садясь в машину.

<p>Глава 33</p>

Из ближайшей телефонной будки я ещё раз позвонил Гансу-Улофу, чтобы оттестировать мою инсталляцию.

— Да, алло, — ворчливо буркнул я в расчёте на возможных слушателей, — это снова Йохансон, техник по отоплению, что был у вас. Я кое-что забыл, может, вы посмотрите? В приборе, который я вам приладил, сейчас должны быть нажаты белая и красная кнопки. Не взглянете ли? — Это было описание магнитофона. Я больше не сомневался, что Ганс-Улоф подыграет мне, но хватит ли у него ума сообразить, что я имею в виду?

Хватило.

— Да? — сказал он, не замешкавшись. — Обе нажаты.

— Тогда должна гореть зелёная лампочка, — продолжил я.

— Горит.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда, надеюсь, всё в порядке. До свидания.

Я повесил трубку, достал мобильник и позвонил, чтобы он проиграл мне запись нашего разговора. Действительно, всё функционировало.

— Дай мне знать, как только они снова позвонят, о'кей? — сказал я.

Ганс-Улоф пообещал.

После этого я, задумавшись, стоял в телефонной будке, а холод вползал мне под брюки. Хороша ли идея насчёт Базеля? На эту поездку мне понадобилось бы три дня. Полёт туда, разведка на местности, подготовка путей отступления и так далее. Рискованно. Экстремально рискованно. Не всё из необходимого оснащения я смогу пронести с собой в самолёт. Недостающее придется добывать на месте, а дело уже к выходным. И даже если я что-то обнаружу, я буду очень далеко от Швеции.

Надо всё как следует обдумать. Но я всё равно опять всунул в автомат телефонную карту, позвонил в аэропорт и спросил о ближайших рейсах на Базель, начиная с завтрашнего дня, пятницы, пятого декабря.

С бумажкой в руке я вышел из будки, потопал к машине и потом долго пялился на длинное здание из жёлтого кирпича на другой стороне улицы, прежде чем понял, где я очутился. Это была школа Бергстрём. Школа Кристины. Значит, по пути от этого квартала до дома, находящегося отсюда метрах в восьмистах, они её подстерегли и затащили в свою машину, средь бела дня, и никто этого даже не заметил.

В некоторых окнах горел свет, дети усердно занимались. Странно, когда заглядываешь в школу снаружи, всегда кажется, что все очень внимательно слушают учителя.

Я проверил содержимое бокового кармашка сумки с инструментами. Всё, что могло мне понадобиться, оказалось на месте.

Когда я шагал к школе, прозвенел звонок, и навстречу мне устремились толпы освободившихся школьников. То, что мне пришлось протискиваться сквозь их поток, было как нельзя кстати. Я стал расспрашивать про 8«А» класс, и одна патлатая девица указала мне:

— Вон та — их классная.

«Вон та» оказалась молоденькой тоненькой женщиной с каштановыми локонами, совсем не похожей на шведку, к тому же производившей впечатление бесконечно наивной.

— Да, пожалуйста? — ответила она, когда я к ней обратился, и взглянула на меня широко распахнутыми глазами, мало чего повидавшими в реальной жизни.

— Не найдётся ли у вас минутки поговорить? — спросил я и добавил: — С глазу на глаз.

— Да, конечно, — радостно выпалила она и достала связку ключей, одним из которых только что заперла класс. — Хорошо, что вы меня застали, я как раз закончила работу. И теперь время не будет нас подпирать. Зайдём внутрь, если вы не против?

Я заверил её, что мне подойдёт любое место, где нашему разговору не помешают. И она снова открыла, нагнувшись к замочной скважине так, что я увидел её крепкую попку в форме яблока, в тесно прилегающих брюках. На мгновение меня прострелило представление, управляющее моими чреслами, как я прижимаю эту попку обеими руками, голую, и… ну, и так далее… Позитронная установка Софии Эрнандес Круз, несомненно, намерила бы в этот момент в моём мозгу множество интересных процессов.

В классной комнате пахло пылью, мелом и чем-то похожим не то на духи, не то на пот, — своеобразный запах, пробуждающий воспоминания. Столы были расставлены в ряды по четыре, и мы сели за один из них. Я тоже когда-то сидел за таким столом на таком стуле, но мне казалось, что они были больше.

— Ну, о чём пойдёт речь? — спросила она с такой улыбкой, как будто в мире не водилось вообще никакого зла. — Я всё время пытаюсь вспомнить вашу фамилию и не могу. Вы ведь ни разу не были на родительском собрании или были?

— Нет, — сказал я и извлёк запаянную в пластик карточку, которую перед этим переложил из моей инструментальной сумки в бумажник. — Вы меня не знаете. Меня зовут Гуниар Нильсон.

— Нильсон? Но ведь вы не отец Ларса. Того я знаю. Я подвинул к ней карточку.

— Только не пугайтесь, — сказал я в своём лучшем заговорщицком тоне. — Это моё удостоверение. Я частный детектив. Отец Кристины Андерсон поручил мне разыскать его дочь.

— Частный детектив? — Её и без того большие глаза стали ещё больше, когда она взяла удостоверение в руки. Кстати, бюст у неё был внушительный.

— Да, — сказал я. — Эта профессия действительно существует.

Думаю, я уже наловчился произносить эту фразу довольно убедительно. Так, будто я в самом деле частный детектив, которому уже плешь проела реакция людей на это.

При том, что я сам не уверен, действительно ли существует такая профессия вне кино и криминальных романов. Я, по крайней мере, не встречал ни одного частного детектива. Естественно, удостоверение тоже было фальшивое. Как все фальшивые документы, какими я пользуюсь, этот происходил от одной таиландской фирмы, которая производит вполне легальные фальшивые документы и за небольшую плату рассылает их по всему миру: личные паспорта несуществующих государств, членские билеты несуществующих организаций, экзаменационные аттестаты по профессиям, которыми можно заниматься без всяких экзаменов, и так далее. Удостоверения якобы репортёров, частных детективов или тайных агентов — это одни из самых дешёвых документов. Несмотря на это, выглядят они впечатляюще.

Она протянула мне карточку назад, и я отчётливо почувствовал, что она стала смотреть на меня совсем другими глазами. Феномен, с которым часто сталкиваешься при таких документах. Если по-настоящему войти в роль, это может сослужить неоценимую службу при соблазнении.

— Разыскать Кристину? — повторила она. — Я не понимаю. Нам было сказано, что у Кристины рак и она в больнице. Уже больше восьми недель.

Я кивнул с серьёзной миной.

— Ну, это не так. На самом деле она просто пропала, и мы думаем, что она не одна.

Она зажала ладонями рот. Глаза у неё действительно были потрясающие. Огромные, блестящие, тёмно-коричневые, как полированный палисандр. Она хватала ртом воздух сквозь пальцы, прежде чем смогла что-то произнести.

— Исчезла? Кристина? Боже мой. Боже мой. Какое облегчение! Я имею в виду, хоть её отец и волнуется, но это всё же лучше, чем рак. У такой-то юной девочки, боже мой…

Я продолжал вертеть в руках свое удостоверение. Испытанный приём.

— Без сомнения, — сказал я. — Но её отец уже давно ничего о ней не слышал. Он боится, что ей что-нибудь сделали.

Она часто закивала.

— Я понимаю. Да, я думаю, я бы умерла от страха… — Она некоторое время смотрела перед собой остекленевшими глазами, мысленно блуждая где-то далеко. Потом возмущённо помотала головой. — Но тогда зачем он всех уверяет, что Кристина смертельно больна? Как можно говорить такое? Для нас всех это был чудовищный шок.

Я кивнул, полный понимания.

— Без всякого сомнения, он просто не подумал. Я и ему это сказал. Но знаете, он просто не хочет никакого скандала. Единственная дочь, может быть, с кем-то сбежала… и это при его-то общественном положении… Ну, и ему как врачу такая отговорка оказалась удобнее всего.

Она кивнула, задумавшись, и вообще, казалось, не особенно внимательно слушала. Я заметил, что ее взгляд прикован к удостоверению, которое я вертел в руках, и меня вдруг озарила мысль, не попробовать ли на самом деле затащить её в постель. Она была не вполне в моём вкусе, но всё же сексуальна. Если она и наполовину так наивна, как казалась, это было бы не очень уж трудно. А мне это гарантированно пошло бы на пользу.

— Сбежала? — задумчиво повторила она. — Кристина? Это как-то… — Она взглянула на меня испытующе. — Вы, должно быть, знаете про её мать?

Я сделал удивлённое лицо.

— Нет, а что именно? — Мне хотелось знать, что известно ей. И откуда.

Она слегка откинулась назад, что, между прочим, ещё лучше выявило её грудь. Она не носила бюстгальтер, это было отчётливо видно сквозь тонкий пуловер. И соски у неё были размером с монету.

— Что она умерла, вы ведь знаете это? Лет пять назад, я думаю. Погибла в автокатастрофе.

Я лишь кивнул.

— Но в юности мать Кристины тоже сбежала, — сказала она с несколько глуповатым восторгом. — Она вместе со своим братом сбежала из детдома, в котором они росли. Ей тогда было столько же, сколько Кристине сейчас. Странно, вы не находите?

— Вы хотите сказать, что это заложено в генах?

— Не знаю, в генах ли. — Она убрала прядь, упавшую на лицо. Казалось, она находила это забавным. — Если да, то плохи ваши дела. Ведь судя по тому, что мне рассказывала Кристина, оба тогда так и не вернулись больше в детдом. Они продержались одни до взрослого состояния, представляете?

Это я, без сомнения, мог представить себе куда лучше ее. Пора было переходить к делу.

— Интересно, — сказал я, — но я думаю, что сейчас совсем другой случай. Мне хотелось бы выяснить, не замечали ли вы в Кристине каких-то странностей перед её исчезновением. Не казалась ли она вам какой-то не такой? Не разговаривала ли с кем-то посторонним, неизвестным? Не поджидал её какой-нибудь мужчина?

— Мужчина? — удивилась она. — Вы думаете, Кристина могла спутаться со взрослым мужчиной?

— Правила дознания таковы, что я могу вам только сказать, что у нас есть основания для таких допущений, — сказал я. — Я сожалею, что мне приходится так формулировать. — Всё это показалось мне вдруг бессмысленным. При такой благодушной наивности эта женщина гарантированно не заметила ничего, что могло бы мне пригодиться.

Надо бы действительно её завалить, подумал я. Пошло бы только на пользу её чувству реальности.

Она наморщила лоб.

— Дайте подумать…

Видимо, ей и впрямь нечасто приходилось делать это. Тут раскрылась дверь, и в класс просунул голову чернокожий уборщик со шваброй.

— Вы ещё не закончили? — спросил он с акцентом. Классная руководительница Кристины вздрогнула.

— Что? А, да, закончили. Минуточку, мы сейчас… — Она повернулась ко мне. — Скажите, господин Нильсон, я не знаю, как вам, а у меня, честно говоря, живот от голода сводит. А дома у меня есть свежий пирог. Не хотите ли заглянуть ко мне на чашку кофе? Я живу тут рядом, в многоквартирном доме на углу, в пяти минутах. Это особенно ценно по утрам, — добавила она, хихикнув.

Я озадаченно посмотрел на неё. Те нейроны, которые по своему историческому происхождению относились скорее к реликтовой части моего головного мозга, сформулировали бы ответ, если дать им волю, примерно так: Да,гениально, и там я тебя обязательно трахну, и будь чтобудет. Однако нейроны моих больших полушарий были откалиброваны в полные лишений годы тюремной социализации в соответствии с правилами игры человеческого общества и вынужденно научились лицемерию, а их вотум имел преобладающий вес. Поэтому моя реакция состояла лишь в сдержанном кивке.

— Почему нет? С удовольствием.

Всё отлично, подумал я, когда мы встали.

По дороге к жилым домам я узнал, как её зовут.

— Биргитта Никвист. Я классная руководительница 8-го «А» и веду у них математику. Но пару недель назад мне пришлось взять на себя и уроки шведского языка, потому что коллега ушла в родовой отпуск, — оживлённо болтала она, когда мы шли по улице, поднимаясь в горку. — Вот на кого я сердита, можете мне поверить. Представляете, что она устроила? Оставила непроверенными целые стопки сочинений. Некоторые пролежали больше месяца, причём во всех классах, которые она вела. Это значит, что мне сейчас придётся проверять сочинения, которые скопились за два месяца, представляете? Я понятия не имею, где мне взять время на это.

Я буркнул что-то неопределённое. Мне бы её заботы.

На пригорке против школы стояли два шестиэтажных дома оливкового цвета, окружённые тонкими, чахлыми соснами. Биргитта жила на последнем этаже. Без лифта.

— Всё, восхождение окончено, — возвестила она, когда мы наконец забрались на самый верх и она открыла дверь. В отличие от меня, она даже не запыхалась. Привычным движением она достала из кармана куртки мобильный телефон и сунула в зарядное устройство на комоде.

Хорошая идея. Я полез в карман и тоже отключил свой телефон. При моей везучести Ганс-Улоф позвонит мне в тот самый момент, как только я залезу ей в трусы.

Квартирка была маленькая и сразу видно, что девичья. Каждая стена была выкрашена в другой пастельный цвет, всё было жутко романтично, опрятно и чисто. Времени, чтобы вставлять в рамочки фотографии со школьных экскурсий и развешивать их на все свободные места, ей явно хватало. Был тут и небольшой стеллаж с книгами у письменного стола, на котором стояло несколько кривых, косых и плохо покрашенных глиняных вазочек с карандашами и шариковыми ручками. На полках были рассажены мишки, мягкие игрушки и расставлены прочие безделушки.

Я сделал короткий обход гостиной и холла. Одна стеклянная дверь выдавала, что за ней располагается ванная. Дверь, которая была закрытой, вела, следовательно, в спальню. Будем знать. Из кухонного окна видна школа, правда, перед этим взгляду приходилось пробиваться сквозь множество соломенных звёзд и прочую рождественскую мишуру.

Она указала мне на место у окна за маленьким столиком и налила воду для кофе.

— Вам с сахаром? — спросила она, и, когда я кивнул, поставила на стол лилового керамического бегемотика с дырой в спине, наполненного коричневым сахаром. Ну, ясно, как же иначе.

На тарелке громоздилась целая гора нарезанного кусками пирога манящего вида и аромата.

— Рождественский кекс я пока, к сожалению, не испекла, — сказала она, обставляя меня тарелками, чашками и обкладывая десертными вилками.

— Ничего, я не особо охоч до изюма, — ответил я и почувствовал, что голоден. Она тоже явно проголодалась, потому что принялась за свой первый кусок, ещё заваривая кофе. Кофейный фильтр, кажется, пропускал воду по одному атому.

— Судя по всему, у вас с Кристиной было взаимопонимание, — сказал я, чтобы увести разговор подальше от всех этих кофе ? молоко ? сахар ?

Она кивнула.

— Да, я думаю, у нас был хороший контакт. Потому меня и убила вся эта история с её болезнью. Мне даже снились кошмары, честное слово. Ну, мне будет что сказать её отцу, когда я увижу его в следующий раз…

Я поперхнулся.

— Мне было бы, право, очень важно, чтобы вы какое-то время подержали это в тайне. Может быть, ещё с неделю, — сказал я так серьёзно и внушительно, как только мог. — Ради безопасности Кристины.

Она посмотрела на меня, наморщив лоб, и снова подлила несколько капель кипятка.

— Не понимаю, как это связано с безопасностью Кристины?

— Вы поймёте это немного позже, — настаивал я. Мне самому не приходило в голову никакого убедительного объяснения, так что оставалось напирать только на это. Мол, я знаю то, чего не знаешь ты.

Некоторое время мы молчшш. Победу иной раз приходится высиживать.

— Ну хорошо, — сказала она, пожав плечами, и отвернулась. — Как хотите.

Я разглядывал её спину, пока она стояла у плиты. У нее и впрямь была хорошая фигура. Невысокая, но стройная. Поджарая такая. Такое тело умеет так сильно сомкнуться на тебе… Я заметил, что мои трусы при этой мысли начали натягиваться. К счастью, под комбинезоном это не было видно. Моя гормональная система работала на полных оборотах и явно взаимодействовала с лимбической системой так, что София Эрнандес Круз порадовалась бы.

— Мы говорили о Кристине, — попытался я вернуть свои мысли в нужное русло.

Биргитта Никвист убрала фильтр и стала наливать кофе.

— Верно, — сказала она. — Ну, что мне рассказать вам? С ней приятно беседовать. Она общительная девочка. Очень самоуверенная для своего возраста. Очень.

— Знаете какие-то подробности о смерти её матери? Она поставила перед нами полные чашки.

— Это была ужасная история. Автокатастрофа. Грузовик пролил масло, да ещё на повороте. Дорога была как каток, и это ночью. Мне страшно жаль эту семью. Я знала мать Кристины, понимаете?

— Должно быть, это был тяжёлый удар для девочки. Она села напротив меня и принялась задумчиво размешивать молоко в кофе.

— Да. Я в то время была в школе дежурной учительницей, к которой можно было прийти поплакаться, так что я по долгу службы знала про все беды детей. Мы в то время много говорили с Кристиной. Она и дома у меня была.

Я невольно поднял брови и огляделся.

— Здесь?

Она отрицательно помотала головой, и по её лицу скользнула грустная улыбка.

— Нет, не здесь. Тогда я ещё… жила в другом месте. Было что-то особенное в том, как она это сказала. Как будто я затронул тему, которую она хотела скрыть. Я решил при случае вернуться к этому.

— И как, по вашему впечатлению? Она справилась со своим горем?

— Думаю, да. Кристина обладает удивительной внутренней силой, понимаете? Просто диву даешься. Я думаю, это в ней от матери. Уж этого у неё никто не отнимет, внутреннюю силу и непоколебимость.

Я вонзился зубами в пирог, чтобы не взвыть. Эта женщина не имела никакого представления о жизни и о том, что в ней может случиться. Нет ничего такого, что у человека нельзя отнять. Ничего.

Проглотить. Отдышаться. Она ведь не со зла. Просто наивная, вот и всё.

— Раз вы говорите, что знали её мать, — спросил я, — что это была за женщина?

Она задумалась, поднеся чашку ко рту. Я вспомнил, как мы с Ингой несколько дней плутали по лесу, голодные и грязные, но упрямые в своём решении не попадаться и больше никогда не возвращаться. И нам это удалось. Мы не вернулись. Когда у нас кончалась еда, мы жили на одной воде из лесного ручья, перебивались с ягод на то, что находили в мусорных бачках на парковках, но мы так и не вернулись.

Что могла знать об этой стороне жизни женщина, чье представление о беде ограничивалось лишней стопкой тетрадок, которую нужно проверить? Ничего.

— Хм-м, — Биргитта пригубила кофе. — Если выразить одной фразой, я бы сказала: она была счастливая женщина. Какая-то… раскованная. Трудно описать. С чувством благодарности по отношению к жизни, вот это, пожалуй, самое точное.

Поразительно. Да, Инга действительно была такой. И представляла в этом для меня загадку, которую я и по сей день не разгадал.

Я прокашлялся.

— А отец Кристины? Его вы тоже знаете?

— Да, конечно. Он часто приходил на родительские собрания, ещё при жизни жены.

— Да, и чего это он? — Это действительно было интересно.

— Немного странно, если честно. Вы же знаете, что он профессор в Каролинском институте?

Я кивнул.

Она подняла ладони.

— Ну вот. И он часто бывает, как все профессора, не вполне в себе. Рассеянный. И очень напряжённый, я бы сказала. Очень… — она искала подходящее слово, — упёртый. Он тяжело пережил смерть жены. Она наверняка была для него свет в окне. Он сильно изменился с тех пор и наверняка ещё не справился с этим. И совсем непохоже на то, чтобы он подумывал о новой женитьбе или хотя бы о новом знакомстве.

— А какие у него отношения с дочерью?

— Он к ней строг. — Она взяла следующий кусок пирога. — Даже слишком строг, я бы сказала. Например, он запрещает ей дружить с мальчиками. Но ведь в наши дни это совсем старомодно. Однажды она привела домой мальчика, вполне безобидного, одноклассника. Ей было тогда лет десять, и она хотела проиграть ему какую-то музыку… Но её отец прямо-таки вышел из себя. Устроил скандал, и с тех пор Кристина тщательно скрывала свою дружбу с мальчиками. — Она улыбнулась. — Что было не так трудно сделать.

Я насторожился. Может, здесь был след?

— Не было ли у неё в последнее время кого-то, кого можно было считать её постоянным другом?

Она отрицательно помотала головой.

— Нет, таких, чтоб я знала, нет. Думаю, Кристина в этом смысле скорее сдержанна. Она всегда казалась мне совершенно нечувствительной к тому давлению, которое испытывают девочки в этом возрасте. Этот групповой напор, что пора иметь определённый опыт. Во столько-то лет, например, уже поцеловаться с мальчиком. Такие вещи она всегда игнорировала.

При этом она облизала губы, и меня пробило насквозь как электрическим током. Проклятье! Я чувствовал себя как разрывной заряд, который в любой момент может взорваться. Вот сидит в метре от меня женщина и не подозревает о том, что значительные части моего мышления заняты лихорадочным представлением о том, как я срываю с неё одежду.

Пора было приступать. Снять оставшуюся информацию, закончить разговор и перейти к делу. В противном случае я ни за что не мог ручаться.

— Она живёт вдвоём с отцом, — попытался я снова завладеть нитью разговора. Смотреть в кофейную чашку. На тарелку с пирогом. На скатерть. — Ей это было нетрудно? Какое у вас было впечатление?

— Ну, насколько я могла судить, они как-то договаривались. Она уважает его, но живёт своей жизнью, а он своей. Но я не думаю, что в этих отношениях было много тепла. Раньше — да, когда мать была жива. Тогда и отец был общительнее. — Она откинулась назад, запустила обе руки в волосы, прочесала их пальцами назад и сцепила руки за головой.

Отдавала ли она себе отчёт в том, что делает? Можно ли быть настолько далёкой от мира сего? Во рту у меня пересохло, и я взял свою чашку, пытаясь отвести глаза от её груди, которая отчётливо прорисовалась сквозь тонкий светло-коричневый пуловер и соски которой на глазах набухали.

— Общительнее? — прохрипел я, просто чтобы хоть что-то сказать. Я представлял опасность для этой женщины. Я должен был, да, я обязан был защитить её от себя самого, от этого жгута из гормонов и нейронов, который в любой момент мог сорваться с резьбы.

— Отец Кристины приходил на все школьные праздники и так далее, что с отцами случается не так часто. Однажды он даже написал пьесу для школьного спектакля, представьте себе, профессор медицины! И она прошла хорошо, хотя, на мой вкус, была избыточно жестокой.

Я понял. Её это пугало. Закроем глаза — и злой мир перестанет существовать.

Ну, сейчас ей придётся столкнуться с самой поучительной неожиданностью в её жизни.

— А вы не любите криминальные романы? — спросил я.

— В них, по мне, слишком много насилия.

— Но мир вообще полон насилия.

— Да, полон. — Она немного отодвинула стул назад, опершись спиной о стену, и поджала одну ногу под себя. Казалось, она не замечала, что теперь показывает мне не только свою грудь, но и контурный рельеф таза. — Но криминальные романы всё искажают. То, что в мире случаются ужасные вещи, ещё не значит, что весь мир такой.

Я подался вперёд. Кровь в моих жилах кипела.

— Поэтому вы и стали учительницей? Ведь школа что-то вроде резервации?

— Что? — она распахнула глаза.

Я больше не мог усидеть на стуле.

— Вы наивны, Биргитта Никвист. Вы сочинили себе добрый и романтический мир, потому что боитесь действительности и её ужасов.

— Я не наивна, — возразила она, сверкнув глазами. — Я только против того, чтобы меня лишали радости жизни.

— Вы наивны. Вы настолько наивны, что представляете опасность для себя самой, — заявил я. Жёстко, да, но лишь хлёсткие удары ещё могли помочь. — Посмотрите сами, что вы делаете. Вы пригласили меня сюда, чужого мужчину, о котором вы ничего не знаете. Я вам сказал, что я частный детектив, и вы мне поверили, только потому, что я показал вам свидетельство, подлинность которого вы никак не можете проверить. И что дальше? Вот мы здесь. Одни. Сильный мужчина и слабая женщина. Я мог бы сделать с вами что хочу, вам это не ясно?

Она взглянула на меня снизу вверх, её бездонные глаза были распахнуты, губы блестели.

— Я вам доверяю, — сказала она просто. — Вы мне ничего не сделаете.

По краям поля зрения у меня пошли мерцания и вспышки.

— Вы доверяете не тому, — прошипел я. — Я не детектив. Я арестант. Я три дня как вышел из тюрьмы, и у меня шесть лет не было секса.

Я непроизвольно шагнул к ней. Она не шелохнулась, но задышала глубже, и веки у неё затрепетали.

— Шесть лет? — прошептала она. — Это много…

Она протянула руку, коснулась меня. Быстрым, неописуемым движением соскользнула со стула, встала передо мной и взялась за молнию моего комбинезона.

— Если кто тут и наивный, — шепнула она, — так это ты, если думаешь, что я привела тебя сюда без всякого умысла…

<p>Глава 34</p>

В то мгновение, когда она коснулась моей груди, все плотины прорвало, и все предохранители сгорели. Сила, которая была больше меня, мощь, которая была вне моего контроля, завладела мною, как демон. Я прижал её к себе, обвил руками, вот её волосы, вот её губы и ресницы, и она ошеломленно задохнулась и сказала: «О!» Вот её плоть, её тепло. Мои руки нашли мягкую кожу, тёплую кожу, неописуемую кожу. Я дрожал.

— Нет, — простонала она, и я заметил, что одним из множества шумов был треск разрываемой ткани.

— Не рвать, — быстро прошептала она. — Мы успеем, мы успеем…

— Да, — сказал я, или проплакал, или не знаю что, мой голос был сплошной хрип, дрожь, оползень. Тысяча моих рук терзали её, срывали с неё одежду, звякнула посуда, когда пуловер где-то приземлился. И она стягивала с меня что было, тянула рукава моего комбинезона, помогала мне выбраться из него, потому что я в нём запутался щиколотками и чуть не упал. На ней и правда не оказалось бюстгальтера, одна рубашка, и она с неё тоже слетела, загремел какой-то металлический предмет — и передо мной восстали эти груди, неукротимые, всемогущие, такие прекрасные, что можно было поверить в Бога.

— Идём, — сказал я, или это сказала она? Мы потащили друг друга из кухни. Холл. Следующая дверь. За ней темнота, если не считать острой, бледно-жёлтой полоски уличного фонарного света на стене. Здесь пахло ею, пахло сном, заветным обещанием. Мои колени упёрлись в мягкий матрац. Я почувствовал, как она скользнула по мне вниз и взялась за мои трусы, которые просто лопались от натяжения.

С сожалением приходится констатировать, что всё великолепие момента на этом резко оборвалось. Не успела Биргитта натянуть на меня резинку, как тут же изверглась струя, настоящий фонтан, который, пульсируя, изливался в пустоту и никак не желал иссякать.

Но потом всё же иссяк, всё стало холодным и вялым, и на какую-то вневременную секунду воцарилась полная тишина. Мы неподвижно замерли во тьме, как два манекена в витрине.

— Ну и ну, — сказала наконец она. — Вот это заряд. Я был уверен, что ей противно, но она старается этого не показать.

По мне, так лучше бы земля подо мной расступилась и поглотила меня, но было ясно, что на шестом этаже надежды на это не так много. Оставалось только бегство, чтобы положить конец этому позору. Я нагнулся и взялся за трусы, чтобы натянуть их. Быстренько одеться и уйти. Хорошо, что я не выдал ей своё настоящее имя. И больше не показываться ей на глаза.

Но она меня не отпустила.

— Погоди, — сказала она. — Останься. Сейчас мы ляжем и подождём. Пройдёт немного времени, и всё вернётся.

Я хотел возразить, но моё тело изменило мне. Навалилась вдруг бездонная усталость. Я весь до последней жилочки наполнился неукротимым желанием, но не мог бы сказать, касалось ли то секса или просто возможности лечь. Я опустился на край кровати. Она стянула с меня остатки одежды, носки, трусы, и я не возразил.

Она тоже кое-что сняла с себя, что я, должно быть, упустил, и ускользнула от меня. Я последовал за ней, скорее угадывая её контуры, чем различая их, нашарил подушку. Она натянула на нас тяжёлое тёплое одеяло. Кровать была узковата для двоих.

— Ты можешь меня обнять, — предложила она.

Я не особенно большой охотник обниматься, на что часто обижались женщины, с которыми мне приходилось иметь дело. Во всех моих любовных приключениях я всегда предпочитал скорее удалиться, как только кончалось то, что мне было надо. Женщины, с которыми я жил вместе долгое время, тоже были не в восторге от того, что мне требовалась отдельная постель, чтобы заснуть.

Но здесь и сейчас это, казалось, было самым естественным делом на свете. Я обнял её, и наши тела вписались друг в друга, как две детали пазла. Кожа у неё была мягкая, но в последние минуты остыла.

И я, в общем-то, не собирался засыпать.

— Кстати, — сказала она через некоторое время, — это было здорово.

Я заморгал. Нет, я не засыпал, я просто ненадолго задумался о другом.

— Здорово? Что именно?

— Как ты на меня накинулся. Так бурно на меня ещё никто не набрасывался.

Сперва я ничего не сказал. Раздумывал, но ни о чём определенном. Прислушался к себе, но в чреслах ничего не шевельнулось.

— Ну да, — сказал я. — Напор был, видно, чересчур бурным.

— Всё равно было здорово.

Я лишь неопределённо буркнул, не зная, что сказать. Вообще мозг у меня вдруг словно отключился. Как и член. Может, причина в возрасте? Ведь мне было уже тридцать семь. Это почти сорок, а после сорока мужская сила вроде бы идёт на спад. По крайней мере, раньше мне никогда не требовалось больше четверти часа, чтобы снова быть готовым ко второму туру. Самое большее двадцать минут.

— Скажи-ка, — снова начала она, потирая моё плечо, — ты спишь?

— Я? Нет. Я просто задумался.

— О чём?

— Когда со мной в последний раз было, чтобы я спал с женщиной.

— Шесть лет, ты же сказал.

— Да. Но как же это долго. Вот о чем я думал.

— А. Да. Это долгое время.

Я разглядывал узкую полоску оранжево-жёлтого света. Она была словно прорезь в темноте и слегка мерцала, как мне казалось.

— Как тебя зовут на самом деле? — неожиданно спросила она, и я сказал;

— Гуннар. Гуннар Форсберг. Кристина — моя племянница.

Возглас удивления. Её кожа опять была тёплой и, казалось, сплавилась с моей.

— Значит, ты и есть тот брат? Который вместе с матерью Кристины сбежал из детского дома?

— Да.

— Правда?

— Да.

Она задвигалась, но моя рука была тяжёлой и держала её как пойманную.

— Знаешь, какой вопрос меня всё время занимал? Как вы обходились без документов? Я имею в виду, всё-таки двое детей не могут просто так снять жильё, ходить в школу, учиться… Без настоящих документов ведь ничего этого нельзя.

О, на самом деле можно очень многое, о чём обычно думают, что этого нельзя. Снять квартиру вообще не представляло никаких трудностей. Наша мансарда в Сёдертелье, на Миннесвэген, с наклонными окнами и встроенной кухней, обшарпанной мебелью и душем в голубом кафеле, казалась нам раем. И никто не спросил у нас никаких документов. У нас были деньги, наличные деньги, и это было всё, что интересовало нашего арендодателя. О том, что обязательна регистрация в полиции, мы даже не знали. Мы ни о чём таком не думали, и о нас никто не вспоминал.

Инга настояла на том, чтобы мы оба ходили в школу. Если ничему не выучишься, потом трудно пробиться в жизни, сказала она.

Для этого, да, действительно, нам нужны были документы.

— Я выследил всех, кто работал в городской управе, и выведал, кто за что отвечает, кто где живёт и так далее, — рассказал я. — У одного была любовница. Я стал его шантажировать. И он сделал нам все документы и все необходимые записи в них, чтобы к нам уже никто не цеплялся.

— И вы правда жили кражами?

Открывать дверные замки. Наклонные окна мансард — вообще детское занятие. Следить за сигнализацией и всё делать быстро, вот и весь секрет. Выдвинуть ящик, захватить серебряные столовые приборы, фотоаппараты, все, что приносит деньги, сунуть их в карман — и ищи ветра в поле.

— Это делал я. Уезжал после обеда в город и крал у богатых кое-какое барахло, чтобы нам было на что есть и одеваться, — сказал я словами, которые мягко и тяжело сорвались у меня с языка. — И платить за квартиру. И мы всегда могли заплатить за всё, что нам было нужно.

Да. У нас с Ингой всё было хорошо организовано. Она хотела стать детским врачом. И погибла.

Проснулся я оттого, что нежные, решительные руки гладили меня, ласкали мой живот, мой детородный орган, и от резкого возбуждения я воспрял, как финский нож. По мне скользила женщина, серой тенью в едва забрезживших предрассветных сумерках. Её волосы щекотали мне грудь, губы жарко и неуловимо касались моей кожи. И потом наконец она поднялась, села на меня и вобрала в себя мой алчущий орган.

Мне понадобилось некоторое время, чтобы вспомнить, как её зовут: Биргитта.

Она скользила вверх и вниз, вначале медленно, как будто хотела сперва подробнее обследовать вторженца. Потом с тихим стоном опустилась вперёд и обеими руками вцепилась мне в грудную клетку так, что синяки были обеспечены. Движения её становились быстрее, и через некоторое время она вошла в стабильный, почти механический ритм.

Я смотрел на неё со странным безучастием. Как будто наблюдал со стороны дело, которое происходило между нею и моим членом и не имело ко мне никакого отношения. Глаза её были закрыты, казалось, что она вслушивается лишь в себя, целиком сосредоточившись на том наслаждении, которое она добывала из меня.

Её груди ритмично покачивались, основания сосков темнели в сумерках, которые ещё не стали светом, но уже не были тьмой. Вид этих грудей на полную катушку врубил взаимодействие между моей гормональной и нервной системами. Я вцепился в них, на что она отреагировала с протяжным рыком. Значило ли это, что ей нравится? Я не знал, но исходил из этого. Мне-то нравилось — заполучить в руки эти невероятные, тугие ниппеля, и то, что мне это нравилось, кажется, привело к тому, что я дал себя втянуть в то наслаждение, которое разыгрывалось между её ляжками.

Она начала дрожать всем телом и выбилась из ритма. Я обхватил её бедра и попытался со своей стороны задать такт, но она уже переключилась на другую передачу, с хрипом ускорилась, её таз колотился о мой в бешеном темпе, и в конце концов она кончила, с неслыханной энергией и грудными криками, и её оргазм не прекращался до тех пор, пока не взорвался и я.

Потом она со стоном опустилась на меня, мокрая от пота, и так и осталась лежать. Я гладил её, свободный от всяких мыслей.

Она наконец подняла голову, испытующе взглянула на меня и подалась вперёд, чтобы коротко поцеловать в нос. Потом встала с несколько принуждённой улыбкой и без единого слова исчезла. Тут же я услышал шум душа.

Рассвет между тем обозначился. Я со слабым ужасом осознал, что это значит: я проспал всю ночь! Собственно, ничего удивительного, если вспомнить, как я провёл несколько предыдущих ночей. И я всё еще был сонный. Вернее сказать, теперь особенно сонный, после этой скачки.

Я повернулся на другой бок и закутался в одеяло. При этом взгляд мой упал на фотографию, висевшую над изголовьем кровати. Она была единственная в спальне, насколько я мог видеть: чёрно-белый снимок большого формата, на нём светловолосый мужчина чуть за тридцать, со странно растерянным видом.

Что бы это значило?

Должно быть, этот вопрос я блаженно заспал, поскольку проснулся лишь, когда Биргитта, свежепричёсанная и полностью одетая, поцеловала меня в лоб.

— В термосе на столе свежий кофе, — сказала она как ни в чём не бывало. — И когда будешь уходить, захлопни за собой дверь, о'кей?

Я заморгал.

— Как же— так, а ты куда?

— Я учительница, радость моя. Мне надо на работу. Я указал на фото.

— А это кто такой?

По её лицу скользнуло выражение, которое я не мог истолковать.

— Мой бывший муж, — сказала она и посмотрела на свои наручные часы. — Мне пора. Будь здоров.

И она ушла. Я слышал, как захлопнулась дверь квартиры, потом её шаги на лестнице, потом всё стихло. Я перевернулся, посмотрел на лицо мужчины на фото и попытался понять, в чём тут, собственно, дело. Её бывший муж? Для чего она повесила над кроватью портрет мужчины, с которым уже рассталась? Это что, акт изощрённой мести? Смотри, как я тут сплю с другими?

Я встал с постели с недобрым чувством, что меня просто использовали.

<p>Глава 35</p>

Но как там говорят? Даже плохой секс — хороший секс. Я чувствовал себя новым человеком, когда ехал назад в город, приняв душ и позавтракав. Несмотря на все странные привходящие обстоятельства, мне было хорошо — от секса и, может, ещё больше оттого, что я наконец выспался.

Нерешительному снегопаду пришёл конец, зато ощутимо похолодало. Отопление машины работало на полную мощность, но не справлялось с морозом. По улицам свистал неумолимый, равномерный ветер, дёргал деревья за голые ветки и выдувал из тела последнее тепло.

Я не мог бы поручиться, что причина только в ветре, но чувствовал я себя словно свежепроветренный.

И в голову мне пришла идея, где я могу попытаться найти Димитрия.

Русская православная церковь Стокгольма находится на Биргер-Ярлсгатан, и надо хорошо знать, что ты ищешь, иначе её можно и не заметить. Прошло уже много лет с тех пор, как я однажды высаживал здесь Димитрия, поэтому хоть я и знал место, мне пришлось дважды проехать по улице вверх и вниз, прежде чем я его нашёл.

Эта церковь размещалась внизу жилого дома, который находился между магазином велосипедов и журнальной лавкой. Дорожка от тротуара вела к бедному деревянному порталу, отгороженному зеленой решёткой. Он был меньше основного входа в дом и отчаянно напоминал дверь в аккуратный угольный сарайчик. Над ним на штукатурке был нарисован золотом восьмиконечный православный крест на голубом фоне, а рядом с дверью висела застеклённая витринка с объявлениями для общины и расписанием богослужений.

Я хотел припарковаться на инвалидной площадке перед входом, но меня уже кто-то опередил — примерно такой же инвалид, как и я. Ну да, мир далёк от совершенства. И велика в нём нужда в парковках, по крайней мере, мне пришлось отъехать довольно далеко, прежде чем я смог поставить машину.

Димитрий, как я вспомнил, был очень набожный человек. Даже если он в бегах, у него всё равно остаётся потребность приходить по воскресеньям в церковь. Другими словами, у меня был шанс найти здесь его след или хотя бы возможность передать для него весточку.

Мне удалось вызвонить священника, мужчину аскетического вида с оттопыренными ушами и реденькой, но, видимо, в силу профессии обязательной бородой. Я объяснил ему свое дело. Да, сказал он по некотором размышлении и с сильным русским акцентом, он хорошо помнит Димитрия. Но не видел его уже довольно давно.

Сколько именно, спросил я. Трудно сказать, утверждал благочинный, но под моим нажимом всё же выдал приблизительный срок, который совпадал с тем, что рассказал мне Леонид.

— Мне срочно нужно поговорить с Димитрием, — объяснил я. — Это для меня вопрос жизни и смерти.

Возможно, священник покрывал его, во всяком случае, его бронзовые глаза всё это время беспокойно бегали и, казалось, находили камни мощёной дорожки в высшей степени интересными.

— Но я не знаю, где он, — повторил он.

У него была раздражающая манера почёсывать большим пальцем ладонь другой руки. Или он намекал таким образом на взятку?

— Может, вы смогли бы передать ему весточку? — спросил я, достал из кармана банкноту в пятьсот крон и протянул ему. — На возможные издержки. Почтовые расходы и так далее.

Священник застыл на середине движения и смотрел на банкноту так, будто никогда не видел такой суммы.

— Или на благотворительные богоугодные цели, — добавил я. — Как вам будет угодно.

Он взял банкноту кончиками пальцев, неторопливо сложил её и прибрал.

— Мне очень жаль, — сказал он после этого. — Я бы с радостью помог вам, но у меня действительно нет никакого контакта с Димитрием.

Вот тебе раз.

— Может, он посещает службу где-то в другом месте? — спросил я. — В другой православной церкви?

— Может быть, — недовольно согласился священник. Ему явно претила мысль о возможных конкурентах.

Есть ли у него представление, в какой именно?

— Нет, — он отвернулся. — Пожалуйста, извините меня, но у меня в своём храме забот хватает, и о других я ничего не знаю.

Я быстро достал из кармана записную книжку, написал свое имя, адрес пансиона и номер тамошнего телефона, вырвал листок и протянул его священнику.

— Вот. Если Димитрий всё-таки покажется, не могли бы вы ему это передать? Это действительно очень-очень важно.

Он взял бумажку и кивнул.

— Хорошо. Это я могу сделать. Если он придёт.

— Именно так.

По пути назад я обнаружил, что большое, красное, приметное кирпичное здание на углу Биргер-Ярлсгатан и Оденгатан — это греческая православная церковь! Невозможно, чтобы русский священник не знал этого соседства; церковь находилась в трёхстах метрах от него. Почему же он уверял, что не знает других православных церквей?

Мне даже захотелось вернуться назад и высказать ему своё недоумение. Но потом я понял, что это ничего не даст. Если Димитрий больше не чувствовал себя уверенно в маленькой русской православной церкви, вряд ли он станет искать убежища в таком приметном храме на той же улице.

Слишком просто было бы найти его там.

Таким образом, после короткого странствия в великолепную обитель мечты я снова приземлился в грязную реальность. Будь она проклята. Я перешёл через дорогу на красный свет, и меня не задавили, только посигналили. Я пошёл дальше, напролом, мимо машин, куда глаза глядят. Должно быть, на меня оглядывались — люди в мехах, в тёплых зимних куртках таращились на мой тонкий красный комбинезон, в котором я рассекал ветер. Чёрт, холод был собачий. Вся моя кожа, казалось, заледенела. Меня пронизывало насквозь, но я не мог остановиться, я шёл и шёл по улице, гонимый яростью, сжигавшей меня, ей была необходима стужа извне, чтобы меня не охватило пламя. Неукротимый гнев на этот мир, который хотел заполучить меня, в котором все сговорились стереть меня с лица земли, меня и всю мою семью. С Ингой они уже расправились. Её уже урыли, закопали, и никто за это не ответил. С Кристиной они тоже преуспели. Остался только я. Один.

Но так легко я им не дамся. Меня они так просто не возьмут. Сами поплатятся кровью. Уж парочку из них я прихвачу с собой, это ясно.

И в какой-то момент, о чудо интуиции, я очутился в парке перед старой Королевской библиотекой. Вдоль длинной стороны заснеженного сквера проходил Стюрегатан, то есть улица, на которой располагался Нобелевский фонд. Вот это было интересно. Я невольно улыбнулся. Приятно было знать, что я ещё могу положиться на свой инстинкт. Без сомнения, эта якобы случайность хотела мне что-то сказать. Я обхватил себя руками, потёр плечи и двинулся в сторону улицы.

Дом, в котором размещался Нобелевский фонд, я, разумеется, неоднократно видел на картинках. А кто не видел? Почтенное здание из серого камня в стиле классицизма. Но я ещё ни разу не был здесь. Даже удивительно, как мало оно впечатляет в реальности.

Стюрегатан, 14. Таблички нет, лишь барельеф с головой Нобеля и мачта с флагом над роскошным входом. Слева от него — красочное марокканское бюро путешествий и кинотеатр «Парк», выдержанный в красных тонах. Справа — магазинчик мужской моды и заведение с названием Crazy Horse Club. Это окружение, естественно, не попадает в поле зрения проспектов, ежегодных телевизионных передач и газетных статей.

Я подошёл к зданию Нобелевского фонда и присмотрелся к его входу. Массивная чёрная дверь, кодовое поле вблизи замка и несколько табличек, поясняющих, что здание постоянно охраняется и какая охранная служба отвечает за него. Лестница в несколько ступеней, отгороженная от улицы кованой решёткой — тоже с кодовым замком.

Мой взгляд прошествовал вверх. Пять этажей, надстроенная крыша. Прожекторы, подсвечивающие фасад ночью.

Я невольно втянул ноздрями воздух, когда понял. Холод вонзился в лёгкие, остужая ужас осознания. Базель был ошибочным путём. Слишком далеко, слишком неопределённо, неплодотворно. Вот куда мне надо — сюда. Я должен продолжить расследование в секретариате Нобелевского фонда — вот что хотела сказать мне моя интуиция.

Я медленно выдохнул белое облачко пара. Это будет нелегко.

Я ещё раз взглянул на решётку, на массивную дверь, на кодовые замки, на сей раз профессиональным взглядом. Карты и коды. За время, которое у меня оставалось, это не успеть. Такие вещи я уже делал, да, конечно. Но это требовало продолжительной слежки за персоналом, больших затрат. Нужно выведать, кто работает в этом здании, нужно выявить того, кто представляет собой слабое звено, и сосредоточиться на этой персоне. Следить за ней. Такой человек часто заводит слабые коды в виде одной, много раз повторяющейся цифры, даты своего рождения, годового числа, геометрического узора, возрастающего или убывающего ряда цифр, или что там ещё может прийти в голову людям, чтобы облегчить жизнь таким, как я. Иногда код можно считать просто по кнопкам. Например, если какие-то кнопки изношены больше остальных — при том качестве, какое обеспечивает большинство фирм, для этого достаточно потных пальцев дюжины сотрудников и нескольких месяцев времени. Если не по кнопкам, то комбинацию цифр можно вызнать из подходящего укрытия при помощи видеокамеры и достаточно сильного объектива. Карту, разумеется, надо выкрасть. Это значит, два взлома вместо одного, но первый — в частную квартиру и потому может считаться лёгкой прогулкой.

Но здесь таких слабых мест не просматривалось. Кнопки сияли свежим металлическим блеском, сработано на века.

Иногда помогали манипуляции с самим замком. Некоторые кодовые замки легко разбираются, и дверь можно открыть, перемкнув нужные провода. Большинство этих устройств — игрушки, притворяющиеся средствами безопасности.

Но здешние выглядели иначе. Производитель этих замков был мне неизвестен, что само по себе было уже плохим знаком. И положение здания затрудняло манипуляции. Когда их можно было бы провести? Днём само собой не получится. А ночью? Улица была оживлённой и хорошо освещалась. Прохожие и уличное движение защищали здание эффективнее любого прибора.

Нет, с парадной стороны вторжение невозможно.

Но ведь у дома есть не только парадная сторона. Я глянул вверх на этажи из серого камня и спросил себя, что может скрываться позади здания. Внутренний двор? Боковые пристройки? Я двинулся вниз по Стюрегатан, заглянул в витрину мужских товаров, изучил меню клуба, вразвалочку проследовал дальше, вокруг квартала.

Миновал магазин дизайнерских кухонных приборов, сразу после него — как по заказу — отделение фирмы безопасности, совсем не той, чьи были замки, но с отдельным бронированным подъездом. Потом была пара ресторанов, входы в какие-то конторы и так далее. За следующим углом, на Брахегатан, я заглядывал через стеклянные входные двери в тёмные вестибюли, полные почтовых ящиков. Из вестибюлей наверх вели лестницы, и некоторые из лестничных клеток имели окна — только через них, к сожалению, виднелись лишь крохотные участки — провода, стены, конёк крыши или пасмурное небо. Но внутренний двор, кажется, был. Если мне придётся проникать внутрь здания фонда, то лишь оттуда.

Далее вверх по Брахегатан обнаружились ворота. Они стояли открытыми. Кто-то выехал на своём фургоне и оставил их так. Я вошел внутрь, держа наготове свою самую глупую мину. Если кто-нибудь меня задержит, я ищу столярную мастерскую Иохансона, очень просто.

Я прошёл мимо парковки, осмотрел окружающие здания. На некоторых балконах сушилось бельё — подумать только, посреди зимы! Я попытался сориентироваться. То ли я очутился на задворках кинотеатра? И тут ещё живут на верхних этажах? В любом случае, здесь было несколько строений, стоящих перпендикулярно к передним зданиям, выдаваясь во внутренний двор. Однако здание фонда отсюда было неразличимо, для этого я оказался слишком далеко.

Никто меня не задержал, никто мне даже не попался навстречу. Столярная мастерская Иохансона отправилась в запасник готовых на все времена отговорок. Я обошёл вокруг всего квартала и, когда приближался к фасаду фонда с другой стороны, увидел нечто такое, на что мой инстинкт сделал стойку. В доме с марокканским бюро путешествий был ещё один подъезд — узкая тёмная дверь, прямо рядом с фасадом Нобелевского фонда. Замок на этой двери был вполне обыкновенный. Выцветшая надпись, наполовину скрытая граффити и остатками наклеенных плакатов, гласила: «К кухне».

Это о чём-то говорило, хотя я ещё не знал, о чём. Окоченевшими пальцами выудил отмычку. Беглый взгляд вокруг: никто не обращает на меня внимания, насколько можно видеть. Замок не только выглядел обыкновенным, он и был таковым — открыть его мне ничего не стоило.

Дверь скрипнула, когда я приоткрыл её. Воздух был застоявшийся и затхлый. Коридор уводил в заднюю часть дома. Выключатель на стене не действовал. На нём висела густая паутина, уже покрывшаяся пылью. Судя по всему, в последний раз через эту дверь входили уже очень давно.

Хорошо. Посмотрим, насколько толстая стена отделяет коридор от соседнего здания. Я снова закрыл дверь и отошёл от будущего места преступления. Всё это очень обнадёживало. Несколько недостающих сведений и, разумеется, аппаратура — вот что я должен раздобыть, ну, а потом… Эту фазу я люблю больше всего. Интеллектуально она самая будоражащая: когда составляешь план, перебираешь в уме все возможности, ломаешь голову над хитростями и ищешь, как обойти непреодолимые препятствия.

Ганс-Улоф, сообразил я, должен хорошо знать здание фонда. Правда, судя по тому, что он рассказывал и что я сам знал о процессе выборов, фонд не был постоянным местом сборов, но всё-таки мой зять был одним всего лишь из пятидесяти человек, имеющих право голоса в Нобелевской премии по медицине. И его, без сомнения, раз-другой приглашали в помещения за этим фасадом…

Но нет, это слишком рискованно. Ганс-Улоф был в последнее время на нервном пределе. Нобелевская премия всегда была для него святыней, его верой, его Граалем. Моё намерение проникнуть в залы его святилища могло явиться последней каплей, которая переполнит сосуд. Этим я не мог рисковать. Если я хочу сюда попасть, надо утаить это от Ганса-Улофа.

И только тут я вспомнил… Ганс-Улоф! Я же забыл включить телефон.

Я полез в карман и достал его. Окоченевшими пальцами я нажимал на кнопки, медленно, чтобы не ошибиться при вводе пин-кода. Я всё ещё был ископаемым пережитком седой древности, когда далеко не каждый носил с собой в кармане собственную телефонную связь.

Ну, ясно, этого я и боялся. В моём почтовом ящике лежало 24 сообщения, поведал дисплей. Почтовый ящик — как же мне его открыть? Инструкция, естественно, осталась лежать на ночном столике в пансионе. Замерзая, я просматривал меню и пытался угадать по нему, на что нажимать, пока мне не пришло в голову, что всё это мне вовсе ни к чему. Ведь, кроме Ганса-Улофа, никто не мог их послать.

Итак, я нажал кнопку короткого набора и слушал далёкие гудки. Даже звук был какой-то мёрзлый, как будто и радиоволны постепенно начали застывать.

Ганс-Улоф, сам не свой, тотчас напустился на меня.

— Гуннар, ну наконец-то! Ради бога, где ты, чёрт возьми? Я звонил тебе раз сто, всё утро… Зачем ты отключил телефон?

— Угомонись, — сказал я, стараясь излучать спокойствие и уверенность, которые я и сам не прочь был бы чувствовать. — Кстати, звонил ты мне всего двадцать четыре раза, так что не преувеличивай. Ну, что там у тебя? Они звонили, как я понял, да?

— Да! — жалобно воскликнул Ганс-Улоф. — Поэтому мне срочно нужно было с тобой поговорить. Где ты был?

— Занимался делом. — Ага, так бы я ему и сказал, что трахал классную руководительницу его дочери. — Тебе удалось записать разговор?

Некоторое время Ганс-Улоф тяжело сопел. Потом сказал дрожащим голосом:

— Они звонили мне не домой, Гуннар. Они звонили мне сюда, на работу. Я думаю, они видят каждый мой шаг. Они ничего не сказали, но я уверен, они позвонили на работу потому, что знают про магнитофон дома!

<p>Глава 36</p>

Это подозрение ничем не обосновано, говорил я себе, оно родилось из страха отца за свою единственную дочь. И всё же меня будто кулаком под дых ударили. Я даже на минуту закрыл глаза, и шум проносящихся машин, вонь их выхлопа, гудки и свист ветра, голоса пешеходов, всё это набегало на меня и разбивалось, как штормовая волна о парапет набережной.

— Не дрейфь, Ганс-Улоф, — сказал я медленно и успокаивающе, как только мог. — Откуда им об этом знать?

Но очень уж невозмутимо это звучать не могло. Мною вдруг овладело чувство безысходности и бессилия. Я не владел ситуацией. Я убеждал себя в обратном, делал вид, но ситуацией я не владел! Я был всего лишь постаревший арестант, реликт минувшего, я брёл на ощупь по миру, которого я не понимал и который подчинялся уже другим, более жестоким правилам, чем те, что я знал.

Я снова открыл глаза. Вокруг меня всё было серым, такой бесцветный мир — это не могла быть просто нормальная шведская зима. Холод, пробиравший меня до костей, сковавший моё сердце, — это был не наружный холод, не старая добрая стужа скандинавской зимы, то была метафорическая стынь, исходившая от жестокости людей.

Я ощущал в себе бездну. Бездну, которая была во мне, должно быть, с незапамятных времён, но в существовании которой я не отдавал себе отчета. Теперь пелена спала. У меня было чувство, что я ужасно, ужасно ошибся.

Чувство, что нет никаких шансов. Абсолютно никаких.

Ганс-Улоф жалобно причитал. Можно было даже не вслушиваться в смысл этих причитаний. Мол, я же обещал спасти Кристину, что-то предпринять, я дал ему надежду, а сам ничего не делаю, только пропадаю и отключаю телефон…

— Больше я её не слышал, — стонал он мне в ухо, — понимаешь ты, нет? Ни звука больше не слышал от Кристины со времени её звонка из телефонной будки в Седертелье…

— Стоп! — крикнул я в холодный ветреный воздух. — Ганс-Улоф, замолчи. Это не имеет смысла. Давай по порядку. И дай мне собраться с мыслями.

Он смолк на секунду и только хрипел и глухо рычал.

— Гуннар, я боюсь, что от мыслей Кристина не вернётся. Мы должны что-то делать. Ты же сказал, что сделаешь что-нибудь.

— Но это не значит, что я должен очертя голову ломиться туда, где может оказаться ловушка. Прежде чем что-то сделать, я обычно обдумываю действия и их последствия.

— Ловушка? Какая ещё ловушка? — Эта мысль, казалось, была для него совершенно новой. Ведь он же был учёный, человек не от мира сего.

— Если бы похитители Кристины знали о магнитофоне, — объяснил я ему со всем терпением, на какое был способен, — то они бы размозжили тебе этим магнитофоном башку, можешь не сомневаться. Если бы у них было хоть малейшее подозрение, тебе бы не поздоровилось. — Мне сразу стало легче от этой уверенности, пусть даже на время разговора. Главное, чтобы в голову пришла какая-нибудь хорошая идея, например, спросить: — Что именно они тебе сказали?

Ганс-Улоф помедлил. Казалось, ему не хочется об этом вспоминать.

— Ну, звонил тот же, что всегда. С этим сиплым голосом. Но сегодня это звучало особенно, как будто он вот-вот сорвётся. Он спросил, придерживаюсь ли я наших договорённостей. Я сказал: да и я надеюсь, что и они тоже придерживаются.

— Не знаю, как ты это сказал. Ты умеешь быть довольно гадким, если надо, — невольно ухмыльнулся я. — И что он тебе ответил?

Ганс-Улоф вздохнул.

— Он меня облаял. Наорал на меня. Дескать, я не в том положении, чтобы выставлять требования, и так далее. И чтоб лучше я сидел за письменным столом и следил за тем, чтобы никто ничего не заподозрил… И вот я тебя спрашиваю, откуда он знает, что я сижу за письменным столом?

— Ганс-Улоф, я тебя умоляю. А где же тебе ещё сидеть, когда тебе звонят на работу? Он это просто угадал.

— Но звучало отнюдь не так. Звучало совсем по-другому, поверь мне.

Он был на грани срыва, это было ясно.

— Откуда ты звонишь сейчас? — пришло мне в голову спросить. Поскольку отзвук был какой-то странный.

— Я же тебе наговорил это на голосовую почту. Я заперся в туалете для посетителей на верхнем этаже и всё время ждал, когда ты позвонишь.

— А, — сказал я, неприятно задетый. — Почтовый ящик, да. Мне надо как-нибудь спокойно разобраться, как он действует… — Пора было менять тему. — Попросил ли ты его соединить тебя с Кристиной?

Судорожный вздох.

— Естественно. Но он только сказал, что сейчас не получится. Вот и всё.

— А почему не получится, не сказал?

— Нет. Он сказал, что еще позвонит, и положил трубку.

Я поднял голову, взглянул на голые деревья и заснеженные лужайки, на сырые скамейки, посмотрел на здание на Стюрегатан, 14, куда я задумал проникнуть, и мне показалось, что мозги у меня встали набекрень.

— Честно говоря, особого смысла в этом я не вижу.

— Смысла? — повторил Ганс-Улоф с безумным смешком. — Про смысл я уже вообще не спрашиваю. Я только хочу, чтоб это наконец хоть как-то завершилось…

Я прислушался. Психолог на телефоне доверия из меня никудышный, но даже на мой слух это звучало нехорошо. Чтобы не сказать, грозило суицидом. Может, мне следовало в первую очередь побеспокоиться о Гансе-Улофе?

— Возможно, ты и прав, — осторожно сказал я. — Жучки могут быть и у тебя в кабинете. — Чепуха. Если их не оказалось дома, то уж в его кабинете и подавно. — Только я не смогу это проверить. Понимаешь, твой дом у них наверняка под наблюдением. И если тот же самый мастер по отоплению, что был вчера у тебя дома, явится сегодня и к тебе на работу, это их насторожит.

Ему потребовалось время, чтобы освоить эту мысль.

— Хорошо, — сказал он. — Я могу и просто сидеть за своим письменным столом. Что ещё мне остаётся? Лишь бы ты хоть что-нибудь наконец сделал. Что у тебя с Базелем? Ты летишь?

Лучше не вводить его в заблуждение на сей счёт.

— Нет. Я тут подумал, это ничего не даст. Я не знаю тамошнего языка, я никого не знаю в Базеле… Даже если бы всё прошло без сучка без задоринки, я бы не вернулся до понедельника. И тогда здесь я бы не смог больше ничего сделать.

Он снова взвыл.

— Но хоть что-то ты должен делать, Гуннар, я прошу тебя!

— Да, успокойся. У меня уже есть кое-какие намётки.

— И что именно? Гуннар, мы с тобой договорились, что ты будешь обо всём меня информировать!

— Я об этом не забыл. Я дам тебе знать, как только дело созреет для обсуждения.

Да, психолог на телефоне доверия — это решительно не моя профессия. К концу разговора Ганс-Улоф был ещё подавленнее, чем в начале.

— Не знаю, — бесцветно сказал он. — Кажется, я уже на пределе. Не знаю, что мне делать. Я уже хочу лишь одного, чтобы это кончилось, как-нибудь, всё равно как…

Делать нечего, придётся мне к нему поехать. Даже если это именно то, чего только и ждут похитители Кристины. Всё это попахивает ловушкой.

— Слушай, насчёт твоего кабинета, — сказал я и двинулся в сторону своей машины. — Мне только что пришла в голову идея. Мы могли бы встретиться с тобой где-то на территории института, но в другом здании, где нам никто не помешает. Не могут же они везде наставить жучков.

— И для чего?

— Я привёз бы тебе своего «санитара». Прибор для обнаружения жучков, который я использовал вчера. Он находит и скрытые видеокамеры.

— Да? И я должен… Но я же не умею с ним обращаться. Но ты по крайней мере будешь занят, подумал я и сказал:

— Да брось ты, это вдвое проще, чем то, что ты проделываешь каждый день. Я тебе покажу, как им пользоваться.

Он быстро сообразил.

— Хорошо. Как скажешь. Погоди. — Он задумался. — Мы могли бы встретиться в одной из наших лабораторий. Там есть одна переговорная комната, которой практически никто не пользуется.

Я кивнул.

— Давай. Сейчас ты объяснишь мне, как туда доехать.

На обратном пути к машине холод доконал меня. Повинуясь спонтанному импульсу, я забежал в магазин красок — во-первых, чтобы согреться, во-вторых, чтобы купить аэрозольный флакон красной краски. И ходил вдоль полок до тех пор, пока не оттаял.

На нижнем этаже тёплого подземного гаража, где почти не было машин и движения, я закрасил надпись, которую мне нанесли на кузов машины накануне. Это мне не очень удалось, тон краски был другой, а тип тем более — ну хорошо, с этим у меня появятся проблемы, когда я буду возвращать машину, но сейчас мне было на это наплевать.

Я нашёл тот подъезд к Каролинскому институту, который мне описал Ганс-Улоф, нашёл и само здание, и парковку. Строение — куб из выкрашенного красной краской гофрированного листа — походило бы на склад, если бы в окнах не были видны лаборатории и кабинеты, белые столы с микроскопами, раковины из нержавейки, компьютеры и полки с регистраторами. На входной двери была надпись: «Е 1». Всё точно.

Я оставил в коробке лишь поисковое оснащение, но когда я поднёс её к двери и позвонил, открыл мне не Ганс-Улоф, как было условлено, а плохо выбритый молодой человек в очках и в белом лабораторном халате.

— Да, что вам угодно? — спросил он и оглядел меня с недоумением.

— Курьерская служба, — сказал я первое, что пришло мне в голову. — Мне нужен здесь один профессор, эм-м… — я сделал вид, будто считываю фамилию с наклейки, которой на самом деле не было, — Андерсон.

Мой собеседник решительно помотал головой.

— Вы не туда попали. Кабинет профессора Андерсона находится на Совиной аллее, — он выступил на шаг и показал мне направление. — Вон там, впереди свернёте направо…

Проклятье, вот уж мне было совершенно ни к чему, что этот мерзкий тип меня увидел! Тип, который знает профессора Андерсона.

— Извините, — перебил я, — но мне чётко было сказано, что он здесь.

Он разглядывал меня, как, возможно, разглядывает под микроскопом возбудителей болезни.

— Это меня удивляет. Тогда подождите, я быстренько позвоню.

— Но я могу хотя бы войти внутрь? Иначе я себе здесь что-нибудь отморожу.

— Мне очень жаль, но это лабораторный отсек, — холодно заявил он. — Вход сюда разрешён только персоналу, имеющему допуск. — Он хотел взять трубку, но вдруг остановился, оглянувшись в темноту, и сказал: — Надо же, вот и он сам…

Ганс-Улоф появился, тоже в белом халате, с закаменевшим, как маска, лицом. Он поздоровался со мной так, будто никогда в жизни меня не видел, отпустил своего ревностного Цербера и обратился ко мне:

— Не могли бы вы пронести это, куда я скажу?

— Это входит в сервис, — ответил я. — Но мне ещё понадобится и ваша подпись.

— Хорошо, — кивнул Ганс-Улоф и подержал мне дверь, когда я вносил коробку.

Я следовал за ним по тёмному лабиринту из узких высоких ходов. Через каждые несколько шагов попадались двери то справа, то слева, на которые были наклеены бумажки с надписями — например, Лаборатория 15/Фредхольм или Лазер — не входить, когда горит лампочка. Стояла мертвая тишина, если не считать отдалённого шума машин.

— По пятницам к концу дня здесь уже никого не бывает, — сдержанно сказал Ганс-Улоф, открыв наконец дверь для нас. — Все уходят на уикенд.

Мы вошли в голое помещение без окон, в котором стояло лишь несколько столов и стульев. На белой доске на стене красовались химические формулы, из которых я узнал лишь одну — аскорбиновой кислоты.

— Но этот старательный охранник, однако, не ушёл, — ответил я, после того как дверь снова закрылась. — Кто это, кстати?

Ганс-Улоф опустился на стул. Маска спала с его лица, и я увидел перед собой смертельно измождённого человека.

— Один из моих аспирантов, — сказал он. — Его жена недавно родила, с тех пор его не выгонишь отсюда.

— Бывает. — Я поставил коробку на стол и оглядел стены. Тонкие перегородки, не вызывающие большого доверия. Если за стенкой кто-то есть, ему и жучка не надо, чтобы слышать всё, о чём мы говорим. — А нет здесь других таких же счастливых отцов семейств? Ганс-Улоф помотал головой.

— Больше никого. Никто нас не услышит.

— Будем надеяться. — Я начал распаковывать коробку. — Итак, в принципе это очень просто. Ты должен…

— Они звонили ещё раз, — сказал Ганс-Улоф.

Я замер, положил последнюю часть «санитара» назад в коробку и посмотрел на него.

— И что?

— Я не должен идти на Нобелевский банкет, а должен сидеть дома и ждать указаний.

— Ага, — сказал я. Об этом я и не подумал. Будучи членом академии, присуждающей премию, Ганс-Улоф обычно участвовал в нобелевских торжествах, и его место, насколько я припоминаю, было даже на сцене.

— И, — с дрожью добавил Ганс-Улоф, — они сказали, что это последний звонок до будущей среды.

У меня сразу возникло недоброе предчувствие.

— Тогда мы можем не возиться с магнитофоном?

— Да, — отсутствующе подтвердил он. — Как ты думаешь, Кристина ещё жива?

Это был большой вопрос. Может, они её уже убили? Или она всё-таки сбежала от них и прячется где-нибудь, а они её отчаянно ищут? Нет, глупая надежда. Если бы это было так, она бы уже позвонила.

— Лучше бы она была жива, — прорычал я. — В противном случае эти бандиты погибнут страшной смертью, не будь я Гуннар Форсберг.

Дурацкое заявление. Свист в лесу. Даже в моих собственных ушах это прозвучало пошло.

Ганс-Улоф уставился в пустоту. Я видел, что один мускул на его лице нервно дёргается. Мне вдруг показалось таким ребячеством то, что я дал ему надежду. Каким самоуверенным я был вначале! Как будто всё это — дело лишь нескольких часов, — которое можно уладить при помощи нескольких взломанных замков, ударов кулака и пистолета в руке.

При этом в делах шантажа я понимал так же мало, как и он. В принципе я тоже лишь читал об этом. То, что моя профессия по случайности уголовно наказуема, отнюдь не делает меня экспертом в остальных уголовно наказуемых деяниях.

Между тем, если честно — чем дальше, тем более смутно я представлял себе, что замышляли похитители Кристины. Большая часть того, что произошло со времени моего освобождения из тюрьмы, противоречила всем моим ожиданиям. К тому же это не было обычным похищением. Речь не шла о выкупе, поэтому не оставалось надежды хотя бы при передаче этих денег войти в прямой контакт с похитителями.

— Мне вспомнилось вот ещё что, — сказал Ганс-Улоф, перебив мои мрачные мысли. — Не знаю, насколько это важно… Когда я рассказал тогда Боссе Нордину о попытке подкупить меня, он пробормотал что-то вроде: «Я должен ему позвонить». Я этого не понял, но теперь я думаю: он имел в виду того человека с рыбьими глазами. Полицейского, помнишь?

Я кивнул.

— Помню ясно и отчётливо, ещё и в цвете. Ты хочешь сказать, твой лучший друг Боссе Нордин имеет более тесный контакт с этим парнем, чем он хотел тебе показать?

Ганс-Улоф провёл рукой по лицу.

— Ты сам мне всегда говорил, — напомнил он, — что мир плох. Что никому нельзя верить.

— Со временем ты тоже это понял, — сказал я. Это был подлый триумф. К тому же наступивший слишком поздно.

Ганс-Улоф слепо смотрел в пустоту.

— Я не допускал и мысли об этом. Боссе?.. Я считал его другом. Мы так много говорили о наших детях. Неужто всё это были пустые речи?

— Деньги, Ганс-Улоф, — сказал я. — Деньги меняют людей. Когда в игру включаются деньги, всякая дружба прекращается.

Он медленно кивнул.

— Я был слеп, настолько слеп… — Он посмотрел на меня. — Знаешь, что я думаю? Это не мелкая банда. Это трясина, вонючее болото. Они все действуют заодно. Такие акции, как установить магнитофон, собрать данные, постепенно подобраться к ним, — ничего не дадут. От этого они слишком хорошо защищены.

— Да, — сказал я.

Он был прав. И мне с самого начала следовало это понять.

— Надо сделать что-то неожиданное. Нечто такое, на что они не рассчитывают.

Я почувствовал, как во рту у меня пересохло. Я смотрел на него с болезненным чувством в груди. Как будто внутренняя сторона моего тела была сплошной раной, а то, что он говорил, — кислотой, которая капает на эту рану.

— Я всё ещё возлагаю на тебя все свои надежды, Гуннар, — сказал Ганс-Улоф, но вид у него был такой, будто он сомневается, что эти надежды оправдаются.

Я лишь кивнул. И откуда только взялось это жалкое отчаяние? Оно поднималось во мне, как едкий пар из глубокой пещеры.

— Кристина не только моя дочь, — шёпотом продолжал Ганс-Улоф. — Она также и твоя племянница. Единственный ребёнок твоей сестры.

Я судорожно вздохнул, стиснул кулаки, прогнал парализующее чувство и решительно тряхнул головой.

— Боссе Нордин сейчас в отпуске, я правильно понял? Ганс-Улоф кивнул.

— Он возвращается во вторник вечером. Как раз, чтобы на следующий день попасть на Нобелевский банкет.

— Другими словами, если я, например, завтра вечером захочу осмотреться у него, я могу сделать это без помех, верно?

— Почему же только завтра вечером?

— Потому что мне надо вначале при свете дня хотя бы раз осмотреть дом и всю окружающую обстановку. Кроме того, мне еще нужно кое-что купить. Вещи, которые не достанешь в ближайшем супермаркете. — То, что речь идёт об оснащении, необходимом мне для проникновения в Нобелевский фонд, я не хотел ему говорить. Две акции были в любом случае лучше, чем одна. Я достал записную книжку. — Дай же мне его адрес.

Он сказал, и я записал. Боссе Нордин жил в Ваксхольме. Довольно далеко, но место, надо думать, из самых дорогих, у моря.

— Раз уж речь зашла об адресах, — сказал Ганс-Улоф, — ты мог бы дать мне и свой новый адрес. На всякий случай.

Я закрыл записную книжку и спрятал её.

— Нет. Тебе его лучше не знать. Да и просто незачем. — Я посмотрел на коробку с аппаратурой для обнаружения жучков. — Что будем делать с этим? Имеет ли теперь значение, есть ли в твоём кабинете жучки?

Он отрицательно покачал головой.

— Унеси с собой.

— Может, так лучше. — Я снова сложил всё в коробку и закрыл крышку. — Может, ещё и самому понадобится.

— Я провожу тебя до двери. — Он встал. И, разумеется, не обошлось без его неизбежного «я всё должен держать под контролем». — Ты дашь мне знать, когда соберёшься в дом Боссе?

— Я могу тебе хоть по часам всё расписать, — недовольно буркнул я. — Завтрашней ночью, в два часа пополуночи, я буду уже в кабинете профессора Боссе Нордина. И я был бы тебе признателен, если бы ты в это время не звонил мне двадцать четыре раза подряд. Звонящий мобильный телефон в кармане создаёт помехи при вторжении в чужой дом.

— Ну ладно, — ответил в замешательстве Ганс-Улоф. — Это только потому, что…

— Потому что мы договорились, ясно. Не мог бы ты открыть мне дверь и пойти впереди?

Лабиринт был по-прежнему тёмный, безлюдный и тихий. Но когда мы приближались к двери, через которую я вошёл сюда, стал слышен голос. Тот самый аспирант с кем-то громко говорил по телефону.

Я остановился.

— Чёрт. Ганс-Улоф! Он ведь всё ещё здесь.

Мой зять обернулся.

— Я же говорил, его отсюда практически не вытравишь.

До нас донеслись обрывки его реплик:

— …важный эксперимент; мне надо остаться, я задержусь… станет легче, как только я сдам экзамен… конечно же, я тебя люблю, но что поделаешь…

Ясно, он говорил со своей женой и изобретал отговорки, чтобы не ехать домой, где кричит младенец и воняет обкаканными памперсами.

Я покачал головой.

— Не хочу, чтобы он снова увидел меня. Ему покажется странным, что курьер задержался на целых полчаса и уходит с тем же, с чем пришёл.

Ганс-Улоф нахмурил лоб.

— Ну и что? Какая разница, кто что подумает?

— Это ненужный риск. Я стараюсь избегать ненужных рисков, особенно в то время, когда мне и нужных хватает. — Я сделал несколько шагов назад. — Я думаю, найдётся тут другой выход?

Казалось, его это не очень убедило.

— Ну, хорошо, как скажешь…

Мы пошли назад, он свернул в другую сторону, на ходу доставая из кармана связку ключей, и потом открыл двустворчатую дверь.

— Пройдём здесь.

В помещении за дверью было темно. Своеобразно пахло хлевом, писсуаром, химией. И темнота была наполнена жутким множественным дыханием, как будто нас подстерегало где-то здесь многоголовое чудовище.

— Подожди. Я включу свет.

Пока Ганс-Улоф нашаривал выключатель, я остановился со своей коробкой и почувствовал, как покрываюсь гусиной кожей, и вовсе не от холода.

Наконец под потолком вспыхнули три длинных ряда неоновых трубок. Они осветили три длинных ряда лабораторных столов со сложным испытательным оборудованием из металлических конструкций, стеклянных колб и разноцветных проводов. Дверь наружу находилась в другом конце помещения: того же типа дверь, какую мне открывал аспирант, беглец от семьи.

— О'кей, я надеюсь, ключ у меня с собой… — Ганс-Улоф шагал к двери, перебирая свою связку.

Я ещё раз глянул на испытательные установки. И разом понял, откуда исходит шум, который я только что слышал во тьме.

На этих установках были подопытные животные!

Я шёл вдоль столов как в трансе, неся в руках свою коробку и держась за неё так, будто она была последнее на земле, за что я ещё мог ухватиться. Я видел мышей, распятых на алюминиевых дырчатых пластинах, к растопыренным лапкам были привинчены латунные хомутики, хвосты закреплены клейкими лентами. Они не могли двигаться, распятые на этих пыточных дыбах. На их спинках зияли раны, затянувшиеся отвратительно блестящей мокрой плёночкой на обнажённом мясе. В некоторых ранах торчали острые металлические иглы, от которых отводились провода к тонко гудящим приборам. На другие размозжённые спинки из пипеток капала светлая жидкость, поступавшая из колб. Каждая капля шипела, попадая на голое красное мясо и заставляя животное вздрагивать. Усики их трепетали, дыхание было учащённым, а то, что выражалось в их маленьких красных глазках, можно было назвать только отчаянием.

— Ганс-Улоф, ради бога… — прошептал я. — Да что же это?.

— А, это… — Ганс-Улоф обернулся, всё ещё перебирая ключи на связке, и мельком глянул на жуткие орудия пыток на столах. — Да, вид, наверное, непривычный. Это разные серии испытаний по управлению болью.

— По управлению болью, — эхом повторил я.

— Всего лишь частный аспект, признаться, но я со своими сотрудниками разработал подход, который нам многое обещает. Ведь большинство людей даже не знают: боль — это далеко не изученный и непонятный феномен. Как она возникает? Как её воспринимают? И прежде всего: как её можно измерить? Если бы можно было измерить боль, это явилось бы крупным шагом вперёд. Сегодня пациент приходит к врачу и говорит, что у него боли, но это нельзя проверить, и прежде всего нельзя сравнить с болевым ощущением других. Это сильно ограничивает точность диагноза, поскольку симптомы взвешиваются чисто субъективно, понимаешь? — Он похлопал по ящику, на жидкокристаллическом дисплее которого с секундным периодом сменялись числа. — Но как только мы поймём нейрофизиологические основы управления болью, можно будет идти дальше.

Я уставился на белую эмалированную раковину, в которой лежали окровавленные скальпели. Кран капал, и каждая капля, стекая по лезвиям, окрашивалась в бурый цвет.

— Мне надо скорее выйти отсюда, — сказал я.

— Ах да, конечно. — Ганс-Улоф откашлялся, шагнул к двери и со скрежетом отомкнул её. Холодный порыв ветра ворвался внутрь, и со столов справа и слева донёсся целый хор жалобного мышиного писка.

— Будешь держать меня в курсе? — спросил Ганс-Улоф, когда я вышел со своей коробкой наружу, в темнеющий день.

— Да, — бесцветно сказал я. И двинулся к машине. Не успел я выехать с территории Каролинского института, как мне пришлось остановиться у обочины и выйти из машины. Меня вырвало.

<p>Глава 37</p>

Я был совершенно обессилен, когда добрался до своего пансиона. Рассудок подсказывал мне, что надо что-то съесть. Я не ел весь день, не считая куска пирога на завтрак, в квартире Биргитты, но и тот пирог лежал теперь в придорожной канаве. Однако аппетита у меня не было, несмотря на ощущение пустоты в желудке.

Биргитта… Неужто это было сегодня утром? Мне казалось, это случилось где-то в другой жизни. И вчера вечером я читал ей проповедь о том, что мир лежит во зле, даже ещё не догадываясь об истинных масштабах этого зла.

Первым делом я принял душ, горячий, как кипяток, и стоял под ним столько, сколько смог выдержать. Я испытывал жгучую потребность смыть с себя всю ту мерзость, что я видел и слышал сегодня. Я стоял под горячей струёй, докрасна распарившей мою кожу, почти сварившей её, и не хотел выходить. Перешагивая через край ванны, оглушенный жаром и паром, я чуть не оборвал душевую занавеску. Но успел ухватиться за раковину и некоторое время сидел на краю ванны, пока чёрная пелена на спала с моих глаз.

В комнате я вывернул отопление на полную мощность, но оно всё равно едва теплилось и было бессильно против холодной тяги из окна со смехотворным куском полиэтиленовой плёнки. Я надел на себя всё, что обещало мне тепло, завернулся в одеяло и сел на кровать, не имея ни малейшего представления о том, что мне теперь делать.

Я вынул документы Хунгербюля, принялся их бесцельно перечитывать, но видел лишь серые линии строчек и бессмысленные буквы слов. Это пустая трата времени. Я был не в состоянии что-либо воспринимать и отступился.

Я взял на себя слишком много и не рассчитал своих сил. Каким самонадеянным я был в тюрьме, когда Ганс-Улоф явился ко мне со своей историей! Я всерьёз верил, что стоит мне только выйти на свободу — и я положу конец их преступному разгулу! Как смешно! Те, кто за всем этим стоит, слишком могущественны, они уже привыкли к своему всесилию. Им ничего не сделаешь. Они сплотились в тайное братство, которое держит всю планету мёртвой хваткой, словно миллионнощупальцевый спрут. Спасенья от них нет. Им нравится сохранять какую-то видимость приличия и законности, только поэтому ещё жив Ганс-Улоф, только поэтому ещё жива, возможно, и Кристина. Но как только цель будет достигнута, они раздавят обоих как мух. И я не смогу ничего сделать.

В дверь постучали, и, не дожидаясь разрешения, в комнату прошмыгнул Толлар Лильеквист, мой безумный сосед. Я едва успел упрятать бумаги под матрац.

Глаза его были выпучены. У него был вид ребёнка, который долго мечтал о Рождестве и наконец-то своими глазами увидел наряженную ёлку.

— Я до сих пор не имел случая поблагодарить вас, — прошептал он, когда дверь за ним тихонько закрылась. Он принёс с собой что-то вроде амбарной книги. — Много раз поблагодарить за то, что вы меня выручили, иначе бы меня вышвырнули на улицу. Знаете, для такого человека, как я, это нелегко, и ваша помощь спасла меня поистине в последнюю минуту. Я должен вас благодарить, бесконечно благодарить.

Ещё и это! Как раз в тот момент, когда я ни в чём не нуждался так, как в покое.

— Ничего, — отмахнулся я, — не стоит разговора. Я могу себе это позволить, понимаете? Я… сейчас плохо себя чувствую и собирался лечь…

Но почему-то я не справился с маниакальным, диким напором его энергии. Он помотал головой, отметая в сторону все мои доводы, и подступил ко мне вплотную. Двигался он лихорадочно, чуть не трясясь. От одного его вида у меня разболелась голова.

— Нет-нет, я всё заметил, — прошипел он, брызжа слюной. — Вы меня узнали. Вы бы не сделали, этого, если б не поняли, кто я такой. Не так уж у вас много денег, чтобы сорить ими или бессмысленно тратить на недостойных. Если бы у вас их было много, вы бы здесь не жили.

И он уселся рядом со мной на кровать, на мою кровать. То, что он принёс с собой, оказалось альбомом, какие обычно используют для семейных фотографий.

— Вот, — сказал он, раскрыв его и положив мне на колени. — Это моя работа. Мои исследования. Важнейший труд для человечества, но видят это лишь немногие, совсем немногие, увы.

Это было собрание газетных вырезок о зверских убийствах, пытках и насилиях. Женщина зарубила топором троих своих детей. Мужчина утопил новорожденного сына. Зверски убита на пляже любовная пара, их нашли изрубленными на куски. Супружеская пара мучает дочь-подростка плёткой, горящими сигаретами и колючей проволокой.

Я вернул ему альбом. Снаружи на улице кто-то отчаянно сигналил.

— Хорошо, спасибо. Но это не то, что мне нужно в настоящий момент.

— Нет-нет, вы должны рассмотреть это как следует, — настаивал он и снова положил альбом мне на колени. Голос его был взволнован. — Как следует! Вы должны увидеть взаимосвязь. Понять, что всё это значит.

Следующие страницы. Двенадцатилетнис дети задушили старую женщину в её квартире, чтобы взять деньги себе на кино. Женщина отравила падчерицу крысиным ядом, потому что та не ходила в церковь. Мужчина в ссоре отрубил голову отцу. И среди всех этих убийств — так, словно это из той же категории, — статистика супружеских измен, сообщения об открытии в Стокгольме бара для гомосексуалистов, о любовных похождениях рок-музыканта или об открытии нового средства для повышения потенции.

— И что? — спросил я. — Что это значит?

От него пахло застарелым потом и сырой кольраби. В таких вещах я не придирчив, но его курчавые волосы и густую бороду давно не мешало бы помыть. Он размахивал руками над страницами альбома.

— Всё взаимосвязано! Всегда существуют две истории: внешняя, кажущаяся, и внутренняя, истинная. Вы всё поймёте только после того, как обнаружите за всем этим умысел. Знаете ли вы каббалу? А нумерологию? Я расшифровал код, видите? Это моя работа последних десяти лет.

Я ещё раз взглянул на страницы альбома. Только теперь я заметил, что Толлар обрабатывал вклеенные вырезки — шариковой ручкой, простым карандашом и множеством цветных карандашей. Какие-то слова он обводил рамочкой, чаще всего это были названия селений и городов и даты событий, от этих рамочек тянулись линии и сноски на поля или к другим статьям и выполнялись сложные вычисления: он находил сумму цифр числа, производил безумные сложения и вычитания, какие-то расчёты перечёркивал, вымарывал и исправлял, а когда уже вес становилось совсем неразборчиво, наклеивал сверху листочек, закрепляя лишь его краешек, и складывал его гармошкой.

На каждой странице возникала итоговая цифра, подчёркнутая и обведённая рамочкой, и цифра эта всегда была одна и та же: 666.

— Число Зверя, — прошептал он. — Видите? Везде. Если знаешь код, тебе открывается значение. Только не надо быть слепым, тогда увидишь, что всё это означает. А означает это, что мир в руках сатаны.

— А, — сказал я. Сил у меня не было. Я почти безвольно продолжал листать альбом, осторожно касаясь тонкой, пожелтевшей бумаги газетных вырезок, многие из которых были уже старыми, десятилетней давности и старше.

Это был концентрат безумия. Религиозного безумия Толлара, дополненного безумием мира. Должно быть, он работал над своим собранием с непостижимой одержимостью: каждая страница до последнего квадратного сантиметра была испещрена вычислениями, фразами, которые читались как библейские цитаты, редкими астрономическими и прочими символами, которые выглядели значительно, но мне не говорили ни о чём.

Вот. На предпоследней странице была статья про двух мужчин, которые похитили четырнадцатилетнюю девочку и, шантажируя её семью угрозами и требованием выкупа, в течение нескольких недель насиловали её с такой жестокостью, что она, в конце концов, умерла от нанесённых увечий. И их бы ни за что не накрыли, если бы один из них не фотографировал эти злодеяния и не отдал плёнки в печать в небольшой фотомагазин, который работал ещё вручную.

Я опустил альбом и вспомнил про лабораторию моего зятя, про его распятых мышей и кислоту, которая капала на них в темноте не переставая, и сейчас, наверное, капает, пока я тут сижу. Я мысленно увидел скальпели в раковине и вдруг подумал: омерзение к людям — вот что облегчает человеку смерть.

— Вы правы, — сказал я. — Мир действительно в руках сатаны.

Толлар совсем потерял голову.

— Да, да, да! Я так и знал. Вы поняли, кто я, не правда ли, вы поняли?

Я смотрел на него, задумавшись на какой-то момент, что за история таится за этим трагическим существованием, что довело его до того, что он упёрся в эту болезненную точку зрения.

Вместе с тем я нашёл себе извращённое утешение в том, что не один пребываю в своём ужасе. Мир был в руках сатаны. Я бы никогда не дошёл до того, чтобы применить такую символику, но в принципе она выражала именно то, что я чувствовал всю мою жизнь.

И всё же надо было как-то отвязаться от него.

Я благоговейно закрыл альбом и протянул его владельцу.

— Я понял, кто вы, Толлар Лильеквист. Но лучше не обсуждать это, и будет лучше, чтобы нас не видели вместе. У стен тоже есть уши, соглядатаи врага таятся повсюду. Каждый из нас должен вести свою борьбу как может, своими средствами.

Он посмотрел на меня, вытаращив глаза, прижал альбом к груди и кивнул, просияв.

— Вы правы, — прошептал он. — Вы абсолютно правы. Об этом я никогда не думал, но теперь… да, да… именно. — Он поднял палец. — Каждый своими средствами. Да, вот именно.

И с последним заговорщицким взглядом он встал, пошёл к двери и исчез так же, как появился.

Я закрыл глаза и навзничь упал на кровать. На мгновение воцарилась полная тишина, даже на улице.

Я всегда без труда умел обращаться с людьми, у которых был какой-то заскок, это умение было особенно ценно в тюрьме, где людей с заскоками пруд пруди. В принципе это легко. Чем одержимее человек, тем предсказуемей он функционирует. Надо только понять, на какой тон, на какие слова, на какие сигналы и в какую сторону он двинется, и потом можно им управлять. Если в нужный момент нажать на нужную кнопку, с ним вообще больше не будет никаких проблем.

Но как раз сейчас я чувствовал бы себя куда менее потерянным, если бы рядом было хоть одно существо, настоящий со