Кто она? Это не так-то просто объяснить… С одной стороны – наглая, хваткая хищница-провинциалка, не выбирающая средств в «покорении столицы». Но – с другой? С другой же, она – МУЗА. Божественная прекрасная муза талантливого художника. Не женщина даже, но – «вечная женственность». Не любовница, но – ЛЮБОВЬ. Великая, неистовая любовь, без которой для подлинного творца не существует ни творчества, ни самой жизни…

ru ru Black Jack FB Tools 2004-08-16 OCR: LitPortal 2F62C554-2357-4409-B232-D70BDF1DFC25 1.0 Андрей Анисимов. Мастер и Афродита: Авторский сборник АСТ, Астрель М. 2002 5-17-010154-6, 5-271-02730-9

Андрей АНИСИМОВ

МАСТЕР И АФРОДИТА

Русскому живописцу Валентину Ивановичу Полякову посвящается

Часть первая

1

– Ща зашибу! Не погляжу, что отец! Лариса, мать твою, куда подевалась?! Как жрать, так все тут…

С грохотом отворив ногой облезлую, крашенную когда-то голубой краской калитку, Шура втащила во двор отца Гришку – тощего мужика в одном сапоге.

Сама Шура в линялом халате и рваных шлепанцах, разметав медного цвета гриву, зло вертелась по сторонам, но никого не увидела. Младшая сестра Лариса вылетела из кухни в одной комбинации, заматывая полотенцем мокрые волосы, и запричитала:

– Господи, месяц ведь не пил! Горюшко…

Вдвоем девушки пристроили мужика на скамейку.

– Скотина! Мать пьянством загубил, за нас принялся?! На-ка, выкуси! – Шура ткнула в нос отцу выразительный кукиш и оглядела сестру. – А ты почему днем в исподнем? Голову намыла?! Опять на танцульки?! Только принеси мне в подоле ублюдка, утоплю вместе с ним! Нашла где задницей вертеть!

В нашей дыре только ухажеров и искать!

– Шур, у нас там чего-нибудь не найдется? А? – икнув, спросил Гриша жалобным голосом.

Шура сорвала с головы сестры мокрое полотенце и сильно ударила отца по лицу:

– Нашлось! Вот и еще нашлось! И еще…

Лариса попробовала заступиться, но тоже получила. В соседней хате вместе со ставнями распахнулось оконце, и курносая круглолицая бабка Глафира, набрав воздуха, пискнула на все Матюхино:

– Караул! Девки родного отца убивають!!! Он вас кормил! Он вас поил!..

Шура резко обернулась:

– А ты, старая сука, чего лезешь в чужой двор?!

– Раскрыла пасть поганую, девушка называется!

Кто тебя, такую гадину, замуж возьмет? – сообщила Глафира тонким голосом.

Шура метнулась в сарай, гремя ведрами и распугивая кудахтающих кур, выскочила во двор с двуствольным охотничьим ружьем:

– Поговори мне, ведьма! Ща пристрелю!

Глафира быстро захлопнула оконце, засеменила в глубь горницы, вздохнув, перекрестилась на образа и присела на диван. На диване, застеленном вышитым, поблекшим от времени и стирок покрывалом, Глафира иногда сидела и слушала радио. Из черной дребезжащей тарелки узнавала она новости об успехах социализма и происках вредных капиталистов, живущих мечтой загубить рабоче-крестьянский союз. Иногда, притомившись, дремала под голос диктора. Ночевала Глафира в каморке, пристроенной к кухне. Горницу содержала в музейной чистоте. На двуспальную кровать с никелированными шишечками не ложилась с тех пор, как в последний год войны почтальониха Никитина подала ей страшный треугольник. Оставшись вдовой с двумя малыми детьми на руках, Глафира не успела опомниться, как стала старухой. Затыкая голодные рты сыновей, добывая тяжким бабьим трудом самое необходимое, она не заметила собственную жизнь…

Сосед Гриша вырос при ней. Глафира про себя отмечала, как из долговязого подростка сложился ладный парень. Уже взрослой бабой, истосковавшейся по мужику, подглядывала, затаившись на крыльце, как на рассвете умывался Гришка студеной водой. Любовалась, как гуляли мускулы парня под драным полотенцем. Гришка жил и не догадывался, что был маленькой бабьей слабостью своей соседки. Приди ему в голову постучаться вечером к вдове, Глафира не задумываясь открыла бы дверь. Но для Гришки Глафира была просто теткой. В молодости он с охотой чинил ей забор и косил при усадьбе траву. За это получал лафитник самогону и кусок пирога. Нормальные соседские дела. Пришел срок, и Гришка женился. Глафиру пригласили на свадьбу. Все как у людей – отслужил армию, вернулся, женился… Невеста, бессловесная конопатая Наталья, сидела в фате и тихо улыбалась.

Той же улыбкой, только с жалобными морщинками по углам губ, встречала она пьяного Гришку и принимала от него побои. Незаметно и тихо родила Шурку, а потом Ларису. Девки пошли не в отца и не в мать.

Шурка росла заносчивой и своенравной. Наивной телкой казалась рядом с пей младшая Лариса. Безвольная Наталья власти над дочерьми не имела. Гришка в трезвости на дочек внимания не обращал, а по пьянке иногда лупил, иногда приносил гостинцы. Умирала Наталья с той же тихой бессловесной улыбкой, так же незаметно, как жила.

На похоронах Глафира заметила, как Шурка подошла к отцу, захмелевшему еще до начала поминок, и, посмотрев на батю ненавидящим взглядом, сказала ему: «Сволочь ты, отец!» В сухих глазах Шурки, кроме ненависти, ничего не было. Глафира жалела Гришу. Черствая Шурка внушала ей неприязнь.

Гришка все чаще стал напиваться. В последние годы ему хватало пятидесяти граммов, чтобы захмелеть. «А кто из мужиков не пьет?» – думала Глафира. Она уставилась на стенку, где из деревянной, засиженной мухами рамки смотрел на нее улыбчивый моряк, ее Витенька.

С мужем Глафира успела прожить только два года. Потом война. Наверное, и ее Витенька тоже, если б довелось ему вернуться живым, пил бы водку. Мужики и раньше пили. Пили и дрались кольями. Случалось, и зашибали один другого. Но пили по праздникам. Праздников бабы ждали со страхом. Как пройдет? Кто подерется, кого забьют? В будни мужики не пили, работали. Представить себе, чтобы кормилец с утра в рабочий день слонялся возле магазина, чтобы выпросить бормотуху, Глафира в те годы не могла.

А теперь такое в порядке вещей. И ее сосед Гриша как все. "А сладкая ли у него жизнь? – думала Глафира. – Что он хорошего видел? Вот в Монголии побывал, служа в армии. Рассказывал, как часть их в предгорье стояла. Офицеры играли в карты и пили открыто. Солдаты – потихоньку. Вот и вся житейская наука. А вернулся – заработок еле-еле на прокорм.

Дом пустой". Глафира тягостно вздохнула и побрела во двор.

На ругань соседей пронзительно и монотонно лаяла ее Кутька, маленькая кривоногая сучка с вечно слезящимися глазами. Кутьку Глафире принесли щенком, и она привязала ее тяжелой цепью к будке.

Глафира думала, что Кутька вырастет в крупную собаку, но та расти не стала. И теперь маленькая пятилетняя Кутька, изведавшая мировое пространство во всю длину своей цепи, монотонным лаем поддерживала соседский скандал.

Глафира переобулась в резиновые опорки, оставшиеся после обрезки резиновых сапог, взяла вилы и побрела на огород разбрасывать навоз.

За соседским забором обиженно сопел пьяный Гришка. Всхлипывала Лариса. Кудахтали куры.

Обычный воскресный день в деревне Матюхино.

Шурка свою деревню ненавидела, она собиралась искать жениха в городе. Шура считала себя красивой, и основания у нее имелись. Теперь, когда она бегала по двору в грязном халате и рваных шлепанцах, это было не очень заметно. Но если ее помыть, причесать и приодеть, девушка становилась неузнаваемой. Она умела втискивать свои крупные ступни в «туфельки» тридцать девятого размера и бойко ходить на каблуках, Бойкость далась тяжелыми и долгими тренировками. Ноги у Шуры были длинные, коленки не торчали. Парни оглядывались. Сам директор – Николай Лукьянович Клыков танцевал с ней на Восьмое марта. А Николай Лукьянович толк в женщинах знал.

Недаром, имея почти семьдесят лет за плечами, он жил с тридцатилетней женой. И жил не первый год: у них уже и дочка ходила в первый класс.

Еще девятиклассницей, Шура, попав в Москву со школьной экскурсией, гуляла по Выставке достижений народного хозяйства. Навстречу ей молодая дамочка в наимоднейшей мини-юбке важно прогуливала маленького серого пуделя. Шурка уставилась на нее во все глаза. Дамочка, почувствовав к себе внимание, задрала курносый носик и гордо проплыла мимо. По этой гордости и еще по каким-то неуловимым признакам Шурка почуяла, что дамочка корнями уходит в такое же Матюхино, с унавоженными дворами и грязными дорогами. Вот тогда и родилась в девчоночьей душе мечта – вылезти, выдраться из сельской грязи и, так же модно одетой, с породистой собачкой, которую держат не для сторожения, а для фасону, фланировать по асфальту на зависть деревенским дурехам.

Теперь Шура ждала принца и знала, что она его не упустит.

2

Принц ехал в купейном вагоне скорого поезда Москва – Ростов. Его звали Константин Иванович Темлюков. Багаж Константина Ивановича составлял потертый вещевой мешок и здоровенный кованый сундук невероятной тяжести. Известный московский живописец, он был художником по профессии и по состоянию организма. Он им оставался всегда: когда писал картины, когда почивал, когда ел суп и пил вино, когда спал с женщиной. Константину Ивановичу шел сорок восьмой год, из них сорок ему сопутствовала удача. Свои первые пять лет Темлюков не помнил, а последние три называл эрой прозрения.

Успех и деньги пришли рано. В тысяча девятьсот пятьдесят первом году козырной диплом «Поль Робсон в гостях у товарища Сталина» без очереди привел к кормушке. Американский негр Поль Робсон пел басом на русском языке «Широка страна моя родная» с симпатичным англо-американским акцентом. Поль Робсон слыл другом Советского Союза. Генералиссимус товарищ Сталин считался заступником всех угнетенных, в том числе и американских негров.

Пошли заказы. Выставки. Мастерскую в сто двадцать метров с верхним светом предоставили на Нижней Масловке. Внимание со стороны Министерства культуры, солидные друзья… В партию вступать не стал. Внутренний голос сказал «нет». Темлюков верил в Бога.

Юная Галина Сергеевна, на полголовы выше Темлюкова, с лебединой шеей, полонила сердце молодого художника на площади Маяковского. Живописец догнал Галину Сергеевну, уговорил стать моделью и женой. В свадебное путешествие молодые укатили в Гурзуф на темлюковской «Победе». Жизнь лилась как песня. Вот он уже, мэтр социалистического реализма, на пороге звания Народный художник РСФСР. Но в душе маэстро зрела буря.

Внезапно Мастер делает ужасное открытие: социалистический реализм – чушь и пошлятина! Красавица жена – дура и мещанка. Лишь дочь приличная девушка. А правит кто?! Министр культуры – баба из ткачих. В искусстве ни уха ни рыла. Сидит на Олимпе, раздает медали, присуждает звания… Молодость потрачена на пустяки и мерзость!

Константин Иванович не просто делает свое удивительное открытие, а на общественном просмотре своей персональной выставки громогласно перед прессой о нем заявляет. Реакция следует незамедлительно. Двери Министерства культуры плотно закрываются, заказов нет. Солидные друзья переходят на Другую сторону улицы. Жена поджимает губки и перестает разговаривать.

Решив порвать с прошлым, он делает это в один день. Из прекрасной квартиры с окнами на ипподром Мастер переезжает жить в мансарду. Сорокалетний этап удачной жизни заканчивается, наступает эра прозрения, свободы, счастья. Константин Иванович Темлюков уходит в поиск новых форм.

Чердачную мастерскую опального мэтра посещают теперь совсем другие люди – подпольные философы, представители андеграунда, лохматые авангардисты. Денег мало, но художник неприхотлив. Бутылка сухого вина – полтора рубля, хлеб – пятнадцать копеек. Вот еда мастеров Ренессанса. Иногда друзья приводят иностранцев, те покупают одну-две картинки. Художник жив, счастлив. Возвращается молодость. По мастерской порхают стайки поклонниц. Слава опального мэтра обжигает им крылышки.

И не все друзья из старой удачливой жизни отвернулись. Некоторые выражают восхищение, признаются, что и сами бы не прочь так поступить – только страшно. Семья, дети… Темлюков прощает. Он счастлив, а счастливые люди великодушны.

Скорый поезд Москва – Ростов уже десять минут торчал на Воронежском вокзале. За мутными стеклами двигались серые человеческие тени. Баба истошным голосом предлагала горячую картошку с воблой.

В соседнем купе благим матом орал грудной ребенок.

Вагон качнулся, звякнули сцепки, поезд, медленно набирая скорость, поплыл к югу. Принцу оставалось два часа езды. Константин Иванович, не обращая внимания на шум, дремал, не подозревая о роли принца, которая уже была написана в сценарии его жизни.

3

Васька Большаков в Матюхино ездил неохотно.

На матюхинских ухабах директорский «Уазик» обрастал по крышу липкой черноземной слизью. Клыков брезговал садиться в грязную машину. Ваське приходилось на обратном пути тормозить возле ручья и битый час орудовать тряпкой и щеткой. Этот час был для Васьки дорог, поскольку он мог бы поспеть к обеденному перерыву в сельпо возле станции. За этот перерыв Валька-кассирша умудрялась доставить ему любовное удовольствие и еще сытно укормить. Квартира Вальки располагалась в доме над магазином.

Большаков, парень рассудительный и осторожный, не желал отрывать вечернего времени у семьи. Жена Василия работала в правлении бухгалтером и была строга.

На станции сегодня водитель уже побывал, но не по своей, а по директорской воле. С восьмичасовым московским приехал художник Темлюков. Вася встречал художника. Он имел представление о художниках как о людях чудных и поэтому не удивился, что Темлюков, кроме рюкзака, привез в вагоне здоровенный деревенский сундук, обитый железом.

Они с трудом за две минуты стоянки поезда сумели сгрузиться. Темлюкова пригласил Клыков для оформления нового клуба.

Клуб стоял у Большакова поперек горла. Клыков строил клуб как памятник себе. Васька, как водится, при хозяине служил не только водителем, но и доверенным «на все руки». Мотаясь по поручениям директора, он успевал кое-что перехватить и для себя. По делам строительства клуба Большаков мотался без интересу – сам Васька уже два года как отстроился.

Директор Клыков, на удивление Васьки, предложил художнику поселиться у него в доме. Москвич отказался: «Хочу жить в клубе. На кой черт мне стеснять себя и других. В клубе я смогу работать в любое время. Люблю работать ночами». Николай Лукьянович нехотя согласился и велел Василию находиться при художнике, пока тот не обустроится. Из школы они привезли спортивный мат – Живописец желал спать на полу. Ему очистили угол в фойе, возле стены, приготовленной под фреску. Васька разгреб строительный мусор и притащил сундук. Школьная уборщица Клава помыла пол и постелила художнику. Затем Васька доставил Темлюкова к директору на домашний обед, а сам по приказу хозяина отбыл в Матюхино за штукатурщицей.

Теперь Васька сосредоточенно рулил, стараясь держать колею промеж колес. Иногда в ямах приходилось подключать передок вездехода. Обдаваемый черными струями, медленно выползая из вязкой жижи, Васька тихо бранил художника, директора и Шурку-штукатурщицу. Шурку Василий недолюбливал после того случая… Василий однажды подвозил ее к правлению и по дороге пытался приспособить свою руку поглубже в коленках у девушки. За что получил по морде. С тех пор при встречах Васька отворачивался. «Уазик», кренясь, сполз к мостику. Осторожно прокатив по бревнам, Васька газанул и на второй скорости взобрался на матюхинский бугор. Возле топрыгинских ворот Василий резко засигналил. Заходить во двор ему не хотелось. Вышла Лариса.

– Клыков за Шурой прислал, – сообщил Васька, не выходя из машины.

Шурка заметалась по дому. Она натянула на себя новенькие джинсы и синюю блузку, несколько раз подбежала к зеркалу – волосы заколола, опять распустила, повязала косынку. В спортивную сумку запихнула халат, туфли на каблуках и вышла к машине.

– Васька, ты спятил?! Как я в такую грязь к тебе полезу?

– Небось не на банкет, – безразлично ответил Василий и открыл заднюю дверцу.

– Ты что, меня взад засовываешь? С тобой поеду.

– Мне с тобой ездить вредно. Полезай назад.

Шура осторожно, пытаясь не замазаться, устроилась на заднем сиденье. Ехали молча. Доставив Шуру к клубу, Васька подрулил к дому директора. Клыков из дома не вышел. Васю встретила Надежда Николаевна, супруга Клыкова. Она провела его в летнюю кухню.

– Велел тебя накормить. Потом велел тебе помыть машину и дал два часа свободного времени. Сказал, можешь прокатиться на станцию в сельпо.

– Чего мне делать в сельпо? – спросил Васька, направляясь к умывальнику и краснея.

– Сказал, что ты сам про то знаешь.

Васька хмыкнул и сел за стол. Сосредоточенно вылавливая из миски куски говядины, водитель размышлял: «Откуда Клыкову известно про Вальку-кассиршу?»

4

Николай Лукьянович Клыков до войны окончил Харьковский юридический институт и по распределению оказался в Воронеже. В молодости он служил адвокатом. Перед самой войной, когда коллеги стали бесследно исчезать, молодой специалист подался в деревню. Тогда это называлось «По зову партии». Ему предложили нищий, голодный колхоз в Вознесенском. На работу никто не выходил. Коровы от полной немощи не могли сами выбраться из коровника. Пастись их вытягивали на руках при помощи веревок.

Крестьяне годами ничего не получали за свой труд.

Кормились с приусадебных участков и мелким воровством, рискуя за несколько колхозных картофелин получить десять лет лагерей.

Молодой председатель, оглядев свои владения и не обнаружив в них ничего, кроме соломы, отправился в районный центр. В райцентре пыхтел надтреснутой трубой маленький стекольный заводик и при нем цех по изготовлению трехлитровых банок. Клыков договорился с директором поставлять на завод солому для упаковки. На счет пришли первые деньги. Клыков выдал вознесенцам зарплату. Народ зашевелился. Подремонтировав дряхлые сараи, вознесенцы стали сколачивать в них фанерные ящики для того же завода. Завод поставлял фанеру и гвозди. Полудохлых коров Клыков роздал по дворам, за что чуть не попал под суд. Пригодились навыки юриста и связи.

В Вознесенском стали расти мелкие подсобные хозяйства. Появились деньги. Для себя Клыков поначалу ничего не искал. Жил в самой дрянной избе. Зарплату не брал. Кормился в столовой, что открыл для работников. Ел за одним столом со всеми из большой общей миски. Будучи образованным и от природы сообразительным, Клыков быстро нашел в сложной казуистике законов преузкую брешь. Социалистические производители в расчетах между собой денег не употребляли. Царствовала система бумажных перечислений с одного счета на другой. Только деревенские колхозы могли вынимать с банковских счетов наличные купюры. Вынимая из банка живые деньги, смышленый директор приглашал специалистов и строителей по договору. В Вознесенском закипела стройка. Поднялись школа и поликлиника из кирпича, контора из бревен. Клыков подумывал уже о собственном доме. Помешала война.

Председателю исполнилось тридцать. Ждал фронт. Вознесенцы уговорились отстоять своего хозяина. Всем миром отправились в райцентр с петицией – фронту нужен провиант, а без Клыкова хозяйство погибнет. Председатель получил бронь, но несколько месяцев все же пришлось повоевать в партизанах. Николай Лукьянович хранил орден и две медали. После войны Клыков быстро восстановил хозяйство. Идея мелких производств приносила плоды.

В веселые брежневские времена колхоз вырос в миллионеры.

Вознесенских крестьян теперь в подсобных цехах председатель не занимал. Для этого Николай Лукьянович возил автобусом разный сброд из райцентра. Те вкалывали вахтой пять дней, а на выходные отправлялись назад в райцентр: пропивать недельный заработок. Николай Лукьянович предпочитал, чтобы отдых наемных тружеников проходил подальше.

Теперь свои вознесенцы работали в сельском хозяйстве, создавая видимость кипучей деятельности.

Эта деятельность особого дохода не приносила. Чтобы выполнять госзаказы, Клыков закупал сельхозпродукцию на стороне.

Грудь председателя украсила первая Звезда Героя Социалистического Труда. Пришло время позаботиться о своем благосостоянии. Для этого Николай Лукьянович держал в подсобных производствах несколько десятков мертвых душ. В отличие от бессмертного гоголевского персонажа, Клыков имел с них материальную пользу. На мертвые души выписывалась живая зарплата, которая шла в карман Николая Лукьяновича. Небескорыстную помощь в сомнительной финансовой деятельности председателю оказывал бухгалтер Замыгин, приятель Клыкова еще по городской адвокатской жизни. Вознесенцы ничего не замечали, поскольку приезжий сброд запомнить не могли. В подсобных производствах Клыкова наблюдалась текучесть кадров.

Николай Лукьянович построил себе двухэтажный Дом. Прокатился в областную столицу, выбрал себе в воронежском пединституте молодую, с последнего курса, учительницу для новой Вознесенской школы. Через полгода сыграли свадьбу. Отпустил на пенсию бухгалтера Замыгина. Через три дня после торжественного отъезда бухгалтера бревенчатая контора сгорела со всеми бумагами. Клыков выстроил новое каменное правление. Пригласил бухгалтером молодого специалиста Большакову, а ее мужа Ваську пристроил к себе водителем. Покончив со старым, Клыков поставил вопрос о переводе своего колхоза в совхозную форму.

Васька Большаков всего этого о директоре не знал, но что Николай Лукьянович человек не бедный, догадывался. Свою личную жизнь Клыков вел скрытно.

В дом никого из местных не пускал. Дом строили приезжие армяне. Закончив строительство и отделку, они укатили, и больше никто в Вознесенском их не видал.

Ваську пускали во двор, гараж и на летнюю кухню, где водителя часто кормили. Важных гостей Клыков принимал в отдельном кабинете при новой совхозной столовой. Он давно уже не кушал из общей миски. Кабинет сверкал хрусталем и импортной мебелью.

Случай, поразивший Ваську финансовой мощью хозяина, произошел в Москве. Кроме казенного вездехода, Клыков держал в личной собственности новую «Волгу». Этой машиной директор обыкновенно управлял сам, а Ваське доверял техническое обслуживание.

В Москву тогда Николай Лукьянович ехал за второй Звездой Героя. Предвидя банкеты, за руль посадил Василия. Получив награду и отметив событие со всеми нужными людьми, Клыков приказал отчаливать домой. Они покатили ранним утром. Недалеко от Павелецкого вокзала у «Волги» полетел диск сцепления. Николай Лукьянович, поняв, что продолжать движение возможности нет, спокойно полез в карман, вынул тысячу рублей в банковской упаковке и протянул шоферу:

– Вася, голубчик, разберись с машиной и гони ее домой, а у меня времени сидеть нет.

Клыков вышел из «Волги» и поднял руку. Московский таксист притормозил по-столичному лихо.

Клыков уселся на переднее сиденье и приказал ехать в Вознесенское. Таксист не понял.

– Ну, голубчик, сперва до Воронежа, а там еще верст сто.

Тертый московский таксист в полном недоумении оббежал несколько раз вокруг своего таксомотора и почему-то обратился к Ваське:

– Твой дед что, спятил?!

Вася рассказал про аварию.

– А ты знаешь, сколько ему это встанет? – не унимался таксист. – Рублей двести в один конец. А я обратно порожняком не поеду.

Николай Лукьянович приоткрыл окно:

– Ты что, голубчик, с моим шофером договариваешься? Платить-то мне.

Москвич развел руками, плюхнулся на свое шоферское место и с тем же недоумением на лице рванул с места.

Ваське по приезде домой очень хотелось поделиться с земляками, но парень сдержался и не прогадал – через две недели Клыков прибавил ему зарплату.

5

Надежда Николаевна Клыкова годилась директору в дочки не только по совпадению своего отчества с именем мужа, но и по возрасту.

Накрывая стол в гостиной, Надя немного волновалась. Супруг сегодня обедал дома. Он принимал художника Темлюкова. Женщине очень хотелось поближе поглядеть на столичную знаменитость. О живописце она кое-что слышала от мужа и мельком видела его, когда весной художник приезжал на один день оглядывать стройку и оговаривать условия клыковского заказа.

Николай Лукьянович перед Надей имел преимущество почти в сорок лет. В день свадьбы ей исполнилось двадцать пять, а жениху перевалило за шестьдесят.

Многие считали, что в браке девушка искала богатой жизни. Это, может, и было отчасти верно. Только часть эту Надя сознанием не понимала.

Николай Лукьянович, кавалер старой школы, умел ухаживать. Раньше Клыков жил холостяком и никогда не заводил романов вблизи жилья или работы. Он держал приятельниц в столицах и, когда позволяло время, вырывался к ним, совмещая лирические встречи с командировочными заботами сельского хозяина.

Став богатым, председатель нанял бывшего министерского снабженца Ширикова своим представителем по Москве и Ленинграду. Шустрый и умелый Шириков, уволенный из министерства за бесконечные махинации, исполнял для Клыкова самые разнообразные обязанности: от культурной программы в Большой и Мариинку, номеров в «Пекине» и «Савое» до чисто снабженческих. В хозяйство отгружали тракторы и бульдозеры, грузовики и запчасти.

Клыков несколько раз возил Надю в Москву и Ленинград. И всегда селил девушку в отдельный номер.

К ее приезду Шириков украшал номер цветами. Директор не позволял себе ничего, кроме отеческого поцелуя на ночь. Они обедали в лучших дорогих ресторанах, посещали балет и оперу. Два раза ходили в театр на Таганке. Без очереди проникли на первую манежную корриду Ильи Глазунова. И нет ничего удивительного в том, что в душе недавней студентки Воронежского пединститута нашлось место для такого удивительного и моложавого деда.

На первом курсе Надя влюбилась. Его звали Славой. Папаша Славика занимал крупный партийный пост. В девятнадцать студент владел однокомнатной квартирой в центре Воронежа, и его нередко к институту подвозили на черной «Волге». Славик позволял Наде себя любить. Отдельная квартира резко сократила платонический период. Но с третьего курса он переехал в Москву, сменил воронежскую студентку на дочку инструктора ЦК, а пединститут на МГИМО. На пятом курсе, разочарованная в любви, Надя восприняла предложение ехать на работу в Вознесенское как уход в монастырь и согласилась. Николай Лукьянович вернул ей уверенность в ее женских чарах. Он был нежен, терпелив и широк. Надя жила с убеждением, что вышла замуж по любви.

Супругом Николай Лукьянович оказался строгим. Если Надя после школы, где работала, сразу не возвращалась домой, Клыков выражал неудовольствие. Близких отношений с коллегами-учителями он не одобрял. В своем доме Клыков принимал редко. Случалось, к нему приезжали друзья из других городов. За общим столом Николай Лукьянович говорил мало, беседы велись в его кабинете за рюмкой коньяка, где хозяин и держал бар. Пил директор слабо, но рюмку-другую за обедом или когда слушал музыку мог опрокинуть. Клыков отдавал себе отчет в том, что жена моложе, поэтому лишние контакты с молодыми мужчинами в ее жизни старался ограничить. Супруг очень любопытно организовывал отдых жены и восьмилетней дочери. О том, что они едут отдыхать, Надя узнавала накануне вечером.

Утром Вася вез их либо к теплоходу, где уже ждала путевка, либо к туристическому поезду. Клыков считал, что таким образом исключает возможность для жены запланированных заранее встреч. Надя и не думала изменять мужу. Клыков и не подозревал ее. Он старался предотвратить саму возможность.

Когда Анюта подросла, председатель стал совершать с женой и дочерью небольшие вечерние прогулки. Чаще всего он водил их на стройку осматривать новые объекты. Строил Клыков много. После торжественного открытия Вознесенских бань с буфетом и семейным номером, про который вскорости поползли скабрезные слухи, Клыков принял к заселению десять новых коттеджей для работников совхоза. Коттеджи имели внутри теплые сортиры и ванные. В ванных вознесенцы хранили картоху, а мыться ходили по субботам в баню. Мужики и бабы в разные смены. Мужики пораньше, чтобы успеть напиться, бабы потом.

Полтора года назад заложили фундамент клуба.

К строительству клуба Клыков долго примерялся. Николай Лукьянович готовил себе памятник. Он только для общественности говорил, что начал строить клуб, а на самом деле замыслил Центр искусств. Стареющему руководителю мечталось, что, когда ему станет тяжело ездить по столичным театрам, те смогут приезжать к нему. Под сводами Центра искусств он откроет музыкальную и художественную школы. Пригласит режиссера для самодеятельного театра. Хотелось Клыкову оставить площади для небольшого музея истории Вознесенского колхоза, где немалое место будет отведено его личности. Николай Лукьянович рассчитывал на третью Звезду и мечтал, как в клумбах перед зданием Центра искусств встанет гранитный бюст. Свое непомерное тщеславие Николай Лукьянович тщательно скрывал под маской заботливого отца и руководителя.

Клыков торопил строителей. Весной стройку загнали под крышу. Пора было задуматься о художественном оформлении здания. В одну из столичных командировок, когда Клыков завершил деловую часть и расслабился в обществе молодой веселой дамы (в обязанности Ширикова входил и этот вид услуг), Николай Лукьянович посетил Министерство культуры.

В высоком кабинете старинного особняка Николая Лукьяновича приняла поджарая, плоская женщина в очках, с поджатыми губами и пристальным недоброжелательным взглядом. «Старая дева», – подумал Клыков и представился:

– Здравствуйте. Вам звонили из сельскохозяйственного отдела ЦК?

Взгляд женщины потеплел, узкие губы растянулись в улыбке.

– Всегда рады помочь нашим сельским труженикам. Присаживайтесь. Рассказывайте о ваших проблемах. Меня зовут Зинаида Сергеевна Терентьева.

В виде исключения для дважды Героя можно просто Зина. Моя должность звучит довольно грозно – начальник отдела управления по делам наглядной пропаганды и агитации, а на самом деле я просто женщина, которая любит художников и старается им помочь.

– Забота у меня, Зинаида Сергеевна, большая.

Летом я заканчиваю строительство клуба. Клуб – это для наших местных начальников, а на самом деле мы задумали Центр искусств. Мы лишили крестьян церкви и должны что-то дать взамен. После тяжелого труда, после навоза и пашни крестьянин должен иметь возможность прийти в храм. Я решил построить наш социалистический храм и прошу дать мне художника. Он распишет стены и станет моим консультантом по всем декоративным работам.

Зинаида Сергеевна задумалась: «Дважды Герой совсем не так прост. Мы тут о нашем колхозном селе не всегда имеем верную информацию». Терентьева нажала кнопку, и в кабинет вошел молодой человек с длинными волосами и грустным голубым взглядом.

– Знакомьтесь, мой секретарь Миша Павшин.

Зинаида Сергеевна вкратце пересказала просьбу Клыкова.

– Кто же у нас мастер по фреске? – задумчиво сам у себя спросил Миша. – Сейчас очень интересно работает над фреской Константин Темлюков…

Под очками Зинаиды Сергеевны засверкали молнии, губы поджались еще больше, она выскочила из-за стола:

– Этот отступник не получит у государства ни одного заказа! Пусть скажет спасибо, что ему оставили мастерскую и не исключили из Союза. Я не ожидала от вас, Миша.

Когда волнение в кабинете улеглось, Зинаида Сергеевна вместе с Мишей выдала Клыкову список из пяти кандидатур. Трое имели звание Заслуженных художников РСФСР, один – лауреат Госпремии и один Народный Советского Союза. Клыков взял список, поблагодарил и откланялся. Николай Лукьянович прекрасно знал цену орденам и званиям, поэтому, выйдя из стен министерства, спокойно положил список в первую же урну и, позвонив своему представителю, приказал разыскать адрес и телефон Константина Темлюкова.

Утром на письменном столе в номере «Пекина» лежала записка Ширикова с адресом и телефоном Константина Ивановича и короткая информация о его жизни и деятельности. Клыков позвонил и договорился о встрече. В голосе художника Клыков не уловил ни радости, ни волнения от звонка заказчика.

Темлюков просто сказал: "Приезжайте когда хотите.

Я весь день в мастерской. В дверь не стучите. У меня всегда открыто".

На верхнем этаже в доме на Нижней Масловке дверь действительно не запирали. Темлюков работал с обнаженной моделью и, извинившись, попросил пять минут подождать:

– Сейчас ногу закончу – и к вашим услугам. Если прервусь, Марина ногу так больше никогда не поставит.

Клыков сел в кресло и огляделся. Кроме Марины в мастерской сидели еще две обнаженные девушки, слегка набросив халаты на плечики. Они разглядывали фотографии и на Клыкова не обратили внимания.

В углу, возле стеллажа с книгами, сгорбившись, стоял и читал толстый том худой бородач. Бородач кивнул Клыкову, как будто они давно знакомы и расстались полчаса назад.

– Лена! Сделай нам кофе, – крикнул Темлюков через перегородку.

– Угу. На сколько человек? – откликнулся голос .Лены. Темлюков не ответил. – Поняла, – сообщил голос.

Клыков разглядывал мастерскую.

– Хотите что-нибудь посмотреть? Не стесняйтесь, будьте как дома. У нас тут этикета не принято.

Лена оказалась тоненькой блондинкой с большим кофейным подносом.

– Знакомьтесь, – махнул Темлюков на Лену кистью, – дочь.

Заваленный картонами стол девушки в момент разобрали. Темлюков отошел от мольберта:

Шут с тобой, Марина. Пока хватит. У тебя сегодня ноги совершенно безликие.

Они проговорили шесть часов. Клыков не уехал в Вознесенское. Его оставили в мастерской на тахте красного дерева, спасенной художником с помойки.

Николай Лукьянович уснул в три часа ночи, проглядев сотни холстов фресок, высказав все свои пожелания и выслушав мнение о них Темлюкова. Засыпая, Клыков знал, что другой кандидатуры для его замысла искать больше не надо.

Утром Клыков хотел купить у Темлюкова ню для спальни, но художник денег не взял:

– Я не так часто получаю удовольствие от встречи с заказчиком, пусть это и будет мне платой.

Клыков уехал домой и с первой оказией выслал Темлюкову мешок картошки, жбан сметаны и бидон меду. Клыков не любил оставаться в долгу.

6

Шура бродила по пустым залам клуба. Пахло краской и строительной пылью. Она знала тут каждый закуток на ощупь.

Шура работала бригадиром. В бригаде, кроме нее, состояли Машка Авдотьева из Селищ и Тонька Куманец из Вознесенского. Хохлушка Тонька приехала из Николаева, выйдя замуж за Вознесенского парня. Теперь она звалась Федотова, но ее все равно звали Куманец. Больно подходила Тоньке девичья фамилия.

Шурка остановилась в углу и долго глядела на школьный мат, отведенный под спальню художника, и на большой кованый сундук. Если Темлюков пока не догадывался, что ему предстоит играть роль принца, то Шурка к своей роли тщательно готовилась. Готовилась с весны. С того дня, когда, стоя на стеллаже в одной запачканной рубахе, увидела в первый раз Темлюкова. Тот пришел с директором осматривать стройку. Как Темлюков подошел, Шура не слышала.

Она своим бабьим чутьем почувствовала мужицкий взгляд. Темлюков разглядывал девушку, как коннозаводчик разглядывает кобылу. Шура от неожиданности залилась краской и уже хотела высказаться, как появился Клыков.

– Знакомься, Константин Иванович, это наша Шура. По части стен она главная.

Шура спрыгнула вниз, вытерла руку о, рубаху и лодочкой протянула ее художнику. Краска еще не сошла с ее лица.

– Ишь, засмущалась, – заметил Клыков, – на тебя не похоже. Ты у нас девка бойкая.

Отчего покраснела Шура, знали только она и Темлюков. Это была их первая маленькая тайна. Темлюков улыбнулся, задерживая руку Шуры в своей. Рука у него была крепкая и сухая.

– Вот вы и познакомились. Это, Константин Иванович, твоя будущая помощница. Все вопросы по штукатурке – к ней.

Клыков оставил Темлюкова с Шурой, а сам уехал в райцентр, на бюро актива. Темлюков стал говорить о фреске. Говорил воодушевленно, как на кафедре.

Рассказывал об истории фрески, о великих художниках Ренессанса. Говорил так, будто перед ним были студенты-искусствоведы, а не штукатур Шура.

Шура почти ничего не поняла, но слушала затаив дыхание. Ни один мужчина с ней еще так никогда не говорил. Обычно Вознесенские мужики отпускали похабные шутки или норовили ухватить за сиськи или задницу.

Потом Темлюков уселся на ящик, напротив большой стены в фойе и так сидел больше часа, не видя и не слыша ничего кругом. Шура украдкой наблюдала.

Константин Иванович был роста небольшого – поджарый, но не худой. Шура подумала, ему около сорока. Художник выглядел моложе своих лет. Темлюков не носил ни усов, ни бороды и не имел никаких особенных художнических примет. Одет он был просто: свободные серые брюки, ковбойка и куртка. Про одежду он говаривал, что она тогда хороша, когда об нее удобно вытирать руки и кисти. «Совсем не похож на столичного, – отметила Шура. – С таким не Страшно».

Потом приехал Клыков. Темлюков попросил освободить Шуру на время работы в клубе и еще раз пожал девушке руку.

– Теперь мы с тобой соавторы, – сказал Темлюков на прощание.

Темлюков уехал. В этот день Шура больше работать не смогла. «Вот он, мой шанс», – решила Шура и побежала в Вознесенскую библиотеку.

Книг о художниках в местной библиотеке было две. «Далекое, близкое» Репина и роман Ирвинга Стоуна «Муки и радости». Шура взяла обе, сильно озадачив Верку-библиотекаршу. С тех пор как помер старенький учитель истории Станислав Георгиевич, эти книги не спрашивали.

Читать Шурке было трудно – болела голова. Особенно тяжко читался роман Стоуна. Шурка пыталась вынюхать про Темлюкова как можно больше. Но в Вознесенском информация имелась скудная. В правлении знали только, что Клыков нашел художника, которого ненавидели большие начальники в Москве.

Еще Шура установила, что за фреску Клыков кладет художнику пятнадцать тысяч рублей. Можно купить три легковушки. «При таких заработках мог бы одеваться получше, – подумала Шура. – Уж не пьяница ли?»

Пьянства Шура боялась пуще огня. Не надо никакой столицы, если там придется возиться с пьяницей.

Однажды, остановив Клыкова, Шура невзначай спросила:

– Художник, что приедет стену раскрашивать, случайно не алкаш? А то свалится со стеллажей, а мне отвечать.

Клыков посмеялся и сказал, что за шесть часов они вместе выпили три кофейника. Шура успокоилась и стала ждать. Чем ближе подходил срок, тем напряженнее она становилась. Все чаще доставалось отцу и сестре. Все злей она гоняла свою бригаду, торопясь закончить стену к сроку.

– Уж не влюбилась ли Шурка в москвича с первого взгляду? – шептались Машка Авдотьева с Тонькой Куманец. – Чудно, мужик старый, плюгавенький. Во что там влюбляться?!

Шура влюбилась в свой шанс. Влюбилась до боли остро. Она вскружит голову столичному художнику.

Мужик, он все равно кобель, хоть деревенский, хоть городской. Приспичит – обо всем забудет. Шурке даже не пришло в голову задуматься, женат ли Темлюков, есть ли у него дети. Шурке наплевать. Женат, так разведется. Все зависит только от нее.

7

Обед в гостиной Клыкова подходил к концу. Темлюков давно не объедался. Но Надя накрыла такой стол, что удержаться гостю не удалось. Холодная осетрина, кулебяки, грибы соленые, грибы маринованные, легкий супчик из шампиньонов с белыми бобами – ив финале на великолепном кузнецовском блюде румяный поросенок. Из маленького запотевшего графина петровского стекла водку разливал сам хозяин.

Темлюкова дом заказчика весьма озадачил. Павловская гостиная красного дерева с дивным большим овальным столом и буфетом. Кокетливая люстрочка с амуром французской бронзы в хрустальных слезках.

Стены, обитые шелком в мелкий цветочек. И живопись. Пейзажи Клевера, картинка Маковского, стадо на водопое Пластова.

Порадовавшись реакции гостя, Клыков добродушно усмехнулся:

– Не ожидал, Константин Иванович, найти таким дом колхозника?

– Ну, допустим, какой вы колхозник, я понял при первой встрече. Но, признаюсь, не ожидал.

Надя, в легком шелке и маленьком фартучке из «Березки», счастливая, что угодила гостю, красивая и румяная от рюмки водки, внесла в хрустале компот из райских яблочек.

– Довольно! – взмолился Темлюков. – Не могу.

Заметьте, уважаемый заказчик, художника надо держать голодным, как дворового пса. Если станете меня закармливать, не видать вам Центра искусств.

– Учтем, Константин Иванович. Прошу в кабинет, подегустируем из моего бара.

Темлюков, разглядывая библиотеку Николая Лукьяновича, к своему удивлению, не обнаружил классиков марксизма, о чем не без ехидства заметил хозяину.

– Все есть. И полное собрание Владимира Ильича, и «Малая Земля» Леонида Ильича, и Маркс, и краткая биография Иосифа Виссарионовича, хоть это теперь и не слишком модно. Все есть. Только в директорском кабинете правления. А уж дома, не обессудьте, не держу, – Клыков развел руками. Мужчины посмеялись. – Завтра прошу ко мне в служебный кабинет. Там и классиков увидите, и на аванс подпись получите. Дружба дружбой, а денежки врозь. Мы с Надей вас проводим.

Надя собрала гостю с собой корзинку с закусками и, как ни противился Темлюков, настояла, чтоб он взял гостинцы.

– Утром мне спасибо скажете.

До клуба добрались за пять минут. Солнце клонилось к закату. Темная громада новостройки возвышалась казенно и неуютно. Художник распрощался с супругами и вошел в пустынное здание. Шаги гулко отдавались по этажам.

Глаза привыкали к полумраку. Двадцать пять метров стены. Белый лист". Ничье пространство. Из него надо построить свой мир. Константин Иванович давно определил для себя, что акт творчества есть акт безумия. Только из безумия возникает подсознательный хаос, мозгом и мастерством художника переводимый в образы. Если безумие не присутствует, не родится тайна. Произведение без тайны – простая иллюстрация. Мера безумия – это мера таланта.

Артист – наркоман. Его наркотик заключен в состоянии безумия. Есть разные слова – муза, вдохновение, озарение. Все это понятия одного и того же значения, когда подсознание удается вытянуть из неведомых темных глубин и облечь в реальные, понятные уму формы.

Фреской Темлюков увлекся два года назад. Теперь ему казалось, что он шел к ней всю жизнь. В своей мастерской, покрывая разными составами извести небольшие доски, он изучал, как краска проникает в поры, как меняет цвет. Он сидел в библиотеках, пытаясь сыскать старые рецепты штукатурки, составы пигментов. Несколько старинных комбинаций художнику удалось восстановить, кое-что он изобрел сам. Заказ Клыкова Темлюков воспринял как Божий знак. Если бы Николай Лукьянович попросил его написать фреску бесплатно, он не раздумывая бы взялся за эту работу.

Ело слышный шорох прервал мысль. Темлюков взглянул в дальний угол, там на козлах, обхватив руками коленки, сидела Шура и смотрела на него.

– Ты кто? Что здесь делаешь? – вскочил Темлюков.

– Я Шура, ваша помощница. Меня вызвал Клыков, – тихо и нежно ответила девушка.

– Извини, ради Бога, мы совсем забыли о тебе.

Точно, Клыков послал за тобой шофера. Ради Бога, прости… Есть хочешь?

– Немного. Ничего, до дома дотерплю.

Темлюков вспомнил о корзине с закусками, что дала ему Надя:

– У меня полно вкусных вещей. Иди сюда. Сейчас разберем сундук, там электрический чайник. Сахар, чай, кофе.

Шура потянулась и спрыгнула с козел. В сундуке художника оказалось, кроме чайника и жестяных кружек, много самых невероятных вещей. Дуре очень хотелось все разглядеть, но она взяла чайник и пошла за водой. Электрические розетки были под током, но верхний свет еще не смонтировали. Шура быстро принялась за дело. Она включила чайник, соорудила из козел стол. Нашла в монтерской оставленные электриком свечи. Свечам Темлюков обрадовался как ребенок. Художник любил свет от живого огня. Подумав, как застелить самодельный стол, Шура скинула косынку и постелила ее вместо скатерти. Медные кудри девушки рассыпались широкой волной. Константин Иванович невольно залюбовался.

– Господи, какая ты красивая! Та Шура весной и эта – две разные девушки.

– Ну и скажете, – слабо возразила девушка, раскладывая на столе закуски. – Ой, вкуснятина! Откуда у вас все?

– Супруга директора собрала. А я, шляпа, еще отказывался брать. Давай ешь.

– Я одна есть не буду.

– Побойся Бога. Я из-за стола.

– Одна есть не буду, – упрямо повторила Шура.

Зашумел чайник, и пустое фойе стало по-домашнему уютным. Темлюкову сделалось тепло на душе, и он с благодарностью посмотрел на Шуру:

– Хорошо. Выпью с тобой чаю. Может, тебе кофе?

– Без молока не могу, горький.

Константин Иванович улыбнулся. Они пили чай.

Шура старалась есть деликатно, отламывая кулебяку маленькими кусочками.

Темлюков поглядывал, как от пламени свечей отливают бронзой Шурины волосы, как вычерчивается ее прямой носик и сверкают темные зеленые глаза.

«Вот и натура», – подумал художник.

– Пожалуй, я тебя нарисую.

– Меня? Было бы чего рисовать. Там в Москве у вас городские. Они красивые и одеты…

– Не кокетничай. Знаешь небось, что хороша?

Шура не ответила, только бросила на Темлюкова горящий взгляд: не нуждаюсь, мол, в ваших комплиментах.

Константин Иванович поначалу, когда обнаружил в клубе Шуру, пришел в некоторое раздражение.

Ему хотелось побыть наедине с белой стеной. Хотелось вызвать творческий настрой. Подумать о будущей работе. Но, будучи от природы добряком, чувствуя вину, что забыл о девчонке, виду не показал. А теперь, когда безжизненное фойе задышало, ожило, засветилось и вся пустая громада дома сделалась свойской и понятной, Темлюков был очень доволен присутствием Шуры. Ведь чудо сотворила она.

– Ты не злишься, что тебя так долго заставили тут сидеть одной?

– Как я могу злиться? Я вас очень ждала.

– Ты меня ждала?

– Очень!

– Почему? Ты же меня совсем не знаешь.

Шура смело поглядела в глаза Константина Ивановича:

– Тут такая тоска. И вы, знаменитый художник из Москвы. А я ваша помощница.

– Ну уж и знаменитый! – рассмеялся Темлюков. – С чего ты взяла?

– Николай Лукьянович другого бы не привез.

Больно за свой клуб переживает. Когда работали, каждый день по три раза наведывался.

– Может, тебя и живопись интересует?

Темлюков спросил как бы между прочим, но Шура почувствовала в вопросе художника живой интерес.

– Еще как. Я в нашей библиотеке все книжки про художников прочитала.

– И много в вашей библиотеке таких книжек?

– Всего две. Но такие толщенные.

Константина Ивановича немного рассмешило, что его считают здесь знаменитым, но в глубине души было приятно, что его ждали, о нем думали.

– Ну и что же это за две книжки?

– Одна про Репина. «Далекое, близкое». Там Репин сам про себя все пишет. Эта книжка ничего, понятная. А другая про Микеланджело. Там понять трудно.

– Роман «Муки и радости» одолела? Сильна.

И что же там трудно понять?

– Уж больно он одержимый. Как же так человек может жить? Ни семьи, ни жены…

"Какое хорошее слово нашла: «одержимый», – подумал Константин Иванович.

– Да, Шура, гения из Флоренции многие не могли понять. Ни его современники, ни теперь. Но «одержимые» все художники. Кто больше, тот больше художник.

– И вы одержимый?

– О себе говорить сложно. Наверное, в какой-то степени.

Темлюков решил, что теперь обязательно должен нарисовать Шуру. Ему для фрески нужны двенадцать женских фигур. Пусть одной из них будет она.

– Шура, я хочу тебя нарисовать, но мне нужна девушка в одежде дохристианских славян. Костюмы у меня с собой.

Константин Иванович покопался в сундуке, достал большой сверток, из него – белое платье типа сарафана и протянул Шуре:

– Примеряй.

Шура хотела что-то сказать, но передумала. Покорно взяла платье.

– Отвернитесь.

Темлюков рассмеялся:

Художник как врач. Его нельзя стесняться.

Но отвернулся. Шура вынула длинные ноги из джинсов, сняла блузку и осталась в черном лифчике и розовых трусах. «Как я не подумала надеть приличное белье, – ужаснулась Шура. – Платье почти прозрачное». Шура прикусила губу, затем решилась и разделась совсем. Надев платье, подошла к Темлюкову и, упрямо откинув голову, спросила:

– Ну и как?

Белая ткань под мигающим желтым огнем становилась почти прозрачной. Константин Иванович с восхищением оглядел молодое красивое тело, едва драпированное его сарафаном.

– Ты прекрасна! Я и не думал найти здесь такую замечательную модель. Я смогу с тебя написать две-три фигуры.

– Мне теперь так и стоять? – не без вызова в голосе выпалила Шура.

– Зачем стоять? Поживи спокойно в этом платье, а я на тебя посмотрю.

Шура прислонилась к самодельному столу и опустила глаза. Ей еще ни разу в жизни не приходилось спокойно стоять почти голой перед мужчиной, который с профессиональным интересом ее разглядывал.

Шуру обидело, что во взгляде художника не было ни намека на желание. Он глядел не на Шуру, а на модель.

– Хватит. Насмотрелся! – Шура схватила свои вещи и скрылась в темноту. Через несколько минут она кинула Темлюкову его сарафан и выбежала на улицу.

Домой в Матюхино Шура не пошла. Она добежала до новенького коттеджа, где недавно отмечали новоселье молодожены Федотовы. Открыла Тоня Куманец. Шура влетела в дом:

– Витька где?

– В Воронеже запчасти шукает.

– Куманец, я у тебя заночую. Неохота грязь по дороге месить.

Шура открыла холодильник и заглянула в кастрюли.

– Чего дывишься? Щи сутошные там.. Давай насыплю в мыску да погрэю. Художника бачила?

– Грей. А выпить чего есть?

– Вон же горилка з перцем, з дому привезена.

Шура налила полстакана горилки, выудила красный маринованный помидор из банки и, проглотив залпом горилку, сперва понюхала помидор, а потом отправила его в рот.

– Ух, жгет! Как вы ее, хохлы, пьете?

– А що, гарная горилка. К ней сало надо.

Шура съела большую миску щей. Потом рассказала Тоньке, как Васька посадил ее на заднее сиденье в машину.

– Запомнил, как я ему по харе врезала.

Развеселила Тоню, развеселилась сама. Долго еще в сонном Вознесенском из коттеджа Федотовых раздавались громкие восклицания вперемежку со звонким девичьим смехом.

8

Оставшись один, Темлюков улегся на школьный мат и попытался уснуть. В поезде ему не давал покоя грудной малыш в соседнем купе. Завтра надо побыстрее покончить с формальностями – ив работу… Но сон не шел. Темлюков вспоминал сегодняшний прием у заказчика. Молоденькую румяную Надю. Ее теплый и заинтересованный взгляд он часто ловил на себе. "Славно, что я не остался жить у старика. Приревновал бы к жене. Как пить, приревновал. Хорош старик. Самодоволен, но не глуп. Красный барин. Изнанка социалистического реализма. Вкус барский.

Немного старомоден, но вполне. Дом недурен. Живопись хорошая. Кто бы мог подумать. Наде, конечно, с ним скучновато. А с другой стороны – воронежский инженерик. Денег нет. Квартирка панельная. Кругом убожество. А тут – барыня. Дочка, славная малышка".

Внезапно перед глазами Константина Ивановича встал образ Шуры. Золотистое тело в белой прозрачной ткани, высокая грудь, темный зеленый взгляд из-под ресниц, бронза волос. Она была так близко. Почему ушла? Почему отпустил?.. «Тьфу ты. Дон Жуан с Нижней Масловки». Темлюкову стало стыдно своих мыслей. Но видение вставало снова и снова.

Темлюкову вспомнилась их первая встреча. Шура в запачканной рубахе высоко на лесах, пунцовое, возмущенное его взглядом лицо, ладошка лодочкой.

И опять высокая грудь под белым платьем и отблеск свечей в темном взгляде. Когда же художник по-настоящему владеет женщиной? В тот миг, когда распинает ее на постели, ощущая свою власть физически, когда женщина не может ничего ему запретить, когда все дозволено и хочется чего-то большего?.. Но большего в природе нет. Или когда он на расстоянии холодным, расчетливым взглядом берет себе самые прекрасные и волнующие ее черты? Берет и переносит к себе на бумагу или холст, где она остается принадлежать ему навсегда, не стареющая, не надоевшая.

К ней никогда не наступит пресыщения.

Темлюков не мог ответить себе на этот вопрос. Он страстно любил жизнь. Он хотел всего. Как счастлив он был в последнее время, когда решился наплевать на звания, ордена, фальшивые рецензии в фальшивых изданиях. Как прекрасно, что нет рядом жены, которая хочет все это, не понимая сама, что хорошо, а что плохо. Она жадно ловит отношение к нему этого фальшивого слоя, который измеряет жизнь количеством комнат в квартире, маркой машины и разрешенностью пересекать границы. Как замечательно теперь живет художник Темлюков. Как легко ему стало с женщинами. К нему приходят молодые девочки, позируют, иногда спят с ним. И нет ни пошлости, ни разврата. Есть жизнь. Сколько он открыл нового в живописи, в пластике за те три года, что перестал писать дурацкие партийные и генеральские морды с орденами, нашивками и воротничками. Господи, как поздно пришло прозрение!

Утром Темлюков отправился в правление. Он шел по центральной усадьбе. Вдоль улицы ровными рядами стояли новые кирпичные коттеджи. Из окон сквозь заросли герани Воскресенские бабки пялились на приезжего. У крылечек дремали тощие коты. Возле низких типовых заборов бродили куры.

Рябой петух с тройным гребнем прочертил перед несушкой жестким приспущенным крылом и нехотя исполнил петушиную супружескую обязанность.

Жирные гуси пересекли дорогу прямо перед Темлюковым. Последний гусь, видимо главный, попытался ущипнуть художника за штанину. Несколько баб с расплывчатыми красными лицами, неуклюжие и бесформенные, в синих халатах и домашних шлепанцах, вышли из магазина с сумками, набитыми кирпичами хлеба. Хлебом Воскресенские бабы выкармливали своих поросят. Темлюков посторонился, пропустив трактор. В маленькой кабине гоготали трое молодых мужиков.

Двухэтажное правление находилось в центре поселка. Перед ним через всю улицу висел транспарант:

«Продадим Родине сто тысяч тонн кормовой свеклы».

«Продадим Родине» выделено крупными буквами, и Темлюков сначала прочел «Продадим Родину», потер глаза и только потом понял, о чем говорится в транспаранте.

Кабинет Клыкова размещался на втором этаже.

Директор вышел встретить гостя.

– Я вас в окно увидел. Молодец, встаете по-нашему, рано. В городах привыкли дрыхнуть до обеда. Как спалось на новом месте?

– Спалось. Даже с полным пузом прекрасно. В городе после нашей вчерашней трапезы я бы отходил неделю.

Клыков не обманул. В стеклянных шкафах его кабинета сверкали нетронутым переплетом классики марксизма-ленинизма. Со стены портретом щурился вождь мирового пролетариата. На письменном столе – большая фотография. Сам товарищ Подгорный пристраивает звезду Героя на лацкан пиджака Николая Лукьяновича.

Темлюков расписался на договоре. Получил от кассирши Дуньки аванс и уже хотел уходить, но Клыков его задержал.

– Ко мне сейчас заедет инструктор райкома по сельскому хозяйству. Вон его «Волга» катит, – указал Клыков в окно. – Послушайте. Думаю, вам многое станет понятно в работе сельского труженика.

Темлюков уселся в уголок. В кабинет вошел упитанный молодой человек в темном костюме и галстуке. Косолапо ставя на паркет начищенные полуботинки, он направился к директору здороваться. Потом достал из портфеля бумагу и выложил ее перед Клыковым.

– Ну и что ты, товарищ Федоренко, мне привез? – спросил Николай Лукьянович.

– Разнарядочка пришла, – ответил молодой человек.

– Ну-с, и что нам партия предлагает и советует?

– Райком партии в этом году на основных площадях советует посадить морковь.

– Послушай, товарищ Федоренко, тут морковь сроду не родилась! Зачем ее сажать?

– Этого я сказать вам не могу, – простодушно ответил инструктор райкома. – Пришла разнарядка.

– Партия нам поставила задачу, наше дело выполнять.

Темлюкову показалось, что Клыков ему подмигнул. Потом мужчины поговорили об охоте на Воскресенских болотах. Николай Лукьянович открыл сейф, извлек бутылку коньяка и три рюмки.

– Это мой друг, художник из Москвы, – представил директор Темлюкова.

Закусили яблоками, что лежали в вазе на окне.

Отправив приветы женам, мужчины распрощались.

Клыков сказал Темлюкову:

– Первое действие закончено, переходим ко второму, – и вызвал по телефону своего агронома.

В кабинет вошел сутулый, дубленный солнцем и ветрами агроном Попов. Клыков подвинул к нему бумагу:

– Вот, Петрович, морковь нам велят сеять…

– Как морковь?! – Агроном забегал по кабинету и, только теперь заметив Темлюкова, набросился на художника:

– Да ты понимаешь ли, бумажная твоя голова, что морковь в наших местах отродясь не сеяли?

Что ж я, на старости лет скажу людям морковь здесь сажать? Они меня засмеют. Откуда вы на нас свалились? Неужто мы тут не знаем, что сажать, что нет!

– Ты зачем на художника набросился? Он из Москвы приехал наш клуб украшать. Морковь не по его части.

Агроном плюхнулся в кресло и тяжело задышал.

Его голубые выцветшие глаза выражали растерянность и детскую обиду. Казалось, еще немного, и он заплачет.

– Ты, Петрович, сильно не страдай. Получи семена, возьми третью бригаду. Насыпьте гектара на три реденько. А через неделю дадим в райком телеграмму: «Морковь не взошла, перепахали под картошку».

Вот и все.

Агроном подбежал к директору, несколько секунд стоял, впившись в него глазами. Затем его скрючил приступ смеха. Темлюков тоже не удержался. Мужчины смеялись до слез. Когда доканчивали бутылку коньяка, Петрович сказал Темлюкову:

– Ты уж прости меня, старого дурака. Я тебя за чайкомовскую крысу принял.

– Бог простит. Давно я так не смеялся. Вам бы, Николай Лукьянович, на сцену. В вас прирожденный артист пропадает.

Клыков был явно доволен.

– За подобный спектакль, друзья мои, можно не аплодисменты схлопотать, а даже совсем наоборот.

Поэтому будьте любезны услышанным ни с кем не делиться.

Темлюков, возвращаясь в свой Дом культуры, думал о том, как трудно было все эти годы красному барину Клыкову. Подобные эпизоды в его практике происходили нередко. Но вот зрителей он себе позволить не мог. «Ах артист», – еще раз повторил про себя Темлюков. У него сделалось прекрасное настроение, и художник решил прогуляться.

На Воскресенском рынке торговали творогом, кислой капустой, солеными огурцами и картохой.

Седоусый дед скульптурно восседал на жбане с медом. Одноглазая бабка предлагала редким покупателям веники. Темлюков купил банку меда. Съел пару огурцов. Денег за них с него не взяли. Потом подошел к инвалиду, торговавшему гипсовыми копилками. Копилки были невероятной формы и должны были изображать кошек. Темлюков купил копилку, затем коврик с лебедями. Он знал, кому подарить его в Москве. Обойдя рынок, художник хотел уже уходить, когда заметил в конце базарной площадки старую цыганку. Она сидела за пустым прилавком и не мигая смотрела вдаль. Художник залюбовался старухой в красном цветастом платке, ее точеным, цвета мореного дерева лицом. Темлюков пожалел, что не захватил красок. Он не мог оторвать глаз от лица старой женщины.

– Что смотришь, сынок? – спросила цыганка, не поворачивая головы и не глядя на Темлюкова. – Понравилась?

– Очень ты красивая, – сказал Темлюков.

Женщина медленно повернула голову, долгим взглядом посмотрела на художника и, вздохнув, сказала:

– Зря ты, сынок, сюда приехал.

– Почему, бабушка? – удивился Константин Иванович, продолжая изучать прекрасную модель.

– Я вижу, что ты хорошо на меня смотришь, не смеешься. Совет тебе дам, только ты им не воспользуешься. Поезжай обратно к себе в город. Беги отсюда.

Погибель твоя здесь.

– Бабушка, может, тебе денежку дать, ты мне погадаешь?

– Денег мне твоих не надо. Гадать тебе не буду.

Совет я тебе и так дала. Без денег. Душа у тебя есть.

Не у всех людей душа есть. Я на свете много жила, знаю. А тебе все сказала, ступай.

Темлюков был суеверен. Уходя с базара, он утерял веселое состояние духа, но ненадолго. Когда увидел, как толстая баба с хворостиной гонится вдоль забора за огромной пятнистой свиньей, причем баба голосила, а свинья ехидно хрюкала, то опять развеселился.

Слова цыганки вылетели из головы Темлюкова, и он решительно направился работать.

9

Шура легла прошлой ночью поздно. Ей нужно было выпустить нервный пар, что скопился от встречи с Темлюковым. Больно долго она ждала этой встречи, долго готовилась. Теперь ей нужна была разрядка.

Шура закрутила и Тоню. Девушки проколобродили полночи. Вдоволь нахихикались, выпили горилки и уснули с первыми петухами. Шурка проснулась рано.

Ей нужно на работу в клуб. Как сегодня вести себя с художником? Пока Тонька Куманец сладко спала, посапывая в подушку, Шурка лежала рядом на большой двуспальной кровати румынского гарнитура и смотрела в потолок. Шурка думала. Пахло вчерашними щами. Окна вознесенцы закрывали наглухо: зимой по привычке, жалея тепло, а летом боялись мух.

Мухи все равно проникали в комнаты. Плохая вентиляция создавала в новых коттеджах спертый избяной дух. К духу этому деревенские привыкали с детства и считали его нормальным. Большая зеленая муха проснулась и медленно поползла по потолку. Шурка, думая о своем, следила за ней. Муха полетела, пожужжала, стукаясь головой о потолок, и смолкла, забившись где-то в щель.

Шурка имела немалый опыт в обхождении с мужиками. Она флиртовала с моряком, приехавшим в отпуск перед дальним плаванием. Шурка просто, чтобы попробовать свои женские силы, затеяла с ним легкий флирт. Моряка звали Димой. Шурка сходила пару раз с ним на танцы. Под музыку девушка специально заводила парня, прижимаясь к нему. Моряк еле сдерживался. Шурка ему нравилась. Он млел от ее бесстыдного зеленого взгляда, медной гривы и торчащей груди. Находясь в плавании, он много месяцев не мог иметь женщину, в теперь на танцульках вся его молодая кровь бешено вскипала, требуя естественного мужского права. Но по дороге домой, когда Дима пытался обнять девушку, Шурка становилась ледяной и неприступной. Через две недели, когда Дима совсем потерял голову, прощаясь возле своей калитки, Шурка как бы невзначай проговорилась, что рано утром собирается в лес за ягодами. Дима всю ночь пробродил по матюхинской дороге, что вела к лесу. Когда Шурка утром в легком платьице с бидончиком в руках встретила парня на дороге, она разыграла сильное удивление. Дима шел за девушкой. Шура чувствовала за спиной его горящий взгляд. Ей самой давно хотелось этого молодого красивого мужика, но девушка никогда не теряла голову. Шура проводила свой женский эксперимент. Сегодня она решила, что пора. Тропинка, по которой шли молодые люди, вовсе не вела к ягодным полянам. Тропинка вела к круглому лесному озеру, про которое знали всего несколько деревенских. Рыбак дед Лексеич, охотники братья Пономаревы и лесник Тиша. Шура знала, что дед Лексеич две недели не встает, скрученный ревматизмом. Охотники Пономаревы не появятся, поскольку сезон еще не открылся, а Тиша в правлении на собрании. Дойдя до озера, Шура резко обернулась, поймала огненный взгляд парня, затем сказала:

Что, моряк, слабо поплавать в колодном озере?

Нет, я пожалуйста… Только плавки не при мне.

Что, испугался?! Зачем тебе тут плавки? Кроме нас, во всем лесу никого.

Дима стал медленно раздеваться. Ему было неловко делать это при девушке, которая и не думала отворачиваться. Дима прыгнул в воду. Озеро наполняли ключевые ручейки. Вода обожгла, но моряк почувствовал себя в родной стихии. Парень прекрасно плавал. Долетев торпедой до середины озера, Дима оглянулся и чуть не утонул, увидев на берегу обнаженную русалку. Моряк рванул к берегу. Шура стояла голая, распустив медную гриву, и загадочно улыбалась. Дима вылетел из воды. Шура прижалась к мокрому, холодному мрамору его тела, увлекла за собой на ковер из мелких лесных незабудок. Потом Дима сидел рядом, смотрел и не мог наглядеться на обнаженную зеленоглазую Шурку, тонувшую в мелких синих цветочках.

– Когда мы поженимся? – спросил Дима, гладя ее грудь и живот.

– Никогда, – ответила Шурка и стала одеваться.

– Почему? Разве тебе было со мной плохо?

– Дурачок, ты будешь плавать по морям, а я ждать? Я жить хочу.

Дима, совсем не ожидавший такого ответа, задумался.

– Хорошо, я уйду с флота.

– Ну и что? Ехать к тебе в общагу на край света?

Нашел дуру! Нет, мальчик, пока ты выбьешься в люди, я состарюсь. А жить в другой дыре, пусть даже на самом океане, я не желаю. Я буду жить в Москве.

Шура, лежа на двуспальной кровати Тоньки Куманец, улыбнулась своим воспоминаниям. Да, хорош был парень. Долго он еще потом ходил за ней, умоляя стать его женой и уехать с ним на Дальний Восток.

Но Шурка осталась непреклонна. Были и еще парни.

И все, кого подпускала к себе Шурка, потом становились ее рабами. Ни разу ни один мужик не бросил ее.

Шурка уходила сама. Но то были простые парни. Кто поразвитей, кто попроще. Теперь случай особый.

Шурка прекрасно понимала, что художник на своем веку баб повидал. Тут жопой крутить бесполезно.

Подставишься, конечно, трахнет. А дальше что? Станет смотреть как на одну из своих вещей. Порисует тебя так и эдак – и тю-тю. Потом в своей столице друзьям расскажет, как деревенскую дуру на время командировки завел. Еще посмеются. Нет, тут надо вести себя ой как завлекательно.

Тонька Куманец, разопрев от жары, разметала одеяло, раскинув ноги. Тонька в любую жару спала в ночной рубахе. Даже когда ложилась со своим Федотовым, рубаху не снимала. Ей казалось, спать голой с мужем – верх бесстыдства. Федотов не раз пытался содрать с жены ночную рубаху. Дело доходило до слез. Задирать хоть до носа, раз муж – пожалуйста, а сымать неприлично. Когда Куманец поделилась этим с Шуркой, та долго хохотала и назвала Тоньку дурой и монашкой.

– Зачем ты тогда замуж шла? Перла бы в монастырь. Там они все в рубахах делают. Далее купаются.

Шурка потянулась, как кошка, прикрыв свои зеленые глаза, и встала. Надо себя в порядок привести.

Надо свою внешность подать с зацепом. Села за Тонькино трюмо. Вчерашний вечер и ночь утомили – выглядела усталой. Умылась холодной водой – щеки немного порозовели. Встала у зеркала, подтянула живот, покрутилась. Одно Шурка точно знала – ложиться к москвичу в койку нельзя. А вот как свое целомудрие объяснить – пока не знала. Выдавать себя за невинную – подумает, дура. Дожила в девках до двадцати пяти. Или сумасшедшая, или больная…

Шура заколола высокий пучок. Надела забрызганную штукатуркой блузку и новые джинсы. Блузка хорошо вырисовывала Шуркину высокую грудь, а новыми джинсами придется пожертвовать. Пусть станут рабочими. Теперь судьба Шурки решается именно на работе. "Вот что… Захочет, пусть рисует.

Стану перед ним в любых позах сидеть, стоять, что скажет. Захочет голой нарисовать, пускай. Немного поломаюсь и соглашусь. А в койку – нет. Поглядим на столичного кобеля. Так ли уж он хитер. Пока еще ни один мужик от меня не ушел". Шурка успокоилась и принялась будить Тоньку.

Куманец уселась в кровати и, бестолковая со сна, испуганно спросила:

– Ничего не бачу! Что, проспала?

– Нечего тебе бачить. Не проспала. Вставай. Пойдешь в контору, спросишь, где работать.

– А в клубе больше работы нема?

– Ты мне пока в клубе не нужна. Я одна к художнику приставлена. Когда он свою картину закончит, тогда и придете. А пока будешь за меня бригадиром.

Куда направят, там и работайте.

Наконец Тонька протерла глаза:

– Дывлюсь я на тебе, Шура. Идешь робить в таких гарных джинсах?

– Не твое дело, подружка. Мои джинсы, куда хочу, туда и надеваю. Ну пока. Спасибо за хлеб, за соль.

А горилка была и вправду «гарная».

Шура вышла из федотовского коттеджа, осторожно обошла злобную дворовую суку с примесью волчьей крови по кличке Тарзан (почему суку назвали Тарзаном, знал только хозяин дома) и смело пошла в клуб.

Шура шла на работу совсем не так, как раньше.

Такой походкой она ходила на танцы. Так ходить Шура училась долго. Она внимательно вглядывалась в телевизор, когда показывали моды. Девушки-манекенщицы ходили особенно. Они не столько показывали костюмы, пальто и платья, сколько демонстрировали свои прелести. Это Шурка сразу поняла.

Сперва у нее получалось смешно: слишком вихляла бедрами. Но постепенно научилась. Деревенские широко шагают, почти по-мужицки, или плетутся, когда гуляют, как старые бабки, мелко перебирая ступнями.

Проходя мимо коттеджа агронома, Шура заметила незнакомого мужика в рубахе навыпуск и тряпочной кепочке. Мужик стоял спиной к улице и с кем-то разговаривал. С кем разговаривал мужик, было непонятно, поскольку, кроме драного пегого кота, что сидел на заборном столбе, никого вокруг не было. «Еще один алкаш в совхозе завелся», – подумала Шура и гордо прошла мимо. Что-то знакомое было в облике алкаша. Шура обернулась и внимательно посмотрела еще раз. Господи! Да это ее художник!

Это действительно был Константин Иванович"

Темлюков, шагая к клубу, заметил кота, который с большим любопытством взирал на приезжего желтыми наглыми глазами.

10

Зинаида Сергеевна сидела за письменным столом своего кабинета уже с полчаса, уставившись в окно выпуклыми линзами очков. Начальник отдела монументальной пропаганды вовсе не думала, как поднять Уровень социалистического реализма на новую идейную высоту. Она вообще не думала о работе. У Зинаиды Сергеевны в жизни произошло несчастье. Ее восемнадцатилетний сын Сережа, ее милый, родной сынок, ее гордость и надежда, ее мальчик тяжело болен.

Зинаида Сергеевна об этом узнала вчера. Причем узнала не от Сережи. Ей позвонила Клавка. Эта мерзкая пустая баба, которую Зинаида Сергеевна в грош не ставила, позвонила ей вчера вечером и попросила о встрече. Зинаида Сергеевна всегда разговаривала с Клавкой, еле сдерживая отвращение. Она хотела положить трубку, потому что Клавка набралась наглости позвонить в одиннадцать часов вечера. Зинаида Сергеевна уже отпустила работницу и хотела принять перед сном ванну. Да, как хотелось шмякнуть трубкой о рычаг. Перед этим несколько жестких слов ледяным тоном. Но Клавка сказала:

– Речь идет о здоровье вашего сына.

Зинаида Сергеевна почувствовала, как у нее подкашиваются ноги и поднимается неприятный холод снизу живота. Она согласилась на встречу. Но принять Клавку у себя дома – это уже верх, предел. Есть границы в жизни человека, за которые преступать нельзя. Они встретились на бульваре, хотя жили в одном доме. Даже при свете тусклого бульварного фонаря Зинаида Сергеевна заметила, что Клавка белая как мел. Клавка пришла на встречу без отвратительных румян и без подведенных глаз. Она только немного подкрасила губы. И от этого ее белое лицо с красными губами казалось еще бледнее. Хотя Зинаида Сергеевна шла на встречу полная тревоги, она не смогла отогнать злорадную мысль, что Клавка без марафета просто старая баба.

– Что случилось? – спросила Зинаида Сергеевна, не здороваясь.

– Вы, Зинаида Сергеевна, только не волнуйтесь.

Это теперь лечится. Лечится, я узнавала. И последствий не остается. Если правильно лечить, у мальчиков даже могут родиться нормальные дети.

– Что, черт возьми, случилось?! – вскрикнула Зинаида Сергеевна. Она сейчас готова была убить Клавку, вцепиться в ее рыжие растрепанные волосы.

Она с трудом сдержалась. – Скажешь ты наконец что-нибудь вразумительное?

– Мой Слава и ваш Сережа подхватили сифилис.

– Что значит подхватили! Что это, насморк? Сифилис – венерическое заболевание.

– Они заразились от одной девочки.

Зинаиде Сергеевне не хватило воздуха. Как?! Ее Сережа, невинный, чистый мальчик, и эта страшная болезнь. Клавка просто ее шантажирует. Скорее всего, ее развратный сын действительно болен. И она хочет впутать в эту грязь ее мальчика.

– Ты все врешь, гнусная баба! Ты не знаешь, на кого напоролась! Я завтра к самому министру пойду.

Я тебя сотру в порошок. Нашла с кем шутить шутки! – Зинаида Сергеевна уже не слышала своего громкого истерического голоса. Не замечала, что в окнах дома напротив загорается свет и на улицу высовываются жильцы. Впервые в жизни Зинаида Сергеевна не владела собой.

– Замолчи, что ты орешь, дура! Не хватает, чтобы о нашем деле судачил весь Тверской бульвар.

С Зинаидой Сергеевной сделалась истерика. Клавка влепила ей пощечину. Зинаида Сергеевна замолчала. Только тихонько всхлипывала. Тенор Сигайло из Большого театра, что жил над Зинаидой Сергеевной, вывел своего дога Лорда на прогулку. Тот тянул его к дереву рядом со скамейкой, где сидели женщины. Тенор только что вернулся со спектакля, и бедный Лорд, много часов удерживающий в себе запасы влаги, сильной струей стал мочиться на заветное дерево.

– Здравствуйте, Зинаида Сергеевна, – смущенно поздоровался тенор с соседкой. – Вы уж простите Лорда. Очень, бедняга, натерпелся.

Здравствуйте, Микола Прокопич, – собрав силы, ответила Зинаида Сергеевна.

Вы уж нас извините, – затараторила Клавка. – У нас тут женские материнские секреты.

– Это вы нас с Лордом извините, – попросил тенор и повел Лорда догуливать вечерний моцион.

– Я все равно не могу поверить, – немного собравшись, повторила Зинаида Сергеевна. – Мой мальчик еще совсем дитя. Это все ваш Славка.

– Мой Славка получил сифилис от девчонки вашего Сергея. И случилось это две недели назад, когда вы уезжали в Прагу.

Зинаиде Сергеевне пришлось узнать, что ее сын, когда она уезжает, уже два года приводит в дом шлюх с улицы Горького на деньги, что Зинаида Сергеевна оставляла ему на культурные развлечения. А в последний раз Сережа решил угостить и друга. Они провели ночь с одной девицей. Случилось, что Славу мать хлопотала на лето в спортивный международный лагерь. Для поездки требуются результаты анализов.

Так все и выплыло.

Ночь Зинаида Сергеевна не спала. Она два раза заходила в комнату сына и подолгу смотрела на него.

Сергей тихо спал, а может, притворялся. Но разговаривать ночью Зинаида Сергеевна не стала. Сначала надо определить последовательность действий. Слава не назвал Сергея в диспансере. Поэтому огласки можно избежать. За молчание сына Клавка просит, чтобы она пролечила Славу «наравне» с Сергеем.

В кабинет проник секретарь Миша Павшин. Юноша поглаживал длинные русые волосы и ждал. Зинаида Сергеевна смотрела в окно своего кабинета сквозь толстые линзы очков и ничего не видела. Павшин молчал. Он первый раз застал свою начальницу в состоянии мечтательной прострации и не торопил ее.

Павшин, тонкий, чувственный искусствовед, служил в министерстве по необходимости. Имя его хотя уже и было известно в узких, прилегающих к миру живописи кругах, но прокормиться статьями и наукой Миша пока не мог. После смерти отца на руках Миши остались не приспособленная к жизни мать и младшая сестра.

Зазвонил местный телефон. Зинаида Сергеевна машинально сняла трубку. Люба из буфета сообщила о наличии красной рыбы и финского сервелата. «Как он любил сервелат», – подумала Зинаида Сергеевна о сыне в прошедшем времени.

– Зинаида Сергеевна, Постояльцев вернулся из командировки по Воронежской области. Он в приемной, – сообщил Павшин.

«Надо собраться», – приказала себе Зинаида Сергеевна и вспомнила, как утром жестко обратилась к сыну:

– Я все знаю. Молчи. Не дергайся. Из дома не выходи. Жди моих распоряжений.

Постояльцев долго стоял у двери, ожидая приглашения. Не получив его, нервно потеребил портфель и сделал несколько неуверенных шагов к столу. Зинаида Сергеевна заметила, что возле верхнего кармана у него расплылось чернильное пятно. «Летел самолетом, ручка протекла», – пронеслось в голове. Она указала Постояльцеву на стул. Сама достала из стола лист бумаги и сделала вид, что читает. Внутри все жгло. Утром она изучила в медицинской энциклопедии главу о сифилисе. Она мать. Сидит здесь, ничего не предпринимает, а в это время в прекрасном молодом теле ее сына плодится это хвостатое чудовище – бледная спирохета.

Что нового в воронежских краях, товарищ Постояльцев?

– Что сказать, Зинаида Сергеевна. В основном все идет по плану. Крупные предприятия области на наш сектор выделили на два миллиона рублей больше, чем в прошлом году. С московского художественного комбината на Воронцовом поле отправлено семьдесят бюстов Ленина в одну натуру, пятнадцать в полторы и две максимальных. Лучше пошел Феликс Эдмундович…

«Какой позор! Пусть бы он заболел любой страшной болезнью, о которой не стыдно говорить. Она бы побежала к министру. На ее мальчика сейчас закрутилась бы вся медицинская машина страны…»

– Да, хорошо, что есть прогресс с Феликсом Эдмундовичем. Но вы ничего не сказали о заказах для живописного комбината. Надо подкормить живописцев. Скульпторы и так пока с голоду не умирают.

– Тут тоже дела идут неплохо. Есть крупный заказ для фойе городского театра. Обком партии считает, что была бы уместна картина «Ленин в Разливе».

Можно подумать о триптихе. Например, «Ленин, Крупская. Ленин в кабине машиниста».

– Хорошо, я посоветуюсь с товарищами о кандидатуре художника. Это масштаб лауреата.

"Черт, может, плюнуть. Упасть в ноги. Нет. Потом как приходить на работу?! И огласки не избежать.

У мальчика пятно в личное дело на всю жизнь…"

– Зинаида Сергеевна, должен вам заметить, что руководители сельского сектора стали проявлять самостоятельность. Например, в совхозе «Вознесенский» пишет фреску для Дворца культуры живописец Темлюков. Мне кажется, он в последнее время не входит в число растущих, перспективных мастеров.

Ей со своим горем придется бороться одной, как самой обыкновенной московской матери. Все, чем она владела, все права и привилегии начальника идеологического фронта становятся фикцией. Что там несет Постояльцев? Какое-то слово кольнуло Зинаиду Сергеевну. Проскочило в докладе Постояльцева, то ли имя, то ли фамилия. Зинаида Сергеевна насторожилась. Взволнованная мать уступила место суровому чиновнику. Зинаида Сергеевна сделала казенную стойку и официальным голосом сказала:

– Товарищ Постояльцев, повторите последний тезис. Я бы с этой информацией желала ознакомиться подробнее.

– Да, Зинаида Сергеевна. Мне тоже почудилось, что в данном случае мы имеем дело с вредной тенденцией.

– Я вас внимательно слушаю. Что? Где? Почему?

Постояльцев оживился. Сперва заметив рассеянное, невнимательное отношение к своему докладу, он отнес его к дурному ветру в коридорах лично для его персоны. Почувствовав изменение в интонации начальника, чиновник успокоился.

– В совхозе «Вознесенский» Воронежской области строится крупный для села культурный центр.

Директор совхоза, крепкий хозяйственник старой школы, товарищ Клыков. Для декоративного оформления своего клуба лично пригласил Константина Ивановича Темлюкова. Темлюков известен своими последними демаршами и идейной неустойчивостью.

К тому же он не член партии.

Желтоватые сухие пальцы с коротко остриженными ногтями Зинаиды Сергеевны мелко задрожали.

Ах этот мерзкий Темлюков! Клыков… Где она слышала эту фамилию, Зинаида Сергеевна вспомнила.

Вспомнила дважды Героя в своем кабинете. Неосторожное замечание Павшина насчет мастера фрески Темлюкова. «Вот старый прохиндей, услыхал, запомнил, разыскал. Но мы еще поглядим. Получить такой удар?! Вы, господа, не знаете Зинаиды Сергеевны Терентьевой. Начальник отдела монументальной пропаганды – это вам не девочка-искусствоведка. Вы у меня еще попляшете. Все этот слизняк Павшин. Давно бы выгнала его поганой метлой». Но Зинаида Сергеевна в глубине души прекрасно сознавала, что ничего не смыслит в живописи. Без Павшина ей не обойтись.

«Поганый мальчишка. И всего на пять лет старше сына. Почему не он „схватил“ эту страшную болезнь, а ее Сережа. Как несправедлива судьба». Зинаида Сергеевна встала и за руку попрощалась с Постояльпевым.

– Можете свою командировку, Володя, считать успешной.

Спускаясь по пролетам министерских лестниц, Постояльцев знал, что сегодня ветры в культурном ведомстве дуют ему попутно.

11

Работа над фреской шла вторую неделю, а стена в клубе по-прежнему оставалась белой. Темлюков иногда наносил на нее одному ему заметные знаки, а остальное время сидел за картонами. Художник рисовал. Рисовал углем, карандашом, фломастером.

Шурка, замыслив свой план, и представить себе не могла, как мучительно пойдет его воплощение.

Темлюков рисовал с нее много, каждый день. У Шурки затекали и болели руки и ноги, ныла поясница.

Она с трудом сдерживала раздражение, с трудом сохраняла маску безропотной нежности. Когда художник спрашивал, не устала ли она, Шурка готова была запустить ему в лицо все, что лежало поблизости.

– Конечно, нет, – отвечала она с улыбкой. – Я никогда не видала, как настоящий художник малюет.

– Ты прекрасно позируешь, – хвалил Константин Иванович. – Из профессиональных московских натурщиц мало кто выдержит такое напряжение.

Темлюков решил иной натуры больше не искать.

– Я напишу с тебя все двенадцать фигур, – обрадовал он Шуру.

«Чтоб ты сдох, собака!» – пронеслось в голове у девушки, но она опять улыбнулась:

– Велика честь. Только в голову не возьму, чего вы такого во мне нашли?

– В тебе есть сила природы. Я тебя вижу как дикую языческую богиню.

– По-вашему, я на первобытную бабу похожа?

– Господи, глупенькая! – рассмеялся Константин Иванович. – Язычество – одна из прекрасных ступеней человеческой истории. Наши предки жили свободно, открыто природе. Языческая религия – это и есть поклонение людей природе. А что еще на свете заслуживает поклонения?! Они не знали яда власти и денег. Они не ханжили, не скрывали любовь, не стеснялись своего тела. Я потому и задумал эту фреску, чтобы закрепощенным, слепым от предрассудков, злобы и зависти сельским людям напомнить, какими они были.

"Трепись, трепись, – слушала Шура с натянутой улыбкой. – Вот погоди, приберу тебя к рукам, сам будешь возиться со своими язычниками. Держи карман, стану я перед тобой часами поясницу ломать!

Я на тебе, старый черт, отыграюсь!"

С тяжестью физического труда натурщицы Шура еще могла смириться, но спокойное и ровное отношение к ней художника Шуру беспокоило не на шутку.

Темлюков обращался с девушкой ласково, заботливо, но по-дружески. Никаких проявлений мужского волнения Шура не замечала. "Может, он каменный?!

Или члена у него нет? Говорят" в городах полно импотентов. А если отлюбил свое и теперь только кисточкой махать может? Тогда я влипла! Сколько сил угрохала. Мало того, что две толщенные книжки осилила, а теперь сколько мудреных слов заучила – «ракурс», «композиция», «рефлекс», «лесировка»… Голова кругом идет".

По совхозу потихоньку поползли слухи. Слишком много времени Шурка одна проводит с художником.

Разговоры, когда Шурка проходила мимо, смолкали. Девушка понимала, что говорили о ней, и шла, гордо подняв голову. Слухи Шуру не беспокоили. Придет время, и они пригодятся.

Николай Лукьянович услыхал об этом впервые от своего шофера. Васька рулил в райцентр и как бы между делом сказал хозяину:

– Поговаривают, Николай Лукьянович, что у нашей Шурки с москвичом шуры-муры.

– Кто ж, поговаривает? – заинтересовался Клыков.

– Да я от многих слыхал. А чего удивительного?

Художник – мужик не очень старый. Живет один.

Ему без бабы нельзя. Уж, поди, две недели живет.

Столько времени без бабы мужику несподручно.

– Это для тебя две недели без бабы несподручно, – рассмеялся Николай Лукьянович. – Ты, по моему разумению, и дня без бабы прожить не можешь.

– Ну это вы зря, Николай Лукьянович. Сколько мы раз в командировки с вами ездили, я что? Хоть слово сказал?

– Ясное дело, я твоих баб в командировки брать не намерен. Это ты по службе несколько дней продержаться можешь.

Васька обиженно засопел и разговор решил прекратить. Разговор этот мог для Васьки кончиться плохо. Васька помнил, что Валька в сельпо для хозяина не тайна. Некоторое время ехали молча. Потом Клыков сказал, как бы сам себе:

– Вообще-то они люди свободные, да-с… – и опять замолчал.

Клыков завел привычку после работы заходить в клуб. Он видел картоны, нарисованные с Шуры. Видел, как Темлюков увлечен своим делом, поэтому, чтобы не отвлекать, долгих разговоров не вел. Однажды зашел с женой. Надя испекла для Константина Ивановича пирожки с капустой, сильно полюбившиеся художнику. Шура, давно взявшая на себя заботу о нехитром мужицком хозяйстве Темлюкова – стирке рубашек, готовке еды и уборке вокруг спального спортивного мата, – увидав, как жена директора вручает художнику гостинец, сказала, поджав губы: "Надежда Николаевна, вы зря беспокоитесь. Я не безрукая.

Уж Константин Иванович у нас голодным не останутся". Клыков, слышавший этот разговор, сейчас в машине вспомнил ревнивую интонацию Шуры. Это воспоминание и заставило его высказать замечание о том, что Шура и художник люди свободные.

Константин Иванович и сам не замечал, как Шура становится человеком совершенно необходимым. Она не только готовила и стирала, но научилась после работы завинчивать тюбики с краской. Класть мелки и уголь в свои коробки. Научилась отличать ненужные куски картона от рабочих набросков. Константин Иванович воспринимал это как должное, поскольку бытовых подробностей в жизни не замечал. И Шура решила провести опыт.

– У меня папаня захворал. Меня три дня не будет.

– Шура! Как же так? Мне завтра надо рисовать твою спину с поворотом. У меня правая дева с венком еще не решена. Тоже надо поискать. Ты меня убиваешь! – Темлюков был обижен как ребенок.

– Ничего, придется обойтись. Я и так две недели без выходных. Не умирать же теперь папане.

Никакой болезни у Шуркиного папаши в тот день не случилось. Он даже не напивался уже больше недели. Сестра Лариса с домашним хозяйством кое-как справлялась. Шура решила взять тайм-аут, чтобы Темлюков осознал, как ему без нее, без Шуры, живется.

В этот вечер Темлюков лег спать в раздражении.

Вокруг спального места валялись картоны, карандаши, фломастеры. Без натуры работа не шла. Греть самому себе чайник не хотелось. Пожевав всухомятку, художник улегся спать. Темлюков злился: «Еще два дня собаке под хвост». И беспорядок раздражал. Темлюков умел создать вокруг себя за один день такой хаос, на который другому требовалось не меньше недели. Художник любил порядок, но никогда сам не убирался. В мастерской на Масловке всегда кто-нибудь это брал на себя. Если не было учеников и поклонниц, приходила дочка. Темлюков любил бывать с ней вдвоем. Лена училась на искусствоведа в МГУ, и он с удовольствием беседовал с ней о тонких профессиональных вещах. Показывал эскизы, слушал ее оценки.

«Может, вызвать дочуру, – подумал Темлюков. – Нет, Шура прекрасно справляется. Какая Шура замечательная натурщица. А как заботлива. Да, он черствый дурак. Девушка ему ничем не обязана, а он на ее внимание чем ответил? Надо быть добрее к людям».

Темлюков не мог уснуть. Он встал, зажег свечу и стал рисовать цветными мелками Шуру по памяти. Шура на холсте получалась такая, как он ее увидел в первый вечер. Шура, примерившая его сарафан. Вот она стоит с гордым вызовом в зеленом взгляде. Сейчас бросит ему сарафан в лицо и убежит.

Наутро художник отправился в правление. У Николая Лукьяновича была делегация из братской Болгарии. Председатель болгарского колхоза Цонев с агрономом и зоотехником приехали делиться опытом.

Пришлось ждать. Гости приехали надолго, и Темлюков уже хотел уходить. Николай Лукьянович заметил художника и вышел к нему в приемную.

– Что-нибудь случилось, Константин Иванович?

У меня есть для вас минутка.

– У моей помощницы заболел отец. А мне без нее очень трудно работать. Нельзя ли кого послать туда к отцу. Уж простите, что отрываю.

– Гришка Топрыгин болен? – удивился Клыков. – Не знал. По-моему, он тут зарплату получает.

Вы узнайте у бухгалтерши Большаковой. Если вправду болен, что-нибудь придумаем.

Константин Иванович разыскал Большакову.

В день зарплаты вокруг нее толпились работники совхоза. Григорий Топрыгин, по ее словам, полчаса назад деньги получил и на вид был в добром здравии.

Темлюков вернулся к себе в клуб расстроенный.

"Как же так? Выходит, девчонка врет. Зачем бы это?

Возможно, у нее есть другая серьезная причина, о которой говорить не хочет. Ах я старый дурак! Скорее всего, у нее парень. Конечно, девушка у меня безвылазно с утра и до позднего вечера. Старый осел. Все так просто…"

Константин Иванович хоть и объяснил себе поступок девушки, но радости от такого объяснения не получил. Мысль о том, что Шура проводит время с другим мужчиной, почему-то для Темлюкова была неприятна. Художник пытался рисовать фигуру Шуры по памяти в разных позах. Рисунки получались неживые. Схематичные, деревянные фигуры, похожие одна на другую. Художник расстроился и решил пойти гулять.

Вознесенский лес синел остриями елей. Константин Иванович свернул с асфальта и зашагал проседком. Темлюков умел и любил ходить. Через час он уже шел глухой лесной дорогой, обходя вековые лужи. Молодой смешанный лес имел южный оттенок.

Кусты, обвитые ветвями ежевики и терновника, напомнили детство. Темлюков родился в южном городе на берегу моря. Раз в год он обязательно ездил на родину. Ездил не навещать близких. Близких не осталось. Художник ездил навещать родную землю. Без нее он начинал грустить.

– Я там вижу лицо земли, – рассказывал Темлюков по приезде.

Южная русская земля с холмами, перелесками, буераками и вправду не прятала от глаза свое лицо в зубцах и морщинах. Темлюков любил желтовато-охристый колорит сожженной солнцем травы, белесые пятна солончаков, быстрые с водоворотами реки, разрезы меловой породы и голубой глины. До того юга еще ехать и ехать. Но самое начало южного духа велось отсюда, с воронежских земель.

Шагая по лесной дороге, Константин Иванович поймал себя на мысли, что может сейчас в лесу встретить Шуру. Встретить не одну. Он перестал любоваться природой и резко повернул обратно.

Шура появилась на следующее утро. Темлюков так обрадовался ее появлению, что даже забыл пристыдить за обман. Только для порядка спросил, как здоровье папаши.

– Что ему сделается? – удивилась Шура.

– Ты же сказала, что он болен?

– Мало ли что я говорю, – буркнула Шура.

– Вот и сказала бы, что я тебе с твоим парнем не даю встретиться. Я бы понял…

Такого поворота в мыслях художника Шура не ожидала. Она растерянно заморгала зелеными глазами.

– Какого парня?

– Что ж, у тебя парня нет? У такой красивой девушки?

– Вы что? Буду я с этими навозниками романы крутить? И как вам такое в голову пришло? – Негодование Шуры было вполне искренним.

– Тогда зачем потребовала отпуск? Работу мне остановила.

– Ну и свинарник вы тут за один день устроили.

Хорошо, что пришла, а то в своей грязи и утонули бы. – Шура принялась за уборку. – А отпуск попросила по причине женской. Как вам, мужику, еще объяснить. Не могу я при этом деле перед вами выворачиваться и разные позы принимать. Ну, поняли?

– Какой же я болван! – рассмеялся Темлюков. – А я про тебя разные истории напридумывал.

– Небось и не ел ничего? Оставь вас на один день.

Как вы там в Москве без меня жили!

Весь оставшийся день художнику прекрасно работалось. Все получалось легко и талантливо. Рука обгоняла мысль.

Когда Шура собрала ужинать, Темлюков сказал:

– Я вчера в вашем вознесенском лесу гулял. Красивый лес.

– Вы наших красивых мест не знаете. Вот надоест вам в клубе, могу вам такое место показать, которое вы сами никогда не найдете.

– С удовольствием. Только скажи, что в нем такого.

– Озеро там лесное. Про него мало кто из наших знает. Я туда одна гулять люблю.

– Давай хоть завтра с утра. Я тоже выходной себе заработал.

Ночью Темлюкову снилась степь, по которой он гулял в детстве…

Шура пришла рано. Солнце едва проклюнуло краешек огненного блюдца над верхушками Воскресенского леса. Темлюков проснулся. Шура в косынке в горошек, свежая и румяная, встала возле него с корзиной в руках.

– Погоди, я мигом. – Темлюков хотел вскочить со своего спального места, но с удивлением отметил, что ему перед Шурой подниматься с постели в трусах неловко. Пока он думал, как поступить, Шура извлекла из корзины крынку парного молока и краюху домашнего хлеба.

– Вот откушайте, а я пока ваши рубашки замочу. Придем – постираю, а то вы совсем замухратились.

Константин Иванович принял крынку, с удовольствием глотнул еще теплого, пахнущего коровьим дыханием молока и, воспользовавшись тем, что девушка отошла, быстро оделся.

Воскресенцы выгоняли из своих ворот застоявшихся за ночь коров, беззлобно их материли и сдавали в стадо пастуху, который, восседая на пегой кляче, монотонно пощелкивал кнутом и встречал каждую новую рогатую подопечную точным для ее характера эпитетом. Темлюков улыбнулся многообразию оттенков русского мата и, на ходу застегивая куртку, догнал Шуру. Дорожная пыль, прибитая росой, мягко пружинила под подошвами. В лесу, еще по-утреннему сумрачном, чирикали, попискивали и прищелкивали, радуясь новому дню, птицы. Шура в лесу сбавила шаг.

– Ненавижу по селу ходить, все пялются, а в лесу спешить некуда.

– Любишь лес? – спросил Темлюков и сам понял, что задал дурацкий вопрос. Смешно было бы такое спросить у сойки, белки или косули. Лес – это место, где они живут, а не любуются.

– Чего лес не любить? Он добрый. Грибы, орехи дает. Никогда зла не делает. Зло только одни люди делают. И лесу и друг другу.

Темлюков шел по лесной дороге и думал, какая она, Шура, разная: то по-деревенски груба и проста, то нежна и изысканна, словно леди. Рядом с ней покойно и просто. С художником девушка управляется как с непутевым ребенком, которого надо накормить, обстирать и не дать слишком баловаться. Константин Иванович вспомнил причину Шуриного отсутствия, еще раз обругал себя болваном и неожиданно взял девушку под руку. Шура поглядела на него долгим взглядом, но руку не убрала.

– Ты чего дрожишь? Замерзла? – спросил Темлюков, почувствовав легкую дрожь в ее руке.

– Туман еще не поднялся. От сырости немного зябну.

Темлюков хотел снять куртку и накрыть ею Шуру, но та неожиданно высвободилась и, крикнув «догоняй», побежала вперед. Константин Иванович припустил за ней. Бежалось по лесной дороге легко. Темлюков почувствовал себя сильным, молодым и каким-то новым. Пробежав с полкилометра, Шура остановилась:

– Теперь жарко. Иди за мной по тропинке.

Константин Иванович залюбовался, как ловко Шура раздвигает ветки орешника, переступает корни елок. Неожиданно лес расступился, и Темлюков оказался на берегу озерца. Прозрачная вода замерла, вобрав в себя и стволы берез и елей, и синь неба с розовой полосой восходящего солнца, и яркую зелень береговых травинок.

– Отвернись, я искупаюсь, – сказала Шура, и, пока Темлюков сообразил, что она хочет раздеться, девушка уже скинула косынку и платье и медленно пошла в воду. – Холодная, не боишься за мной?

Константин Иванович не ответил. Он стоял, смотрел и видел лесную богиню, спокойно принимающую ванну в своих владениях. Шура поплыла, не оглядываясь. Она пересекла озеро и вышла на противоположный берег. Темлюков глядел и не мог пошевелиться. Потом вдруг развернулся и побежал назад. Он спотыкался, царапал лицо ветками. Тропинка привела к дороге. Константин Иванович продолжал бежать, пока не показались заборы Воскресенского. Он, уже задыхаясь, пронесся по сельским улицам, ворвался в клуб и упал на свой спальный мат. Несколько минут лежал, тяжело дыша, затем резко встал, схватил кисти, краски и, взобравшись на козлы, принялся за фреску. Он теперь знал ее всю целиком, просвечивая внутренним зрением.

Константину Ивановичу больше не нужны были подготовительные холсты, этюды и наброски, которые он готовил. Стена перестала быть белым листом. Он видел на ней и хоровод девушек в языческих одеждах, и мерцание костра, и отблески огня на женских телах. Осталось только выявить все это, чтобы и другие могли тоже увидеть.

Шура, совершенно сбитая с толку побегом Темлюкова, с удивлением обнаружила его на лесах. Константин Иванович кивнул ей головой, словно она выходила на одну минуту в соседнюю комнату, и продолжал творить.

– Одержимый, – сказала сама себе Шура, отметав сумасшедший взгляд художника. – Точно, одержимый. Голую бабу увидел и бежать! Нормальный мужик бы обрадовался, а этот схватил кисти и вперед. Одержимый…

– Давай раствор! Быстро! – крикнул Темлюков. – Там в синем ведре. Сюда. Чего ты копаешься.

Сохнет. Быстро, мать твою.

Шура сперва опешила. Так он с ней ни разу не говорил. Но тонким бабьим чутьем поняла, что обижаться не время, надо исполнять, и подала ведро с раствором.

– Теперь тот угол намочи. Не копайся. Сохнет, мать твою! Дверь закрой. Сквозит. Сквозняк убери.

Что, оглохла? Живей.

Шура закрыла дверь. Метнулась к ведерку с водой И принялась мочить указанное место.

Темлюков с горящими глазами шел по доскам лесов, открывая фигуру за фигурой. Он уже десять часов не отходил от стены. Шура предлагала остановиться на обед, перекусить. Но Темлюков не слышал.

Он требовал то банку с краской, то ведро с купоросом, то большую мягкую щетку. Иногда Шура не понимала значения коротких приказов мастера: в такой операции она ассистировала впервые. Тогда Темлюков сам бросался за ведром, тряпкой или нужной краской. Но чем дольше шла работа, тем понятнее для девушки становился язык художника. Скоро ей стало достаточно и одного жеста. Со стороны могло показаться, что мужчина и женщина исполняют на лесах какой-то магический танец, смысл которого понятен только посвященным.

На улице давно стемнело. Отяжелевшие от молока Воскресенские коровы вернулись в свои стойла.

В сельских окошках понемногу гас свет. А Константин Иванович работал и работал. У Шуры уже стали под" нашиваться ноги, когда она в тысячный раз бежала по лесам исполнять очередную просьбу. В глазах плыли красные круги. Она держалась из последних сил.

К рассвету Темлюков закончил фреску. Он бросил кисть вниз, лег на доски лесов, свесив одну ногу, и уснул. Шура, шатаясь, добрела до школьного мата маэстро и, коснувшись его, отключилась.

В десять утра Николай Лукьянович, закончив часовое совещание своих служб, зашел в клуб и, удивившись тишине, принялся искать московского живописца. Подошел к стене и обомлел. Сквозь козлы и доски лесов светилась и мерцала огромная фреска.

Клыков нутром почувствовал, что ничего подобного он в жизни не видел. Перед ним предстало не декоративное украшение, не картина, а вихрь дикой, поющей, вольной природной жизни. Фигуры не застыли в хороводе, а двигались. От них шла энергия первобытной силы. И неизвестно откуда бралось это внутреннее свечение. Ни одной яркой краски, ни одной красивой, в понятиях Клыкова, вещи нарисовано на стене не было. Тона мягкие, даже несколько жухлые, но свет так и пробивался сквозь штукатурку. Самого костра Темлюков не нарисовал. Блики и отблески на фигурах так сильно передавали танец огня, что, казалось, и костер есть, и пламя есть, только скрыто за хороводом.

Сперва увиденное ошарашило и испугало председателя, но, постояв несколько минут, Клыков начал осознавать, что получил нечто большее, чем даже рассчитывал. Он в своем провинциальном Воскресенском владеет теперь уникальным произведением большого мастера. Произведением не областного, не республиканского и даже не союзного масштаба.

Клыков вздрогнул, когда на лесах что-то зашевелилось. Это спящий Темлюков поднял свисавшую ногу и повернулся на другой бок. Клыков глянул на школьный мат и заметил Шуру, которая так и спала, едва коснувшись головой стеганого края. Постояв еще некоторое время, Клыков на цыпочках покинул клуб и, не заходя в контору, отправился домой, он молча миновал застывшую в вопросе жену (в это время он дома никогда не бывал), прошел в свой кабинет и, открыв бар, достал бутылку армянского коньяка. Усевшись в кресло, глотнул прямо из горлышка. «Талантливо. Теперь надо ждать неприятностей», – подумал председатель и блаженно улыбнулся.

Шура проснулась первой. Голова стала такой тяжелой, что она с трудом ее приподняла. Ноги и руки ломило. Шура не понимала, то ли оттого, что проспала на голом полу, то ли от предыдущих трудов. Она припомнила вчерашние события и пошла искать Темлюкова.

Художник спал на козлах, подложив руку под голову. Шура, с трудом преодолевая лестницы и стропила, приволокла Темлюкову подушку и пристроила под голову. Затем, не взглянув на фреску, отправилась умываться. «Что теперь делать?» – думала девушка. Проклятая фреска закончена. Если этот одержимый будет часто заставлять так работать, на кой черт ей столица? Может, плюнуть, собрать свои шмотки и домой, в Матюхино? Там хоть она хозяйка.

Дома ее боятся. Даже батя последнее время присмирел. Но чтобы столько трудов – и все впустую. Нет!

Она доведет дело до конца.

Шура нашла свою сумку, достала кошелек и отправилась в магазин. Когда Темлюков проснулся, он увидел накрытый на козлах стол. На столе нарезанные томаты, сыр, сало и бутылка водки.

– Идите отмечать, – позвала Шура. – Вы великий художник, и я хочу выпить за вас.

Константин Иванович спустился с лесов, глянул на дело рук своих, затем стал валить козлы. Доски с грохотом посыпались вниз, за ними стойки из брусьев, банки с красками, ведра с раствором. Когда Темлюков, завершив разгром, отошел назад так, чтобы видеть свое произведение, он закричал:

– Шурка! Мы это сделали! – и, подпрыгивая, бросился к девушке, схватил ее на руки и закружил.

Затем, не опуская на пол, поцеловал в губы и бросил на мат.

Шура не сопротивлялась.

12

Зинаида Сергеевна, начальник отдела монументальной пропаганды Министерства культуры, нашла врача для своего мальчика. И не просто врача, а одного из лучших венерологов страны. В тот первый страшный день, когда она сидела в своем кабинете и мучительно думала, к кому обратиться, чтобы сохранить болезнь ее сына в тайне, она случайно вспомнила, что недавно завернула картину. Зинаида Сергеевна, кроме непосредственной работы по руководству отделом, имела и общественные нагрузки. Одна из них – председательство в комиссии по вывозу произведений искусства за границу. Комиссия собиралась раз в неделю, по средам, и решала, что можно выпустить из страны, а что нельзя. Приходили в основном отъезжающие из Союза евреи. Они пытались вложить свой капитал в вещи, которые можно продать, чтобы на первое время иметь деньги. В прошлую среду по ее настоянию не была допущена к вывозу авангардная картинка Давида Бурлюка. Молодой человек с редкой фамилией Броментул доказывал, что картина подарена родственниками Бурлюка его деду, знаменитому профессору-венерологу.

Зинаида Сергеевна позвонила по местному телефону Тане Малышевой, которая секретарствовала на комиссии в прошлую среду, и попросила принести протоколы заседания. Через десять минут полненькая Малышева приволокла папку. Зинаида Сергеевна отыскала заявление Броментула с резолюцией «отказать». В заявлении имелся домашний телефон. Зинаида Сергеевна минуту поколебалась, затем набрала номер.

– С вами говорят из Министерства культуры.

Мы тут посоветовались и решили, что ваш вопрос имеет смысл обсудить повторно. Музейные работники к картине Бурлюка остались равнодушными.

Я бы хотела, чтобы кто-нибудь из членов семьи пришел сегодня в министерство и написал повторное заявление.

Через полчаса молодой Броментул сидел в кресле возле стола начальницы и старательно писал повторное заявление. Зинаида Сергеевна сумела намекнуть, что у нее есть личный интерес к деду отъезжающего Броментула. Посетитель мгновенно все понял, и в этот же день она с сыном сидела в просторном профессорском кабинете дома на Котельнической набережной.

Семен Юльевич Броментул в тапочках и халате больше походил на театрального администратора, чем на знаменитого профессора. Зинаида Сергеевна уже знала, что по учебникам Броментула-старшего учатся три поколения советских венерологов. Вальяжный старик вскользь заметил, что среди его пациентов немало известных особ, в том числе и деятелей культуры. Имена их держатся в тайне, и Зинаиде Сергеевне даже не стоит этого касаться.

Старик связался с диспансером, и мальчик Зинаиды Сергеевны прошел обследование без записи в регистратуру. После чего профессор стал создавать комбинации препаратов и последовательно вводить их в организм ее сына. Зинаида Сергеевна, не имея ни малейшего представления о способах лечения сифилиса, почувствовала, что попала в верные руки. Через две недели Сережа принес анализы с явным улучшением, а через месяц был совершенно здоров.

Лечением второго мальчика, друга сына, Зинаида Сергеевна себя не озадачила. Клаве пришлось обратиться в диспансер официально. При допросе, который в таких случаях проводится в диспансере, друг Сережу не выдал. Зинаида Сергеевна была в этом уверена, поскольку Славика знала. Клава позвонила Зинаиде Сергеевне, обозвала ее сукой, и на этом тема приятеля сына оказалась исчерпанной.

Темлюкова начальник отдела пропаганды не забыла. Как только стало ясно, что ее Сережа идет на поправку, она начала действовать. Вернувшись после очередного укола от профессора, а она каждый день лично сопровождала сына, Зинаида Сергеевна не пошла в свой кабинет, а постучала в дверь секретаря парткома министерства.

Гаврила Борисович Афонин раскладывал папки с делами членов партии, сотрудников их ведомства, в новом порядке, поскольку получил румынскую мебель из ДСП на смену дубовой отечественной. Секретарь парткома любил порядок и отдавал много времени и сил на его создание и поддержание.

Зинаида Сергеевна предложила Афонину вместе пообедать, и тот с удовольствием согласился. Они давно здесь работали и легко понимали друг друга. Зинаида Сергеевна, как, впрочем, и Гаврила Борисович, имела право пользоваться буфетом министра, но оба чаще ходили в общеминистерскую столовую. Оба любили совмещать процесс насыщения с подслушиванием чужих бесед. В обеденной болтовне часто случалась полезная информация. Сплетнями о коллегах интересовались оба. Афонин по должности, Зинаида Сергеевна по любознательности.

Гаврила Борисович страдал печенью, поэтому долго и внимательно изучал меню. Иногда ходил справляться на кухню о том или ином блюде и только после этого решал, что станет сегодня поглощать.

Зинаида Сергеевна имела здоровье железное, отсутствием аппетита не страдала и количеством еду не ограничивала, поскольку ее худая, плоская фигура не менялась в весе на протяжении последних восемнадцати лет.

Когда их стол принял на себя все, что полагалось на обед в министерской столовой, Зинаида Сергеевна и Гаврила Борисович принялись молча есть. Начальница уже управилась с супом и закусками, Афонин немного отставал, но в конце концов оба поспешили к десертному кофе с фирменной «министерской» булочкой.

– Гаврила Борисович, хочу вашего совета, – начала Зинаида Сергеевна.

– Чем могу, – охотно поддержал Афонин.

– Опасный пример Темлюкова, оставленный без внимания, может принести идеологический вред. Вы понимаете, о чем я говорю?

Афонин прекрасно понимал, о чем говорит начальница отдела.

– Но Темлюков не коммунист. Будь он членом партии, я бы давно принял меры.

Зинаида Сергеевна замечание Афонина пропустила.

– Не место Темлюкову в Союзе художников. Надо что-то придумать.

Афонин доедал булочку и молчал.

– Если подготовить коллективное письмо, под которым подпишется большинство видных художников? Как вы думаете? – предложила Зинаида Сергеевна.

Афонин был мастером составления писем от лица общественности, но сам заваривать кашу не хотел. Гаврила Борисович понимал, что сейчас не тридцать седьмой год и поднимать кампанию против человека, которого, несмотря на экстравагантное поведение, многие художники ценят и уважают, ему очков не прибавит.

– Составить письмо можно, – медленно и раздумчиво сообщил Афонин, – но подписывать мне его не с руки. Почему секретарь должен заниматься беспартийным? У меня со своим народом дел хватает.

А написать можно…

– Вот и замечательно. Ваш опыт и такт – залог успеха, – обрадовалась Зинаида Сергеевна. – А подписи должны стоять самих художников. Ни вам, ни мне его подписывать нужды нет. А вот дельно составить, здесь без вас не обойдешься. У вас на документы талант. Могли бы и книги писать, если бы не ваша скромность.

Слухи о своей скромности Гаврила Борисович распускал сам и очень одобрял, если слышал от других.

Зинаида Сергеевна это хорошо знала. Покидая столовую, она была абсолютно уверена, что письмо дня через два-три к ней на стол ляжет. Но в сроках Зинаида Сергеевна ошиблась. Письмо она получила только через неделю. Зато составлено письмо было мастерски.

Секретарь парткома и на этот раз показал себя с лучшей стороны.

13

На лесной поляне возле огромного костра Темлюков праздновал свою победу. Он одел Шуру в языческий костюм, что привез в сундуке из Москвы, и теперь любовался на нее, одетую в прозрачную ткань, и потягивал вино из бутылки. Такого полного, спокойного и уверенного счастья Константин Иванович не испытывал давно. Несколько лет он готовил себя к фреске. Теперь все находки, мучительный поиск красок, что он изобретал и выискивал в старинных рецептах, методики их наложения на штукатурку, необходимая влажность и концентрация – все было в этой неистовой работе. Он победил время. Время, отнявшее у современных художников секреты мастеров Возрождения. И он нашел Шуру. Это она помогла ему сотворить чудо. Ее прекрасное тело стало прообразом языческих танцовщиц. Что же он хотел сказать своей фреской? Конечно, в первую очередь то, что человек может и должен быть органической частью Божьего мира. Не поворачивать реки вспять, не рыть огромные котлованы, не орошать пустыни, а жить с природой, как живут звери и птицы. Бог создал мир, и этот мир нужно сохранять и любить, как нужно любить Творца за то, что он сотворил небо, землю и каждого муравья на этой земле. И еще научиться радоваться тому, что тебе дозволено увидеть все это великолепие и прикоснуться к нему.

Шура думала совсем о другом. Она водила травинки по груди Темлюкова и ждала, что он скажет ей, Шуре. Девушке было немного страшно, потому что она не могла до конца понять этого одержимого москвича. Женские чары и хитрости действовали, как она и предполагала, но случались моменты, когда Темлюков как бы выплывал из поля зрения. Тогда она не понимала, что делать и как его вернуть к себе. Где у него те кнопки, которые она безотказно нажимала у Других? Вот и теперь, когда между ними случилось то, что случается между мужчиной и женщиной, и не просто случилось, Шура почувствовала, что в любовном порыве Темлюков был не проголодавшийся самец, а любящий и нежный. Почему же он теперь молчит? Почему не говорит, что намерен делать? Пригласит ли он ее в свою дальнейшую жизнь? Если да, то как? В качестве кого? В качестве штукатурщицы, чтобы подавала ему краски и стирала рубашки? Нет, не ради этого она мучилась. Ей надо не просто уехать в город. Шура не забывала ту расфуфыренную дамочку с пуделем, что школьницей встретила на ВДНХ.

Вот ради такой жизни она готовила и осуществляла свой план. И штудировала «Муки и радости». Сможет ли она, Шура, полюбить этого чудного художника?

Как мужик он, на удивление, ей показался: "Слава Богу, хоть тут нормальный, нашим деревенским еще фору даст. Внешность плюгавенькая, так это ничего.

Если его помыть и приодеть посолиднее, станет сносным. С деньгами, похоже, у Темлюкова проблем нет.

Завтра Клыков ему куш отвалит. У бухгалтерши Большаковой сама ведомость видала. На такие деньжищи можно пару лет безбедно прожить".

– Ты уедешь, а мне оставаться? Как после того, что с искусством соприкосновение получила, стану стены под побелку штукатурить? – спросила Шура тихим и нежным голосом так, будто она примет покорно любое решение ее повелителя.

Темлюков не сразу понял, о чем говорит девушка.

А когда понял, прижал к себе, поцеловал.

– Теперь мы вместе. Поедешь со мной?

– Хоть на край света! – вырвалось у Шуры, и Темлюков улыбнулся. Он и так считал вопрос решенным. Шура едет с ним, только что он ей может предложить:

– Знай, со мной сладко не будет. Я, нынче у начальства не в почете. Жить будем в мастерской. Пока деньги Клыков даст, а там что Бог…

– Да я с тобой на одном хлебе и воде согласна.

Мне тут от тоски помирать. Лучше с тобой на воде.

Шура обняла Темлюкова. Он положил ее на разложенную телогрейку и гладил, любуясь отсветами костра на ее лице, меди волос, упругой груди, просвечивающей сосками под прозрачной тканью языческого костюма.

– Ты сама как произведение искусства. Я буду писать тебя. Я создам настоящие холсты. Теперь я перешел Рубикон. Я Мастер. И этого у меня никто отнять не сможет.

– Ладно, мастер, что мы тут, в лесу всю ночь будем? Вон комары как жрут. Тебе в брюках ничего, а меня в твоем сарафане до костей обглодают.

– Пошли в клуб. Пора собираться. – Темлюков набросил на Шуру свой пиджачок.

– Зачем в клуб? Я небось не бездомная. Пошли ко мне в Матюхино. Я тебя с батей познакомлю. Хоть и алкаш он у меня, а перед отъездом повидаться нужно. Да и сестре кое-что наказать. А то без меня пропадет еще.

– А не поздно? На дворе ночь, – удивился приглашению Темлюков. Он в своих мыслях вовсе не представлял, что у Шуры есть нормальный деревенский дом с отцом, сестрой и всякой живностью вроде свиней и кур. Это ему показалось очень забавный, и он, посмеиваясь, зашагал знакомиться с будущей родней.

Они вышли на проселок. Солнце давно село, но там, на западном краю неба, от него остался рыжеватый отблеск. Шура забыла свою модельную походку и шагала быстро и по-деревенски размашисто. Темлюков с трудом поспевал за девушкой. Матюхино их встретило полной тьмой и тишиной. Первой затявкала шавка Глафиры. Она гремела огромной цепью и неистово брехала в сторону идущих. За ней загавкали и другие деревенские собаки. Шура отомкнула свою калитку и пропустила Темлюкова во двор.

– Погоди тут, – произнесла она шепотом. – Сейчас свет зажгу.

Скрипнула дверь, и через минуту из трех оконцев полился желтый уютный свет, обозначив забор с крынками, сохнущими на кольях, скамью под рябиной и темные силуэты сарая и летней кухни. Темлюков огляделся. Чем-то далеким, знакомым с детства повеяло от всего, что он видел. Константин Иванович опять улыбнулся и подумал, как сегодня хорошо на душе. Неужели он влюбился?

Протирая спросонья глаза, босиком вышел из дома отец Шуры, Гришка. Шура растолкала и спящую сестру.

– Накрывайте стол. Тащите все, что есть. Завтра уеду от вас, отоспитесь! – весело крикнула Шура, уже начав хозяйские приготовления. – Чего во дворе, заходи в дом, ты теперь тут хозяин, – сказала она Темлюкову, чмокнув его на ходу.

Сонные, не до конца понимая, что происходит, Гриша с младшей дочерью принялись помогать Шуре.

Почувствовав, что без выпивки не обойдется, Гриша быстро оживился и, суетясь, забегал в погреб и обратно, вынося к столу соленья. Младшая сестра Шуры Лариса, раздувая самовар, кидала любопытные взгляды в сторону Темлюкова и думала, что сестра нашла себе древнего старика. Наконец уселись за стол. Темлюков огляделся и, заметив в углу образа, перекрестился.

– Ты чего, верующий? – удивилась Шура.

– А почему тебя это удивляет? – не понял Константин Иванович.

– Мне казалось, что городские в Бога не веруют.

Это наши, и то больше старухи, – пояснила Шура, разливая потайной самогон из большой старинной бутыли.

– Это зависит не от того, где живешь, – ответил Темлюков и поднял граненый лафитник.

– Со знакомством, – икнул Гриша и дрожащей рукой запрокинул свой стаканчик в рот. Темлюков заметил, как мелко заходил его острый кадык, пропуская внутрь жгучую влагу. Шура выпила махом и положила на тарелку Темлюкова ломти сала и краюху черного хлеба:

– Закусывай, а то завтра до конторы не дойдешь.

А тебе расчет получать.

Темлюков захрустел крепким соленым огурцом и подставил свой лафитник для повторной порции. Шура подняла стаканчик и, обведя свое семейство строгим взглядом, заявила:

– Мы с Костей завтра уедем. Теперь он мне хозяин. Что скажет, то и сделаю. Вы живите дружно. Если батька станет напиваться и тебя, Лариса, забижать, я приеду и голову ему откручу. Меня знаете.

За чаем Гришка спросил Темлюкова:

– А в Москве тоже с одиннадцати дают или раньше?

– Чего дают? – не понял Константин Иванович.

– Ну, этого, бормотуху, – пояснил Гриша.

– Тоже, – рассмеялся Темлюков. – Но кто хочет и раньше находит.

– Ну это само собой, – ухмыльнулся Гриша.

Спать сестру и отца Шура положила в сарайчике и летней кухне, а себе с Темлюковым постелила в доме на двуспальной родительской кровати с никелированными шишечками. Константин Иванович лег и провалился в пуховые глубины перины. Шура запалила маленькую керосиновую лампу. Выключила электрический свет и не торопясь разделась. Потом подошла к трюмо и, отраженная в трех его створках, медленно расчесала водопад своих медных волос, оглянулась и, заметив жадный взгляд Темлюкова, пошла к нему, не отрывая от глаз Константина Ивановича своего зеленого взгляда. Темлюков приподнялся, чтобы обнять ее, но Шура не далась. Она уложила его голову на подушку:

– Не спеши. Я сама…

Сперва он видел сквозь бронзу ее волос темнеющие в углу образа и фотографии на стенах в деревянных рамках, затем изображение потерялось, замутилось, и он стал уплывать, забывая и себя, и свою фреску, и все то, что живет и держит в реальном мире.

– Ты теперь мой, – шептала Шура. – И никуда от меня не денешься, потому что лучше меня тебя никто любить не сможет.

Темлюков краем сознания слышал ее шепот, ощущал ее горячую нежную грудь, обнимал за узкий перехват талии и почему-то все яснее видел лицо старой цыганки, что встретилась ему на базаре в Воскресенском.

– Беги отсюда! – крикнула цыганка. – Погибель твоя здесь.

– Никуда не денешься. Мой, – шептала Шура и целовала его своими жадными губами, и тело ее становилось все податливей и прекрасней.

14

Федя Краснухин сидел на скамейке во дворе своего дома и, потягивая из стакана мутную влагу огуречного рассола, стругал палку. Палка Краснухину была особенно ни к чему, но занять себя путным делом председатель областного отделения Союза художников по причине слабости организма не мог. Вчера, после открытия городской выставки, как полагается, затеялся банкет. Живописцы хвалили друг друга, и речи их по мере выпитого становились раз от разу все умильнее и восторженнее. Краснухину, как лицу выборному и представляющему цех коллег, похвал досталось изрядно. Федя к своим пятидесяти годам сознавал, что Леонардо да Винчи он не стал и навряд ли станет. Но теплые слова в адрес своего таланта принимал с удовольствием. Черный кот, оригинально прозванный Краснухиным Барсиком, потерся о штанину, выбрал момент и сиганул на колено хозяину, но, почувствовав сильный перегарный дух, спрыгнул на землю и, задрав хвост, отправился восвояси. Краснухин оглядел свой добротный дом, глухой дощатый забор, что отделял вотчину художника от остальной окраинной воронежской жизни, сплюнул, отложил палку и решил, что настал момент идти за пивом. Рассол сам по себе вылечить не сможет. Но не успел Федя встать, как из дома на крыльцо вылетела его супруга Наталья и громким надрывным голосом закричала:

– Федь, к телефону! Москва! Из министерства!

Краснухин вскочил, чуть не утеряв равновесия, и, спотыкаясь о собственные шлепанцы, боком засеменил в дом.

– Федор Михайлович, Министерство культуры искренне поздравляет вас с успехом на городской выставке, – начальственным женским голосом прозвучало из трубки.

Федя откашлялся, поблагодарил. Голос Терентьевой он узнал. Хотя начальник отдела монументальной пропаганды по телефону оказала ему честь впервые.

Мы две ваши картины отберем на международную выставку в Варшаве. Вы не бывали в братской Польше?

Федя в Польше не бывал, а посетить Европу, пусть и братскую, да еще с выставкой, ему льстило.

– Вот и замечательно. Покажем панам, что у нас живописцы не только в столицах проживают. А у меня к вам дело.

– Слушаю, Зинаида Сергеевна, – сказал Краснухин и облегченно вздохнул, потому что имя и отчество начальницы из головы вылетело, а вот в нужный момент вспомнил.

– В Воскресенском новом клубе работает московский живописец Темлюков. Он пишет фреску, а возможно, уже написал. Моральный и идейный облик художника вызывает у нас сомнения, и его работа может оказаться опасным примером вторжения чуждой культуры в нашу советскую глубинку. Организуйте выездной художественный совет и разберитесь на месте. Если наши опасения не напрасны, смело принимайте меры вплоть до решения об уничтожении фрески. В работе выездного совета примут участие представители обкома партии. Их мы уже проинформировали. Желаю успеха.

А как там у вас с заграничным паспортом?

– Паспорт пока не просил, за границу не собирался… – растерянно ответил Краснухин.

– Возникнут проблемы, звоните. Поможем, – начальница продиктовала номер министерского телефона и положила трубку.

Федя Краснухин стоял возле своего телефона. Желание залить организм пивом мгновенно исчезло. Жена, застав мужа побледневшим, с остановленным на одной точке взглядом, потрогала Федю за рукав:

– Федюша, что случилось?

Федя не ответил, но так глянул на супругу, что та мышкой шмыгнула из комнаты. Разволновался Краснухин неспроста. Темлюков был хорошо известен.

Слухи о его демарше давно ходили темными кругами.

Между собой художники московскому мэтру симпатизировали. Неслыханный факт отказа от всех радостей большой карьеры в среде провинциального мирка выглядел невиданным геройством. Кроме того, на союзных выставках Темлюков всегда имел шумный успех у коллег, поскольку кроме официоза выставлял талантливые картины. В его полотнах собратья замечали поиск большого мастера.

Краснухин, не будучи ловким интриганом, все же без труда сообразил, что ему предложили шанс вырасти из обыкновенного областного живописца, которых в стране сотни, в персону союзного масштаба. Цена за такой переход – подлость. Когда они неделю назад за бутылкой водки с Пашей Скотниковым как раз обсуждали перипетии московского живописца, поскольку в области уже знали, что Темлюков пишет в Воскресенском фреску, то им в голову не пришло, что так повернется. Одно обсуждать столичные дела в теньке под воронежской яблонькой, совсем другое – участвовать в них.

«На кой черт я согласился на председателя?! – пронеслось в голове у Феди. – Жил себе спокойно, писал знатных доярок. Чего не хватало?!» Краснухин еще немного постоял, затем открыл шифоньер, достал зачем-то свой выходной костюм, надел его, сунул ноги в драных носках в новые штиблеты и вышел из дома.

Паша Скотников жил через две улицы, но из-за моста, который связывал части города, к нему приходилось добираться через центр. Краснухин постоял на остановке, рядом с молодухой, которая ловко лузгала семечки, затем, увидев зеленый глазок такси, шагнул на проезжую часть.

Паша, как и он сам, маялся после вчерашних возлиянии и на друга в парадном костюме уставился как на привидение:

– Ты, Федь, чего?

– Что чего? – не понял Краснухин.

– Вырядился чего? Хоронишь кого, что ли?

Скотников был абсолютно уверен, что костюм надевают самостоятельно в трех случаях: первый – на собрание в обкоме партии, второй – на свадьбу, третий – на похороны знакомых. Четвертый, на собственные похороны, надевают уже помимо твоей воли.

О свадьбах в семьях обоих друзей знали заранее, а вот внезапная смерть дальнего родственника могла случиться. Поэтому Скотников и предположил похороны.

– Разговор есть, – сообщил Краснухин, шагнув в пенал панельной квартирки друга.

Скотников свою однокомнатную секцию, как называли квартиры в Воронеже, держал под ателье и для отдыха в тех случаях, когда организм в отдыхе нуждался. В семье знали, что отец рисует картину и ходить к нему нельзя. За картины Скотникову иногда платили, поэтому семья к творческому процессу имела уважительное отношение. Комната Скотникова меблировалась простым диванным матрасом на коротких ножках, креслом, затянутым потертым кожзаменителем, двумя мольбертами и навалом холстов в подрамниках.

Писал Павел поля с подсолнухами, просто подсолнухи, молодиц и подсолнухи и еще автопортреты, где подсолнух тоже присутствовал, но в качестве далекого фона. От живописи желтых семенных голов в комнату шел веселый свет, и квартира-мастерская казалась улыбчивой и наивной. Сам Скотников – белесый, конопатый и квадратно бесформенный – органично вливался в свои произведения и словно растворялся в мастерской.

Пригласив Федю на кухню. Скотников открыл холодильник и гордо извлек две бутылки «Жигулевского». Реакции Краснухина не последовало. Гость машинально взял бутылку, машинально отколупнул металл крышки и, сделав большой глоток, уселся на табурет. Скотников садиться не стал. И не потому, что табурет был один, возле стола он приспособил под сиденья еще два ящика от стеклотары. Просто поведение друга так озадачило живописца, что он с неоткупоренной бутылкой застыл у двери, прислонив свой белесый облик к дверному косяку.

– Дела, Паша, дрянь, – начал Краснухин. И не очень членораздельно, повторяясь и забегая вперед, поведал другу о столичном звонке. Скотников потер пятерней белобрысый затылок, открыл пиво, долгими глотками вытянул все из бутылки и сказал:

– Помозговать надо.

– Затем и пришел, – согласился Краснухин и тоже опустошил бутылку.

– Раз в обкоме знают, от выездного совета не уйти. Тебе очень в Польшу охота? – как бы между делом спросил Паша.

– Хрен с пей, с Польшей! – Краснухин даже обиделся на вопрос. – Ты пойми, тут не Польшей пахнет.

Если я откажусь, могут не только из председателей, из Союза попереть. А это сам знаешь: заказы, деньги.

А у меня семья. Наташка и двое. Мать в деревне двадцать пять рублей пенсию получает.

Ничего, она с этой пенсии еще и вас сметанкой и яичками подкармливает.

Ты погоди, – остановил друга Краснухин, – совет собирать придется. Но надо туда ребят подобрать. Давай думать – кого.

А чего думать. Лотовского Генку, Константинова, Ефремова. Косякова нельзя. Подхалим и гнида. ею жизнь Ленина на броневике осваивает, да никак с Ушами не может справиться, вечно наперекосяк уши.

Составив список выездного совета, друзья вышли на улицу и, выпив еще по кружке бочкового на углу, распрощались.

Вернулся домой Краснухин поздно, заглянув в спальню и заметив гладкую коленку спящей жены, которая, разомлев от тепла, откинула во сне одеяло", тихо прикрыл дверь и ушел спать на свой топчан в мастерскую. Утром позвонили из обкома партии.

– Список выездного совета у вас готов?

– В общих чертах, – ответил Федор Краснухин.

– Зачитайте.

Краснухин залез в карман выходного пиджака, извлек обрывок газеты и зачитал фамилии.

– Почему Косякова нет? – спросили в трубке. – Косякова включите обязательно. Человек надежный, партии преданный.

– Конечно, товарищ Михеев. Уже включил, – ответил Краснухин и, дав отбой, матерно выругался.

15

Известие о том, что из областного центра в Воскресенское едет выездной художественный совет с представителями из обкома, для Клыкова не стало неожиданным. С первого раза, когда Николай Лукьянович оглядел работу, еще не высохшую, сквозь доски строительных лесов, он понял, что заварухи ему не избежать. В тот же день председатель еще два раза наведывался в клуб. Художника и Шуры он не застал и долго в полном одиночестве разглядывал композицию московского живописца. И теперь, сидя в кабинете, мучительно думал, что предпринять, чтобы сохранить фреску. Злоба московских чиновников от культуры к персоне Темлюкова стала ясна Клыкову еще в Москве. Он помнил, какой ненавистью сверкнули глаза плоской дамы в высоком министерском кабинете при одном упоминании фамилии Темлюкова. Но Клыков и сам был непрост. «Поглядим, кто кого», – пробурчал он себе под нос и позвонил в Москву в ЦК партии. Заместитель сельскохозяйственного отдела ЦК Громовой, хороший знакомый Клыкова, неглупый мужик с деревенскими корнями, довольно быстро понял, что от него хочет Николай Лукьянович.

– Переговорю с Фоминым, он у нас курирует культуру. Перезвони завтра.

– Парамоныч, дело спешное. Завтра может быть поздно. Сам знаешь, как после драки кулаками махать, – предупредил Клыков.

Звонок из Москвы последовал через час.

– Уговорил самого Прыгалина к тебе ехать. Прыгалин – кандидат в ЦК, а не просто инструктор. Он по культуре для Политбюро все речи готовит. Но ты уж, Лукьяныч, не подведи. Прими человека по его разряду. Сам понимаешь, такие люди свободного времени не имеют. Встречай его завтра утром.

Клыков потер руки и вызвал в кабинет бухгалтершу Большакову.

Вот что. Валя, – начал председатель, указав Большаковой на стул возле себя. – Ты мне художника рассчитай. Ему надо уезжать. Он тут лишним будет. И еще договорчик проверь, чтобы без сучка, без задоринки. Подписи, сроки… Ну что тебе говорить, сама знаешь. Договорчик не раз под проверку может лечь. Вот и гляди…

Отпустив Большакову, Клыков вызвал снабженца Друнина и наказал ему ехать в город за деликатесами.

Бери все самое-самое. Вот тебе записка на базу.

Балык, осетринку. Стерлядку хорошо бы, да раков не забудь. Раков привези живыми. Чтоб как черти крутились. Дохлых и вялых притащишь, пеняй на себя.

Водки экспортной ящик. Коньяка не бери. Ты в нем не смыслишь, а у меня личный запасец имеется. фруктов разных, само собой. Икру попробуй. Так не бери. Слишком соленая мне ни к чему. Паюсную попроси. У них есть, только жмутся.

Отправив снабженца, Клыков вызвал шофера Ваську. Васька сидел с утра в приемной возле секретарши Клыкова Вари и тихим голосом говорил ей скабрезные вещи. Варя краснела, чем доставляла Васе видимое удовольствие. Василий мог проводить время с большей пользой, но служивое чутье подсказывало, что он сегодня хозяину может понадобиться в любой момент, и не ошибся.

– Звали? – спросил Вася, хотя спрашивать смысла не имело, раз в кабинете, значит, звали.

– Вот что, – начал Клыков, с ног до головы оглядев своего водителя, – не знаешь, куда художник запропастился?

– Откуда мне знать. Я при нем не состою. Вы велели помочь им обустроиться. Я помог, а дальше он и сам с усам.., – не слишком уверенно сообщил Василий.

– Ты, того.., не крути. Уж ты, черт, в Воскресенском обо всем знаешь. Чего темнишь? – Клыков нарочно пытал Ваську. Ему давно доложили, что москвич со вчерашнего дня гостит в Матюхине у Шуры.

И что роман художника и штукатурщицы теперь главная новость всего Воскресенского, Клыков тоже хорошо знал.

Такая девка в деревне не засидится. Девка хороша. Темлюков не дурак. Штукатурщицу, конечно, жаль, да Клыков и не такие потери переживал. Все эти соображения быстро промелькнули в голова, пока Васька нерешительно переминался с ноги на ногу и думал, как подать информацию. Сразу или еще набить себе цену.

– Ладно, ты того, езжай в Матюхино и привези мне художника. Шурку не вези. Я с ним должен по-мужски поговорить. Скажи, дело срочное. Давай гони… – Клыков махнул рукой, отпуская Ваську и не желая больше от того никаких слов.

В кабинете сделалось тихо, и стало слышно, как большая зеленая муха долбится о стекло окна, пытаясь обрести свободу. Клыков медленно поднялся, взял с окна партийный циркуляр о необходимости посадки моркови, подошел к окну и ловким ударом прекратил существование насекомой жизни. Отряхнув циркуляр от остатков мушиной плоти, он прошелся по кабинету, остановился возле книжного шкафа. Постоял немного, затем вынул несколько свежих томов Карла Маркса, извлек припрятанный за ними справочник ЦК партии, печатанный только для узкого круга пользователей, и уселся с ним за стол. В скромной серой книжице значились фамилии и телефоны работников ЦК. К фамилии прилагалось несколько строк с краткой характеристикой каждого; Николай Лукьянович отыскал отдел «Идеология и культура».

Провел пальцем по списку до фамилии Прыгалин и надел очки.

«Прыгалин Станислав Андреевич род. 1929. Старший референт ЦК по вопросам культуры. Закончил филфак МГУ и Высшую партийную школу. Защитил Докторскую по теме „Социалистический реализм в обществе развитого социализма“. Автор книг: „Буржуазный модернизм“, „Классики социалистического реализма“, „Советский человек в литературе и живописи“. Кандидат в ЦК, кандидат АН СССР. Член КПСС с 1954 года».

– Сойдет, – удовлетворенно отметил Клыков и, на всякий случай выписав служебный телефон Прыгалина, запрятал справочник на прежнее место.

16

Шура носилась по двору, забегала в дом, снова выскакивала. Ей надоели шлепанцы, что, слетая с ног, мешали движению, и она, сбросив их, продолжала беготню босиком. Гришка и Лариса стояли во дворе и с некоторой растерянностью наблюдали за происходящим. В очередной раз сбегая с крыльца, Шура метнула сестре свою кофту:

– Держи, теперь твоя. В ней в Москву приедешь.

Я тебя скоро вызову. Со своим кобелем разберусь и вызову. Гляди мне! Ухажеров гони палкой. Я тебя в" столице замуж выдам. А ты, папаня, чего уставился?

Иди воду грей, мне в дорогу помыться надо, а то я при сборах взопрела, как кобыла на пашне.

Гриша пошел исполнять наказ, Лариса примеряла кофту. Шура собиралась в Москву. Вещей она много с собой решила не брать. Хорошего выходного у нее было одно платье, а барахло незачем тащить. Потом подумала и платье оставила сестре, как и кофту.

Уложив в горнице небольшой чемоданчик, Шура плюхнулась на кровать. Пружины, покачав ее, со звоном затихли. Шура припомнила, какую на этой родительской кровати устроила Темлюкову ночь, и засмеялась. «Теперь будет от меня снова ждать. Да не скоро дождется. Сперва пускай приоденет по-городскому, в театры сводит, друзьям представит…»

Девушка оглядела родительскую горницу с чувством, что видит ее в последний раз. Без нужды возвращаться в Матюхино Шура не собиралась – если только папаню схоронить. Мысль о смерти отца сердце дочери не растревожила. Гришку она не любила, приписывая ему вину за гибель матери и свое с сестрой неухоженное из-за его пьянства детство.

Глянула на темные лики образов, на давно потухшую лампаду в виде стеклянного голубка, на засиженные мухами снимки предков. Заострив внимание на фотографии деда и бабушки, поднялась с пружин кровати и подошла поближе. На карточка бабушка сидела в высоком кресле, дед в наглухо застегнутом кителе, при усах и бороде, стоял возле, облокотив руку на спинку кресла. Круглолицая бабушка со страхом уставилась на фотографа. Дед деланно улыбался. У их ног в бочке произрастал гигантский фикус, видимо служивший фотографу декорацией. На соседнем фото, где двоюродный дед Алексей в тельняшке и бескозырке чадил трубку, Шура внимания не задержала. Алексей погиб в первые дни войны, когда их сняли с корабля и в одних тельняшках погнали на врага. Тогда вместе с ним полегло пятьсот морских душ.

Свадебный снимок отца с матерью Шура со стены сняла, отогнув гвоздочки на почерневшей рамке, вынула карточку и, отыскав ножницы, отстригла Гришку от матери. Половинку с матерью бережно подсунула под вещи, оставшуюся часть вместе с рамкой бросила в печь. Закрыв чемодан, высунулась в дверь.

– Папаня! Вода скоро?

– Готова, – сипло отозвался Гришка из летней кухни, где на газу из баллона, соединенного с плитой тонким резиновым шлангом, закипал чан с водой.

Аккуратно взявшись за ручки чана, отец с дочерью потихоньку сняли его и отволокли в баньку. Ведра с холодной водой дожидались на почерневшей от сырости и пара деревянной лавке. В одном из ведер плавал алюминиевый ковш. Шура заперла за отцом дверь, скинула платье и, намешав из чана и ведра в шайке, окатила себя с головы до пят. Пискнув для порядка от ощущения, намылила пеньковую мочалку и, морщась от ее царапающих прикосновений, покрыла себя густой мыльной пеной. Ничего не видя от щиплого мыла, на ощупь снова намешала в шайке и снова окатилась. Повторив процедуру несколько раз, растерлась драной, но чистой простыней, извлекла заначенную за полкой бутылку с самогоном и блюдце с капустой. Изрядно глотнув из горлышка, бросила жменю капусты в рот и, надев платье, отправилась в горницу. Убрала в шкаф новые юбочку и свитерок.

В них она завтра отправится в Москву, а сегодня и ситцевое платьице сойдет. Поглядевшись в зеркала трюмо, закрутила бигуди и, накрывши голову косынкой, вышла во двор.

На скамейке под рябиной тосковал Гриша и чадил «Приму». Завидев дочь, состряпал жалобное выражение:

– Хоть бы ради отъезда поднесла.

– Подожди. Хозяин мой из конторы явится, тогда получишь.

– А когда он заявится? – продолжал ныть Гриша.

– На то и хозяин. Когда захочет, тогда и придет.

Ты, чем зря бездельничать, взял бы топор да словил куру…

Гришка нехотя поднялся и направился в сарай.

Там послышалось громкое кудахтанье, затем пяток несушек, хлопая крыльями и поднимая пыль, выскочили из приоткрытых ворот. За ними появился Гришка. В его кулаке, роняя с шейного обрубка кровавые пенные капли, покачивалась пестрая куриная тушка.

– Ларис! Ты где? Куру ощипи, – крикнула Шура, хрустя зеленым яблоком.

Лариса вынесла из сарая худой тазик, осторожно, чтобы не запачкаться кровью, положила в него еще теплое куриное тельце и уселась щипать. Но не успела. За калиткой загудела машина, и Темлюков с Васькой Большаковым внесли во двор корзину и несколько картонных коробов.

После чего Вася вернулся к матине и, сильно косолапя, осторожно вынес ящик водки. Гришка, заметив спиртное, оживился и побежал помогать. Из Васькиного «газона» во двор перекочевал кованый темлюковский сундук и его же тощий рюкзачок.

– Чегой-то вы приволокли? – подбоченясь и глядя на короба, водку и корзину, тоном недовольной хозяйки поинтересовалась Шура.

– Для прощанья закупил. Надо же твой отъезд из деревни отметить, – улыбнулся Константин Иванович. – С гонорара… Можешь соседей позвать.

– Зачем деньги тратить? – покачала головой Шура, но чмокнула Темлюкова в губы.

– Вроде все… Поеду, – оглядев внутренность «газона», сообщил Вася.

– Нет уж. Оставайся. Ты у меня по морде получил, кто старое помянет… Сегодня гостем будешь, – Шура в упор посмотрела на Васю.

За рулем, – буркнул тот и отвел глаза.

Ничего, место найдем – уложим.

Жена вломит. Не предупредил.

А ты вези жену к нам, – предложил Темлюков.

Тяни свою бухгалтершу, – подхватила Шура.

Угу, – согласился Вася и, уже залезая в кабину, добавил:

– Все равно вас на зорьке к поезду везти.

Сам велел…

Из подручного материала во дворе скоро вырос огромный стол, и, как в сказке, скатерть-самобранка заполнила его вином и закусками. Шура пошла по деревне звать людей. Понемногу народ начал подтягиваться. Сперва неловко переминаясь у калитки, матюхинцы смелели и приближались к столу.

Еще солнце не успело закатить свой шар за поросший лесом матюхинский бугор, а во дворе Шуркиного дома полным ходом шла гульба. Степан, что жил через дом от Шуры, в молодости гармонист и гуляка, заявился с трехрядкой. Заведенная гармошкой тетка Глафира тонким голосом затянула частушку. Пропев куплет и не удержав порыва, вышла в круг. За ней молодухи, Наташка и Зойка. Толик, единственный парень на всю деревню, привыкший дергаться на теперешних танцульках, под гармошку плясать не умел и неуклюже переминался и притаптывал между девками и бабами.

Шура увлекла Темлюкова, и он, на удивление компании, отплясал лихо и со знанием дела. Васька привез супружницу. Бухгалтерша поначалу поджала губки и держалась в стороне. Но, выпив стаканчик, сбросила туфельки на каблуках и, выхватив платочек, утицей поплыла по кругу. После танцев снова вернулись к столу. Глафира предложила выпить за отца Шуры. Стали высматривать Гришку, но тот давно упился и похрапывал в сарайчике.

Откушав и выпив, народ запел. Темлюков сидел рядом с Шурой и, наблюдая за гулянкой, думал, как бы хорошо взять кисти и запечатлеть прощальную деревенскую Шуркину ночь. Но, понимая, что тоску этих песен, переливы трехрядки кисть не возьмет, пожалел о том, что его живописное искусство имеет свои границы.

Шура же, наблюдая за соседями, думала совсем о другом: «Ну и рожи! И я прожила с ними всю молодость! А жрут сколько! Нам бы этой жратвы на месяц хватило. Больно щедрый мой художничек. Придется брать хозяйство в свои руки…»

Спать так и не ложились, только Ваську Большакова пристроили в горнице, чтобы водитель успел немного отдохнуть – ему спозаранку за руль.

С рассветом притомленные гости потихоньку разбрелись по домам. Степан еще проводил молодух по деревне, но скоро и его трехрядка смолкла. На смену гармошке утреннюю перекличку начали матюхинские петухи. Шура растолкала Ваську, уложив на его место бухгалтершу. Большаков протер глаза, умылся и пошел греть движок своего «газона». В машину погрузили сундук живописца, его невзрачный рюкзачок и маленький Шуркин чемоданчик. Провожать Шуру на станцию поехала одна Лариса. Упившегося Гришку привести в чувство никто и не пытался. Ему еще неделю предстояло «болеть», опохмеляться и снова «болеть». И только в конце недели Гришка мог войти в ту тягостную норму своего трезвого бытия, что наблюдалась у него вчера днем.

Билеты на поезд для Темлюкова и Шуры Вася взял еще накануне. Поезд на разъезде Воскресенского стоял всего две минуты. Вася помог внести в тамбур знакомый для него своим весом сундук и выскочить.

Поезд уже дернулся, когда из председательской «Волги» вышла супруга Клыкова Надя и бегом в последнюю минуту закинула Темлюкову корзину со своими домашними гостинцами. Клыков лишь успел помахать рукой. Когда поезд показал сцепки последнего вагона, председатель усадил жену на заднее сиденье, но с места не тронул. Через двадцать минут с московским поездом он встречал кандидата ЦК партии, главного референта по вопросам культуры, кандидата АН СССР Станислава Андреевича Прыгалина. Клыков сам себе будет шофером, ему предстоит успеть за двадцать минут дороги интимно подготовить московского гостя.

Поодаль, под деревцем притулился «рафик». Колхозный микроавтобус ожидал членов выездного областного совета. Они прибывали из Воронежа тем же поездом, что и высокий московский гость.

Темлюков ехал в Москву, а в Воскресенском клубе, пустынном и отмытом от следов его присутствия, на фреске, ожидающей суда, вели свой дикий хоровод языческие девы, и в каждой из них, если приглядеться, можно было признать местную штукатурщицу Шуру.

Часть вторая

1

Рабочий день Министерства культуры закончился. Опустели казенные кабинеты с портретами лысоватого основателя Совдепии вперемешку со Станиславским, Шолоховым и Луначарским. Замолчали черные служебные аппараты, провода которых тянулись в литфонды, худфонды, партотделы и КГБ.

Уборщицы уже протерли унылый, затоптанный паркет коридоров. Здание погрузилось в скучную тишину, и только Зинаида Сергеевна своего кабинета не покинула.

Она ждала звонка из Воронежа и воображала мстительные картины: фреску ненавистного Темлюкова замазывают белым известковым раствором. Нет, сперва соскабливают изображение, а уж затем белят.

Так надежнее: под белилами фреска может открыться вновь, через много лет, когда самой начальницы не будет на свете. Уйдя в тень кладбищенских оград, она окажется бессильна и не сможет влиять на мир живых. Пока она многое может. Терентьева с гордостью оглядела свое рабочее место. Оно нелегко далось.

Только от мысли, что кто-нибудь проведает, какую цену пришлось заплатить молодой провинциалке за кресло на столичном Олимпе, у Зинаиды Сергеевны холодела спина и от самых лопаток бежала струйка ледяного пота.

Она помнила до мельчайших подробностей, как впервые увидела эту старую ведьму. Шукалова приехала к ним с идеологической проверкой. Приехала из столицы. Ее встречали возле вагона представители районного цеха культуры: директриса местной библиотеки, начальник кинопроката, местный поэт Душкин и сам секретарь райкома с двумя замами.

Шукалова вышла из вагона и со всеми поздоровалась.

Когда Терентьеву представили как начальника отдела культуры, Шукалова задержала руку Зинаиды Сергеевны, долго смотрела ей в глаза и чуть улыбнулась. Улыбнулась уголками мясистых накрашенных губ, глаза ее при этом оставались холодно изучающими.

– С вами нам придется познакомиться поближе, – изрекла Шукалова и только тогда разжала пальцы, освободив ладонь Зинаиды Сергеевны.

Столичную гостью пришлось сопровождать весь день. Шукалова вникала во все, что касалось идеологического воспитания масс. Она проинспектировала местную газету, проглядела выборочно с десяток номеров, дала нагоняй главному редактору за слабое отражение образа вождя. Посетила Дворец культуры, где внимательно ознакомилась с планом мероприятий, с фамилиями гастролеров, репертуаром привозимых спектаклей. Директору клуба тоже досталось.

Шукалову пригласили пообедать в столовую райкома. Пригласили одну. В черной райкомовской машине кроме двух замов сидел сам секретарь, и свободное место оставалось только для столичной гостьи.

Шукалова в «Волгу» не села.

– Я бы хотела, чтобы товарищ Терентьева составила нам компанию, – заявила она тоном приказа.

Второму заму пришлось выйти, освобождая место для Зинаиды Сергеевны.

Официальный вечер закончился концертом местной самодеятельности. После концерта директор Дворца культуры Савченко устроил ужин, который проходил в ресторане гостиницы, недавно отстроенной и составляющей гордость райцентра. По случаю приезда Шукаловой в номера дали горячую воду и протерли полы коридора на втором этаже. За столом столичная гостья позволила себе несколько рюмок коньяка, сменила начальственный тон на человеческий и рассказала несколько забавных историй о своем последнем вояже в Париж. В те годы поездка за рубеж являлась событием чрезвычайным, и Шукалову слушали затаив дыхание.

Зинаида Сергеевна отметила, что приезжая время от времени задерживала на ней свой заинтересованный взгляд. В бесцветных глазах старой чиновницы появилась странная томность. Когда ужин подошел к концу, Шукалова, попрощавшись со всеми, тихо приказала Терентьевой:

– Останься. Мне надо поговорить с тобой наедине.

Официант принес по просьбе москвички еще графинчик с коньяком. Шукалова разлила коньяк в две рюмки.

– За тебя, Зиночка. Ты мне понравилась сразу.

Не знаю почему, но очкарики меня волнуют.

Зинаида Сергеевна вдруг покраснела. А Шукалова придвинулась вплотную так, что Терентьева почувствовала ее несвежее дыхание и разглядела пористую кожу напудренного лица, и зашептала:

– Такой разумной девочке не место в этой дыре.

Ты рождена для столицы. Я тебя заберу. Будешь умницей, далеко пойдешь.

Теплая, влажная рука старухи сжала ее ладонь.

Инстинктивным желанием было выдернуть руку из этой влажной массы, но страх перед идеологической начальницей порыв остановил.

К коньяку Шукалова больше не прикасалась, но Терентьевой подливала. Зинаида Сергеевна так много никогда не пила. Примерная студентка-общественница, секретарь школьной, а затем институтской комсомолии, она вела показательный образ жизни старой ханжи. В свои двадцать восемь Терентьева оставалась девицей, а болезненное любопытство к сексу тщательно скрывала. И сейчас, сидя за столиком пустого ресторана, ощущая, как под скатертью рука Шукаловой шарила по ее бедру, проникая все глубже сквозь слои трикотажного белья, она осознала, что начинается первый в ее жизни роман. Роман страшный и непонятный.

Московская начальница олицетворяла мощь системы, которую Терентьева с детства приняла как религию.

Через неделю из Москвы пришел запрос. Терентьеву вызывали в аспирантуру. Поселилась Зинаида Сергеевна в квартире Шукаловой. Та жила одна. По утрам, после глотка кофе, Зинаида Сергеевна, бледная, с синими естественными тенями, направлялась на учебу, а старуха нежилась в постели. Понемногу Зинаида Сергеевна научилась делать вид, что омерзительное тело ее покровительницы ей тоже доставляет радость. Шукалова приободрилась, походка стала тверже. По телефону, когда она говорила со знакомыми, часто раздавался каркающий смех. Шукалова собралась на пенсию.

– Закончишь аспирантуру, займешь мой кабинет, – шептала она Зинаиде Сергеевне, размазывая по маленькой груди Терентьевой малиновую губную помаду.

Идиллию нарушил эпизод, чуть не сломавший будущую карьеру Терентьевой. Аспиранты решили отпраздновать конец обучения. В Москве стоял знойный июль. Компания отправилась прогулочным теплоходом на Клязьму.

Подмосковное водохранилище имело множество островков, пароходик пристал к одному из них. По кучам золы вперемешку с обуглившимися бревнами, битым стеклом и пустыми жестянками от консервов легко определялось излюбленное место отдыхающих москвичей. Терентьева с омерзением обошла загаженный островок, сняла за кустиками платье-сарафанчик и, подняв кулек с платьем и босоножками в руке, поплыла к соседнему островку. Плавала Зинаида Сергеевна хорошо, поскольку ее родной городишко стоял на Оке. Подплыв к острову, она осторожно вышла и огляделась. Островок оказался необитаем. Зинаида Сергеевна исследовала его по кругу и, убедившись, что одна, сняла купальник и улеглась загорать. Она задремала и проснулась оттого, что над ней нависла тень. Открыв глаза, аспирантка обнаружила огромного мужика, который стоял над ней, широко расставив ноги. В руках пришелец держал маску для подводного плаванья, поэтому спрашивать незнакомца, как он "сюда попал, смысла не имело. Терентьева хотела прикрыть себя купальником, но, укладываясь, она сняла свои очки-линзы и не видела, куда купальник положила. Подводник опустился на колени и погладил мокрые волосы Зинаиды Сергеевны. Терентьева замерла. Тогда он взял ее за плечи, приподнял и впился губами в ее губы. Потом она почувствовала тяжесть и боль. Зинаиде казалось, что сейчас кости ее хрустнут и она рассыплется. Но вдруг вместе с этой тяжестью и болью к ней пришло новое ощущение, и Зинаида поняла, что она ждала это ощущение много лет.

По дороге домой, когда аспиранты на палубе распевали комсомольские песни, она сидела внутри на скамейке и, глядя в круглое окошко на кипящую за бортом воду, улыбалась. Наконец к тридцати годам Терентьева стала женщиной. Все внутри Зинаиды Сергеевны ликовало: то ли подводник оправдал свою внешнюю мощь, то ли, после омерзительной близости с противной старухой, нормальный мужик показался ей чудом, – Терентьева и сама не могла этого объяснить. Но ни ужас перед незнакомцем, ни естественный страх от первой физической любви с мужчиной, ничто не помешало ей познать это новое чувство. Познать и забыть обо всем на свете. Таким мелким и ненужным стало остальное: карьера, работа в столичном министерстве, куда она должна была через неделю выйти служить. Терентьева глядела на воду и улыбалась. Пароходик давно причалил к пристани Речного вокзала. Аспиранты, не заметив ее отсутствия, гурьбой скатились по трапу и отправились к метро. А она все сидела и вспоминала.

Когда, погладив ей волосы на прощанье, незнакомец встал, надел маску и, как сказочный витязь, ушел под воду, она махнула ему рукой. Махнула непроизвольно.

Ни одного слова не было сказано между ними. Она лежала на песке, приподнявшись на локте, и глядела в сторону, где он исчез под водой. Без очков она видела плохо и, конечно, не заметила, как ее подводник, выйдя на берег соседнего острова, поднял на руки белобрысых пацанят, и, конечно, не могла услышать, как на вопрос жены: «Почему так долго, мы уж заволновались, не утоп ли?» – ответил: «А чего со мной будет?»

Морячок спустился со шваброй в салон и с удивлением обнаружил тихую улыбчивую девицу в очках-линзах. Терентьева извинилась и пошла к метро.

Через два месяца ее начало тошнить. Пришлось признаться Шукаловой. Бесцветные глаза старухи сузились, она схватила сумку, что оказалась рядом, и сильно ударила Зинаиду Сергеевну по лицу, потом завыла, как раненая волчица, и, наскочив, била уже руками. Зинаида Сергеевна сперва закрывалась, а затем, почувствовав в себе жуткую злобу и ярость, сама набросилась на свою покровительницу. Три дня они не разговаривали. На третий, когда Терентьева улеглась в кабинете на диван и притворилась спящей, Шукалова подошла, опустилась на колени и, приоткрыв ночную рубашку, стала вылизывать ей живот и грудь.

Через месяц старуха умерла. Зинаида Сергеевна давно была прописана в качестве племянницы, поэтому квартира в доме у Большого театра, как и вещи, что в ней были, остались Терентьевой. Шукалова завещала своей любимице все, что имела, в том числе и кабинет идеологической начальницы.

В нем теперь и сидела Зинаида Сергеевна, ожидая звонка из Воронежа. Тогда, через девять месяцев после жаркого московского июля, она родила сына Сергея. Теперь Сережа, вылеченный после страшной болезни, отдыхал в международном болгарском лагере.

Отдыхал вместе с другими дочками и сынками номенклатуры. Престижный отдых сына родительницу тешил. Мысли о сыне отвлекли от ожидания, поэтому, когда телефон зашелся резким междугородным звонком, Терентьева вздрогнула.

Звонил Михеев из Воронежского обкома. Голос начальника отдела идеологии звучал натянуто и раздраженно:

– Вы меня, товарищ Терентьева, чуть в историю не впутали…

– Какое вынесено решение? – перебила Зинаида Сергеевна.

– Фреска Константина Ивановича Темлюкова признана ценным культурным вкладом, – донеслось из трубки.

– Вы что, не поняли?! Это безыдейная мазня! – почти крикнула Зинаида Сергеевна, совсем забыв, что сама фреску не видела и сейчас же может быть в этом уличена.

– Я не профессионал. А вот у наших художников мнение другое.

– Чье мнение? Прошу по фамилиям. – Зинаида Сергеевна приготовила листок.

– Первым высокую оценку дал председатель областного отделения Федор Краснухин. Он, правда, не хотел выступать первым, но все же вышел и понес такие дифирамбы Темлюкову, что я рот разинул.

– Неужели вы не смогли подобрать в совет хоть одного надежного и идейно верного товарища? – не унималась Терентьева.

– Был такой. Живописец Косяков. Он пытался высказать отрицательное мнение, но говорить ему не дали.

– А вы? Человек, отвечающий за нравственную чистоту советского искусства, почему молчали? – крикнула Зинаида Сергеевна, покрываясь красноватыми пятнами.

– Хорошо, что молчал. Раньше меня слово взял Станислав Андреевич Прыгалин из ЦК. Вы меня не предупредили, что приедет такой высокий человек!

– Как Прыгалин оказался в Воскресенском? – побледнела Зинаида Сергеевна.

– Это я у вас, товарищ Терентьева, должен спросить. Прыгалин не только поддержал мнение Краснухина, но и посоветовал мне проводить возле фрески областные семинары работников культуры, чтобы, глядя на композицию Темлюкова, они духовно росли…

– Спасибо, товарищ Михеев, я все поняла, – упавшим голосом сообщила Зинаида Сергеевна.

Закончив разговор, Зинаида Сергеевна продолжала сидеть с трубкой в руках и, не замечая коротких монотонных гудков, смотрела в одну точку. "Почему Прыгалин? Откуда Прыгалин? Как Прыгалин?..

Клыков! Конечно Клыков! Она, старая дура, не учла противника… Она думала только о Темлюкове и вовсе выпустила из головы этого старого лиса. Ну и поделом…" Зинаида Сергеевна выдвинула верхний ящик, достала ручку и на календаре под завтрашним числом написала: «Вычеркнуть художника Краснухина из состава делегации Варшавской выставки». После чего надела габардиновый плащ и, выключив свет, вышла из кабинета.

2

Темлюков с носильщиком кое-как пристроили кованый сундук на тележку. Носильщик, удостоверившись, что странный багаж зафиксирован, рванул с места. Темлюков зашагал рядом, а Шуре пришлось бежать, поскольку ходить таким быстрым шагом, каким ходят московские носильщики, она не умела.

Мешали туфли на каблуках и людская толкотня.

Шура придерживала Темлюкова за рукав, боясь отстать и потеряться. Наконец они добрались до стоянки такси. В багажник обыкновенной машины сундук не входил, и им пришлось дожидаться «Волги»-универсала.

Шура смотрела на огни огромного города, на реки прохожих, снующих прямо под колесами, и у нее кружилась голова. Хотелось сбросить ненавистные туфли, но она стерпела.

Ехали недолго. Таксист помог Темлюкову затолкать сундук в лифт. Шура поежилась, когда скрипящая коробочка поползла вверх по этажам.

– Не оборвется? – спросила она с опаской.

– Что не оборвется? – не понял Константин Иванович.

– Ну, этот, лифт. Сундук-то тяжелый, – ответила Шура.

– Не знаю, – серьезно сообщил Темлюков.

Лифт дотащился до верхнего этажа. Темлюков, ругаясь и сопя, долго отыскивал ключи, нашел, отпер двери и, зайдя внутрь, зажег свет. Шура вошла и осмотрелась. Совсем не таким представляла она себе столичное жилье. Где полированная мебель? Где кресла и обязательный, с ее точки зрения, торшер?

Она покрутила головой, отыскивая телевизор, но и его не обнаружила. Деревянные стеллажи, сплошь заставленные холстами, делали помещение в глазах Шуры похожим на амбар или кладовку. Лежанка завалена книгами и журналами. Ее матюхинская постель перед этой выглядела царским ложем. Пол с подтеками масляной краски дополнял неприглядный вид.

Шура с дороги устала и теперь, поняв, что именно здесь ей предстоит обитать, очень хотела сказать художнику все, что она думала. А думала Шура так:

«Стоило для того, чтобы жить в этом сарае, потратить столько сил на старого козла?! Торчать перед ним в разных позах, подначивать и раззадоривать, обстирывать и кормить». Но Шура улыбнулась и, подойдя к стеллажам с холстами, нежно спросила:

– И это все ты намалевал?

– Старье, – ответил Темлюков, раскрывая окна. – Последние работы там. – Он махнул рукой за стеллаж.

– Мне и старые интересно посмотреть. Когда покажешь? – спросила Шура, выдерживая томную заинтересованность.

– Будет время, – ответил Темлюков. – Пьем чай, в душ – и спать…

Шура представила, что сейчас еще придется греть воду.

– С баней поздно начинаться… Пока воду согреешь, рассветет.

– Какую воду? – не понял Константин Иванович, а когда понял – рассмеялся и, взяв Шуру за руку, повел в ванную. – Этот кран с горячей водой, этот с холодной. Чтобы не ошпариться, надо мешать.

В отличие от других помещений, ванная комната имела нормальный городской вид и ослепила Шуру сиянием белоснежного кафеля. Сообразив, что не так уж безнадежно убого живет ее художник, Шура наконец потеплела и тоже улыбнулась:

– Слава тебе Господи, воды хоть таскать не нужно. А то каждый раз с ведрами в твоем лифте замучаешься.

Константин Иванович отладил Шуре душ, а сам принялся разбираться с вещами. Корзинка с гостинцами жены Клыкова оказалась опять кстати: еды в мастерской ни крошки. Холодильник стоял в углу отключенный и чисто вымытый.

Наслаждаясь бесконечным поступлением теплой воды, Шура довольно быстро разобралась с бутылочками на полке и, отыскав шампунь, пахнущий кедром, принялась намывать голову. Теплый душ снял усталость. Шура даже принялась напевать, натирая себя мочалкой. Обретя свежесть, она подумала, что неплохо было бы пропустить стаканчик самогону.

Она любила немного выпить после бани и сейчас жалела, что не прихватила с собой заначку, которую умудрялась так запрятывать в матюхинской баньке, что даже Гришка, имевший на спиртное особый нюх, ни разу ее не отыскал.

С этими размышлениями Шура распахнула дверь и в костюме Евы вышла в мастерскую. Ее встретили восхищенными возгласами человек семь мужиков.

– Афродита! – закричал квадратный бородач.

– Она самая. Из пены морской! – поддержал басом двухметровый великан с детским розовым лицом.

Шура, пискнув, юркнула обратно. За шумом воды и собственным пением она не слышала, как на свет темлюковской мастерской стали подтягиваться соседи-художники. В доме мастерских было еще три, и все соседние дома с мансардами также имели по несколько мастерских. Собратья по кисти, что не перестали бывать у Темлюкова после его разрыва с властями, явились поздравлять мастера с завершением фрески. Непривычно резко зазвонил телефон. Темлюков, отвыкший за время деревенской жизни от обычных городских звуков, снял трубку не сразу. Незнакомый женский голос казенно произнес:

– Константина Ивановича Темлюкова.

– Я слушаю, – ответил Темлюков и сделал знак гостям, чтобы те затихли.

– С вами сейчас будет говорить референт ЦК, товарищ Прыгалин.

Темлюков не успел удивиться, как мягкий баритон поздравил его с завершением работы над фреской:

– Я теперь ваш горячий поклонник. Запишите мой прямой номер и, если возникнет необходимость, звоните, не стесняйтесь. Чем смогу – помогу.

Темлюков записал огрызком карандаша прямо на стене: бумаги под рукой не оказалось. Растерянно поблагодарив референта, Константин Иванович положил трубку.

Звонок из ЦК поднял общую температуру. Компания веселилась вовсю. Появление Шуры вызвало новую волну энтузиазма. Присутствие в мастерской обнаженной женщины само по себе могло бы пройти незамеченным. К этому привыкли. Восторг вызвала красота модели. Художники потребовали, чтобы Темлюков вывел незнакомку и представил им. Константин Иванович отправился в ванную с простыней, поскольку женского халата не имел, а свой не знал где искать. Шура сперва упиралась и смущалась, потом все же решилась и явилась в простынях, словно греческая богиня.

– Здравствуй, Афродита!!! – закричали художники. – Знакомь нас с богиней!

Константин Иванович с небольшой емкой характеристикой представил Шуре каждого:

– Грущин. Пейзажист, прудник и русалочник.

– Сева, – протянул руку Грущин. Шура подала свою ручку лодочкой, Грущин нежно взял ее, встал на колено и, поцеловав Шуре руку, со вздохом сожаления отпустил. – Русалочка! Мечта! Костя, дашь на денек. Я как раз тут композицию затеял, да все модели не те.

– Цыпловский, – продолжал представлять гостей Темлюков, – пишет натюрморты, предпочитает битую птицу…

Цыпловский, квадратный бородач, взяв Шурину руку в свои огромные ладони, сказал:

– Кирилл. Меня тут кличут Киром, однако один не пью. А с вас писать – сказка.

– Дохлую птицу с меня будете писать? – нашлась Шура. Восхищенное внимание стольких мужчин расковало девушку. Художники оценили Шурин вопрос и ответили громким ржанием.

– Деткин, – представил Темлюков двухметрового русого великана с розовым детским лицом. – Деткин не пишет ничего. Готовит себя к шедевру, – сообщил Темлюков.

– Налей девушке выпить, – ответил Деткин басом, – пока всех оговоришь, она от жажды помрет.

Тоже мне ухажер.

Шуре подали стакан. Кто-то налил ей вина, кто-то поднес на вилке кусок подогретой на газу колбасы.

Дальше знакомство происходило по ходу. Шура запомнила не всех. Но одного молодого, бледного, молчаливого парня она приметила. Тот не проронил ни слова, кроме своего имени: Николя, – но глаз от Шуры не отвел весь вечер.

Пили за Темлюкова-победителя и за его прекрасный трофей. Все наперебой предлагали Шуре дружбу и поддержку в новой городской жизни. Наконец, условившись в конце месяца всей компанией ехать смотреть фреску, разошлись.

– Как я пришлась твоим друзьям? – спросила Шура, забираясь под одеяло.

– Еще как! – ответил Темлюков. – Теперь от них отбоя не будет. Станут ходить на тебя таращиться. Мужики что надо, не продали, не отвернулись.

– А что малюет тот бледный парень, который назвался Колей, но как-то не по-нашему? – как бы между делом спросила Шура.

– Николя? Это не художник.

– А кто же он?

– Искусствовед. И очень талантливый искусствовед. Живопись шкурой чует. Что, приглянулся?

– Да нет, просто чудной. Весь вечер на меня пялился…

– Не бойся, он не по вашей части, – успокоил Темлюков.

– Как это не по нашей? – не поняла Шура.

– Голубой он. Его не девочки, а мальчики интересуют.

– фу-ты, гадость какая! А чего ж он тогда пялился?

– Ему интересно, почему я именно тебя привез.

Он на женщин как зоолог смотрит…

– Как зоотехник, что ли?

– Пожалуй…

Шура положила голову на подушку и, глянув в потолок, увидела звезду.

– Ой, смотри, небо!

– Это живописная мастерская. Тут окна на небо выходят. Когда луна полная, в мастерской светло, как днем.

– Хочешь любви или устал? – спросила Шура и потянулась как кошка.

Темлюков хотел…

3

Контр-адмирал, в парадном костюме неловко притулившись в кресле, тупо глядел в одну точку. От непривычного напряжения лицо его наливалось кровью.

Шумову приходилось добавлять в палитру кадмий.

Эта дорогая масляная краска огненно-алого цвета для передачи покраснения натуры была необходима. Народный художник СССР, лауреат Государственной премии Иван Иванович Шумов на лицо модели много времени не тратил. Он быстро брал сходство, легко и грамотно строил голову. Основное время и силы уходили на ордена, нашивки, погоны и орденские ленты.

Шумов знал, что именно эти атрибуты, ювелирно выписанные и детально проработанные, вызывают основное восхищение его заказчиков. Контр-адмирал Спесивцев, давний знакомый Шумова, не был исключением, поэтому он совершенно напрасно напрягал голову и шею, стараясь не шелохнуться, в то время как живописец потел над погоном на правом плече. Но Шумов не давал натурщику расслабляться. Он давно заметил, что сановные модели остаются особенно удовлетворены сеансом, если их изрядно намаешь. Это с артиста или коллеги художника можно писать легко, развлекаясь во время работы трепом и лишь изредка возвращая модель в нужную позу. А сановник должен всей тушей ощутить каторжный труд живописца, поэтому Шумов, усадив сановную жертву, требовал полного замирания.

Внимательно поглядев на красное лицо контр-адмирала, живописец решил, что на сегодня хватит: не дай Бог, с натурой приключится удар.

– Павел Андреевич, имеешь право расслабиться. Сегодня мы с тобой неплохо продвинулись.

Взгляни. – И Шумов ловким жестом развернул мольберт.

Адмирал сперва не понял и от неожиданности быстро заморгал глазами, затем, сообразив, что его мучения подошли к концу, благодарно улыбнулся, а взглянув на свое изображение, где за сегодняшний сеанс отчетливо проступили все знаки его адмиральского величия, и вовсе растянул рот до ушей.

– Вставай – ив столовую. Мария Ивановна накрыла и давно ждет нас с обедом.

– Неловко, Иван Иванович. Я без цветов и вина, а хозяйка беспокоилась… – просипел адмирал.

– Отставить! Ты на моем корабле. Тут я капитан.

Марш в столовую! – скомандовал Шумов.

– Есть в столовую, – ответил адмирал и, с трудом восстанавливая кровоснабжение затекших членов, покинул кресло.

Столовая живописца с полированным овалом большого стола, инкрустированного темным деревом по светлому, полукреслами, обитыми гобеленом, цветным хрусталем графинов, бокалов и рюмок больше смахивала на генеральскую столовую, чем на трапезную представителя богемы. Адмирал чувствовал здесь себя по-домашнему легко.

Мария Ивановна подала гуся. В разгар обеда появился незваный гость.

Миша Павшин стоял в дверях и, неловко переминаясь, смущался за вторжение. Референту министерства культуры на порог не покажешь. Иван Иванович Шумов встал и, сделав хлебосольную улыбку, пригласил парня к столу.

– Нет, я на минутку. Мы могли бы где-нибудь поговорить? – спросил молодой человек.

– Милости просим ко мне в кабинет, – предложил Иван Иванович и, обратившись к жене, добавил:

– А ты, мать, займи адмирала. Я недолго.

Иван Иванович указал гостю на кресло возле письменного стола, за который уселся сам. Тот садиться отказался и, отомкнув кейс, достал из него большой конверт. Подавая конверт Шумову, Миша старался не глядеть в лицо Ивана Ивановича и опускал голубые глаза. Иван Иванович взял конверт, извлек письмо и, открыв ящик стола, нащупал там футляр с очками. Картины писал он без очков, а вот читать предпочитал в них.

По мере прочтения письма выражение лица Шумова менялось. Сперва он вскинул одну бровь, изображая недоумение и удивление, затем брезгливо оттопырил губу и, дочитав, двумя пальцами, словно держал не лист бумаги, а зловредное насекомое, убрал письмо обратно в конверт.

– Что требуется от меня? – спросил он Мишу.

– Подпись, – ответил тот.

– Я не совсем понял, от кого исходит этот документ? – пристально глядя на Павшина, протянул Шумов. – Если от группы художников, то я не вижу подписей. Я эту мерзость не писал и подписывать ее первый не намерен. Почему вы, Миша, пришли с этим ко мне?

– Я выполняю поручение Зинаиды Сергеевны Терентьевой. Могу вам сказать откровенно, что поручение это мне омерзительно. Но я на службе… – ответил Павшин.

– Тогда спрошу так. Почему Зинаида Сергеевна выбрала меня первым? Я похож на мерзавца? – Иван Иванович ждал ответа.

Ответа Миша не знал. Он краснел, и Шумов видел, что мальчишка готов расплакаться. Иван Иванович относился к Павшину неплохо, хотя тот, делая критический обзор весенней выставки на Кузнецком мосту, о Шумове упомянул вскользь и без особого энтузиазма. Иван Иванович не обиделся. Он про себя знал все сам. Четырехкомнатная квартира, дорогая мебель, машина, дача – искусством этого не заработаешь. Да, он выбрал ремесло. Он ремесленник, и ремесленник крепкий. За свой товар Шумову не стыдно. Художники не очень жалуют его портреты, но Шумов не претендует на роль гения. Да, мог бы, как и Темлюков, добиться высот, если бы позволил себе творить для души и сердца. Но ремесленник и подлец – совсем не одно и то же.

Поразмыслив таким образом. Шумов вернул конверт.

– Передай уважаемой Зинаиде Сергеевне, что я не пойду против коллектива и, если письмо подпишут все, я присоединюсь, но ни первым, ни вторым, ни третьим я его не подпишу.

Миша благодарно кивнул и, убрав конверт, протянул руку для прощания. Душевным движением Шумова было руки Мише не подавать, но после небольшой паузы Иван Иванович улыбнулся и пожал дрожащие пальцы Павшина.

Проводив референта, Иван Иванович вернулся в столовую.

Адмирал, покончив с гусиной ножкой, рассказывал Марии Ивановне полуприличный анекдот. На тарелке Шумова поджаристая гусиная плоть выглядела аппетитно, но Шумов есть расхотел.

– Мать, принеси армянского бутылочку, того, что Ашот привез, – попросил он жену, усаживаясь за стол.

– Отец, ты чем-то расстроен? – спросила наблюдательная супруга.

– Не приставай, мать. Дай сперва выпить. У меня чувство, что в нужник провалился.

Адмирал только закончил с анекдотом и теперь, услышав про нужник, хотел рассказать еще один, связанный с этим словом, но, увидев армянский коньяк, оживился и подставил свой хрусталь.

– Давай, адмирал, выпьем за хороших людей! – предложил Шумов. – Их у нас куда больше, чем дерьма.

Адмирал против тоста не возражал и с удовольствием глотнул армянского коньяка. Мария Ивановна успела подставить поближе к гостю вазу с фруктами.

Адмирал отщипнул виноградинку и ловко забросил ее себе в рот. Шумов выпил рюмку целиком, как пьют водку, и зажевал лимоном.

– Скажи, Павел Андреевич, вот у вас на флоте гниды встречаются?

Адмирал задумался.

– На кораблях – редко. Среди сухопутных морячков по штабам отыскать можно. А на корабле гниде каюк. Там коллектив с таким жестко поступает.

Коллектив мудрый воспитатель. А что ты, Иван Иванович, вдруг о дряни заговорил?

– Мальчишка из Министерства культуры настроение испортил.

– Такой сопляк мэтру? Настроение? Не пойму.

Объясни, если не секрет. – Адмирал вытер губы салфеткой и достал портсигар. – Мария Ивановна, подымить позволите?

– Курите на здоровье. Сейчас пепельницу подам, – вскочила со своего стула хозяйка.

– Я этот портсигар неделю назад зарядил. Одну сигарету в день позволяю. Врачи заели: не кури, не ешь жирного, не пей… А для чего тогда жить? – Адмирал медленно достал сигарету, помял ее, пошарив по карманам, извлек золоченую зажигалку. – Вот она, моя подружка. Лет двадцать ей, с колесиком, теперь таких не делают. Ронсон. Мне ее английский адмирал в Мурманске подарил. (Мурманск адмирал произнес по-морскому, с ударением на "а".) На юбилей порта на своем флагмане к нам в гости пожаловал.

Старый моряк. Еще в Мурманск в войну караваны с подмогой приводил. Студебеккеры, тушенка, шоколадик… Башкой рисковал… Ну, что там у тебя, Иван Иванович? Чем мальчишка расстроил?

– Есть у нас начальница. Воблой мы ее зовем.

Мальчишка от нее письмо мне приволок. Хочет Вобла одного художника из Союза выпихнуть. Вот и прислала письмецо мне на подпись. Понимаешь, Павел Андреевич, первому. Выходит, я подлец из подлецов, если с меня такое дело она решила начать. Обидно мне.

– Чем же этот художник провинился? – Адмирал смачно затянулся сигаретой и, подержав в утробе табачный дым, с сожалением выпустил его тонкой струйкой.

– Кого из Союза гнать надумали? – напряглась Мария Ивановна. Жена Шумова знала почти всех живописцев, их жен и детей. Помнила и бывших жен, оставленных художниками, и всегда поздравляла тех с рождениями и именинами, пыталась помочь, если у женщин случалась какая нужда.

– Темлюкова Константина Ивановича.

– Вот те раз! Доигрался батюшка. Беда, мужик-то больно хороший…

– Так что же натворил этот хороший мужик? – поинтересовался адмирал. – Погоди, Темлюков? Я же его знаю. У тебя на рождении в прошлом, нет, позапрошлом году был. Такой сухонький, моложавый.

– Он самый. – Иван Иванович налил себе и адмиралу. – Давай еще по одной махнем. – И, не дожидаясь поддержки, глотнул снова полную рюмку. – Темлюков, конечно, дел наделал. Я, Павел Андреевич, Темлюкова не поддерживаю и поступок его не одобряю, но одно дело это, а другое – то…

– Так объяснишь ты наконец, что же натворил этот Темлюков. – Адмирал с сожалением затушил чинарик в хрустале пепельницы и уставился на Шумова.

– Тут в двух словах не расскажешь, – задумался Шумов.

– Расскажи в трех, – посоветовал адмирал.

– Художник Темлюков большой, что и говорить. Бог ему не пожалел, отвесил таланту щедро.

И удача была. В двадцать шесть лет – член Союза.

Мастерская, заказы. Космонавтов писал, правительство. Шел как по маслу. И вдруг – заява: соцреализм – фальшивое учение, вся моя предыдущая жизнь пустая. И понеслось. На своей персональной выставке это заявил: перед народом, перед всей прессой. Министерство, конечно, отреагировало.

Заказов у Темлюкова больше нет. А ему и не надо.

Иностранцы к нему валом. Сам Генрих Дорн у него картинки покупает. Вот и живет отшельником. Друзья от него отвернулись. Я тоже к нему не хожу и к себе не зову. И не потому, что боюсь начальства, мне, Павел Андреевич, он своей заявой в душу плюнул.

Выходит, он теперь настоящий, а я так, халтурщик соцреалистический. Я этого Темлюкову простить не могу. Я честно работаю и халтурщиком и дураком себя не считаю.

– Да лучше тебя, Иван Иванович, я художника и не знаю. Потому и портрет решил у тебя заказать. Для внуков портрет, не для меня. Мне похожесть нужна.

А ты как напишешь, так напишешь. Один в один.

Нет, лучше тебя в Москве никто не может…

Провожая нетвердой походкой адмирала к лифту, Шумов обиду от министерской дамы почти забыл. Искренняя лесть заказчика бальзамно улеглась на душу живописца.

– Прошу, – улыбнулся он, открывая дверь лифта, но адмирал дверцу придержал:

– Слыхал, с других за портрет по две тысячи давно берешь. Почему с меня полторы?

– Друзьям не набавляю, – хмыкнул Шумов. – На рыбалку в Астрахань на своем самолете свозишь.

Тут мой интерес и состоится.

Адмирал погрузился в лифт и, мелькнув парадом орденов и лент, поплыл вниз.

– Я тебя и так свожу, – донесся из глубины шахты его удаляющийся сиплый голос.

Шумов повернулся к своей двери, но в этот момент из второго лифта выкатился круглый и румяный генерал Ямцов. Иван Иванович оглядел парадный прикид генерала, машинально подсчитал количество орденов и нашивок и широко улыбнулся, распахнув дверь в квартиру. Ямцов в друзьях живописца не состоял, и парадный портрет кисти Шумова обходился ему в две с половиной тысячи. Усадив модель на уже знакомое кресло в мастерской. Шумов забежал в ванную, подставил голову под холодный душ, фыркнул, изгоняя лишние алкогольные градусы, и, вернувшись уже твердой походкой в мастерскую, сказал:

– Очень просил бы вас, товарищ генерал, зафиксировать себя в этой позе и по возможности не шевелиться.

4

Миша Павшин сидел на скамейке во дворе дома номер семь по Беговой улице и плакал. Плакал навзрыд, растирая слезы кулаком по распухшему лицу.

Такого унизительного, жуткого для себя дня искусствовед Павшин не мог представить даже в кошмарных снах.

После живописца Шумова по приказу начальницы ему предстояло посетить еще три мастерские.

В первой хозяина он не застал. Монументалист Глунин монтировал свое панно в одной из республик Прибалтики, и в Москве его ждали не раньше чем через неделю. В мастерскую к Неглинкину, что стоял следующим в списке Терентьевой, Павшин отправился без охоты. Неглинкин специализировался на портретах чекиста Дзержинского. Портреты основателя политической полиции Советов его кисти украшали кабинеты специальных ведомств по всей стране.

В среде художников к нему относились с брезгливой неприязнью и с привкусом страха. Неглинкин считался стукачом. Доказано это не было, но сам художник часто упоминал о своих знакомствах в органах и явно этими знакомствами гордился. Ателье он держал в центре, в переулках за Покровским бульваром. Про это ателье ходили разные слухи, но сам Павшин там ни разу не был. Позвонив в глухую, обитую дерматином дверь и не дождавшись ответа, Миша собрался было уходить. Он уже сделал шаг, когда дверь. начала медленно открываться. Павшин повернул обратно и столкнулся с черной, худой девицей. Одежды на ней, кроме длинных сапог, не наблюдалось, но девица оставалась совершенно невозмутимой.

– Мальчик, ты к кому? – спросила она томно.

Павшин покраснел и в первый момент сказать ничего не смог.

– Мальчик, ты к кому? – так же томно повторила девица, не дождавшись ответа на свой первый вопрос.

– Мне нужен Георгий Степанович Неглинкин, – наконец выдавил из себя Павшин.

– Жора, к тебе мальчонка, – с той же интонацией сообщила девушка в глубь помещения.

После чего Павшин увидел перед собой голого Неглинкина. Тот облокотился на девушку, обняв ее бледной волосатой рукой, и, медленно оглядев Павшина, спросил, растягивая каждое слово:

– Я тебя не помню. Ты кто? – Неглинкин, с трудом удерживая равновесие, покачивался сам и покачивал девицу.

– Я Павшин, референт Министерства культуры, – сообщил Миша.

– Агата, веди его в наш салун, – проговорил Неглинкин и исчез в темноте своей мастерской.

Агата взяла Павшина за руку и повела, оставив дверь открытой. Оглянулась, медленно затворила дверь. После чего опять взяла Павшина за руку.

В затемненном помещении мастерской на кушетке, креслах и просто на полу сидели еще три голые девицы и один молодой человек очень маленького роста и удивительно пропорционального сложения. Приглядевшись к юноше, Павшин понял, что молодой человек или кореец, или китаец, или японец. К своему стыду, Павшин в определении восточных национальных признаков был слабоват. Юноша смотрел на Павшина невидящими глазами, рот его улыбался. Павшину стало не по себе.

– У меня к вам дело, – сказал он Неглинкину, с трудом обнаружив его на софе.

– У тебя ко мне дело? – ничего не выражающим голосом переспросил хозяин мастерской.

– Да, – подтвердил Павшин. – Но, кажется, я не вовремя.

– Ты куришь? Пьешь? Или нюхаешь? – поинтересовалась Агата, обнимая Мишу. И, не дождавшись ответа, попросила:

– Поцелуй мне грудь.

Миша отшатнулся.

– Он ширяется, – вяло ответила за Мишу пепельная девица.

– Еще один импотент, – проговорила особа с короткой стрижкой и большой грудью.

– Я лучше пойду, – неуверенно промычал искусствовед, но выполнить задуманное не успел. Девушки, проявив необычайную прыть, кинулись к нему и повалили на пол.

– Что вы делаете? – закричал Павшин.

– Они собрались тебя трахнуть, – бесстрастно сообщил Неглинкин, не поднимая головы с подушки.

Павшин хотел заорать, но большая грудь стриженой особы плотно прикрыла рот искусствоведа. Три Другие пытались расстегнуть ему брюки. Только один китаец, кореец или японец продолжал молча улыбаться страшной улыбкой. Павшин невероятным усилием оттолкнул девушек и сшибая по дороге мольберты, маленькие столики и стулья, рванул к выходу.

Запутавшись в драпировках, разбросанных на полу, он упал. Миша был готов биться до конца, но на него больше никто не нападал. Девицы, как прежде, развалились каждая на своем месте и не обращали на Павшина никакого внимания. Он судорожно встал, оглядываясь в поисках выхода.

– Подними Феликса, – услышал он голос хозяина.

– Что? – не понял Павшин.

– Феликса Эдмундовича подними, – голос принадлежал Неглинкину, сам хозяин оставался на софе и глядел в потолок. Только теперь Миша заметил поваленный им мольберт с портретом на подрамнике.

– Не обижай Феликса. Подними, – еще раз попросил хозяин, не поднимая головы. Но на этот раз в его голосе появились новые и, как показалось искусствоведу, зловещие нотки.

Павшин трясущимися руками исполнил просьбу и, долго и неумело борясь с замком, наконец оказался на лестничной площадке. Он оглядел себя и, смущаясь, принялся приводить в порядок свой туалет. Покончив с этим, вышел на улицу и, словно лунатик, побрел в сторону бульвара. Прохожие с любопытством его оглядывали. И только когда две молодые дамочки, посмотрев на искусствоведа, прыснули в кулак, он понял, что в его облике не все в порядке. Шмыгнув в кафе, Павшин уставился на себя в зеркало возле гардероба и ахнул. Его лицо покрывали полосы губной помады разных цветов и оттенков. Умывшись в туалете и убрав следы посещения последней мастерской, Миша посмотрел на часы. Пяти не было, и дисциплина требовала совершить еще один заход. На очереди стоял живописец Каретников. В дом на Беговой Павшин попал около шести. Дверь Каретникова оказалась незапертой, и Павшин, постучав и не получив ответа, осторожно вошел. Опасаясь сюрпризов и в этой мастерской, Миша двигался очень медленно. Стае Каретников в матросской тельняшке пил водку с друзьями. Два друга, рабочие из соседнего магазина, пребывали сильно навеселе. Увидев Мишу, Каретников встал и, покачиваясь, направился навстречу гостю.

– Во дела! Сам искусствовед пожаловали! – закричал живописец и, обнимая Павшина, быстро продолжал:

– Картину только кончил, мужиков позвал!

Пьем вот… Надо же кому-то показать. Работа непоказанная душу распирает. Гляди, цени. Васютка, налей искусствоведу, – обратился Каретников к одному из дружков. Васютка долго упрашивать себя не заставил, а вскочил и, плеская мимо стакана, налил водки Мише.

– Я не пью, – сказал Павшин. – Пожалуй, я приду в другой раз. У меня дело…

– Как это в другой? – заорал Каретников, зверея. – Ты искусствовед, я художник. Смотри, критикуй, отрабатывай свой хлеб. Не будь нас, художников, на хрена все твое искусствознание?

Паша вскользь глянул на картину. Типичный заказной сюжет. Два сталевара. Ручей расплавленного металла, на втором плане цех, мелкие фигурки с тележками, баба в красном платке – все, как положено. Миша отметил, что картина еще очень сырая.

Писать ее надо долго. Скорее всего, не меньше месяца. Цвет Каретников чувствовал: в банальном заказном сюжете имелись удачные находки. Каретников хорошо вписал в пар от горячего металла интерьер Цеха. Белая дымка позволила обобщить план, уйти от деталей.

– Стае Филиппович, картина ваша в работе. Закончите, поговорим. А пока я пойду.

Каретников после слов Павшина успокоился и примирительно заявил:

– Тебя, брат, не проведешь. Молодой, да ранний.

Ты уж не обижайся, говори, с чем пришел. Не думай, я в себе… – И, повернувшись к дружкам, добавил:

– Завтра зайдете.

Когда рабочие, пошатываясь, покинули мастерскую, Каретников пожаловался Павшину:

– С них сталеваров приходится писать. Натурщиков вторую неделю не шлют. Черт знает что у них там за порядки. А с этими какая работа? Притащат водки из магазина. Водка у них дармовая, а выпить негде.

Вот они двадцать минут позируют, два часа пьют. Ну и я с ними, чтоб не отрываться от народа…

Павшин достал конверт и протянул Каретникову.

– Зинаида Сергеевна велела прочитать и подписать.

Каретников читал медленно. Закончив, он уставился на Павшина.

– Ты с этим ко мне?!

Больше слов Каретников произносить не стал, а схватил Мишу за шиворот, подтащил к двери и, раскрыв ее ногой, вышвырнул Павшина, как щенка, на лестницу. Миша, ударившись о железную сетку шахты лифта, слышал, как Каретников захлопнул свою дверь и повернул ключ.

Павшин пешком спустился с девятого этажа, вышел во двор, сел на скамейку, и у него началась истерика…

– Гляди, искусствовед расстроился.

Миша протер глаза и увидел Васютку, с жалостным участием взирающего на него. Приятель Васютки мочился за скамейкой, на которой сидел Миша.

После того как получил облегчение и аккуратно застегнул брюки, он ответил:

– Видать, Каретников обидел. А ты не переживай, он парень крутой, но справедливый.

Поскольку Миша не отвечал, а лишь продолжал всхлипывать, приятели переглянулись, словно раздумывая, как помочь человеку. Лекарство от всех недугов, и физических и духовных, они знали одно – водка. Это лекарство никогда еще их не подводило. Приятель Васютки достал из кармана спецовки стакан, Васютка бутылку. Нацедив половину стакана, Васютка протянул ее Павшину:

– Выпей, полегчает.

Миша кинул на друзей ненавидящий взгляд голубых глаз, неожиданно для себя взял стакан и залпом влил в глотку.

Водку Павшин пил почти первый раз в жизни. Вино иногда потягивал, но не больше одного бокала за вечер.

А водки не пил никогда. Лет в двенадцать на рождении матери, когда гости разошлись, Мишу мучила жажда, он взял тонкий стакан с прозрачной жидкостью, что стоял на неприбранном столе, и, решив, что это вода или боржоми, выпил. Родители, отец тогда был жив, полчаса откачивали мальчика. После того случая Павшина при виде водки передергивало. Совершив сейчас столь неожиданный поступок, Миша покраснел лицом, немного закашлялся, но ужас детства не повторился.

– Закусить надо человеку, – сказал Васютка.

Его приятель снова отправил пятерню в брючный карман, поелозил там и извлек шоколадную конфету «Ласточка». Конфета от тепла организма сильно подтаяла, но Васютка сумел ее аккуратно развернуть и прямо с бумажки протянул Мише. Тот конфету слизал, да так ловко, что приятели снова переглянулись, а Васютка восторженно изрек: , – Искусствовед…

Миша, хоть и был не в себе, но, услышав одобрительную оценку своим профессиональным качествам в связи с «Ласточкой», не смог сдержать улыбку. Заметив, что парень перестал реветь и улыбается, Васютка обрадовался:

– Гляди, Петруха, помогло…

На что приятель ответил без всяких эмоций:

– А ты думал? Водка!..

– Тебе душевный разговор нужен, – сказал Васютка Павшину. – Мы бы с тобой с нашим удовольствием, но сейчас машина у магазина. Надо сгружать.

Дунька – баба строгая.

– Вась, давай его к Олегу в котельную запустим.

Пусть поговорят, – предложил Петруха.

– Не оставлять же человека на улице, – согласился Васютка и добавил:

– Ты, искусствовед, не сумлевайся. Олег – мужик образованный, не чета нам. Поэт. Стихи сочиняет. Он тебя поймет.

Павшин, согретый внутри непривычной дозой спиртного, не возражал. Свет из мрачного черного постепенно розовел в его глазах. Поэтому он, ничего не спрашивая, с улыбкой поплелся за Васюткой и Петрухой. Те подвели его к лесенке, ведущей в подвал. Васютка спустился первым и сильно три раза ударил каблуком башмака в дверь. Через минуту дверь приоткрылась, и из нее высунулся длинный субъект с бритой головой, в грязном фартуке из рогожи. Васютка что-то тихо сказал субъекту, ткнув пальцем в сторону Павшина, и, получив согласие" крикнул:

– Петруха, давай сюда искусствоведа.

Сдав Павшина и получив удовлетворение от завершенной миссии, приятели отправились разгружать водку и коньяк с прибывшей машины. Миша же оказался на топчане возле железного горнила, пышущего огнем и жаром. Олег, так звали хозяина котельной, подбросил в топку несколько лопат угля, после чего закрыл чугунную дверцу горнила и присел на табурет.

– Выкладывай свое горе. В силах – помогу, а нет, на нет и суда нет, – сказал он Павшину, закуривая папиросу. Пачки с «Беломором» валялись в разных углах котельной.

Мише сделалось уютно и тепло, и он сам не заметил, как рассказал долговязому парню, в какую историю влип. Рассказал и про больную мать, и про подростка-сестру, что осталась на его руках после смерти отца…

– Ты по шею в дерьме, – сообщил Олег, выслушав рассказ Павшина.

– Знаю… – согласился Миша.

– Знаешь, так чего сидишь? Министерство культуры – филиал КГБ. Там стукачам место, а нормальным людям там делать нечего. – Олег сплюнул окурок «Беломора» и ловким движением башмака ввинтил его в бетон пола.

– Оклад двести. А у меня две души на руках…

В музее больше сотни не дадут. Вот и сижу.

– Из-за тугриков, – презрительно подытожил Олег.

– Не только. Моя работа дает возможность за всем новым наблюдать. Отслеживать искусство, так сказать, в его развитии.

– Какое искусство?! – Олег как пружина разогнулся во весь свой рост и застыл над Павшиным.

– Наше. Референту все мастерские открыты…

Ходи – смотри. – Миша задрал голову, чтобы видеть лицо Олега, но увидел только острый кадык и презрительно сжатый рот.

– В твоем министерстве искусством и не пахнет.

Каретникова я по-человечески понимаю, он с тобой не сдержался. Но сам каков?! Я один раз к нему в мастерскую зашел, и баста. Меня туда больше на веревке не затащишь. Пишет ударников труда с алкашей. Рожи им румянит, лозунги вокруг вешает. Здоровый мужик, не стыдно?

– На хлеб зарабатывает, – неуверенно заступился Павшин.

– На хлеб, говоришь? Шел бы вагоны разгружать. Силы-то не занимать. Тебя вон как приложил.

Нет у вас там никакого искусства. Искусство у нас по подвалам. Сидят мужики, орденов и денег у коммуняк не просят и творят. Искусство в России под землей надо искать. О таких и писать надо…

– Ты о диссидентах? Так они рисовать не умеют.

Дилетанты… – пожал плечами Павшин.

– Запомни, искусствовед. Пройдет время, и по этим дилетантам о душе России судить будут. Они останутся, а все ваши Лактионовы и Иогансоны сгинут.

Олег схватил лопату и нервно подбросил угля в топку. Один угольный булыжник отскочил и чуть не задел Мишин башмак.

– Талантливый кич, может, и войдет в историю искусства, но художник без школы ничего путного сделать не может. – Павшин трезвел от остроты вопроса, – и голос его становился громким и уверенным.

– Не может?! – закричал Олег и забегал по котельной. – А Ван Гог? А Руссо? А Пиросмани? Знаешь, сколько сейчас стоят их работы на мировом рынке? Сотни тысяч! Какой же ты искусствовед после этого. Трусы вы и мразь! Если ты с ними, так чего плачешься в жилетку? Утри сопли и беги дальше со своим письмом. Твой Темлюков разобрался, что к чему.

Топите его, бейте. Он вам теперь как бельмо на глазу.

– Темлюков – другое дело. Он мастер. У него рука железная. Темлюков – художник. – Павшин тоже встал с топчана и, заложив руки за спину, зашагал по подвалу.

– Выходит, обрыдла ему железная рука, раз ею начальственные морды румянить пришлось. Стыдно за свою железную руку стало. Вот вы его и топчете…

Олег поджег очередную папиросу.

– Я не топчу, – тихо ответил Миша и остановился перед Олегом. – Мне от этого дела тошно, а как поступить – не знаю.

– Чего тут знать. Пошли свою начальницу и живи как человек. Вот у меня сменщика нет. Иди ко мне в смену. Сутки уголек покидаешь, два дня пиши свои эссе. И деньги будут, и совесть сохранишь.

– А сколько денег? – неуверенно спросил Павшин.

– Двести пятьдесят. Побольше, чем в твоей конюшне. Водка дармовая. Мужики из магазина принесут. И времени свободного полно…

– Я не пью, – заявил Миша и покраснел, вспомнив, с каким трудом спустился по ступенькам котельной. Но Олег не обратил внимания.

– Сам не пьешь, друзей угостишь, девушку…

У тебя девушка есть?

Павшин задумался. Девушка, с которой он проводил много времени, была. Звали ее Ксенией. Ксения заканчивала Институт культуры. Но с ней Павшин не спал. Они часами говорили на разные темы, с ней было легко и не скучно, но любовного томления Миша к Ксении не испытывал.

– Есть, мы дружим, и все…

– Тогда это не девушка, а приятель. О приятелях я тебя не спрашиваю. Они у каждого есть.

Олег вынул из кармана портмоне, извлек из него карточку и протянул Павшину:

– Кирка, зазноба моя. Видимся редко.

– Почему? – не понял Миша, разглядывая озорное конопатое лицо приятельницы Олега.

– Она в Ленинграде, я в Москве. Как три дня выпадает, я к ней. Потому в котельной.

– А я думал, ты в котельной стихи пишешь… Мужики доложили, что ты поэт, – сказал Павшин, возвращая снимок.

– Стихи – это мое… Мое несчастие. Стихами я злость к жизни выражаю.

– Печатать пробовал? – поинтересовался Павшин.

– Я в психушку не хочу… У меня для них стишки зловредные.

– Прочти, – попросил Павшин.

Олег подошел к стене, отложил два кирпича и извлек из тайника ученическую тетрадку. Полистал, вытянулся во весь свой долговязый рост и, остановив взгляд, громко объявил:

– «Номенклатуре».

Затем отодвинул тетрадь на расстояние вытянутой руки и монотонно, поставленным голосом начал:

Оставьте блуд, вранье и умиленье,

Рожденные в грехе, забывшие завет,

Вы за собой несете запах тленья,

Запомните, для вас прощенья нет!

Павшин еще не понял, а только почувствовал, что перед ним сейчас происходит что-то страшно крамольное и опасное. Он втянул голову в плечи и зажался, как перед ударом. Олег ничего не видел. Он был весь в своем стихе и в грязной котельной, в драной, черной от угольной пыли спецовке обличал режим:

Ханжи, в броне фальшивых идеалов,

В загоне для скота растите вы детей,

Надеетесь себе вы вырастить вассалов,

Но знайте, вырастите палачей.

Страх Миши уступил место любопытству. В кругу Павшина крамольные речи случались нередко. Но это были обычные разговоры интеллигентов, которые подсмеивались над системой, сносно с ней уживаясь. А Олег призывал к борьбе. Он обличал, пугал носителей власти;

Они придут, циничные и злые,

Сметая рухлядь ваших алтарей,

Как саранча, как полчища Батыя,

Без веры в Бога, черта и царей.

Голос истопника окреп и звенел, отражаясь низкими сводами котельной, он отбросил тетрадку и продолжал по памяти:

И с плеч покатят ваши головенки,

Обрызгав кровью сапоги сынов,

За проституток, джинсы и дубленки

Они со смехом продадут отцов.

Олег подошел вплотную к Павшину и последнее четверостишие выкрикнул, глядя искусствоведу в глаза, как будто он, Павшин, и был тем самым ненавистным представителем номенклатуры, обличенной и раздавленной подпольным поэтом:

И будете вы в панике звериной

Беззубой пастью слезно вопрошать,

Как дети стали бешеной скотиной,

Но будет поздно слезы проливать…

Закончив свое пламенное чтение, Олег без всякого перехода, обыденно взял совковую лопату и кинул в топку новую порцию угля. Затем подобрал с полу тетрадку и аккуратно убрал ее в тайник, заложив его кирпичом.

– А ты спрашиваешь, печатаюсь ли я? Меня напечатают, когда коммунизма уже не будет. И, скорее всего, меня тоже…

– Не боишься? – тихо спросил Павшин.

– Их? – в свою очередь спросил Олег. И, не дожидаясь реакции Миши, ответил сам:

– Эту мразь не боюсь. В психушках сейчас лучшие люди. Хотя на воле, чего говорить, куда лучше.

– Когда на работу выходить? – спросил Павшин.

– На какую работу? – не понял Олег.

– К тебе в сменщики, – улыбнулся Павшин.

– К восьми. Послезавтра. Да одежонку захвати подходящую. У меня на тебя спецовки нет. Выпишу, а дадут через месяц, когда сезон начнется…

– А сейчас что?

– Сейчас – пробная топка, но без работы не останешься. Будем уголь разгружать, котел чистить.

Миша полез в карман за записной книжкой, чтобы записать в нее время новой службы, и наткнулся на мятый конверт с письмом министерства.

– Вот это письмо. Хочешь, прочту?

– Зачем пачкаться? – фыркнул Олег и открыл печь. – Предай его огню.

Миша на минуту задумался, потом решительно подошел к огнепышущей дверце и, обжигаясь жаром, отправил пасквиль в гудящее пламя.

– Господи, как хорошо стало, – удивился новому чувству искусствовед и крепко пожал руку своего нового друга. – Как я рад, что тебя встретил.

– Хороших людей в нашей стране по подвалам искать надо, – ухмыльнулся Олег. Пошарил в карманах и протянул Павшину листок. – Почитай на досуге. Это про нас, про истопников…

Миша вышел на улицу. Серый пасмурный день показался ему солнечным. Увидев отходящий трамвай, он догнал его и на ходу вскочил на подножку. Трамвай шел мимо Нижней Масловки. Миша поднялся в мастерскую Темлюкова. Дверь оказалась заперта.

Павшин написал Константину Ивановичу записку и прикрепил на дверь. Затем уселся на ступеньку перед мастерской и прочитал стихотворение Олега, что тот сунул ему на прощание. На ученическом листке твердыми печатными буквами подпольный поэт вывел:

Я истопник и туши ваши грею,

Чтоб вы заснули в чистеньком тепле,

От сажи и от копоти зверея,

Поддерживаю я огонь в котле.

В подполье мне приходится стараться,

Кидая в топку черный уголек,

Вам черти по ночам с моим лицом не снятся,

Они придут и спросят свой оброк.

За то, что вам мила полусвобода,

За то, что стережете свой обман,

За то, что нету Бога у народа,

За то, что к миру перекрыли кран.

Павшин дочитал и вприпрыжку понесся вниз по лестнице, повторяя про себя: «Я истопник и туши ваши грею…»

5

Шура впервые проснулась не от криков матюхинских петухов, а от дребезжания московского трамвая.

Солнце вовсю лупило в потолочное окно, заливая мастерскую лучами непривычного верхнего света. Темлюков постель покинул. Шура обнаружила его в ванной, когда пошла умываться. Константин Иванович мочил под душем бумагу, натянутую на подрамник.

– Чего это ты бумагу купаешь? – удивилась девушка.

– Ватман мочу. Акварель с тебя решил написать, – ответил Темлюков, трогая влажную бумагу ладонью.

– Опять сидеть? Нет уж, дудки. Я первый день в Москве, и ты меня в город поведешь. Хочу на Кремль смотреть, по Красной площади протопать. А вечером хочу в театр. В Большой хочу. Я в Большом в жизни не была. А с меня еще нарисуешься, время будет.

Темлюков вздохнул и, поставив подрамник с бумагой на стеллаж, позвонил Соломону Берталю. Тот оформил несколько постановок в Большом театре и имел возможность помочь с билетами. В Большом давали Сусанина, а на сцене Дворца съездов гастролировал зарубежный балетный коллектив. Берталь посоветовал балет.

– Договорился. Вечером поведу тебя на балет аж в самый Кремль, поэтому днем мы туда не пойдем.

А Москву я тебе покажу. Мою Москву, которую, люблю и знаю.

– А в чем же мне в театр идти? У меня ни платья, ни туфель таких нет. Позориться неохота, – пожаловалась Шура.

– Пока гулять будем, все и купим, – ответил Темлюков и полез в свой рюкзак, где в банковских упаковках валялись тысячные пачки клыковского гонорара. Девушка побежала доумываться, и через полчаса они, миновав гостиницу «Советскую» и перейдя мост у Белорусского вокзала, очутились на улице Горького. Шура крепко держала Темлюкова под руку и, стараясь ступать красиво, разглядывала все вокруг. Более всего ее притягивали витрины, что тянулись бесконечными стеклами вдоль тротуара. Но, зайдя внутрь, она терялась и не знала, что выбрать.

Платьев висело много, но когда продавщица снимала их с вешалки и протягивала Шуре, та примерять их отказывалась. На советский ширпотреб она насмотрелась в Воскресенском.

– Кость, помоги выбрать, – попросила девушка.

Темлюков терпеть не мог магазины, и разборчивость Шуры его начала раздражать.

– Знаешь, я тут тебе не советчик. За дамской модой не слежу.

Потом, что-то сообразив, взял Шуру за руку и быстро вытащил из магазина:

– Сейчас нам помогут.

В Доме моделей возле Пушкинской площади работала знакомая Темлюкова Вера Седлецкая. Прекрасный художник-модельер с большим вкусом. Вера оказалась на месте. Оглядев Шуру с ног до головы, как цыган оглядывает лошадь, Вера пригласила их на второй этаж.

– Деньги-то у тебя есть? – спросила она Темлюкова.

– Сегодня я богат, как персидский шах, – ответил Константин Иванович.

Подмигнув Темлюкову, Вера куда-то скрылась и минут через десять вернулась с кипой разноцветных платьев.

– Раздевайся, – приказала она Шуре.

– Прямо здесь? – не поняла девушка.

– Прямо здесь. Да побыстрее. Я спешу. – Вера вынула из кипы легкое, бежевого шелка индийское платье, приложила к Шуре:

– Ничего. Примеряй.

– Ой, а как? – смутилась Шура, вертя платье в Руках и не соображая его конструкции.

– Ты что, ее прямо из леса приволок? – спросила Вера.

– Почти, – ответил Темлюков.

Вера выхватила платье из рук Шуры и, протянув через голову, моментально надела.

– Из леса, говоришь, – повторила Вера, разглядывая наряд. – Колдунью нашел? Уж не вторая ли это Марина Влади… Сойдет, как думаешь?

Темлюков поглядел на Шуру и замер. Вместо красивой, но по-деревенски простенькой молодицы перед ним стояла красавица с полотен Гейнсборо. В Шуре появилось нечто английское, словно от породистой лошади. Такой он себе Шуру не представлял.

– Хороша скотинка, – усмехнулась Вера. – Вкус у тебя, Темлюков, есть.

– Ты сама колдунья, – ответил Темлюков Вере. – Платье берем. Только научи ее это платье надевать.

А то придется тебе жить с нами.

– Обучится. Чему-чему, а тряпки носить любая баба обучится. А жить мне с вами проку нет. Я тебя один раз попробовала. Мужик ты ничего, но нам, двум медведям, в берлоге тесно. Ты свои фрески, я – тряпки. Пусть колдунья тебя терпит…

– Спасибо тебе. Вера, – понимая, что модельер спешит, стал прощаться Темлюков. – Заходи к нам.

– Чего спасибо? Твою кобылку подковать надо.

Пошли за мной.

Темлюков с Шурой, едва поспевая, спустились за Верой на первый этаж. Вера снова исчезла и появилась на сей раз не одна, а с полной пожилой брюнеткой. Та, быстро оглядев Шуру, опять вышла и вернулась с тремя коробками. Шура примерила три пары туфель, и каждая пара ей оказалась точно по ноге.

– Откуда вы мой размер знаете? – удивленно спросила она брюнетку.

– Я твою лапу деревенскую за версту вижу. Какие берешь?

– Эти, – ответила за Шуру Вера, указав на темно-коричневый лак. – Итальянские?

– Они самые, – ответила брюнетка. – Пятьдесят пять.

Темлюков отдал деньги и, взяв Шуру под руку, попрощавшись, вышел. Они брели по Пушкинскому бульвару, и Константин Иванович не мог отвести от Шуры глаз. Даже походка у девушки изменилась.

«Хороша пара, – подумал Темлюков. – Леди с полотен Гейнсборо и шпана в ковбойке. Придется и себя в костюм одевать, а вообще, так даже интереснее».

– Чего пялишься? Влюбился, что ли? – спросила Шура. – Давай где-нибудь пожрем. Жрать охота.

Есть тут забегаловка какая-нибудь?

Темлюков выпучил глаза: так не вязалось заявление Шуры с ее обликом. Он ухмыльнулся.

– Ему смешно, а у меня живот с голодухи сводит. Сперва накорми, а потом пялься, – обозлилась Шура.

– В таком наряде в забегаловку не ходят. Придется тебя в ресторан вести, – с трудом справляясь с приступом смеха, ответил Константин Иванович.

Они вернулись на Горького и, спустившись вниз, оказались возле ресторана «Центральный». Швейцар поклонился Шуре и, с недоверием оглядев Темлюкова, пропустил их в холл. Молодой чернявый официант указал на маленький столик у окна и, оставив им книжицу меню, отошел. Темлюков подал меню Шуре, затем спохватился и взял себе.

– Давай блины с икрой есть, – предложил он.

– Блины на поминках едят, – удивилась Шура, – а икры я отродясь не пробовала. Нет, пробовала, но только щучьей.,.

Девушка в белом фартуке возила между столиками тележку с цветами, возле Темлюкова остановилась:

– Купите букет вашей красавице.

Темлюков вынул из ведерка букет из пяти коралловых роз.

– Сколько?

– Всего десять рублей… – ответила цветочница.

– Сколько, сколько? – переспросила Шура.

– Червонец, – пояснил Темлюков, доставая деньги.

– Что? Десятку за пять цветочков?! Да она спятила. Засунь ей эти розы в жопу… – Шура от негодования вскочила с места.

– Такая красивая барышня, а так лаются, – испуганно пробурчала цветочница и, схватив деньги, быстро укатила свою тележку.

– Да знаешь, сколько мне за червонец надо стены раствором закидать?! – не унималась Шура.

– Успокойся. Сегодня мы с тобой гуляем. Это твой первый день в Москве. Пусть он тебе запомнится и этими розами.

– Спасибо, Костя. Мне никогда никто роз не дарил. Да больно дорого просят. Вот я и не сдержалась.

Дура деревенская. – Шура взяла букет. – Мне цветы к лицу?

– Тебе все к лицу. Ты у меня сегодня самая красивая девушка в Москве. Я тебя люблю.

– И я тебя люблю. Сегодня самый счастливый день в моей жизни.

Вечером на балете в кресле Дворца съездов Темлюков заснул. Бинокль из его рук вывалился и по уступам партера поскакал вниз. Шуре тоже хотелось спать, но она глядела на сцену, где в полумраке белые нимфы принимали всевозможные позы, и думала о платье, что выбрала для нее модельер Вера. Почему она напялила на нее эту жухлую тряпицу? В кипе, что Вера принесла для примерки, было очень красивое платье с блестками. Оно так и било в глаза золотыми и серебряными искрами. Шура, конечно, выбрала бы его. А они радуются на эту линялую дрянь. Видно, непросто будет ей с москвичами.

Нимфы вышли на поклон, в зале дали свет. Громкие овации разбудили Темлюкова. Он для порядка тоже немного похлопал, после чего они с Шурой пристроились в поток зрителей, тянущихся к выходу.

Возвращались на метро.

– Во красотища, – сказала Шура Темлюкову, проходя мимо бронзовых фигур Площади революции.

– Помпезное убожество и безвкусица, – ответил Темлюков, угрюмо оглядывая бронзового матроса с гранатой.

– Ой, тебе не нравится?

– А что здесь может нравиться? – насупился Темлюков.

– Ну и набалованные вы, москвичи! У них и автобусы, и троллейбусы, и метро, словно дворец, а им все не так. Вот из Матюхино в Воскресенское не то что троллейбуса или метро, телеги не дождешься. Все пехом.

– У вас такая благодать, что грех в транспорт лезть. Ходи, дыши да любуйся, – ответил Темлюков, подводя Шуру к эскалатору.

– Боюсь. Ой, боюсь, не войду, – забеспокоилась Шура, упираясь возле самодвижущейся лестницы.

Темлюков улыбнулся, взял Шуру на руки и, как ребенка, занес на эскалатор.

– Ты чего? Люди же смотрят, – смутилась Шура.

– Пусть смотрят, – ответил Темлюков, ставя девушку на ступени. – Держись за меня.

Шура уцепилась за рукав Константина Ивановича и замерла. В конце лестницы Темлюков снова поднял Шуру и вынес в холл станции. Выйдя на Ленинградский проспект, Темлюков огляделся. Все киоски давно закрылись. Сигарет оставалось несколько штук, но теперь уже не купишь. Еды в мастерской – только пирожки Нади Клыковой. В продовольственный магазин они так и не зашли. Весь день было не до того, а сейчас все закрыто.

– Придется чай с пирожками пить, – грустно заметил Темлюков, мечтавший о куске хорошего мяса.

– А я бы выпила. Надо первый день отметить. Но у вас все закрыто, – пожалела Шура.

– Водки сейчас добудем, – ответил Темлюков и направился к стоянке такси.

– Зачем на такси деньги тратить? Мы же почти дома! – воскликнула Шура. Она помнила, что до метро Динамо они шли минут пять. Темлюков не ответил. Подойдя к машине, он о чем-то поговорил с водителем. Тот вышел, опасливо огляделся по сторонам, после чего открыл багажник и быстро сунул в руку Темлюкову бутылку «Столичной».

– Ты о чем с ним говорил? – полюбопытствовала Шура.

– Водки взял.

Темлюков показал Шуре торчащую из кармана бутылку…

– С вами, москвичами, не соскучишься, – засмеялась Шура.

Отмыкая ключом дверь мастерской, Темлюков, заметил приколотую кнопкой бумажку. Развернув, прочел: «Константин Иванович, позвоните мне в любое время». Дальше шли цифры телефона и подпись:

«Михаил Павшин». Темлюков, размышляя, что бы могла значить эта просьба, решил зажечь свет, но передумал. Сегодня гостей он не хотел, поэтому вместо света зажег свечку.

– Электричества нет? – удивилась Шура.

– Электричество есть. Давай вдвоем посидим.

А на свет сбегутся.

– Художники твои?

Шура села в кресло и скинула туфли: новая обувь за день утомила, да ей и не приходилось раньше так долго ходить на каблуках. Темлюков смотрел на Шуру при свете свечи и вспомнил их первый вечер в клыковском клубе.

– Надень мой языческий костюм. Помнишь, как ты его в первый раз примеряла?

Шура помнила. Ей вовсе не хотелось снова раздеваться-одеваться, но она сдержалась и, сняв новое бежевое платье и уверенно открыв темлюковский сундук, отыскала языческий сарафан.

– Может, и волосы так же распустить?

– Умница. Все понимаешь, – одобрил Константин Иванович.

О своей фреске Темлюков с того самого момента, когда ее закончил, ни с кем не заговаривал. На вопросы пожимал плечами:

– Надо смотреть. Как можно рассказать живопись?

Но фреска жила в нем. Он помнил о ней каждую минуту. Даже когда думал о другом, где-то в подсознании стучали маленькие звонкие и радостные молоточки. Они отбивали: «Сделал, сделал, сделал». И от этих ударов Темлюкову становилось хорошо и спокойно. Он может заниматься чем угодно, а там на стене ведут свой танец его богини. Он умрет, а они будут так же кружить свой бесконечный хоровод, и отблески невидимого костра так же будут озарять их лица и тела. И одна из этих богинь теперь с ним. Живая, немного испуганная огромным городом, но сказочно красивая.

Темлюков чувствовал, что с каждым часом все больше влюбляется в Шуру. Ему нравится смотреть на нее. Сегодня день потерян, но завтра он начнет серию картин. Он будет писать ее обнаженной и одетой в разные ткани. Он будет писать ее в полный рост и портреты. Руки чешутся работать. Ему еще никогда так не было жалко потраченной минуты. "Господи!

Почему в сутках только двадцать четыре часа? Господи, почему половина из них без солнца?!"

Шура, как и тогда в клубе, расстелила на столе свою косынку, поставила тарелку с пирожками и, поняв, что Темлюков думает о чем-то своем, сама откупорила бутылку и разлила по стаканам.

– Полетал сокол мой под небесами, теперь лети ко мне.

Темлюков подошел к Шуре, взял из ее рук стакан, выпил, глядя девушке в глаза, вытер рукавом губы, обнял, крепко и долго поцеловал.

– Мой милый, кажется, приплыл. Пошли в твою опочивальню. Помнишь ночь в Матюхино? Сейчас тебе будет еще лучше. Я сегодня на любовь добрая, – сказала Шура и повела Темлюкова за собой. Он хотел обнять ее, но Шура не далась. – Не спеши, я сама. Неси сюда свечку.

Темлюков пошел за свечой, а когда вернулся, увидел обнаженную Шуру. Темлюков поставил свечку на пол у ног девушки и принялся целовать ее колени, бедра. Шура взяла Темлюкова за плечи, сняла с чего рубашку, погладила грудь и, расстегнув ремень, опустилась на колени.

Темлюков имел женщин предостаточно. Жизнь художника и моделей происходит гораздо свободнее, чем принято у добропорядочных обывателей, но так хорошо, как с Шурой, ему не было. Может, было, но Темлюков этого не помнил. Откуда эта деревенская девчонка знала столько слов в непростой азбуке физической любви? Большой практики у нее быть не могло. В деревне каждая встреча мужчины и женщины фиксируется. В Воскресенском Шуру уважали, а гулящих девок на селе презирают. Выходит, по женскому чутью, заложенному самой природой.

Темлюков ничего не видел и не слышал. Он брал женщину и не мог насытиться. Казалось, что и сил больше нет. Он откатывал к стене, видел медную гриву, зовущий алый рот и всю ее такую бесстыдную и манящую, и желание приходило снова.

– Ну и кобелина же ты, – сказала Шура и, пошатываясь, направилась в душ. – Вроде старый, плюгавый, откуда берется? Или вы все художники такие кобели?

Темлюков не ответил. У него не было сил. Он улыбнулся и заснул. Шура приняла душ, выйдя из ванной, взглянула на спящего Темлюкова, покачала головой и открыла окно. Ветер гнал по Нижней Масловке опавшие листья. В Москве начиналась осень.

6

Зойка Совкова не любила художников. Раньше Зойка вообще никого не любила, а теперь… Но это была ее тайна, и никому дела до того нет. Художников Совкова не любила люто: спят сколько хотят, ничего путного не делают. Создание картин путным делом Зойка не считала, твердо веря, что малевать можно и в свободное от работы время. И еще Зойку бесило, что художникам за малевание платили. Возможно, и не слишком много, но, с точки зрения Зойки, живописцы загребали огромные деньжищи. Совкова служила в ЖЭКе и получала сто пятнадцать рублей в месяц, а художникам за мазню могли отвалить полторы-две тысячи. Таких денег она и в руках не держала. Скопила путем режима экономии семьсот рублей и хранила их на срочном вкладе в сберкассе.

Служба у Зойки была ответственная. Совкова готовила мероприятия, связанные с рождением вождя мирового пролетариата, следила, чтобы в кружках не падала посещаемость, вела списки неблагополучных семей, пенсионеров, инвалидов. В особой папке держала фамилии тунеядцев и художников. Тунеядцы находились под надзором милиции. Художники – под надзором КГБ. Зойка стучала и туда и туда. Делала она это добровольно, но, с другой стороны, сама ее должность подразумевала стукачество. В милиции Совкова появлялась часто и была там человеком своим. Раз в месяц в милицию являлся сотрудник КГБ, и Зойка докладывала ему свои наблюдения над художнической братией. Зойка жила в полуподвальной квартире, часто сидела на лавочке и слушала сплетни.

Особенно Совкову интересовал Константин Темлюков. Его фамилию сотрудник КГБ выделил именно в тот самый день… До того дня Зойка была просто стукачкой, а после – совсем другое дело. Тогда сотрудник пристально посмотрел ей в глаза и назвал фамилию, причем не в списке вместе с другими, а отдельно. Зойка осознала, что ей поручено большое государственное задание.

За Темлюковым следить Зойке было гораздо легче, потому что он жил в своей мастерской. Художников, живущих в мастерских, насчитывалось немного.

По закону о творческих мастерских, жить там не полагалось. Мастерские относились к нежилому фонду.

Раз фонд не жилой, то и жить там нельзя. Но художники жили. Чаще всего это были ушедшие из семей не очень молодые мужчины. В мастерских они устраивали гнездо с новыми молодыми пассиями. Нередко такое сожительство приводило к новому браку, часто ни к чему не приводило, и, разочаровавшись в новом предмете, мэтр возвращался в семью. В милиции знали о нарушителях, но глядели на это сквозь пальцы.

Милиционеры, в отличие от Зойки, художникам симпатизировали, наведывались к ним, угощались вином и с удовольствием беседовали. Милиционеры художникам симпатизировали, а КГБ – нет.

Не стал исключением и сотрудник, с которым встречалась Совкова. Имени и фамилии его Зойка до сих пор не знала. Когда тот являлся в милицию, ему освобождался отдельный кабинет. С первой встречи с гэбистом Зойка ощутила невероятное волнение. Надо отметить, что, с точки зрения социалистической нравственности, Зойка являла пример исключительный. К своим тридцати восьми годам Зойка пришла девицей. Большого труда сохраниться в невинности Зойке прикладывать не пришлось. Плоская, сутулая молодка особого желания у мужского пола не вызывала. По пьяному делу в ЖЭКе или даже в милиции мог найтись любитель, но без серьезных намерений претендента отдавать свои женские прелести Совкова считала недопустимым.

В двадцать лет Зойка влюбилась в артиста Стриженова. Олег Стриженов знаком с Зойкой не был и потому ответить взаимностью не мог. Зойка бегала на все фильмы, где играл возлюбленный, скупала все открытки с его портретами и вырезала встречавшиеся в журналах кадры из его фильмов. Даже одно время не пожалела денег и выписала «Советский экран». По понятным причинам любовь Зойки осталась платоническим чувством и урону ее девственности не нанесла.

Гэбист принимал Совкову по последним четвергам каждого месяца. На свое второе свидание с представителем спецслужбы Совкова шла, блаженно улыбаясь. Еще за неделю она продумала свой гардероб, купила нейлоновую кофточку, которая своей прозрачностью просвечивала нулевой бюстгальтер, показывая, что место, отмеченное природой для женской груди, у Зойки имеется. Она даже, впервые в жизни, подчернила ресницы и чуть нарумянила щеки. Нужды в этом не возникало, поскольку в кабинете она рдела, как утренняя заря. Томление к гэбисту пришло не случайно: по некоторым признакам Совкова сразу ощутила с ним родство душ. Эти признаки непосвященный никогда бы не приметил: когда у Зойки вырывался уничижительный эпитет к живописцам, сотрудник понимающе ухмылялся. Иногда улыбался только глазами, иногда удовлетворенно покашливал…

Во время свидания на внешние признаки Зойки сотрудник внимания не обратил. Он просто на Зойку ни разу не взглянул. Ее ресницы, румянец и прозрачность нейлона отмечены им не были. Прошло два месяца. Зойка изменилась. Несколько распрямилась сутулая фигурка, в тусклых злых глазках наметились томные отблески. Зойка влезла на каблуки и выросла почти до нормального роста.

В тот день Совкова доносила о посещении мастерской Темлюкова иностранным посетителем. Беседа подходила к концу. Гэбист никогда не здоровался и не прощался, а только кивал. Кивок означал, что пора докладывать, он же означал, что аудиенция завершена. Перед финальным кивком гэбист поднял на Зойку свои водянистые, бесцветные глаза и, видимо, заметил в своей стукачке такое обожание и смущение, что вместо кивка вышел из-за стола, запер дверь кабинета и подошел к Зойке сзади. Взяв своего осведомителя под мышки, он поставил ее коленками на стул, затем задрал юбку, после чего Зойка ощутила жгучую боль между ног. Маленькая стукачка напрягла всю силу воли, чтобы не крикнуть. Она стиснула зубы и издавала только невнятное шипение. Закончив любовный акт, сотрудник уселся за свой стол и, посапывая, углубился в бумаги. Зойка еще некоторое время провела в той позе, в которой была оставлена, затем осторожно сползла со стула, оправила свое белье и страстно взглянула в сторону своего предмета. Головы гэбист так и не поднял. Зойка на цыпочках подошла к нему, чмокнула в коротко стриженную прическу и пошла к двери. Так же на цыпочках, стараясь не шуметь, повернула ключ и покинула кабинет.

С того дня прошло больше года. Каждый последний четверг месяца Совкова посещала кабинет и давала информацию. Но больше интимных отношений с сотрудником из органов она не имела. Он слушал ее как ни в чем не бывало и кивком отпускал восвояси.

Сегодня – последний четверг месяца, и Совкова к двенадцати дня отправилась в милицию. Кроме румян, она добавила в свой макияж голубые тени. Тайна, возникшая с того дня, наполняла жизнь Совковой новым сладостным смыслом. Не признаваясь даже себе, она каждый раз надеялась, что ее предмет, кроме сухого допроса, вновь проявит мужское внимание.

Ровно в полдень Зойка вошла в кабинет. Он сидел за столом и что-то писал. Зойка уселась на стул и, пожирая глазами короткую стрижку, тихо ждала. Гэбист кивнул, и Совкова начала доклад:

– В мастерской Темлюкова появилась женщина.

Женщину художник привез из-под Воронежа, где халтурил своей мазней. Женщина молодая, деревенская и бойкая. Живет в мастерской и наверняка не имеет московской прописки. Поэтому всегда можно привести в отделение и припугнуть…

Гэбист улыбнулся одними глазами. Зойка поняла, что ее поощряют, и продолжала:

– Иностранцев у него после приезда не заметила, Ходят соседи-художники. Вчера водил девку в город, Приодел. Вернулись поздно. Света не жгли. Чем занимались, неизвестно.

Гэбист знал гораздо больше Зойки. Телефон Темлюкова прослушивался не только во время разговоров, но и передавал все звуки, происходящие в мастерской. Поэтому он знал и про Дворец съездов, и то, что происходило в мастерской, когда Темлюков с Шурой вернулись. Современная аппаратура легко фиксировала любые шумы. Вспоминая любовные вздохи, скрип дивана и обрывки слов, произносимые любовниками, гэбист уставился на Зойку. Совкова покраснела и приподнялась, как птичка перед змеиным взглядом.

– Запри кабинет, – шепотом приказал гэбист.

Зойка молча исполнила приказ, затем повернулась и застыла возле двери, не поднимая головы и глядя в пол.

– Раздевайся, – еле слышно скомандовал гэбист и встал из-за стола.

Зойка дрожащими руками принялась стягивать платье через голову, но запуталась и застряла. Гэбист подошел к ней и, схватив на руки, запутавшуюся в своем наряде положил на стол, содрал трусы и деловито принялся за дело. Зойка пыталась что-то ему сказать нежное и страстное, но мешало платье, в котором билась ее голова.

– Молчи, – рявкнул гэбист, и она затихла.

Закончив, он застегнул брюки и, тяжело дыша, вернулся к делу.

– По нашим данным, немецкий писатель собирается в Москву. Возможен контакт с художником. Тогда, Зоя Николаевна, вы должны быть особенно внимательны. Вот вам номер телефона… Заметите что-нибудь подозрительное, звоните, не дожидаясь плановой встречи.

Зойка наконец справилась со своим костюмом, надела трусы и бережно взяла листок с телефоном.

Она шла в свой ЖЭК, напевая по дороге шлягер Пугачевой «Арлекино». В их отношениях произошло новое и большое изменение. Теперь она имела номер его телефона. Правда, имени и фамилии на листочке не значилось, но какое это имело значение. В красном уголке ее ждали пенсионеры и общественники. На носу Ноябрьские праздники, а списки ветеранов и подарки для них еще не приготовлены. Работы невпроворот. Совкова кивнула общественникам и уселась за грамоты. Лучше почерка, чем у Зойки Совковой, в ЖЭКе не найти, и заменить ее при заполнении грамот никто не может. Она писала и улыбалась. Большая тайна, смешавшая государственную безопасность с личным счастьем, распирала грудь и делала жизнь Зои Совковой таинственной и значительной.

7

Соломон Яковлевич Бренталь в стеганом плюшевом халате сидел за письменным столом карельской березы и считал доллары. Ему вчера удалось продать пейзаж Константина Коровина за полторы тысячи.

Зеленые заокеанские купюры крамольно шуршали в Руках известного театрального художника. От иноземной валюты Бренталь испытывал беспокойство.

Оно происходило вовсе не от скабрезности или жадности Соломона Яковлевича. Доллары в стране Советов были строго-настрого запрещены, и, попадись художник за этим занятием, не миновать ему беды. От этого и проистекало волнение. Бренталь никогда бы не связался с опасным делом и не взял бы в руки запретные бумажки, заставила нужда. Соломон Яковлевич собирался покинуть отечество, переехав на историческую родину в государство Израиль. Этому решению предшествовали долгие и мучительные раздумья. Здесь, в России, у Бренталя оставалось множество друзей и знакомых. Общительный и светский дом, которым жил Соломон Яковлевич с супругой Розой Семеновной, притягивал людей. Не было дня, чтобы они обедали вдвоем. Бренталь преподавал, поэтому почти каждый день у него толпились студенты. Много лет оформляя спектакли в Большом, художник познакомился с оперной и балетной элитой. Певцы, танцоры, балерины – кого только не увидишь в кооперативной башне союза художников на Ленинградском шоссе.

Трехкомнатная квартира мастера больше походила на музей или картинную галерею. Гордость коллекции – большое законченное полотно Крамского с изображением гадающей при свечах молодой крестьянки открывало экспозицию прямо в просторном холле.

А дальше в гостиной и Бакст, и Лансере, и уже вошедший в моду Фальк. Всех не перечесть.

Собирать картины начал еще отец Бренталя, академик архитектуры Яков Иванович. Сын картин не покупал, но коллекция за его жизнь пополнилась.

Кое-что дарили сами художники, кое-что выменивал на бронзовые и фарфоровые фигурки, также оставшиеся от отца. Иногда получал картины в обмен на свои.

Имя Бренталя у частных собирателей набирало силу.

Картины и мебель Соломону Яковлевичу было жаль, но вывезти их за рубеж не дадут, поэтому он начал понемногу продавать. На первое время в Израиле понадобятся деньги. Ему обещали государственную помощь, но Соломон Яковлевич имел гордый характер и помощи стеснялся. Коллекцию жаль, но гораздо больше жаль расставаться с людьми. Почему художник принял такое трудное решение? Чтобы жить сытнее и лучше? Он и здесь жил прекрасно. Антисемитизм? Но Соломон Яковлевич его на себе не испытывал. Причина была совсем в другом. В Израиле ему предложили возглавить художественную академию.

Театральных художников такого класса там не нашли. Бренталю дали понять, что кроме него правительство Израиля не видит фигуры, которой можно доверить молодую поросль. И его, Бренталя, долг взять эту ношу.

Соломон Яковлевич аккуратно сложил стодолларовые банкноты и, подойдя к книжной полке, оглядел корешки и, улыбнувшись, вынул томик Золя с романом «Деньги». «Здесь не забудешь», – подумал он, убирая купюры в книгу. Соломон Яковлевич память имел рассеянную и делал все предосторожности, чтобы потом не пришлось перетряхивать всю библиотеку. О решении покинуть страну он ни с кем пока не делился. Слишком большой шум мог подняться в городе. Курс в институте, должность в Большом театре, множество общественных деяний и еще в придачу на него навесили председательство в кооперативном содружестве дома. Как ни отнекивался художник, вдеваться некуда. Общество проголосовало единогласно. Неприятности, связанные с оглаской своего намерения, Бренталь предвидел, но они тревожили его гораздо меньше, чем соображения, связанные с финансовыми проблемами. Бренталь никогда раньше не нарушал закон. Ему и в голову не приходило заняться спекуляцией антиквариата или еще чем подобным. Если он что и покупал или продавал, то делал это открыто, как любой законопослушный гражданин. Теперь ему предстояло превратиться в подпольного дельца. Мало того, что надо все продать не за советские деньги, а за валюту, надо еще эту валюту переправить туда. Простая истина, что он продает свои вещи и переправляет свои деньги, не утешала. По законам страны это превращалось в чудовищное преступление. Страх, смешанный с отвращением к любым махинациям, портил последние недели жизни на Родине известного театрального художника.

Надо было этот страх и отвращение преодолеть и решить проблему. Бренталю предстояло найти человека, который здесь деньги возьмет, а там отдаст. Роза Семеновна помочь не могла. Супруга еще меньше, чем он, была способна что-нибудь придумать.

Несмотря на свои сорок девять лет. Роза оставалась той девочкой с искусствоведческого курса, с которой он познакомился тридцать лет назад. Она на глаз могла вычислить возраст мазка на картине, но отличить вареную колбасу от копченой до сих пор затруднялась.

Соломон Яковлевич прошелся по квартире. Он оглядывал золоченые рамы, кресла и диванчики из карельской березы с бронзовыми золочеными накладками и мучительно думал, к кому обратиться.

Коровина у него купил баритон Васалов. Доллары тому сунул австралийский дядюшка, когда туристом посетил Москву. Васалов с удовольствием от американской валюты избавился, поскольку сам боялся держать доллары дома. Конечно, можно было их использовать во время заграничных гастролей, но проходить через таможенный контроль было слишком опасно.

– Что я за еврей?! – злился Соломон Яковлевич на свою неумелость в меркантильных вопросах. Перебирая всех известных ему людей, он не мог найти кандидатуры, чтобы обратиться за помощью. Одни были так же неумелы, как он, другим не хотелось довериться.

С этими невеселыми размышлениями профессор Бренталь переоделся в брюки и широкую льняную рубашку. Собрание правления кооператива началось полчаса назад, и Соломон Яковлевич как председатель обязан на собрании присутствовать. Будучи человеком обязательным, он никогда не опаздывал. Сегодня впервые он позволил себе такое. Несчастные доллары, да и вообще все, связанное с переездом, вносило в быт Бренталя нервозность.

Председатель правления вошел в зал и, кивнув собравшимся, уселся в свое председательское кресло, мучительно пытаясь припомнить повод, послуживший собранию. А повод назрел давно.

После открытия большого гастронома с винным отделом по соседству жильцы стали страдать от неприятного запаха в подъезде. Открыв винный отдел, городские власти не задумались о том, что рядом нет туалета. Любителям спиртного деваться некуда, и они приохотились посещать подъезд кооперативного дома. Художники – народ терпеливый и не лишенный чувства юмора, но и их терпению пришел конец.

Чтобы оградить себя от напасти, было решено завести в подъезде должность консьержа и собрать на его содержание по пятнадцати рублей с квартиры. Кодовых замков и домофонов в те времена в Москве еще не знали. Известный театральный художник и председатель ЖСК поставил вопрос на голосование. Жильцы нижних квартир потянули руки. Живущие на верхних этажах не спешили. До них запах почти не доходил: алкаши предпочитали облегчать себя внизу.

Бренталь стыдил несознательных. Понемногу руки поднимались. Решение высокого собрания состоялось. С конца недели в подъезде займет свое место страж, и алкашам придется идти в парадное соседнего дома…

Теперь последний вопрос… Бренталь горестно вздохнул. Этот вопрос тоже был связан с принятием горячительных напитков, но, в отличие от первого, не имел решения. Состоял вопрос в том, что в доме отвратительно осуществлялась сантехническая служба.

Сантехник в ЖСК был, но не работал. Не работал по причине постоянного и неумеренного пьянства. Простой совет: заменить одного сантехника на другого становился неактуальным, поскольку сантехников меняли каждый месяц, а проблема оставалась.

Тема повестки дня в лице мастера-сантехника Мятишкина при разговоре присутствовала. Мятишкиы тихо сидел, уставившись в угол, и иногда почесывал пятерней небритую щеку. На вопрос председателя ЖСК, почему Мятишкин себя так ведет, сантехник отвечал: «Виноват», – но чувства вины в его мутном взгляде не прослеживалось. Соломон Яковлевич Бренталь и сам понимал, что задает риторические вопросы. Ему было гораздо проще нарисовать новые декорации к балету «Жизель», чем научить Мятишкина работать. Но Бренталь продолжал вопрошать, а Мятишкин – отвечать «виноват».

Однако мысли Соломона Яковлевича витали далеко. Глядя на покраснелое лицо с белесыми бровями своего сантехника, председатель продолжал размышлять о долларах. Необходимо найти надежного человека. Любого не попросишь… Надежные друзья у Бренталя водились, но одной надежности мало. Надежный человек обязан иметь иностранного друга, в свою очередь тоже достаточно надежного. Гэбисты называли общение советских людей с иностранными гражданами контактами. За такими контактами велось пристальное наблюдение. Соломон Яковлевич знал нескольких работников Большого. Те с иностранцами встречались запросто, чем вызывали подозрение самого Бренталя. Скорее всего, эти товарищи либо служили на Лубянке, либо туда стучали. Их кандидатуры Бренталь сразу отставил.

Сантехник Мятишкин икнул и на вопрос заместительницы председателя Елены Станиславовны Корж ответил тихим мычанием. Это мычание метнуло мысли Соломона Яковлевича к стаду коров, затем к деревне, и совершенно неожиданно для себя он вспомнил деревенскую девушку, которую привез в Москву в качестве возлюбленной живописец Темлюков.

Темлюков, как спасительная соломинка, вытеснил мысли о деревне, коровах и пастушке. Живописец дружен с великим немецким писателем. Вот кто поможет ему, Бренталю.

Соломон Яковлевич не состоял с Темлюковым в близкой дружбе. Они были добрыми знакомыми. Оба художника друг Другу симпатизировали, оба знали цену каждого и оба имели корни в Южной России.

В том, что Константин Иванович не стукач, Бренталь был абсолютно уверен. Еще труднее заподозрить великого писателя.

– Мятишкин, даю тебе еще две недели испытательного срока, – примирительно заявил Соломон Яковлевич и поспешил собрание закруглить.

Поднявшись на лифте на двадцать второй этаж, а председатель жил на самом верху, он позвонил Темлюкову. Бренталь решил предварить просьбу о долларах дружеским приглашением на ужин. Темлюков Поблагодарил за билеты во Дворец съездов, признался, что во время спектакля крепко спал, но приглашение на ужин принял с видимым удовольствием..

Лишь попросил принять его попозже, чтобы не терять световой день для работы, и обещал приехать не один.

Узнав у мужа о визите Темлюкова с Шурой, супруга Соломона Яковлевича фыркнула и заявила, что присутствовать при этом не намерена.

– Почему? – удивился Бренталь. – Темлюков давно в разводе, мужчина свободный, а девицу представляет друзьям, стало быть, имеет на нее серьезные виды…

– Когда эта доярка сделается гражданкой Темлюковой, тогда поглядим…

Соломон Яковлевич пытался втолковать Розе Семеновне, что визит этот очень важен именно для них.

Но Роза Семеновна осталась непреклонна.

– Я на этот вечер с Григорием пойду в театр, – сообщила она мужу.

На что Соломон Яковлевич саркастически улыбнулся. Многолетний друг семьи Григорий Васильевич Тягин, спортсмен, охотник и душа любой компании, считался архитектором. Но сразу после института попал в чиновники и у пульмана не стоял. К его многолетней дружбе с Розой Семеновной все давно привыкли, да и сам Бренталь в первую очередь. Когда-то он жену тихо ревновал, слухам, что Тягин импотент, никогда не верил, поскольку сам Тягин эти слухи и распускал. Со временем он принял игру. Чтобы сохранить свое мужское "Я", завел себе известную балеринку, но страстью к любовнице не пылал. Балерины хороши в театре, когда вас отделяет пространство зала и сцены и щекочут самолюбие восторги партера и балконов. Балеринку звали Даша. Она теперь уже заканчивала свою карьеру и собиралась на пенсию.

В балете пенсию дают в тридцать пять, поэтому в жизни Даша оставалась молодой, стройной женщиной.

Если бы не сеточка мелких морщинок, она бы сошла за девочку. Но в постели, обнимая любовницу, Бренталь ощущал жесткость тренированных мышц и почти юношескую грудь. Худенькие ножки заканчивались изуродованными пуантами пальцами и тоже страсти Бренталю не добавляли. Зато с Дашей было приятно посещать вернисажи, приемы и всевозможные рауты. Роза Семеновна с балериной внешне была весьма доброжелательна и иногда хвалила мужа за хороший вкус. Серьезно она это делала или в насмешку, Соломон Яковлевич так до сих пор и не понял.

Отъезд семьи Бренталей в Израиль многое менял в жизни обоих. Решившись на отъезд, в последние месяцы супруги стали друг другу ближе. В их отношениях появилась давно забытая теплота. Они с удовольствием оставались вдвоем. Поэтому заявление Розы Семеновны о том, что она предпочтет ужину с Темлюковым своего Тягина, и заставило Соломона Яковлевича грустно улыбнуться.

– Не беспокойся, я после театра сразу домой… – словно прочитав мысли супруга, предупредила Роза Семеновна.

Бренталь поцеловал ей руку и между делом спросил:

– Вы и вправду собрались в театр?

– Да, милый. Представь, я не видела «Ромео и Джульетту» на Бронной. А спектакли Эфроса надо смотреть.

– Я же тебя приглашал на премьеру, – начал было Бренталь, но махнул рукой и переоделся в халат.

По телевизору шла третья серия «Семнадцати мгновений весны». Соломону Яковлевичу сериал нравился. Он теперь жалел, что отказался работать художником на этой картине: во-первых, детектив, во-вторых, женщина-режиссер. И то и другое профессор Бренталь считал несерьезным…

8

Зинаида Сергеевна, белая как мел, не мигая впилась линзами своих очков в Мишу Павшина. Тот положил ей на стол заявление. Павшин покидал министерство, единственное место, где ему кое-как удавалось кормить себя и семью. Мало этого, он стоял перед ней, начальником отдела монументальной пропаганды, и с трудом сдерживал улыбку. «Мразь, слизняк, ничтожество! Что он о себе возомнил?!» Терентьева с трудом сдерживалась, чтобы не наброситься, не вцепиться пальцами в это омерзительно-спокойное голубоглазое чучело.

– Запомните, Павшин! – выкрикнула Зинаида Сергеевна. – Ни один музей Советского Союза на порог вас не пустит. Ни одна самая захудалая деревенская библиотека не возьмет вас на работу. Я уже не говорю о школах. Я вам напишу такую характеристику, что вас в учебное заведение не только не возьмут, но будут шарахаться, как от ядовитой змеи. Где мое письмо?

– Я его потерял, – спокойно и тихо доложил Миша.

Терентьева лишилась речи. Она шевелила губами, но не могла произнести ни слова. Наконец, глотнув воды, Зинаида Сергеевна вскочила со своего кресла и, подбежав к Павшину, схватила его за полы пиджака и, тряся юношу, зашипела:

– Я вас засажу. Вы потеряли документ с подписями известных людей. Это тебе, щенок, даром не пройдет.

Перейдя на «ты», Терентьева уже не шипела, а визжала;

– Художники, подписавшие письмо, станут свидетелями. Ты сдохнешь в тюрьме.

– Напрасно вы волнуетесь, Зинаида Сергеевна.

Ни один из художников ваше письмо не подписал, – ответил Павшин. – И перестаньте меня трясти. Вы же в Министерстве культуры, а не на базаре…

– Врешь! Они подписали! Я сейчас же обзвоню весь список. Убирайся вон отсюда. И жди. Твое место в тюрьме.

Павшин брезгливо отряхнул пиджак и молча уда" лился. Терентьева некоторое время смотрела на дверь, что закрыл за собой юноша, потом бросилась к столу, достала из ящика список фамилий тех художников, чьи подписи должны были украсить злополучное письмо, и, подняв трубку телефона, задумалась. «Надо взять себя в руки. Почему этот сопляк так вывел меня из равновесия? С ним я еще разберусь. А сейчас успокоиться и звонить. Звонить и разговаривать небрежным начальственным голосом».

Терентьева решила взять с художниками резкий официальный тон.

Первым в списке стояла фамилия Шумова. К телефону подошла супруга художника.

– Я не могу его позвать. Муж занят, – сообщила Мария Ивановна.

– Это говорят из Министерства культуры. Объясните мужу, что на проводе начальник отдела пропаганды, товарищ Терентьева.

– Народный художник СССР товарищ Шумов занят. Он пишет портрет Героя Советского Союза космонавта Титова. Я непременно передам мужу, что вы звонили. Он с вами свяжется, когда закончит работу.

В Министерстве культуры, наверное, поймут, что время космонавта дорого.

Терентьева бросила трубку. В натянутой вежливости супруги Шумова Зинаида Сергеевна уловила издевку.

Каретников подошел к телефону сам. По дикции живописца Терентьева догадалась, что ее собеседник пребывает в состоянии алкогольного опьянения. Он долго не мог понять, кто с ним говорит и что от него хотят. Когда наконец понял, то неожиданно рассмеялся. Зинаида Сергеевна опешила.

– Зиночка, – блаженно проговорил Каретников, – это ты, кисуля?

– С вами говорит начальник отдела монументальной пропаганды Министерства культуры, – старалась вернуть Каретникова в реальный мир Зинаида Сергеевна. Но тот как ни в чем не бывало продолжал:

– Зиночка, кисуля, зачем ты мне прислала эту гниду Павшина с подметным письмом? Я его, кисуля, с лестницы спустил. Ты бы сама приехала. Картинку мою оценила… Мы бы с тобой шедевр обмыли.

Зинаида Сергеевна сочла нужным разговор прекратить:

– Проспитесь, Каретников, стыдно.

Терентьева крутила диск и после разговора с каждым новым абонентом осознавала, что ее затея провалилась. Кое-кто из художников вроде был не против письмо подписать, но не хотел это делать первым.

Кто-то говорил, что рад бы, да нельзя: сволочью прослывешь. Через час в дверь постучали.

– Войдите, – бросила Терентьева, продолжая названивать.

В кабинет вошел Павшин.

– Зинаида Сергеевна, вы подписали мое заявление? – спросил он, словно ничего не произошло.

Зинаида Сергеевна дрожащей рукой вывела свою фамилию.

– Спасибо, – поблагодарил Миша. – С вами было очень приятно.., работать, – добавил он и, не дождавшись ответа, покинул кабинет. Теперь уже навсегда.

Зинаида Сергеевна заперла за ним дверь на ключ и разревелась. У нее началась обыкновенная женская истерика. Плакала Зинаида Сергеевна первый раз в жизни. Как она ненавидела всех этих монументалистов, портретистов, пейзажистов. Она, Терентьева, дает им работу, выбивает деньги из областей, республик, чтобы они, эти несчастные мазилы, не сдохли с голоду, а в благодарность что? Первый раз в жизни она обратилась к ним за поддержкой… И это художники?! Да что бы они все без нее стоили? Ничего. Ни одна из их картин не дойдет до самого захудалого западного аукциона. Нигде в мире не дадут и ломаного гроша за их мазню. Художники! Им бы молиться на советскую власть, на родную партию, которая носится с ними, холит, лелеет, обеспечивает домами творчества и мастерскими. Не ей, Зинаиде Сергеевне Терентьевой, а им страшен Темлюков. Это он заявил: «Соцреализм – бред и пошлятина». Темлюков, возможно, проживет без соцреализма, а они? Что ж, рубите сук" на котором вас так сладко кормят. Художники – недоумки, но она должна бороться. Она с детства предана коммунистическим идеалам и будет стоять за них до конца. Темлюков у нее еще попляшет.

Зинаида Сергеевна раскрыла свой телефонный справочник, выписала нужный номер на отдельную бумажку и только после этого крутанула диск.

– Девушка, соедините меня с начальником паспортного режима. Говорит начальник отдела монументальной пропаганды Министерства культуры Терентьева. Виталий Петрович, добрый день. Мы с вами лично знакомы по санаторию ЦК. Помните Новый год в Борвихе? К сожалению, я звоню по делу. У меня есть художники, которые нарушают положение о мастерских. Проживают в помещениях нежилого фонда и еще с иногородними любовницами. Запишите адрес. Я бы очень вас просила пресечь эти нарушения в корне. Вместе пообедать? Я не против. Всегда была неравнодушна к мужчинам в форме. Звоните, приглашайте.

Повесив трубку, Терентьева достала из сумки губную помаду и, подойдя к зеркалу, начертила на щелках своих губ две малиновые полосы.

9

Константин Иванович писал. К зиме световой день уменьшался. Шура позировала у окна в своем индийском платье. Свет золотил ее волосы и резко чертил силуэт. Темлюков бился над новой для себя задачей. Ему хотелось создать контрастную живопись, сохранив плавные и мягкие цветовые переходы. Шура злилась. Ей давно надоело сидеть. Огромный город с магазинами, кинотеатрами, оживленной толкучкой манил девушку. Но она терпела. «Кто я ему? – размышляла Шура. – Покамест у него любовь, все в порядке, а поднадоем – пошлет ко всем чертям. Пора в загс. Пора оформить отношения. Вот тогда он у меня попляшет. Черта с два я стану сидеть как кукла с утра до вечера».

– Ты не устала, дорогая? – машинально спросил Константин Иванович, мешая умбру с оранжевым кадмием.

– Нет, милый. Малюй спокойно, – нежно ответила Шура. – Мне не терпится поглядеть, когда ты закончишь.

Темлюков работал. Все у него ладилось. На таком подъеме художник себя давно не помнил. Он уже отдохнул от Воскресенской фрески. Но заряд, полученный от нее, требовал продолжения. За месяц Темлюков написал с Шуры несколько акварелей, один этюд маслом, два быстрых портрета темперой. Он задумал большую картину – Шура на озере. Он не мог забыть это видение. Шура, словно лесная богиня, и маленькое лесное озерцо. Он обязательно напишет эту картину и назовет «Русская Афродита».

До сегодняшнего дня любовь и работа занимали его без остатка. Но сегодня появилось щемящее беспокойство. Темлюков не мог понять его причины. Один раз он даже прервался и немного помассировал сердце.

Где дочь?! Он почти два месяца ее не видел. После того как Шура появилась в мастерской, Лена ни разу не зашла. Темлюков отложил палитру и побежал к телефону. По голосу девушки он сразу понял, что у нее что-то случилось. По телефону она говорить не хотела, а в мастерскую зайти отказалась. Темлюков скинул халат, бросил Шуре: «Отдохни», – и, накинув полушубок, выскочил на улицу.

В доме на Беговой ничего не изменилось. В подъезде дежурила тетя Женя. Старенькую лифтершу Константин Иванович видел тут с первых дней, когда въехал в этот дом. Тетя Женя, словно вечный восковой персонаж, от времени не менялась. Тот же седой проборчик и куцый пучок волос. Та же доброжелательная, жалобная улыбка.

– Давно вас не видно, Константин Иванович.

А супруга ваша плоха. Лена с ног сбилась…

– Темлюков не стал расспрашивать, быстро захлопнув дверь лифта.

Галя, бледная, с отечным нездоровым лицом, лежала в спальне. Увидев Темлюкова, женщина улыбнулась. У Константина Ивановича снова защемило сердце. Лена через несколько минут под предлогом чая вывела отца на кухню:

– Маме очень плохо.

– Что с ней?

Фреска, любовь, живопись, Шура словно оторвали его от нормальной человеческой жизни. Раньше он раз в неделю обязательно навещал квартиру на Беговой.

Галя, тяжело пережив развод, на бывшего мужа зла не держала. Она умилялась, когда он заходил. С удовольствием кормила его сытным московским обедом и радовалась, что Темлюков по-прежнему близок с дочерью. Лена также раньше много времени проводила в мастерской отца. Но Шуру она видеть не хотела.

– Маме плохо, – тихо повторила дочь. – У нее странная болезнь легких. Врачи говорят, редкая болезнь.

– Туберкулез?! – Темлюков, кроме чахотки и воспаления легких, болезней не знал.

– Нет. Туберкулез сегодня лечится, а эта дрянь почти нет. – Лена налила отцу кофе.

– А что врачи? – Темлюков отхлебнул из чашечки. Лена сварила такой, как он любил.

– Врачи требуют менять климат. Советуют купить домик в Крыму, – невесело улыбнулась Лена.

– Значит, надо купить, – согласился Темлюков.

– Папа, ты с ума сошел! Откуда у нас такие деньги?

Темлюков вспомнил о своем рюкзаке с клыковским гонораром и, допив кофе залпом, вскочил с табуретки.

– Попроси тетю Женю побыть с мамой и собирайся. Мы летим в Крым.

Лена быстро заморгала, не понимая, серьезно говорит отец или шутит. Но Темлюков не шутил. Выскочив на улицу, он поднял руку и, остановив такси, помчался на Масловку. Шура накрыла стол и ждала.

Темлюков схватил с тарелки сосиску, хрустнул огурцом и стал забрасывать в рюкзак рубашку, смену белья и бритвенный набор, на ходу поясняя Шуре, что ей несколько дней предстоит жить одной. Оставив тысячную пачку рублей для расходов, Темлюков чмокнул Шуру в губы и вылетел из мастерской.

Через три часа они с Леной сидели в самолете и пристегивали ремни. До этого Темлюков как маленького ребенка таскал за собой дочь, крепко держа за руку. Девушка следовала за отцом, с удивлением наблюдая, как он в ведомственной больнице нашел нужного врача (его бывшая жена лечилась по прежнему в ведомственной больнице художественного фонда), как заставил этого врача выписать диагноз Гали, затем на такси они покатили во Внуково. Билетов в Симферополь не было, но Темлюков направился к начальнику, и через двадцать минут билеты оказались у него в кармане. Когда самолет поднялся в воздух, Лена спросила;

– Отец, как ты себе все это представляешь?

Я учусь на третьем курсе. В Крыму у нас никого нет.

Кто будет сидеть с мамой?

– Как это нет? – удивился Темлюков. – Выпишем Тоню из Николаева. Пусть живет с Галей. Она медсестра. Вот и применит свои знания.

Лена совсем забыла, что в Николаеве у нее есть одинокая тетя Тоня, двоюродная сестра отца. «Господи! – думала девушка. – Какой он странный. Вроде совсем не от мира сего. Не покормишь, может забыть о еде и с голоду помереть. Живет, будто в своем мире, ничего вокруг не видит, а вот случилось, и перед ней совершенно иной человек. Все продумал, принял решение, не художник, а просто администратор какой-то». Слово менеджер тогда еще в моду не вошло. Лена глянула на сухой профиль Константина Ивановича, на его перепачканные краской руки, отмыть их он так и не успел, и сказала:

– Спасибо, отец.

– За что? – удивился Темлюков.

В симферопольский аэропорт самолет прибыл в семь. До города добрались на маршрутном «рафике».

Константин Иванович для порядка зашел с Леной в гостиницу, но мест, как он и предполагал, там не оказалось. В городе он рассчитывал остановиться у своего давнего друга Вячеслава Васильчикова. Они когда-то вместе кончали Одесское художественное училище, затем их пути разошлись. Васильчиков осел в Крыму, где писал свои марины, а Темлюков поехал доучиваться в Москву и там остался. Чету Васильчиковых – Славу, Светлану и сына Сашу – он не видал лет десять. На симферопольской квартире друга и произошла их последняя встреча. Адреса Темлюков не знал и дом мог найти только глазами. Зрительная память была у него от природы зверская. Темлюков шагал по городу твердым пружинистым шагом. Лена С трудом поспевала за папашей. Дом Темлюков нашел без труда. Внизу у старушек уточнил номер квартиры Васильчиковых, и они поднялись на третий эта":. Никто не открыл. Темлюков позвонил раз пять и уселся на рюкзак под дверью. Лена устроилась на подоконнике.

– Будем ждать, – вымолвил Темлюков.

Словно в ответ на его слова открылась дверь соседской квартиры, и толстый маленький человек, похожий на сдобную булку, выкатился к ним.

– Вячеслава Николаевича до завтра не будет.

С сыном на сазанов уехал. Сашка три дня назад из армии пришел, вот отец решил его побаловать. – Слово «сазанов» человек-булка произнес с ударением на последнем слоге. – А вы кто ему будете?

Узнав, что Темлюков с дочерью москвичи и Друзья Славы, человек-булка рассыпался в восклицаниях, после чего почти силой затащил Темлюкова с дочерью к себе:

– Жена в санатории. У меня гостиная пустая. Там два дивана. Вот и выспитесь, а сейчас помойтесь с дороги – и к столу. У нас сегодня и горячую водичку дали.

– Неудобно беспокоить, – возразил Константин Иванович. Лена тоже было открыла рот, чтобы выразить свои резоны, но человек-булка говорить не дал:

– Слушать ничего не хочу. Для меня гости в радость, а особенно москвичи. Кто раньше в ванную?

Спорить было бесполезно. Темлюков отправился в душ первым, поскольку принимал эту процедуру быстро. Лена нежилась дольше и оказалась в очереди второй.

Странные совпадения часто преследовали Темлюкова по жизни. Вот и сейчас он попал в гости к главному врачу легочного санатория. Мало этого, санаторий находился недалеко от Гурзуфа, любимого места Темлюкова в Крыму. Человека-булку звали Тихоном Федоровичем, и фамилию он имел Слоник. На Украине это была весьма известная фамилия. Один из Слоников капитаном водил китобойную флотилию по морям-океанам, другой сидел высоко в киевских начальниках, а Тихон Федорович управлял санаторием, который имел мировую известность. Доктор Слоник, человек необычайно доброжелательный и совершенно лишенный спеси, принял в деле Темлюкова и Лены самое горячее участие. Он за ужином ознакомился с диагнозом бывшей жены Темлюкова, а уже в семь утра следующего дня они катили на персональной «Волге» директора санатория в Гурзуф. Машина вертела серпантин по шоссе Симферополь – Ялта, обгоняя грузовики и важно плывущие троллейбусы. Темлюков смотрел на море, горы и улыбался.

– Чему ты улыбаешься? – спросила Лена.

– Своей везучести, – ответил Темлюков, – Да, ты вроде волшебника, – согласилась Лена. – Наколдовал нам Тихона Федоровича. Я чувствую, что такой человек маму в беде не оставит.

– Вы про меня? – расплылся Слоник и развернул к ним с первого сиденья свою круглую тушку. – За маму, душенька, не беспокойся. Поставим на учет и пролечим как надо. А в Крым ее надумали везти правильно. Болезнь эта поганая, очень редкая. Думаю, что на всем земном шаре не более тысячи случаев с подобным диагнозом. В Крыму маме будет легче.

– Вы, доктор, думаете, что мама никогда не сможет вернуться в Москву? – спросила Лена. Спросила и замерла, поняв, что из уст этого круглого, улыбчивого человечка сейчас прозвучит приговор.

– К сожалению, думаю, что так… – ответил Тихон Федорович и стал глядеть в окно.

– Эта болезнь.., неизлечимая? – с дрожью в голосе спросила Лена.

Тихон Федорович словно нехотя оторвался от созерцания дорожных пейзажей, и Темлюков увидел на широком добром лице трагически печальные глаза.

Это были глаза человека, так и не сумевшего привыкнуть к чужому горю.

– К сожалению, думаю, что так, – слово в слово повторил свой предыдущий ответ доктор Слоник.

Константин Иванович сжал руку дочери и почувствовал, как дрожат ее пальцы.

Не доезжая санатория, машина доктора остановилась у беленого домика с кирпичными воротами. Водитель посигналил, и из ворот вышла пожилая женщина в резиновых калошах на босу ногу. При виде доктора ее мрачное лицо вмиг изменилось. Женщина заулыбалась и бросилась пожимать Тихону Федоровичу руку.

– Вот покупателя тебе привез, – сказал Слоник, указывая на Темлюкова.

– Что ж, милости просим, смотрите дом, сад, все, что хотите. Федорович плохих людей не привезет.

Домик, утопающий в винограднике, оказался чистеньким и уютным. Из небольшой гостиной двери вели в спаленки и на террасу. Спаленок было две. Никелированная кровать с горкой подушек напомнила Темлюкову родовое гнездо его Шуры. В памяти промелькнул эпизод ночи в Матюхине, и Константин Иванович невольно покраснел.

Женщина просила пятнадцать тысяч. Таких денег у Темлюкова уже не осталось.

– Я вам добавлю, – неожиданно предложил Слоник.

– Спасибо, но в долг взять не моду. Профессия художника подразумевает отсутствие стабильных заработков. Иногда густо, иногда пусто.

– А сколько у вас есть? – поинтересовалась хозяйка.

– Тринадцать тысяч, – ответил Темлюков.

– Берите дом. Раз вас ко мне привел Тихон Федорович, уступлю.

Хозяйка пересчитала деньги, и все присутствующие скрестили руки. Доктор Слоник помог оформить приобретение. Он вместе с Темлюковым и Леной посетил кабинет местного начальства, и через полчаса все формальности были завершены. Авторитет доктора в местном обществе был необычаен. Обедали Темлюковы уже в санатории. Доктор предложил им остаться на ночь, но Лена волновалась за мать и торопила с отъездом. В Симферополь они вернулись на троллейбусе. Дом оформили на дочь, потому что личное присутствие владельца для нотариуса оказалось необходимо.

– Вот ты и домовладелица, – улыбнулся Темлюков. Но Лена оставалась грустной.

Прошлой ночью, перед сном, в гостиной Слоника Константин Иванович пытался поговорить с ней по душам. Когда уже потушили свет, он спросил Лену:

– Почему ты не пришла в мастерскую, узнав про болезнь мамы?

– Не хочу видеть твою сожительницу, – ответила дочь.

– Ты же ее совсем не знаешь, – сказал Темлюков.

Лена долго молчала, потом вздохнула и отрезала:

– И не хочу знать. Прости, папа, я тебя не осуждаю, но мне так легче.

В Симферополь вернулись к вечеру. Васильчиковы на сей раз оказались дома. Супруга Светлана сильно раздобрела, а малец Саша превратился в бравого парня. Темлюков подметил, как бывший солдат заинтересованно поглядывает на его дочь. «Вырос Сашок», – констатировал для себя Темлюков. В пожарном порядке отметив встречу, – до московского рейса оставалось два часа – хозяева и гости на такси поспешили в аэропорт.

Обнимая москвичей на прощание, чета Васильчиковых заверила Константина Ивановича, что Темлюков может не беспокоиться. Они встретят и дочь, и больную мать, когда те приедут селиться в своем гурзуфском доме.

– Довезем, устроим, все будет путем, – повторял повеселевший Васильчиков, тряся руку Темлюкова.

В Москву прилетели ночью. Константин Иванович довез дочку до подъезда и, не отпуская машину, поспешил к себе в мастерскую. Он впервые оставил Шуру одну и, хоть прошло не более двух суток, за нее волновался.

Заметив, что в окнах мансарды темно, Темлюков решил, что Шура спит. Ключа он не взял, поэтому пришлось стучать. Сперва Константин Иванович похлопал о дверь ладошкой. Реакции не последовало.

Тогда он забарабанил кулаком, с каждым разом все громче. Вновь тишина. Ударил несколько раз ногой.

«Не может же девушка так крепко спать, – подумал он. – Небось боится открывать ночью». Темлюков спустился вниз, вышел на улицу и без монеты, двухкопеечной для автомата он в кармане не нашел, набрал свой номер. Долгие, скучные гудки остались без ответа. «Ее там нет», – понял Темлюков. Но куда она могла в чужом городе отправиться? Подлая, неприятная мыслишка, что Шура в его отсутствие успела завести себе роман, гадостно зашевелилась внутри, но оформиться в мозгу Темлюков ей не позволил, раздраженно отогнав подальше. В мансарде Цыпловского горел свет. Мастер по натюрморту с битой птицей не спал. В его окне мелькали тени, и Темлюков решил, что сосед пребывает в компании. Дверь в мастерскую Цыпловского Константин Иванович застал распахнутой. В самой мастерской вместо веселого праздника он обнаружил всех своих коллег-соседей в мрачном и трезвом затишье. Увидев Темлюкова, все бросились к нему и наперебой начали говорить. Через некоторое время он сумел разобрать, что Деткин, возвращаясь вечером к себе, случайно обратил внимание на милицейский «газон», подруливший к подъезду Темлюкова. Деткин хотел пройти мимо, но что-то его остановило.

– Подумал, уж, не обворовали ли твою мастерскую… – сказал он.

Потом из подъезда трое милиционеров вывели Шуру. Деткин не успел опомниться, как ее впихнули в машину, и та умчалась. Деткин обошел соседей. Мужики оказались на месте, и все побежали в милицию. Но в ближайшем отделении Шуры не оказалось. Дежурный ничего не знал или не хотел говорить. Правда, Цыпловский уверял, что дежуривший лейтенант ему знаком и врать бы не стал.

Проторчав возле милиции около получаса, компания вернулась в мастерскую Цыпловского и принялась держать совет, как помочь Шуре. Совет сильно затянулся. Константин Иванович застал своих соседей, когда они, перебрав все варианты, зашли в тупик.

– За что ее могли забрать? – соображал побледневший от известия Константин Иванович.

– Давайте звонить во все ближайшие отделения, – предложил Грущин.

Всеволод Андреевич побежал за телефонной книгой. У Цыпловского в мастерской телефонный справочник не водился.

– Я не могу попасть в мастерскую, – пожаловался Темлюков. – Может быть, Шура мне написала записку, но у меня нет ключа.

– Дубликаты наших ключей есть в ЖЭКе, – вспомнил Деткин. – Гнида Совкова! Вот кто все знает. Небось сама и подстроила. Настучала, что Шура живет без прописки.

Грущин, вернувшись с телефонной книгой и выслушав версию об участии Зои, с художниками согласился:

– Вполне возможно. Эта тварь способна на все.

– Гниду Совкову будить, – заорал Грущин.

– Три часа ночи… – неуверенно заметил Темлюков.

– Плевать; – ответил Деткин.

– Хрен с ней, – добавил Цыпловский.

– Пошли! – скомандовал Грущин.

Мужчины быстро спустились на улицу и, выстроившись возле полуподвальной квартирки Совковой, замерли.

– Звони, – шепнул Цыпловский.

Темлюков позвонил. За дверью тишина.

– Звони дальше, – рявкнул Деткин и, не дожидаясь, сам вонзил свой квадратный палец в кнопку звонка. Кнопка утонула и заклинилась.

– Кто?! – истерично пискнула за дверью Совкова.

– Члены Союза художников СССР, – громко заявил Деткин.

Совкова приоткрыла дверь и, протирая заспанные глаза, оставалась в полумраке своего жилища. Деткин рванул дверь, и Зоя предстала перед мужчинами в засаленном халатике, босиком и в бигудях. Звонок продолжал неистово верещать, художники и Совкова тупо взирать друг на друга. Наконец взгляд женщины стал более осмысленным. Она узнала своих подопечных.

– Спятили? Ночь на дворе.

Деткин ударом кулака утихомирил звонок.

– Напакостила, а теперь барыню строишь?! – закричал он.

– Где Шура?! Отвечай, Совкова. – Цыпловский впился в Зою глазами.

Та непонимающе мотала головой.

– Какая еще Шура? Что вам нужно? Сейчас милицию вызову.

– Ты уже вызвала. Из моей мастерской забрали Девушку, и я не могу попасть к себе. Давай дубликат ключей, – потребовал Темлюков.

– Достукались, – злорадно улыбнулась Зоя. – Девку забрали, и поделом. Сами нарушаете. У вас нет права в мастерских ночевать. По закону нежилой фонд для жилья использовать запрещено.

– Ты нам здесь законы не читай. Где Шура?

– А я почем знаю? Пускай вам в милиции скажут. Идите туда.

Совкова с каждой минутой все больше наглела, и художники уверились, что дело с Шурой ее рук.

– Мы там уже были. Девушки в нашем отделении нет.

Это известие Совкову озадачило. Она сперва подумала на своего гэбиста, тот мог спровоцировать задержание Шуры.

– Вы на меня не наскакивайте! – закричала Совкова, переходя в наступление. – Не на луне живете.

У нас власть советская еще не кончилась. На вас управа живо найдется.

– Давай ее задушим, – предложил Деткин.

– Хорошая мысль, – поддержал Цыпловский.

– Задушим и спустим в унитаз, – добавил Грущин.

Хоть Темлюкову было не до смеха, он с трудом сдержал улыбку, и подыграл:

– В унитаз целиком она не войдет. Придется расчленить.

Совкова побледнела и попыталась юркнуть в квартиру, но Деткин успел захлопнуть дверь, оставив Совкову на лестничной площадке.

– Говори, тварь, где Шура? – угрожающе зашипел он, наступая на женщину и пристально глядя ей в глаза.

– Не знаю, я ни при чем. Я сама знать ничего не знаю, – заикаясь, проговорила Зоя.

– Ладно, – смилостивился Деткин. – Не будем тебя душить. Давай дубликат ключей от мастерской Темлюкова и спи дальше.

– Ключи в ЖЭКе. У меня дома их нет, – пролепетала Совкова, переминаясь босыми ступнями, – Пошли в ЖЭК, – приказал Грущин.

– Как же я пойду, не обумшись, – заныла Зоя.

И, поняв, что дверь ее квартиры захлопнута, а ключа у нее нет, завыла.

– Ничего, мы тебя на руках в ЖЭК отнесем. – предложил Деткин, и не успела она опомниться, как оказалась на руках бородача.

В ЖЭК попасть не удалось. Дежурный слесарь Митрофаныч с поста смылся. Рассудив, что навряд ли кто его хватится, дед ушел домой спать. Совкову художники через форточку вернули в ее апартаменты.

Оказавшись в безопасности, она высунулась и закричала:

– Завтра на всех вас заявление в милицию подам'.

Вас отсюда поганой метлой погонят.

– Послушай, Деткин, – громко спросил Грущин, – Совкова с тебя за ночь сколько взяла?

– Четвертак, – серьезно ответил Деткин. – А с тебя?

– С меня – тридцатник, – признался Цыпловский.

– Мало того, что проститутка! – громко закричал Деткин. – Так еще и антисемитка. С русским спит за четвертак, а с евреем за тридцатник. Придется написать в милицию заявления.

– Придется, – согласился Цыпловский.

В окнах дома начал зажигаться свет. Жильцы, разбуженные необычным шумом, просыпались и выглядывали на улицу.

– Скольких же она за ночь пропустила? – вопрошал Грущин.

– Клевета! – заверещала Совкова и со стуком захлопнула форточку.

Проучив жэковскую даму, которая много лет им досаждала, художники вернулись в мастерскую Цыпловского и принялись звонить подряд во все отделения милиции по телефонной книге. В одном из них им посоветовали обратиться к дежурному по городу.

– Ваша знакомая задержана органами паспортного режима, – после длительной паузы сообщил голос дежурного.

– Где она сейчас? – закричал Темлюков в трубку.

– Режимная часть находится на проспекте Мира, но раньше восьми утра вас там никто не примет.

Темлюков, не дослушав, выбежал из мастерской.

Мужчины за ним. Растолкав спящего таксиста, компания по ночной Москве помчалась на проспект Мира.

На непривычно пустых улицах белел первый снег.

У булочной разгружали фургон с горячим хлебом. На проспекте Мира на проходной казенного подъезда дежурил офицер в форме внутренних войск. Темлюков пытался объяснить ему, что Шура его гостья. Она задержана без всякой причины. Ему нужно немедленно с ней поговорить. На все это офицер заученно отвечал:

«Не положено». Гущин, Деткин и Цыпловский тоже пытались убедить постового. Тот был непоколебим.

Темлюков понял, что человеческие эмоции не помогут. Нужен человек, которого услышат. «Прыгалин», – вспомнил Темлюков звонок референта из ЦК.

– Сколько времени? – спросил он у Деткина.

– Полшестого, – ответил тот, поглядев на свои карманные часы. Из всей компании один Деткин носил часы.

– У кого есть двухкопеечная монета? – поинтересовался Константин Иванович.

Художники долго шарили по карманам. Наконец монету нашел Цыпловский. Темлюков выбежал на улицу, метнулся к первому автомату и, сняв трубку, задумался. Телефон Прыгалина он записал на стене мастерской. Первая цифра там была два, потом две корявых девятки, потом шестерка переправленная на восьмерку. Так, цифра за цифрой, Константин Иванович восстановил весь номер. Его феноменальная зрительная память не подвела.

– Прыгалин слушает, – сухо ответили в трубке.

– Говорит художник Темлюков. Извините, что разбудил…

– Я еще не ложился, Константин Иванович. Что случилось?

Темлюков постарался коротко поведать о случившемся.

– Ждите в здании, – распорядился Прыгалин и дал отбой.

Темлюков вернулся к проходной и на вопросительные взгляды друзей ответил:

– Велел ждать.

– Пошли перекурим, – предложил Деткин.

Все, кроме Цыпловского, закурили. Цыпловский месяц назад курить бросил и теперь делал вид, что воздержание ему нипочем.

Москва понемногу просыпалась. Возле метро возился дворник, подбирая ночной сор. Вяло покатил первый рейсовый автобус. Бабка в черной косынке кормила сизарей, раскидывая вокруг себя моченый хлеб. Птицы слетались с крыш и деревьев, жадно заглатывая куски, затевали драки. Ловкие воробьи тем временем выхватывали хлеб у них под клювами.

– Чего ждем? – сказал Деткин, выпустив красивое колечко дыма.

– Не знаю, – признался Темлюков.

Минут через двадцать возле казенного подъезда с визгом затормозил черный лимузин и мужчина в длинном габардиновом пальто быстро скрылся в подъезде. Через пять минут из дверей не вышел, а вылетел дежурный офицер.

– Кто товарищ Темлюков? – спросил он, шаря глазами по лицам художников.

– Я Темлюков, – ответил Константин Иванович.

– Пожалуйста, пройдемте со мной, – попросил офицер и раскрыл перед Темлюковым дверь.

– Мы ждем. Костя. Имей в виду, без тебя – ни шагу, – сообщил вдогонку Темлюкову Грущин.

Офицер пропустил Темлюкова за шлагбаум проходной и повел к лифту. На третьем этаже он остановился перед дверью с надписью: «Начальник паспортного режима города В.П.Семин» – и тихо произнес:

– Вас ожидают.

Темлюков открыл одну дверь, затем вторую и оказался в огромном светлом кабинете. Ему навстречу встал невысокий лысоватый человек в штатском сером костюме и галстуке и протянул руку.

– Товарищ Темлюков, очень рад. Произошла неприятная служебная ошибка. Но мы отреагировали на сигнал вашего министерства.

– У меня нет никакого министерства. Я художник, – удивился Темлюков.

– Меня зовут Виталий Петрович. Фамилия моя Семин. Я имел в виду Министерство культуры. Сейчас вашу знакомую доставят в кабинет, и вы сможете ее забрать. Мой вам человеческий совет – оформить с ней отношения по закону. У вас есть недоброжелатели, поэтому вам необходимо быть внимательным в вопросах гражданского права.

Не успел Семин договорить, как дверь в кабинет открылась, и уже знакомый Темлюкову дежурный офицер впустил Шуру. Девушка в домашнем халатике, купленном несколько дней назад в Петровском Пассаже, испуганно озиралась по сторонам. Увидев Константина Ивановича, она бросилась к нему:

– Господи, как хорошо, что ты пришел. Я уж думала – пропаду. Уж как они здесь надо мной измывались. И как только не называли: и шлюхой, и подстилкой, и деревней.

– Сотрудник, который вел ваше дело, будет немедленно наказан. В наших рядах таким не место, – жестко сказал Семин.

Шура только теперь заметила хозяина кабинета и вопросительно поглядела на Темлюкова.

– Все, милая. Страсти позади. Поехали домой.

– Желаю вам всего хорошего, Константин Иванович, а вам, гражданка, приношу свои извинения от лица всех наших сотрудников и себя лично. Машина внизу. Мой водитель вас отвезет, – заверил Семин.

– Меня ждут друзья, – предупредил Константин Иванович.

– В машине места хватит и для них, – казенно улыбнулся начальник и нажал на столе кнопку.

Дежурный офицер вырос словно из-под земли.

– Проводите товарищей к машине, – приказал Семин и еще раз кивнул Темлюкову.

На улице художник и его возлюбленная были встречены радостными возгласами Деткина, Грущина и Цыпловского. А когда перед друзьями открылись двери шикарного лимузина, восторгу компании не было конца.

– У тебя есть сирена? – спросил Деткин водителя, устраиваясь рядом с ним на переднем сиденье.

– Имеется.

– Тогда включай и гони, – крикнул Деткин и запел «Славься отечество наше свободное…».

Водитель улыбнулся и, рванув с места, включил сирену. За десять минут по утренней Москве с воем, распугивая редких прохожих, лимузин доставил друзей на Масловку.

– Отметим или спать?! – спросил Цыпловекий, когда они оказались в своем дворе.

– Сначала спать, а потом отметим… – ответил Темлюков.

Он прожил слишком долгие сутки, начав их в Симферополе, а закончив только сейчас.

– Вы можете спать, а мы, пожалуй, начнем. Выспитесь – присоединитесь, – сказал Деткин, и художники, простившись с Темлюковым и Шурой, отправились к Цыпловскому, у которого всегда имелась закаченная бутылка водки, а на закуску битая птица, отработавшая свое в его натюрмортах.

– Как я надергалась, – вздохнула Шура, укладываясь в постель. – Меня там держали вместе с цыганами. Хорошо, что была в халате, а то все бы уперли, если бы чего было…

– Проснемся – и сразу в загс, – пообещал Темлюков, закрывая глаза.

«Давно бы так…» – подумала Шура и улыбнулась, вспоминая, как дежурный офицер принес ей бутерброды и шоколадку. Офицера звали Сергеем, и его телефон на бланке для допросов лежал у нее в кармане.

10

Станислав Андреевич Прыгалин ночь, когда ему звонил Темлюков, провел без сна. Он работал над докладом. Шеф ехал в Варшаву на идеологическую конференцию. С польскими братьями ухо приходилось держать востро. Каждый пан, партийный или нет, в душе считал Советы завоевателями, и любой промах нашего руководства давал ему повод для злорадства.

Подставить шефа Прыгалин права не имел и потому выверял каждое слово. Проблема Темлюкова, сколь пустячной она ни была для референта ЦК, двадцать минут от доклада оторвала. Станислав Андреевич все делал обстоятельно, поэтому, связавшись с помощником министра внутренних дел, попросил не только освободить девушку художника, но и выяснить, по чьей милости инцидент произошел. Большого труда это не представляло, поскольку Семин сразу назвал фамилию Терентьевой. Прыгалин фамилию записал и решил, что при случае с дамочкой разберется. И вот сегодня как раз этот случай подвернулся.

Станислав Андреевич, сидя за огромным столом своего рабочего кабинета на Старой площади, листал папку с надписью «Темлюков». Папку ему доставили из КГБ, и референт с интересом изучал ее содержимое.

Часы показывали без пятнадцати два. Прыгалин вызвал Терентьеву к себе на час. Секретарь доложил, что министерская дама явилась. Но принимать Терентьеву референт не спешил. «Пусть помается, начнем воспитательный процесс с приемной», – решил он. Закрытое заседание Политбюро раньше четырех часов не кончится. Шеф там и, пока длится заседание, его не вызовет. Зловещая таинственность, предшествующая сегодняшнему заседанию, Прыгалину не нравилась.

Слухи о возможной повестке дня до Станислава Андреевича дошли. Если слухи подтвердятся, последуют события, которые могут в корне изменить и его, Прыгалина, жизнь. Станислав Андреевич об этом старался сейчас не думать. Он проглядывал отчеты о наблюдении гэбистов за художником Темлюковым и брезгливо кривил губы. Только одна информация его всерьез; заинтересовала. Темлюков водил дружбу с великим немецким писателем Генрихом Дорном. Дорн на следующей неделе появится в Москве. К Советам писатель относится настороженно, но не враждебно. В задачу отдела Прыгалина входила опека деятелей культуры такого масштаба. Каждый из них, ставший другом Кремля, – очко Прыгалину.

– Темлюков и Дорн. Очень любопытно… – сам себе сказал Станислав Андреевич и задумался…

Отстояв в Воскресенском фреску Темлюкова и вернувшись в Москву, Прыгалин записал в своем рабочем календаре: «С художником познакомиться лично».

Но встретиться пока не успел из-за нехватки времени, смог позвонить и оставить свой прямой телефон. Теперь, когда Константин Иванович обратился к нему с просьбой, встречу пришлось опять отложить. Станислав Андреевич не хотел, чтобы Темлюков чувствовал себя обязанным. «Подождем», – решил Прыгалин.

Фреска Темлюкова не просто произвела на Станислава Андреевича огромное впечатление, она его потрясла. Составляя доклады об интернациональной политике государства, референт в душе оставался непоколебимым русофобом. Древние славянские корни, так мощно проступавшие в сюжете фрески, и потрясли Прыгалина.

Листая отчет о демарше Темлюкова на его персональной выставке, референт покачал головой – ребячество. Теперь, чтобы востребовать живописца на государственном уровне, необходимо его официальное покаяние. Об этом и хотел говорить Прыгалин во время личной встречи.

Секретарь Володя тихо подал чай и напомнил:

– Дама из Министерства культуры нервничает.

– Ничего, ей это на пользу. Пусть еще посидит, – проговорил Станислав Андреевич и прихлебнул из стакана.

Чай он любил очень крепкий. Ему привозили специально собранный чайный лист из Аджарии. Индийских, цейлонских и китайских сортов Станислав Андреевич не употреблял. Вкус у референта ЦК был своеобразен и по-своему изыскан. В Париже, когда он, сидя за столом с шефом, подавил на устриц лимона и запустил студенистого моллюска в рот, того чуть не стошнило. Члены Политбюро предпочитали еду без выкрутасов. Исключением стал копченый угорь, которого привозили с Селигера. Омары в буфете Политбюро не прижились, зато раки огромных размеров имелись постоянно.

Захлопнув папку с информацией о Темлюкове, Прыгалин взглянул на часы. Стрелка тянулась к трем. Прыгалин нажал кнопку и сказал вошедшему секретарю:

– Володя, пригласи эту мымру.

Зинаида Сергеевна вошла как-то боком. Ее глаза, увеличенные линзами очков, выражали сильное волнение.

– Прошу прощения, Зинаида Сергеевна. Неотложные дела. Садитесь, пожалуйста, поближе. – Прыгалин указал на кресло.

– Здравствуйте, товарищ Прыгалин. Мое время по сравнению с вашим – ничто, – изрекла Терентьева и уселась на краешек кресла.

– Знаете, почему я вас пригласил? – тихим голосом поинтересовался Станислав Андреевич.

– Нет. Но думаю, что это касается фрески Темлюкова.

– Отчасти, – согласился референт. Сделал паузу и повторил еще раз:

– Отчасти… У меня, Зинаида Сергеевна, сложилось странное впечатление, если я не прав, вы меня поправите… Так вот, впечатление такое, что вы заранее настроили выездной воронежский совет на негативную оценку работы Темлюкова.

Возможно, я не прав.

Зинаида Сергеевна заерзала в кресле. К разговору в этом кабинете она готовилась.. Но мягкий, дочти нежный тон референта ЦК сбил ее. Идя на встречу, Зинаида Сергеевна припасла аргументы против Темлюкова. Эти аргументы ей самой казались безупречными. Но теперь, глядя на внимательное лицо Прыгалина, слушая его вкрадчивый голос, она растерялась.

– Все-таки, возможно, я не прав? – еще раз повторил Станислав Андреевич, весьма удовлетворенный растерянностью посетительницы.

– Если честно, да, – наконец решилась Зинаида Сергеевна.

– Позвольте, почему? – искренне удивился Прыгалин.

– Я считала, что в данном случае поступаю верно, – продолжала Терентьева.

– Поделитесь вашими соображениями. Я хочу понять. Возможно, Темлюков бездарный живописец и вы, зная это, преградили путь безвкусице, – откровенно издеваясь, поинтересовался Станислав Андреевич.

– Нет. Темлюков считается приличным живописцем. Дело в том, что он идейно опасный элемент, – собралась с силами Зинаида Сергеевна. – Вам известно о его поступке?

– Да, я имею представление, – подтвердил Прыгалин.

– Тогда вам должны быть понятны мои мотивы. – Зинаида Сергеевна нервно сняла очки и без всякой нужды протерла их платком.

– Теперь послушайте меня. – Прыгалин встал и прошелся по кабинету.

Зинаида Сергеевна тоже было вскочила, но хозяин жестом усадил ее обратно.

– Ваша должность идеологическая. Начальник отдела монументальной пропаганды – очень значимая должность. Справиться с задачей монументальной пропаганды наших идеалов могут только очень талантливые люди. Темлюков – большой талант. Его талант не наша с вами собственность. Это собственность всего народа, собственность государства. Если человек талантлив, то он вправе и заблуждаться, вправе высказывать свое мнение. А вот ваша задача, уважаемая товарищ Терентьева, талант Темлюкова для нас сохранить. Вернуть его в лоно наших интересов.

– Но Темлюков заявил, что соцреализм – чушь и пошлятина! Он это заявил громко. На официальном открытии своей выставки.

– А что вы сделали, чтобы убедить его в обратном? – неясно поинтересовался Прыгалин. И сам ответил:

– Ничего. Вы делаете все, чтобы большой художник озлобился и перешел в стан наших противников. Вы травите его. Травите от имени государства. Потому что вы не частное лицо, вы олицетворяете власть. Таким образом вы унижаете наше государство.

– Я защищаю систему, – вставила Терентьева.

Но Прыгалин ей договорить не дал:

– Унижаете. Унижаете до того, что она вашими руками преследует даже его невесту.

– Пусть не нарушает. Привез девчонку в свою мастерскую… – покраснела Зинаида Сергеевна. Она никак не ожидала, что Прыгалину и это известно.

– Привез девушку в мастерскую? – изумился Прыгалин.

– Да. Он сам не имеет права жить в мастерской.

Мастерские относятся к нежилому фонду… – оправдывалась Зинаида Сергеевна.

– Ну, никак не ожидал от человека, занимающего ваш пост, мировоззрения бабульки с лавочки. Уважаемая Зинаида Сергеевна, если у художника такого таланта нет квартиры в столице, это ваша вина. А в данном случае это ваш шанс. Если бы вы предложили ему свою поддержку, помогли получить жилье, ему было бы неловко делать некорректные заявления. Вы меня понимаете?

– Я об этом не подумала… – призналась Зинаида Сергеевна.

– А вы подумайте. Ваша должность подразумевает такую возможность, – тихо добавил Станислав Андреевич.

– Я подумаю, – пообещала Терентьева.

– Вот и замечательно. Мне было очень приятно с вами познакомиться, – поклонился Прыгалин.

– Мне тоже, – заикаясь, сказала Зинаида Сергеевна и, покрывшись пунцовым румянцем, покинула кабинет референта.

Когда за посетительницей закрылась дверь, Прыгалин затрясся от смеха. Секретарь Володя, заглянув в дверь, от удивления раскрыл рот. В таком веселье он своего начальника видел редко. Успокоившись, смахнув платком слезы, Станислав Андреевич вернулся за свой рабочий стол и, взяв гебэшную папку, покрутил ее в руках, повторяя:

– Темлюков и Дорн. Темлюков и Дорн. Пожалуй, я посещу мастерскую маэстро вместе с великим немцем.

Хрипло вякнул телефон. Из шести стоящих на столе аппаратов так вякала только «вертушка». Станислав Андреевич снял трубку и услышал голос шефа:

– Стае, срочно ко мне.

Проходя свою приемную и невидящим взглядом обводя сотрудников, Прыгалин думал, что, судя по голосу патрона, закрытое заседание Политбюро подтвердило его худшие опасения…

11

Ужин Соломон Бренталь приготовил сам. Зная Темлюкова как фанатика живописи, Бренталь без труда догадался, что меню для него не главное, но, будучи настоящим артистом, Бренталь не мог просто поджарить отбивные. Днем он посетил магазин «Дары природы» и купил там десяток перепелов. Птички продавались ощипанными, поэтому их оставалось промыть и бросить на толстый чугун сковородки, а в конце приготовления залить сметаной. Работа несложная, а результат изысканный. Готовить Соломон Яковлевич научился у своего отца. Академик прожил жизнь гурманом и на кухне творил чудеса. Отношение к кулинарному процессу как к акту творчества отец сумел привить и сыну. Правда, Соломон Яковлевич предпочитал простые и эффектные рецепты, а долгую, кропотливую возню с продуктами избегал.

Но и в сложных кулинарных изысках он сумел бы проявить мастерство. В доме Бренталей по всем мало-мальски торжественным случаям за кухню отвечал хозяин.

Перепела аппетитно шипели. Белый рассыпчатый рис в качестве гарнира прел в небольшом, специальном стеганом одеяльце. Вино Соломон Яковлевич купил в магазине «Молдавия». Туда бутылки доставлялись прямо с заводов республики, и стоили они смехотворно дешево. Бренталь покупал там вовсе не от скупости.

Молдавия, историческая французская колония, сохранила не только французские названия своих заводов, но, по существу, не меняла и технологию. Молдавские сухие вина отличались особым букетом. Бренталь понимал толк и в грузинских, но, будучи тонким знатоком, он прекрасно знал, что грузинские вина теряют при транспортировке. А молдавские переносят дорогу сносно. На столе уже стояли три бутылки «Негр де Пуркарь», и Соломон Яковлевич представил, как это темно-красное вино заиграет в стекле его павловских бокалов.

Темлюкова Бренталь принимал сегодня с удовольствием. Его доброжелательное любопытство удовлетворил бы и осмотр Шуры. Бренталь любил женщин. В отличие от многих мужчин, он умел ими просто любоваться и даже умел с ними дружить. Выбор Темлюкова Бренталя немного озадачил, и это обстоятельство наполняло ужин дополнительным шармом. Мешало хорошему настроению только одно – необходимость незаконной просьбы. Генрих Дорн должен на днях появиться в Москве. Другого такого случая не предвидится.

Бренталь посмотрел на часы. Погасил газовый костер под перепелами и, скинув красный японский фартук, направился в спальню. Открыв большой платяной шкаф карельской березы, он снял с вешалки бархатную малиновую куртку и, облачившись в нее, огляделся в зеркале.

– Еще ничего мужичонка, – удовлетворенно подумал хозяин и услышал мелодичный звонок в дверь.

Шура вошла и онемела. Она подала руку хозяину, но даже не сумела от волнения его разглядеть. Холл с картинами, прекрасные бра в восточных абажурчиках, сияющий паркет, а главное – размеры.

Заметив изумление и смущение на лице девушки, Соломон Яковлевич, тактично сославшись на кухонные заботы, предложил гостям осмотреть коллекцию его живописи и, оставив их одних, поспешил на кухню. Темлюков с радостью согласился. Шура, словно лунатик, следовала сзади. Константин Иванович возле полотен проявлял живой интерес, причмокивал от восхищения, щупал мазок, отскакивал назад, снова приближаясь к полотнам. Девушка на живопись особого внимания не обращала. Ей нравились рамы. Они придавали картинам важный музейный вид. Если раньше к живописи Шура относилась безразлично, то теперь она ее ненавидела. Необходимость торчать перед Темлюковым часами превращала малевание в ее глазах в занятие мерзкое и тягостное. Только желание дождаться законного венца усмиряло гнев и раздражение. Когда Константин Иванович произносил фамилии художников, Шура для порядка изумлялась. Хотя имена Бенуа, Бакста или Серебряковой ей ни о чем не говорили. Мельком взглянув на полотна, она подумала, что мужик ее малюет не хуже. Рамы у него бедные, а картинки даже красивее.

В своих мыслях она была недалека от истины.

Темлюков многих художников того времени обогнал, но обогнал лет на пятьдесят позже. Те были первооткрывателями. Темлюков мог бы объяснить Шуре это на примере великих спортсменов. Сейчас их прежние результаты многим кажутся смешными, а в свое время то были великие рекорды. Константин Иванович считал это настолько ясным, что в объяснениях никакой необходимости не видел.

Живопись Шуру не потрясла. Ее потрясла сама квартира Бренталя: размеры, мебель, красивые безделушки. Все вокруг больше напоминало кино, чем жизнь, которую Шура знала.

– Мойте руки – и к столу, – позвал Соломон Яковлевич. – Поужинаем чем Бог послал, а потом можете размяться и доглядеть, чего не доглядели.

От ванной комнаты Шура и вовсе очумела. «Живут же люди!» – восклицала она про себя. Самым удивительным было для девушки то обстоятельство, что хозяин квартиры не генерал, не дипломат какой, а обыкновенный художник. Такой же, как и ее Темлюков. «Наверное, потому что еврей, – решила Шура. – Евреи жить умеют. Жаль, что мой русский…»

Увидев в своей тарелке маленьких зажаренных птичек, Шура не знала, как их есть. «Чудные москвичи. Дом богатый, а кормят воробьями». Она неловко ковырнула перепелку вилкой.

– Перепелку можно руками, – шепнул ей Темлюков.

Шура осторожно взяла птичку за крыло и прикусила. Соломон Яковлевич смотрел на Шуру и вкус Темлюкова одобрял, но раздумывал, сколько времени тому придется ждать, пока его возлюбленная из деревенской штукатурщицы станет светской женщиной.

Понемногу Шура привыкла и осмелела. Она теперь искоса разглядывала хозяина, его вишневую куртку, холеные руки, ловко разливающие вино по бокалам, изучала сервировку стола. Бренталь предложил свечи.

Темлюков радостно согласился. Шура идею поддержала, но сама изумилась, почему москвичи так любят торчать в темноте. «Посидели бы с мое при керосиновой лампе, небось про свечи забыли бы…»

Соломон Яковлевич достал сигары и спросил разрешения у Шуры:

– Можно нам пустить немного дыма?

Шура кивнула. Сигары при ней курили впервые, и она с любопытством наблюдала, как мужчины обрезали их и с наслаждением затянулись.

Соломон Яковлевич мучительно искал предлог, чтобы перейти к делу. И вдруг его осенила мысль.

Мысль была проста, как сон ребенка. Осенила она театрального художника не случайно. Соломон Яковлевич не был влюблен в Шуру, поэтому легко читал по глазам девушки ее переживания. Гостья была потрясена квартирой, и ее завистливые взоры и направили мысль хозяина в нужное русло. Возможно, будь Темлюков близким другом хозяина, тот бы отозвал его в сторону и сказал:

– Держись от нее подальше. Эта бабенка совсем не так проста. На твое искусство ей глубоко плевать.

Она приехала стать столичной барыней, и, если ей представится возможность, она построит свое мещанское счастье на твоих костях.

Но Бренталь от советов воздержался и наполнил гостям бокалы:

– Давайте выпьем за удачу. Она у каждого своя.

Я хочу пожелать вам счастья.

Когда Константин Иванович и Шура выпили, он продолжил:

– Я слышал, что жизнь в мастерской грозит неприятностями. Хочу открыть вам свою тайну. Я собрался уезжать. Собрался переселиться в Израиль.

Могу предложить вам после отъезда эту квартиру.

За столом воцарилась гробовая тишина. Первым опомнился Темлюков:

– Соломон, ты сошел с ума. Такой работы, как в России, в Москве, там у тебя никогда не будет. Большой театр в мире один. Израиль покажется маленьким кусочком земли. Да и живешь ты здесь прекрасно.

– Я не за хорошей жизнью собрался. Меня зовут на историческую родину возглавить театральную школу. Это мой долг.

Шура хотела закричать Темлюкову: "Молчи!

Пусть едет. Это будет наша квартира! Недоумок, об этом можно только мечтать…"

Но Шура сдержалась.

– Почему наша красавица молчит? Ей, по-моему, квартирка приглянулась? – обратился Соломон Яковлевич к Шуре.

– Я о таком и думать боялась! – выпалила она и покраснела.

– Вот и прекрасно. Когда я подам документы, вам позвоню, и вы бегом с заявлением в жилищную комиссию. Темлюкову не откажут.

– Ничего не получится. – Константин Иванович допил свое вино.

– Почему? – удивился Бренталь.

– У тебя все получится, – убежденно сказала Шура.

– Не получится. В министерстве меня ненавидят.

Они сделают все, чтобы меня прокатить, – признался Темлюков. – И потом, у меня нет таких денег.

– Как? Нет денег? – изумилась Шура. – Ты что, все пятнадцать тысяч за два дня пропил? Ты же много не пьешь!

– Я тебе дома объясню, – ответил Темлюков.

– Какие деньги? – не понял Соломон Яковлевич. – Три твоих картинки на закупочную комиссию – и вот деньги. Ты своей цены не знаешь.

– Придется идти к Терентьевой. А она мой самый заклятый враг, – тихо сказал Темлюков. – Унижаться перед ней? Такой ценой я не хочу ничего.

– Дома с невестой "посоветуешься, и решите. А у меня к тебе есть мужская просьба. Можно, мы на пять минут вас оставим? – обратился Соломон Яковлевич к Шуре и, когда та кивнула, нежно поцеловал ей руку.

Мужчины ушли в кабинет. Шура, не отрываясь, смотрела в одну точку. Глаза ее сузились и выдавали злость и ненависть.

Домой ехали молча. Шура смотрела в окно такси.

Темлюков попытался найти ее руку, но Шура руку отдернула.

– Чего злишься? – спросил Темлюков, но ответа не получил.

Они молча вышли из машины, молча поднялись в свою мансарду. Темлюков снял куртку и уселся к фреске. Утром он набросал краски на квадрат загрунтованной доски и теперь снимал лишние мазки, протирал светлые места махровой тряпочкой.

Шура удалилась в ванную. Полчаса прошли в полном молчании. Темлюков снова почувствовал легкое сердечное беспокойство, как в тот день, когда позвонил дочери.

Шура стояла в ванной, смотрела на себя в зеркало и наливалась злобой. «Сколько можно дипломатничать с этим старым кобелем? У него принципы! А у меня жизнь! Сейчас выйду и скажу ему все, что накипело на сердце… Ублажала, целовала его во все места, как последняя… А ему трудно побороть свои принципы! Сволочь». Она уже приготовилась распахнуть ногой дверь и выскочить в мастерскую с воплем и руганью.

Темлюков помассировал ладонью сердце и открыл окно. Сзади на его плечо легла рука. Константин Иванович оглянулся и увидел обнаженную Шуру. Она положила на его плечо вторую руку, затем медленно стала опускаться на колени.

– Девочка моя, что с тобой? – взволнованно спросил Константин Иванович. Шура не ответила, а, опустившись на колени, поцеловала тапочку на ноге Темлюкова. Константин Иванович наклонился, пытаясь поднять девушку с пола.

– Я молю тебя, моя любовь, – прошептала Шура. – Если ты меня хоть немного любишь, сделай это ради меня.

– Что сделать? – не понял Темлюков.

– Сделай все, чтобы мы жили как люди в квартире этого еврея. Я молодая, красивая, я буду ласкать и любить тебя. Я буду исполнять любое твое желание.

Я стану твоей рабой. Но мне тут плохо. На меня смотрят как на шлюху. Я для них твоя подстилка, и все.

А мне хочется быть человеком.

Темлюков поднял Шуру на руки и отнес в постель.

Она продолжала целовать его брюки, хватала за руки и шептала;

– У меня никого нет, кроме тебя. Ты один, мой сокол. Ты лучше всех. Мы всегда будем вместе. Если ты умрешь, я умру на другой день. Возьми меня. Я твоя.

Я всегда твоя. Я вся твоя. И моя высокая грудь, и губы, и бедра, и внутри все твое… Бери меня как хочешь…

Прошла неделя. Днем они почти не разговаривали. Шура безропотно позировала, а к ночи начиналось все снова. Шура шептала сладкие слова на ухо Темлюкова, возбуждая его, и тихо, нежно отдавалась ему. Константин Иванович похудел, скулы на его лице выступали резче. Он жил в каком-то полусне, боялся и ждал ночи. Шура стала для него как наркоз.

Генрих Дорн не приехал. По радио объявили, что ограниченный контингент советских войск вошел в Афганистан для защиты интересов Родины. Тысячи зарубежных деятелей культуры в знак протеста отказались от контактов с «империей зла». В их числе оказался и знаменитый немецкий писатель.

До Темлюкова все эти новости доходили, словно "через толстое свинцовое стекло. Он писал с Шуры весь зимний световой день, иногда прерываясь, чтобы немного поесть. Шура безропотно позировала и ничего не говорила, а только смотрела на художника умоляющими глазами.

Бренталь позвонил через две недели. Он подал документы и сообщил, что очень надеется – квартира его достанется Темлюкову. Неудача с Дорном Соломона Яковлевича не огорчила. Из Израиля ему прислали адрес, по которому он может сдать деньги в любой валюте. Там они вернутся ему в шекелях.

Утром Темлюков надел костюм и галстук. И хоть для живописца это было весьма странно, Шура ни о чем не спрашивала. Шура ждала. Константин Иванович перекрестился и вышел из мастерской.

День в Министерстве культуры только начинался. Когда Зинаиде; Сергеевне доложили, что Темлюков в приемной и ждет, начальница покрылась лиловым румянцем. Она вскочила с кресла, несколько раз нервно прошлась по кабинету, потом достала свою женскую сумочку, извлекла косметику и напудрила нос и щеки. После этого уселась обратно в кресло и велела секретарю звать Темлюкова.

Константин Иванович вошел и неловко остановился возле двери.

– Проходите, Константин Иванович, очень рада вас видеть в этом кабинете, – пригласила Терентьева и сама вышла навстречу.

Она в одну секунду поняла: Темлюков пришел просить прощения. Он тогда в своей ковбойке и сандалетах выглядел победителем, а теперь в костюме и галстуке он был смехотворно жалок. Но радости по этому поводу начальница не выдала. Наоборот, она постаралась взять тон чуткий и доверительный.

– Чем могу, Константин Иванович?

– Я женюсь, Зинаида Сергеевна. Хотел бы получить возможность предложить закупочной комиссии несколько своих работ, – пересиливая отвращение к себе, выговорил Темлюков.

– Никаких проблем. Вы большой мастер, и Министерство культуры обязано это сделать. Вы сами изолировали себя от коллектива. Я очень рада вашему возвращению. И поверьте, с каким душевным напряжением я боролась за вас.

– Я знаю, – буркнул Темлюков. – И еще одно.

Бренталь уезжает, квартира в ЖСК «Живописец» освобождается. Я бы хотел ее занять. Прошу вашего содействия, – Бренталь – предатель! Мы готовим письмо, осуждающее его подлый поступок. Я надеюсь, что ваша подпись там тоже будет? – тихо спросила Зинаида Сергеевна.

– Я должен подумать, – ответил Константин Иванович и почувствовал, что еще минута, и он пошлет эту мымру ко всем чертям.

– Но это вовсе не обязательно. Я понимаю, что если вас с этим отступником связывали человеческие отношения вам подпись ставить трудно. Мне достаточно вашего устного осуждения.

– Лично я из России никогда бы уехать не смог, – ответил Константин Иванович.

– Я ценю вашу патриотическую позицию. У каждого человека в жизни бывают заблуждения. И только героические натуры способны в своих заблуждениях признаваться.

На лестнице Министерства Константин Иванович почувствовал, что ему не хватает воздуха. Он сел на мраморную ступеньку и забылся. Открыв глаза, он увидел несколько человек, внимательно разглядывающих его. Дыхание наладилось, художник поднялся и медленно спустился вниз.

Через две недели Шура стала Темлюковой. Закупочная комиссия Министерства культуры приобрела пять картин Константина Ивановича на общую сумму восемнадцать тысяч рублей. Взнос за квартиру Бренталя составлял семь тысяч.

Шуру в мастерской на Масловке теперь было не застать. Она с утра носилась по мебельным магазинам, посещала ателье и парикмахерские. А Константин Иванович из мастерской почти не выходил. Он лежал на своей тахте и смотрел в потолочное окно на бегущие облака. Кисть он больше недели в руки не брал.

Друзья заходили, но Темлюков общался нехотя. Заходить стали реже. Один раз Шура почти насильно заставила мужа подняться. Юридический вопрос прописки в новой квартире требовал присутствия. Возле мастерской их ждал зеленый «жигуленок», за рулем сидел молодой человек в офицерской форме.

– Знакомьтесь. Это Сережа. Он поможет нам с переездом, – представила Шура молодого офицера.

Темлюков, не глядя, протянул руку и уселся на заднее сиденье. На переднем Шура с водителем оживленно обсуждали моду на современную мебель.

Вечером Константину Ивановичу стало плохо.

Шура наводила порядок в новой квартире, и он лежал один. Почувствовав резкую боль в сердце и внезапную тошноту, Константин Иванович с трудом дополз до телефона и вызвал себе «скорую».

Весть о том, что художник Темлюков с диагнозом «инфаркт» лежит в городской больнице, разнеслась быстро. Посетителей к нему не пускали, и они толпились под окнами палаты. Константин Иванович лежал в двухместной келье старой больницы и очень хотел курить. Днем Шура принесла ему недоваренную курицу, пятнадцать минут посидела: время ее было расписано. Если бы не помощь Сергея, она не успела бы и эту курицу привезти в больницу. Когда наступила ночь, Темлюков дождался, пока дежурная сестра задремала, медленно встал с постели и в пижаме вышел в коридор. В больнице спали. Темлюков, придерживаясь за перила, спустился на первый этаж и через приемную тихо, чтобы не будить сторожа, выбрался на улицу. Мороз сменила оттепель.

На Ленинском проспекте редко проезжали машины. Темлюков высмотрел подвыпившего гуляку, выпросил у него папиросу «Беломор» и, усевшись на скамейку, с наслаждением затянулся. Дым папиросы принес покой и уверенность. В глубине больничного сада истошно орали коты. Темлюкову припомнился наглый кот, с которым он беседовал, возвращаясь с Воскресенского базарчика. Кто-то подсел на скамейку. В облике подсевшей Константин Иванович легко признал цыганку с того базара. «Что она делает в Москве?» – подумал художник. Старуха повернула к нему свое прекрасное лицо, рассеченное по темной бронзе кожи глубокими, резкими морщинами, и сказала:

– Помнишь, ты просил, чтобы я тебе погадала?

– Помню, – ответил Константин Иванович, – ты тогда отказалась.

– Поэтому пришла сейчас, – ответила старуха.

– И что же меня ждет? – спросил Темлюков.

– Любовь, – ответила старая цыганка и пошла из сада.

Константин Иванович улыбнулся и вспомнил фреску. И тут же девушки в языческих сарафанах окружили его и стали наперебой приглашать в свой хоровод.

– Дайте хоть еще раз затянуться, – попросил Темлюков и стал медленно подниматься.

Девушки подхватили его за руки и вовлекли в танец. Вдали показался огонек костра. По мере приближения пламя вырастало. Вот отблески его озаряют лица и фигуры девушек. Темлюков любуется их лицами, как две капли воды похожими на лицо его Шуры…

* * *

Тело Константина Ивановича Темлюкова на скамейке больничного сквера обнаружили около шести утра. Темлюков сидел, откинувшись на спинку, и, как живой, держал в зубах недокуренную папиросу.

К одиннадцати сад заполнили друзья и поклонники художника. Администрация больницы стала беспокоиться. Там не подозревали, что человек, вызвавший сам себе «скорую», пользуется такой популярностью. Заместитель главного врача отзвонил в Министерство культуры и попросил помощи. Зинаиду Сергеевну вызвали с совещания. Прибежав в кабинет, она пригласила нового референта, долговязого лысоватого нацмена, и попросила его подежурить на телефоне, а сама побежала к министру. Шефа на месте не оказалась, но секретарь его разрешил Терентьевой позвонить по спец-телефону. Зинаида Сергеевна набрала номер Прыгалина.

– Станислав Андреевич в ЦК партии больше не работает, – ответили в трубке и дали отбой.

Старая секретарша министра Вероника Ивановна, услышав фамилию Прыгалина, подошла к Зинаиде Сергеевне и тихо на ухо сообщила:

– Прыгалин Станислав Андреевич подал в отставку. Он против ввода советских войск в Афганистан и выразил свой протест тем, что бросил работу…

Зинаида Сергеевна с трудом погасила улыбку и вернулась в свой кабинет.

– Вот что предстоит нам с тобой, Рудик, сделать… – обратилась она к референту. Тот приготовил блокнот и изобразил внимание. – Свяжитесь с нашим месткомом и проследите, чтобы на похоронах венок от министерства выглядел достойно.

– Чьих похоронах? – не понял Рудик.

– На похоронах советского художника Константина Ивановича Темлюкова. И распорядитесь о подготовке посмертной выставки. Да, и еще… Свяжите меня с вдовой. Я хочу выразить ей соболезнование. Она собственница наследия. А судьба полотен Темлюкова нам не безразлична. Я тоже, приехав в столицу, имела мало друзей. Мой долг поддержать молодую женщину. Не знаю почему, но я заочно испытываю к ней человеческую симпатию.

На посмертную выставку Константина Ивановича Темлюкова попасть было нелегко. На открытие пускали только по пригласительным билетам. Плотная толпа мешала смотреть картины. Многие картины имели табличку «Продано» уже в первые полчаса.

Николай Лукьянович Клыков выторговал для себя пять вещей. Его Центр искусств в Воскресенском становился маленьким музеем Темлюкова. Выставку представляли две женщины: вдова Шура и дочь от первого брака Лена. Художники толпились возле дочери. К Шуре, одетой в черное длинное платье, изредка подходили с вопросами. В руках вдова держала маленького серого пуделя. Щенок жалобно поскуливал и лизал руки спутнику Шуры, молодому красивому офицеру.

Выставка закрылась через две недели, и каждый день последним из ее залов выходил молодой человек с голубыми глазами. Истопник Михаил Павшин готовил материалы для своей будущей монографии о большом русском художнике Константине Ивановиче Темлюкове. Выходя вечером из залов, Миша смахивал слезу и, жалея о том, что его разговор с художником так и не состоялся, брел в свою котельную.